Главная / Стихи / Проза / Биографии

Поиск:
 

Классикару

Рассказ о самом главном (Евгений Замятин)


Страницы: 1  2  3  4  5  6 


- Хотите посмотреть? Я его принесла сюда из лесу... нет, здесь он, здесь, ниже.

Он - Rhopalocera, съеженный, неподвижный мир, готовый умереть завтра. И от этого завтра, от того, что было утром в лесу, от чуть слышной дрожи в голосе у Тали - так вдруг настежь у Куковерова сердце, что нечем дышать, и смешно, нелепо! - на глазах у него слезы, он молча нагибается, щеку трогает чуть прохладная, в росе, гроздь сирени.

Потом Куковеров рядом с Талей в избе, у окна. Сквозь окно - туча, все ближе, ласточка - грудью в гучу. На столе самовар, пахнет смородиновым чаем. Хозяйка, Бараниха, у двери - сейчас уйдет. И может быть, жутко, что она уйдет, и тогда останутся вдвоем, может быть, чтобы задержать ее - говорит Таля:

- Нет, постой, а ты еще расскажи, как тебя тогда Филимошка-то... Ну?

- Ох, ты, мой дитенок приятный! Да ты не забыла, а? Ну, как же: пришел кур отбирать - такое тут меня взяло! "Ах, ты, говорю, Мать Пресвятая"... и пошла его чесать. А он обиделся: "Лишаю, говорит, тебя голосу на три дня чтобы три дня у меня пикнуть не смела!" И что же бы ты думал: ведь три дня как немая ходила - вот стервец какой! Ну - пейте с Богом, пейте...

Хлопнула дверью - и вдвоем, и уже нельзя смеяться, все тончайше-стеклянное, и если хоть слово... Где-то на улице - за тысячи верст голос: "Ва-си-лей! Ва-силей!" - и от этого еще стеклянной, и оба знают, что сейчас - Таля:

- У вас папироса... У вас - никогда спичек... хотите, я вам...

Но встать, чтобы пойти принести спичек, она не может, остается сидеть. И будто вот это и есть последнее, через край - больше нет сил. Глотая воздух ступенями, кусками, Куковеров берет в свои ладони ее лицо - мир тихонько, блаженно кружится, покачивается, и в нем навсегда отпечатаны девичьи губы, чуть холодные, как сирень в сумерках.

И тотчас же - стук в окошко, приплюснутый к стеклу нос:

- Эй, Иваныч, Куковеров - ты тут? И когда окно открыто, слышен с чуть приметным веселым ознобом голос:

- Ну, брат, пошла потеха: советские на нас едут. Пойдем.

Мост из синего неба и стали; свист: фииеаоуу. И еще. Чок - в железо, и мягко - в мясо. Мешком человек присел на низкие перильца моста, мчатся мимо, человек кричит им глазами: "Это же я, это я!" - они мчатся. Не спеша человек навзничь и головой вниз. Лететь долго, и, может быть, еще как-нибудь... может быть, нужно только вот так расправить крыльями руки - Всплеск, брызги, радуга на секунду.

У Дорды: "Это - не я, это - еще не я. Надо скорее!"

Но мост - длиною в целую жизнь, в пятьдесят лет, сжатых в страшно тугие секунды, и навстречу стрекот пулемета - оттуда, с келбуйской стороны. Остановиться сейчас на мосту - так же, как застопорить с маху стоверстный поезд. И все же Дорда останавливается. Он со злостью говорит себе: "Ага, ты - так: "Это не я"... С-сволочь!" - останавливает себя с маху, стоит, стиснув зубы, мчатся мимо. Чок! Еще... Вон - тот рябой, в пыху, рот разинут - может быть, кричит - да, кричит Дорде:

- Что? Ай чмокнула? Нет?

Потная, рябая, мохнатая улыбка. Заряженный ею Дорда опять бежит, и вдруг почему-то от рябого вспоминается мать: руку козырьком к глазам, на пороге (это на миг). Потом несущиеся синие куски - небо сквозь решетку моста. Так уже было однажды - небо и решетка... когда? И как мать - на одну тугую секунду - отчетливо: камера, свод, окно, Дорда на табуретке у окна стоит вместе с другим - голова у этого другого седая, пепел - и от этого Дорде еще больше...

Рев: "Ур-ра-а!" - конец моста, все исчезает, как на экране, когда зажжен свет - и только самое главное: согнуть, сломить тех. Поперек какое-то бревно - через бревно, ур-ра! как бревно, плашмя глиняная рубаха, с нелепой медленностью, прикрывающая затылок руками - через нее, ура! - и вниз по щебяной насыпи - градом, таранами, бревнами, бурей...

Внизу буря вдруг стихает: в кустах бересклета, сирени - неизвестно почему, без команды - ложатся в тени. Дорда минуту стоит, еще весь пружина, глаза заряжены - сейчас из них ПОСЫЛАЮТСЯ пули в тех, кто лег без команды.

У самых ног - рябой, захватив двумя пальцами край глиняного рукава, вытирает лоб; снизу вверх - потная, рябая, с лукавинкой, улыбка. "За фунт гвоздей - два петуха", - это твердо, заповедь, и тут ничего не поделаешь. Дорда срывает гроздь сирени в росе, быстро обкусывает горькие цветки, в руке - револьвер. Рябой говорит снизу вверх - Дорде:

- Нешто пойти к ним потолковать? Чего так-то, зря? Все-таки православные. И так у них там, что, взглянем... пригодится... А, товарищ Дорда?

- Хорошо. Все равно. Ну - идите вдвоем. Постойте. Дорда быстро пишет в записной книжке, буквы - прямые, высокие, острые. Из кармана штанов рябой вынул платок (когда-то белый), в нем хлеб. Ссыпал крошки на руку и горстью в рот, хлеб - обратно в карман. Привязывает платок к штыку, сдувая нижней губой надоедно липнущую муху. На листке из записной книжки буквы уже стоят цепью в затылок: "Немедля сдать оружие. Освободить арестованных. Выдать зачинщиков - не менее пяти". Подпись: Дорда.

И вот двое идут, над кустами треплется на ветру платок, когда-то белый; выше темнеет в синеве коршун, ворочая в безруких плечах головой; и еще выше - пока еще невидная, темная над Землею звезда.

x x x

Там, сквозь голубой лед стекла, как на дне видны какие-то неподвижные фигуры: где-то одиноко на ступенях - будто с разбегу; где-то снопами крепко обнявшихся тел. Спят. Может быть, спят: неизвестно,

И четверо идущих по пустым, гулким, голым залам. Впереди - она, высокая, прямая, мраморная, и со слушающей, по-птичьи наклоненной головой мальчик - дрожит, жмется к ее ноге. Синеледяные своды потолков нависают все ниже, все тяжелее. Она идет, не останавливаясь. Вот теперь, на ходу оглянулась назад, через плечо - и мне видно: брови у нее черно и крепко стиснуты. Она одна знает то, чего не знают трое других, она живет давно, всегда, она знает - и она решила. Что - это еще пока неясно, это как далекий запах гари, как зверь чует над собой черную дырочку дула - и все же от этого никуда не убежать, это с каждым шагом все ближе.

Ступени вниз, на ступенях - человек ничком; правая рука, будто с разбегу, брошена ладонью вверх: спит? На неслышных, пружинных, как у зверя, ногах мужчина крадется... скачок - схватил поперек тела, поднял - и сейчас же бросил. Тело катится вниз по ступеням, ладонь взмахивает и падает с деревянным стуком - раз и еще раз. Это тело холодное, другое, чем я, и ничего не может мне сделать - я, мужчина, это знаю, и все-таки почему-то надо, чтобы скорее опять рядом живое плечо - она, молодая, теплая, недавняя, моя - тогда дрожь стихает, я могу открыть дверь, я открываю, я - мужчина.

За дверью - блеск колес, спиц: машины - круглые, многоногие, коленчатые, как пауки - мертвые тела машин. И такие же неподвижные, холодные человеческие тела, сцепившиеся в тугой судороге, друг на друге - как мужчина и женщина. В руках - стынущие в ледяном свете ножи.

- Я не хочу дальше - мы не хотим, мы не пойдем!

Но она, высокая, впереди, она, кто тысячу кругов назад была Мать - идет не останавливаясь, и я, мужчина, иду покорно за ней. Люди, машины, немые толпы книг, где-то на стенах изображения - лица, золото, красное тысячелетия с неслышным, оглушительным ревом мчатся сквозь меня - и больше нет сил.

Вечер. Огромные луны пригнулись к полу, тени длинны. Четыре раздавленных последним каменным сном тела. Часы, минуты - все равно.

И - движение: приподнимается на локте младшая из женщин, лицом - сюда, ко мне, к вам. Глаза у ней зеленые и светят в полумраке, как разрезанная веслом морская вода, и, как вода - густые ледяные лучи. Она кладет руку на грудь мужчине, он вздрагивает, отвечает ее глазам: "Да, сейчас", куда-то ползет на четвереньках. Вдруг остановился, голову - в плечи, по-черепашьи. Нет: показалось... Мать спит, спит крепко. Вперед!

Он возвращается. Навстречу зеленым глазам женщины поднята вверх, блестит - бутыль. Две запрокинутых головы, пьют, тела розовеют. Груди у женщины теплы, остры и сладки, она - пахнет, она - шепчет мне. И напряженными мускулами, кожей, губами, телом - я знаю, это так, это справедливо: мне жить - мне и ей, и там есть еще на дне бутыли воздух - это мне, ей и больше никому - больше никто не должен жить.

Взять нож... Но он крепко зажат в чьих-то пальцах, и пальцы ледяные мужчина отдергивает руку. Верхняя губа его (с чуть заметной ложбинкой) дрожит, он оглядывается и видит: за каждым его движением - пристальные зеленые глаза. Зажмурившись, вздрагивая, он вытаскивает из мертвых пальцев нож; с ножом ползет - годы, целую жизнь.

Длинная, птичья, согнутая набок шея, слепой спит ничком, носом в ладони. Надо целиться вот сюда, справа, где на шее столбиком жила. У мужчины поднята рука, в руке - стынущее в ледяном свете лезвие ножа, и сейчас на темной звезде - в тысячный, в миллиардный, в последний раз прольется чья-то кровь ради - над Землей солнце мечется в последней тоске, облака набухают кровью все гуще, течет алыми струйками вниз по золоченым шпицам, но белым стенам, по зеркальным окнам дворцов, и красные капли - здесь, на зелени луговых майских трав.

Луг - перед Келбуем. На лугу - сумрачные срубы овинов, узкие бойницы-окна под самой крышей: это - терема, городище. Такие городища - еще вчера, позавчера древляне выдвигали в зеленую степь навстречу дружинам Олега, сыпали из бойниц стрелы, лили смолу.

И древлянское вече: круг - мохнатый, топоры, винтовки, чья-то голова над всеми, как на шесте, и голова Куковерова - как пепел, чуть курчавый. Перед Куковеровым - двое оттуда, от советских: один серый, всякий, тысячный, муравей; у другого красная, рябая улыбка, белая тряпочка на штыке, письмо. И подпись на письме Куковерову надо прочитать еще раз - еще - и повернуть вот так, к свету:


Страницы: 1  2  3  4  5  6 

Скачать полный текст (58 Кб)
Перейти на страницу автора


Главная / Стихи / Проза / Биографии       Современные авторы - на серверах Стихи.ру и Проза.ру

Rambler's Top100
Rambler's Top100
© Литературный клуб. Все произведения, опубликованные на этом сервере, перешли в общественное достояние. Срок охраны авторских прав на них закончился и теперь они могут свободно копироваться в Интернете. Информация о сервере и контактные данные.