Грустные размышления об ушедшей эпохе

Грустные размышления об ушедшей эпохе

«Потому что в истории мира не было более отвратительного государства, — сказал Кетшеф».
Братья А. Б. Стругацкие, «Обитаемый остров».

«Нет дела, коего устройство было бы труднее, ведение опаснее, а успех сомнительнее, нежели замена старых порядков новыми».
Н. Макиавелли.

Со всею той безупречно искренней охотой, столь откровенно так и тянувшись ко всему тому на редкость «небесно чистому», дореволюционная российская интеллигенция сколь неизменно жила посреди светлых бликов политических брошюрок — и большой литературы, в которую эти брошюрочные мысли местами были вклинены столь же строго, сколь и вполне заправски самоуверенно.
И уж главное: революционные настроения великих классиков — были вполне налицо.
Ибо свет великой души умеет не только ярко освещать путь всем в этом мире страждущим.
Он вполне умеет и обжигать — неистовым огнем, сея в душах зерно ненависти ко всему тому сколь давно вполне устоявшемуся.
Да и как оно могло быть иначе, если вычурная абсолютизация всякого общественного зла вскоре рождает самое острейшее желание без конца и края бороться буквально с каждым его чисто житейским проявлением?
То есть чего еще вообще можно будет ожидать коли из любой серой беды разом так и лепится некий чисто метафизический кошмар?
А уж следовательно тогда кто-либо рано или поздно еще непременно же решит повести всех ведь жителей того самого захолустного «города Глупова» считай вот за ручку к «светлой доле», куда-то совсем уж и вдаль.
То есть туда, где все будто бы будет исправимо одним тем самым так до чего удивительно мощным рывком.
И проистекает это — от самого как есть вовсе никак неверного восприятия жизни через призму слишком въедливо доселе кем-то прочитанного.
То есть нечто подобное само собою берется именно из того самого утонченно восторженного взгляда на действительность, который и впрямь столь вот ласково умеет скользить между теми самыми неприглядными явлениями тьмы — принципиально их вовсе так при этом явно не видя.
И можно тут сколь горячо заговорить о самой безнадежной «закабаленности серых масс» — и при этом не увидеть ни одного самого конкретного человека: ни его бед, ни забот, ни простых нужд.
А ведь народная толпа — не единое целое: это необычайно безбрежное море самых вот отдельных индивидуальностей.
И общая идея будет способна их окрылить — но чрезвычайно редко их возвышает над всею убогой реальностью чисто житейского быта.
И все же для кое-кого подобные логические построения разве что только самая вот безнадежная «туфта».
А все потому что действительно учить народ свободе многие из их числа явно так не в едином глазу попросту и не собирались.
Им нужно было нечто явно так совсем другое, а именно сколь бесцеремонно нацепить на него те самые новые идеологические оковы — и повести суровой силой в «светлые дни безмятежно светлого более чем явно иного грядущего».
Но прежде следовало разрушить все основы давно будто бы ныне минувшего, дабы только вот постепенно отстроить нечто новое на откровенно же отныне вовсе пустующем месте.
Да только всякая пустота само собою разом так обозначает сущее опустошение людских и без того мало ведь чем заполненных душ.
И никакая формальная грамотность здесь никак ни отчего совсем не спасает: если внутри пусто — туда вполне незамедлительно нальется то, что громче и воинственно всего же нахальнее.
Однако нечто подобное совсем не могло кого-либо собственно на деле смутить.
Радикально настроенные либералы дореволюционной поры всегда были готовы, как пионеры, поставить тот еще жирный крест на всем отсель раз и навсегда полностью будто бы отринутом в прошлом.
И при этом они зачастую явно совсем не умели весьма достойно разобрать: что в нем на деле было действительно светлым, а что — темным; что требовало исправления, а что — постепенного вытягивания из грязи да только без всего того отчаянно революционного ломового хруста.
Левая, и крайне близорукая интеллигенция более чем целенаправленно бесновалась, так и бичуя весьма ведь неказистые реалии своей эпохи.
Раз уж почти все в тогдашнем быте ей более чем откровенно представлялось самой бесформенной помехой «духовному прогрессу», который кое-кому виделся в розовом сиянии самых наилучших грядущих благ.
Ну а о том, что эти блага надо бы весьма конкретно создавать, возясь при этом в мерзкой и вязкой грязи общественного быта, — многие, кажется, попросту совсем и не знали.
А между тем без такого знания ничего лучшего построить вовсе уж никак совсем невозможно.
Яростно отгородившись иллюзиями, будет возможно только лишь воспроизвести старое под некоей чисто иллюзорной новой вывеской: однако вот свежим в нем будет одно вот до чего суровое рвение дьявольской тьмы — задушить на корню всякое семя чего-либо весьма своеобразного и совсем нестерпимо для нее индивидуального.
Сколь еще многих неординарных людей начнут тогда более чем незамедлительно с помпой отлавливать, клеймить, уводить от реалий общественной жизни куда и впрямь явно «подалее и далече».
Да только вот основная масса людей образованных так тогда и продолжат спать и видеть точно те же ласковые грезы наяву.
И будет — это именно так раз уж трагедия для «парящих в облаках» станет не общей болью страны, а всего лишь шумом где-то далеко внизу: неуместной суетой, мешающей наслаждаться светом высоких образов художественной литературы.
И будет это так исключительно потому что для всей их души двигателем «прогресса» было не пыльное и грязное строительство новых реалий, а разве что самое так весьма же утонченное соприкосновение со всем в этом мире наиболее вот удивительным и прекрасным.
А всякие политические дрязги и бурлящие процессы доходили до их сознания разве что в виде самых отдаленных отголосков.
И вот здесь как раз и начинается самое главное: утилитарное потребление «плодов духовности» интеллектуальной элитой оставляет простой народ в абсолютном невежестве — и в до чего откровенно тупом неведении относительно того, что касается нравственного роста всякой отдельной личности.
А между тем нечто подобное еще вполне могло бы стать вполне ведь должным предметом самого пристального внимания.
Но подчас уж вовсе это явно совсем никого не волнует: мир, где живут люди определенного склада ума, и так неизменно переполнен огнями яркого света.
Но этот яркий свет будучи напрочь отрешен от суровых реалий века явно ведь полностью отучил интеллектуальную элиту российского общества действительно видеть хоть какую-либо вполне предметную тьму.
А ее и впрямь будет куда удобнее никак явно не различать.
А если и «изживать» — то никак при этом не разбирая, где сознательный злодей, а где тот, кого следовало бы разве что только вразумить и одернуть.
Так мало того для людей вполне определенного склада ума само ведь людское существование вообще на деле кажется чем-либо исключительно же безумно прекрасным.
А потому — с нее следует брать все, что только явно уж будет возможно.
И вот некоторые далекие потомки Адама со всем тем сколь удивительным умением так и уплетают плоды чужого, непомерно тяжелого творческого труда.
Их умиление при этом ничем явно не отличается от всего того безмерного умиления некоторых изысканных гурманов, вкушающих редкое блюдо, приготовленное лучшими кулинарами.
Разница лишь в том, что речь идет не о пище, а о светлой духовности.
И вот до чего, бодро и трезво действуя именно подобным образом, эти сладостные мечтатели всеми фибрами души на деле прочувствовали всю свою собственную «высокую значимость».
И это как раз-таки они и примерили на себя мировоззрение, созданное для того, чтобы нацепить на общественную жизнь общее седло — и превратить самых разных людей в одинаково тянущую цивилизационный воз тягловую силу.
А как еще иначе можно назвать чрезвычайно страстное желание большевиков «политически подковать» совершенно же невежественные серые массы простого народа?
В принципе поначалу среди них действительно встречались искренние верующие в светлое будущее страны после ее самого незамедлительного освобождения от всех и без того бы давно проржавевших оков «проклятого прошлого».
Их фанатичная вера в силу марксисткой идеи была более чем чудовищно всесильной и пламенной.
Да и вообще все вокруг так и было пропитано сладкими надеждами на небесно чистое «авось» — столь явственно читаемое в литературе начала XX века.
И речь здесь идет не только о великих именах.
Простая периодика тем более была буквально доверху переполнена всех цветов политической радуги самыми так ярыми же поклонниками всяческих доблестных революционных перемен.
И уж все эти безбедно живущие мыслители рассуждали о судьбе человечества, используя для этого один-единственный инструмент — собственный указательный палец, воткнутый в пустое небо.
И именно так и возникла когорта мечтателей, сколь смело же оседлавших «безумные парнасы»: и то были люди, готовые дружно брести по перистым облакам к некоей лишь совсем весьма отдаленно замаячившей на самой линии горизонта ослепительно яркой цели.
О да они вполне искренне верили в наилучшую долю для всего человечества — и размахивали каждой своей мыслью, словно рапирой.
Но что только с них вообще было взять?
Они и впрямь были готовы сделать абсолютно все, чтобы приблизить свет идей к «серой темени» безыдейной жизни.
Причем вполне возможно, что они и вправду хотели дать всему человечеству нечто безупречно же чистое.
Но руки свои они при всем том явно стремились неизменно так и оставить именно что белоснежно же белыми.
И именно в результате таких «благих» усилий быт человеческий становится не светлее, а только чернее.
Потому что напрочь извести всю общественную грязь, не соприкасаясь с нею, можно лишь в том до чего уж подчас чрезмерно восторженном идеалистическом  воображении.
Однако в тех чисто житейских условиях донельзя расхристанно суровой реальности всякие попытки наскоро перекроить мир дают самый обратный эффект.
Поэтому во имя правды все — это томление духа и следует строго прозвать как раз-таки своим доподлинным его именем: революционная катавасия — это парад Люцифера под именем светлого добра.
А на самом так краю данного парада толпилось довольно немало людей, сколь искренне никак не понимавших, что ослепительный свет идей — всего лишь маска.
Причем явно уж скорее не на лице, а на той самой беспардонно голой заднице вполне отчетливо совсем до конца безголового нового режима.
Но этот режим никак не возник на пустом месте.
Слепое движение в новое средневековье началось именно с яростных вакханалий бездумно праздных мечтателей.
Их «мысли-миражи», всплывшие как мыльные пузыри посреди бедлама, немедленно же привлекли демагогов и авантюристов — тех, кому идея нужна лишь как прикрытие собственного «героического эгоизма».
Они до чего быстро нашли нужный ключик к сознанию сладко дремлющих идеалистов.
А те и впрямь видели яркие сны о некоем сколь еще прекрасном грядущем.
И вот та разношерстная орда экстремистов безо всякого труда приспособила духовный настрой этих людей под свои отчаянно узурпаторские нужды.
В итоге власть явно вот оказалась в руках криворуких ханжей и хамов, неизменно действовавших со всею страстью бесконечно тупого невежества.
Эти невежды со всем должным энтузиазмом действительно принялись разом уж создавать для самих себя наиболее наилучшие условия, считай вот райского бытия, отодвинув «лучшую жизнь» для остальных людей в самые как есть вовсе так неопределенные анналы грядущей истории.
Причем самые конкретные человеческие судьбы их вообще никак тогда явно не интересовали.
Они строили новое на обломках старого, до чего старательно выедая самые сладкие из него объедки.
Строителям «светлого будущего» полагалась сытость и роскошь, а прочим — необъятная помойная яма отчаянно острого на свой язык коммунального быта.
Так и возник некий новый паразитический класс.
И его хлебом насущным стала одна только ярая самопропаганда.
Его псами — будущие инквизиторы, подавлявшие даже никем пока невысказанные мысли.
А громкие лозунги остались при этом разве что пустыми фетишами, вполне настоящей жизнью жившими в одном лишь чисто официозном языке.
Реальная же жизнь при этом попросту так более чем наглядно становилась все беднее и мрачнее.
И всякий здравый смысл и профессионализм были при этом вполне конкретно заменены одной лишь весьма слащавой говорильней.
То есть из сколь аморфных книжных истин кто-то сходу решил слепить некий новый мир — как Бог сотворил Адама и Еву из глины.
Да вот, однако, никаких живых людей в этих планах никогда уж попросту вовсе-то еще не было.
Там существовали одни лишь разве что безликие фигуры, годные исключительно для жизни внутри бумажных схем.
И эти идеи, словно дурман, более чем вдоволь пропитали воздух первых революционных лет.
И все же сами истоки всей этой краснознаменной мути следует поискать никак не в самом перевороте, а куда значительно глубже — во всех некогда существовавших реалий дореволюционной эпохе.
Именно там, в адском котле гиблого социального брожения, всплыло все то, что прежде лишь вяло бултыхалось в сознании людей, более чем искренне ненавидевших те самые крайне же «отсталые» реалии своей отчизны.
Во всех ее чисто житейских проявлениях им яснее ясного только и виделось одно лишь самое самодовольное выпячивание вконец прогнившего остова отчаянно злого невежества.
Дореволюционная левая интеллигенция вообще вот так и упивалась всею той столь плотно окружающей ее тьмой — и именно ею она и оправдывала свое самое безмерное хотение все разом в единый миг перекроить и пересоздать в том самом совсем «ином духе».
Она никак не стремилась растопить лед людского недоверия и невежества — она пыталась расколоть его лютой силой.
А между тем извечная натянутость между властью, веками обирающей народ, и самим народом, закованным в бесправие и невежество, имела более чем глубочайшие исторические корни.
Совладать с ними наскоком было попросту так явно никак невозможно.
И абсолютное большинство интеллектуалов — это в той еще прежней России вполне до конца действительно понимали.
Да только вот сущий зуд под кожей так и требовал самых же вовсе незамедлительных действий.
А потому именно тогда и начались самые рьяные поиски «единственно верного» способа перевернуть общественную пирамиду — так, чтобы все стало вот именно «как и должно».
И ключевым элементом этого подхода стало чисто сознательное вытеснение живой реальности художественными и философскими абстракциями.
Художественная книга превратилась в тот самый чисто как есть полностью универсальный ключ буквально уж ко всему на всем белом свете.
То есть для человека, почти переставшего вглядываться в тьму таракань самых обыденных реалий, она собственно и стала ширмой скрывающей за собой всю чрезвычайно темную сторону общественной  жизни.
Причем поскольку добро в книгах обязательно побеждает незыблемо корыстное зло то и весь мир следует вполне так пересоздать в точности в том виде в каковом он подан нам кем-то на блюдечке.    
А между тем перекроить весь мир — не платье перешить.
Раз вот - это вполне еще будет обозначать самую острую необходимость сходу той еще твердую рукой пройтись скальпелем по телу общества, не различая, где мертвая ткань, а где живая плоть.
И чего тут только вообще поделаешь теоретики революционных изменений оказались чересчур уж грубыми хирургами.
Они вообще не понимали разницы между трупом, корпя над которым можно будет чему-то действительно научиться, и живым организмом, который никак нельзя резать без самой крайней к тому необходимости.
И со временем именно этот самый же неуемный подход и породил практиков — безграмотных, безжалостных, действующих как забойщики на гигантской бойне.
Народной стихии до чего запросто пустили кровь, причем без тени каких-либо даже и самых мимолетных сомнений.
Все «омертвелое», по чьему-то никак не здравому мнению, следовало сходу безжалостно разом отсечь.
Да только вот сами представители интеллигенции сколь неизменно осуществляли это всегда лишь только совсем уж голословно — теоретически.
Их оружием были не руки, а одни только громкие и обличающие слова.
И все же в их глазах горел яркий идейный пламень — именно тот, что растравливал воображение всякого никак неглубокомысленного простонародья.
Он так и вдохновлял на «подвиги» во имя тьмы, скроенной несколько иначе, чем прежде чисто по-большевистски.
Потому что уничтожив все главные основы морали и нравственности, общество никак при этом не становится лучше — оно лишь явно освобождает дорогу новой, еще более жестокой власти.
Раскрепощенная стихия вовсе не создает никакого равенства.
Она разве что до чего сходу воздвигает новый трон — выше прежнего.
И все до единой ступени к нему оказываются затем залиты самой вот обильной людской кровью.
Позднее — это сколь заледенело духом спишут на «трудности сложного и чисто переходного времени».
Но это одна лишь чудовищно лживая демагогия.
И в конечном итоге великая страна превратилась в тот еще наспех отрезанный ломоть от всей Европы.
Причем тот самый загнивающий Запад и стал витриной рая — на фоне самой отъявленной социалистической убогости.
И произошло — это явно вот никак не вопреки мечтам, а именно из-за них: слишком уж многим некогда снились чудесные сны о самом безоблачно светлом будущем.
Ну а путь к любому вполне так на деле реальному будущему лежит через самую откровенную грязь.
То есть через одну долгую, тяжелую, неблагодарную работу со всем, что касается безупречно настоящей реальности, а не благостных снов о куда поболее лучшей людской доли.
Да только та дореволюционная интеллигенция этого пути никак вот не приняла.
Свет книг показался ей вполне достаточным же ориентиром.
В нем она видела до чего вполне ясную дорогу в некое вовсе так иное грядущее.
Нужно было только лишь разом разрушить старую систему — и дальше все пойдет «само собой».
В этом и заключалась ее наиболее роковая ошибка.
Интеллигентский идеализм всегда вот сколь безответственно начинается со всяких наиблагих чувств.
А именно с того самого весьма так острого неприятия всей той более чем неизменной грязи, грубости, жестокости окружающего мира.
Ну а также вот и желания сколь еще вполне немедленно вырваться из удушающей повседневности — туда, где все чисто, ясно и логически до чего безукоризненно разом выверено.
И это именно в данном довольно общем устремлении всего мира российской элиты и скрывается его более чем откровенная явная уязвимость.
Потому как всякий идеализм, совершенно не желающий хоть как-то вот вообще соприкасаться с реальностью людского быта, неизбежно становится добычей демагога.
А тот демагог никогда не создает сам вот всякие благие идеи.
Он лишь радостно снимает сливки с неких чужих грез.
И сколь умело он берет готовый набор высоких слов — и подставляет под них простейшие, примитивные механизмы власти.
И для всего того ему нужен не народ, а аморфная людская масса.
Не человек ему нужен, а чисто абстрактная функция.
Совсем так не яркое и самостоятельное мышление трудящихся масс ему нужно, а твердая и ничем непоколебимая их вера.
Интеллигентский идеализм дает демагогу все необходимое:
— язык высокой абстракции; — моральное оправдание насилия; — убежденность в собственной правоте.
Дальше остается только самая явная узурпация.
А уж она совершается легко и почти незаметно — под лозунгами грядущего всеобщего сколь еще многое до чего вот страстно обещающего освобождения.
Потому что когда все то совсем недалекое прошлое было объявлено абсолютным злом, любая власть будущего уж явно покажется вполне так оправданной еще ведь заранее.
Так идея, задуманная как средство очищения, становится никак не наставительным инструментом сурового подчинения.
А всякий, кто даже на одну минуту усомнится, автоматически оказывается ярым врагом всего грядущего света.
Здесь уж собственно и возникает инквизиционная практика.
Она не требует лютой злобы — ей достаточно полной самоубежденности.
Она не нуждается в доказательствах — ей хватает до чего весьма липких ярлыков.
Она действует не из ненависти, а из «любви ко всему человечеству».
Именно поэтому вся та большевистская репрессия и была столь откровенно всеобъемлющей.
Она не карала за поступки — она изымала людей из жизни за несовпадение их мыслей с постулатами нисколько так вовсе непогрешимой идеи.
И всякая даже и совсем неверно закравшаяся кому-то в голову мысль, сомнение, инакомыслие превращались в преступление еще до того, как они были произнесены кем-либо вслух.
А это и есть самый доподлинный признак инквизиции: вина существует раньше действия.
Инквизитор совершенно не видит перед собой живого человека.
Он видит символ, носителя «заразы», отклонение от нормы.
И уничтожает его не как личность, а как угрозу гармонии чисто же воображаемого мира.
Так интеллигентский идеализм, презиравший грубость силы, сам приводит ее к самой полновесной отныне все на свете полностью единолично решающей власти.
Причем опорой ее будет служить именно та слепая вера народа в далекое и вовсе несбыточное чудо…
Причем все отклонения от нормы будут преследоваться столь беспощадно, что даже инквизиция могла бы позавидовать всей пламенной и крайне невоздержанной принципиальности господ большевиков.   
И это буквально всякий вот демагог, прикрываясь высокими словами, более чем сходу выстраивает механизм тотального контроля — холодный, безличный, беспощадный.
Дальше система начинает пожирать уже своих прямых создателей.
Те, кто вчера писал статьи и сочинял лозунги, сегодня оказываются крайне так подозрительными.
Их прежняя утонченность становится самой явной уликой.
Их рефлексия — признаком самой откровенной неблагонадежности.
Инквизиция вовсе никак не терпит полутонов.
Она требует либо полного слияния с догмой, либо самого незамедлительного исчезновения.
И в этом смысле она буквально всегда антиинтеллектуальна — даже если родилась из неких интеллектуальных упражнений мозга нации.
Именно так замыкается круг.
Идеализм в муках совести за преступления царизма порождает весьма деятельного демагога.
Демагог узурпирует буквально всю в стране имеющееся власть.
И та власть оформляется находясь при этом в самой твердой связке с новоявленной инквизицией.
А уж она сколь окончательно уничтожает саму возможность идеализма — живого, человеческого, хоть в чем-либо вообще действительно сомневающегося.
Однако ведь изначально все тут явно базировалось именно на тех еще розовых мечтах людей не чувствовавших духовное единство со своим народом, но баламутивших его всеми своими чересчур прогрессивными воззрениями.
И ведь ясно же, что никак не ощущая довольно-таки существенной поддержки со стороны достаточно широких слоев общества, господа революционеры не посмели бы вести столь беспощадную войну против всего царского правительства.
Их отчаянно злодейское вдохновение, а также и лихой задор бомбистов были считай так именно пронизаны уверенностью, что они — короли народного мщения, мстящие за изуверства многовекового царизма.

И это случилось никак не на пустом месте.
Среди духовной элиты дореволюционной России оказалось слишком так много людей, оценивавших мир узкими рамками книг, зачитанных ими до дыр.
И вот уж до самых зубов вооружившись всякими книжными воззрениями, радикально настроенные либералы и сделались людьми, которым был явно не близок весь белый свет со всеми его извечными болячками.
Зато их радовало «возвышенное сияние», будто бы само собой исходившее от толстых фолиантов, созданных усердной слепотой самых разных более чем глубокомысленно проникновенных теоретиков.
Они вот столь страстно день за днем корпели в библиотеках над трудами философов являвшихся их предшественниками — и, надо же, именно из всякой библиотечной пыли они и извлекали сверкающие на солнце блики «иного мира».
Правда само по себе это вот могло бы быть делом хоть сколько-то надлежащим — если бы никто не спешил более чем наскоро одевать современность XIX и начала XX века в белый саван, объявляя ее «вконец ныне полностью отжившей».
А все потому что тот чересчур ретроградный и самоуправный порядок, при всей своей мерзости в неких резких «улучшениях» нуждался никак не больше, чем тяжелобольной — в пресловутых белых тапочках.
Люди вооруженные всякими отъявленно идеалистическими принципами никак не переменят действительность к чему-либо на деле так безупречно же лучшему: они либо вконец растворятся в бездеятельном популизме, либо будут сколь еще быстро оттерты в сторону теми, кто захочет власти любой ценой и под любым «благим» предлогом.
И еще: все эти так и витавшие в облаках доброжелатели рода людского были вполне вот схожи с теми, кто «героически был и впрямь явно готов» поживиться за чужим столом — только теперь в чисто духовном смысле.
Да и вообще все те сколь еще нескончаемые дебаты о самой безотлагательной перекройке мироздания производят фанатиков, до чего сладострастно воспевающих насилие. Они вовсе так совсем бессмысленно вторят загодя выученному кликушеству — потому что их раз и навсегда ослепило суровое сияние обезличенных «истин».
То есть те самые «бескорыстные разрушители» старого барско-холопского уклада до чего так радостно устремились распахать плугом идей всю ту никем еще нехоженую целину общечеловеческого невежества.
Но целина эта явно непроходима: она всасывает любые светлые думы, как трясина.
Да и чего еще, собственно, можно было ожидать от всех тех отчаянно безжалостных просветителей рода людского?
Раз вот были они способны на ту раннехристианскую терпимость и благодушие?
А между тем простые мещане вообще ведь явно не понимали самой сущности безапелляционных требований столь откровенно заключавшихся в том, чтобы, что есть силы «улучшать» суровую действительность — да и не жаждали они вовсе так никаких суровых перемен.
Да только понять — это представители агностического, самоуверенного ума вовсе ведь не были на деле способны: за деревьями благих убеждений они никогда не видели леса, пусть и тупого, но вполне так живого невежества.
И именно на этой «опушке» они и обосновали свои тезисы — не знанием беря, а крайне воинственным всезнайством.
Правда вот зачем это вообще видеть всякую невзрачную реальность, если кому-то вполне уж хватает ее более-менее «отмытой проезжей части»?
Однако отмыта она чисто уж разве что ведь вовсе формально.
Самая главная и наиболее подлая грязь была всячески так более чем весьма надежно упрятана в самые дальние уголки людских душ.
Ну а поскольку души те были чересчур так стерильны их четкое и ясное соприкосновение с самой жизнью было исключительно же на редкость поверхностным.
Ну а следовательно за их спинами и было вполне так возможно заложить основы государства вечно же действующего только лишь против всякого здравого смысла.
Этим людям всегда казалось вполне естественным полностью доверять внешней форме ныне существующих вещей никак при этом не заглядывая куда-то там весьма глубоко вовнутрь.
Ну а именно потому некоторым до чего еще блистательным революционным  личностям и довелось некогда сколь откровенно заболотить путь, по которому вполне вот и следовало вести пассивные и собственнически настроенные массы. Они действовали во имя «всеобщего блага» — но это благо было таковым лишь в меру книжно затасканного чьего-то разумения.
И оно, кстати, выпестовано было разве что на одном до чего сухом, черством мистико-философском хламе.
И вот уж главное все те сколь безнадежно острые штампы самого непримиримого мировоззрения впитывались совсем без всяких обсуждений и прений.
А вне своего полностью «законного места» абстрактный догмат становится разве что самым безупречным средством оболванивания: он превращает живых людей в послушные орудия в чьих-то всевластных руках.
Да, бывают случаи, когда все рассуждения полностью излишни — в личной любви, где логика мешает главному.
Но когда речь идет о переустройстве общества, мерилом успеха может являться один только трезвый расчет.
Любовь к истине всегда настояна на сомнении — а не на апатичном самомнении и не на безапелляционном отрицании прошлого.
Автор, разумеется, не утверждает, будто все дореволюционные либералы ставили разрушение всех основ нравственности и морали во главу угла.
Но сама та более чем беспрестанная говорильня, когда интеллигентные люди возводили глаза к небу и уверяли, что стоит человечеству пойти «правильным путем», и сущий рай непременно наступит сам уж собой, была опасна для всех тех, кто и впрямь не всегда различает, где у него левое ухо, а где правое.
Многие внешне взвешенные и здравомыслящие люди попросту вот никак доселе не уразумели того самого предельно простого: труженик занятый грубым физическим трудом никак не способен «умственно употреблять» громоздкие философские постулаты без всякого соответствующего образования.
А потому простонародье и легче легкого будет поймать в силки и опутать изящными словесами.
Оно искренне переполнится верой, смело пойдет строем вперед — и незрячее настоящее станет прологом к куда худшей тьме еще вот только пока никому неведомого грядущего.
И все же кое-кто явно совершенно так мыслил вовсе иначе — потому что та прошлая жизнь так и била ему прямо в ноздри отвратительным запахом всеобщего  гниения.
Да только вот чего - это дореволюционным либералам было и вправду нужно на самом-то деле?
Чего это им только требовалось от той сколь еще откровенно «постной» дореволюционной жизни?
Им наверное и вправду казалось, что все вокруг чрезвычайно так пресно без того самого необычайно торжественного праздника ослепительно светлых идей.
Да и главным для этих ярких духом людей было одно: просочиться бы без всяких проволочек сквозь запоры — в двери, которые уже и так были давно были перед ними раскрыты.
Они пользовались отмычками, ломились сквозь суровые препятствия, как будто ворота в мир полностью по-прежнему были прихвачены пудовыми засовами.
И, именно так глядя на народ сквозь замочную скважину, нагнетали и нагнетали они в его среде догматический свет «абстрактно непобедимых истин».
Те, кто поднял эти истины на щит, горели идеей, как конкистадоры горели тем чисто своим воинственным пониманием христианства.
Фанатизм большевиков и фанатизм конкистадоров имели одну природу: борьба «за счастье всех» путем убийств и разрушений ведет в алую мглу будущих времен.
И в том же духе отблески костров инквизиции некогда отсвечивали тьму, царившую во многих сердцах.
С тех пор в человеческом обществе мало что изменилось.
Люди все те же: их влегкую покупают страстными обещаниями грядущего «светлого дня».
Главное — делать это надменно и насуплено, ни на йоту не отступая от своей твердокаменной линии.
Комиссары и вправду распухали от той до чего уж казенной своей самоуверенности, горланя о горестях прошлого и благих перспективах будущего, — при том что все наиболее темное в них самих преобладало почти так без всякой меры.
И дело тут было не только в тяжелых условиях дореволюционной жизни как таковых.
Вящим оплотом большевистской идеи стала именно та сколь остро отточенная дисциплина всеобщего вот самого безнадежно принудительного следования постулатам той еще чисто же изначально насквозь лживой парадигмы.
В реальном мире, чуждом философским изыскам, это оборачивалось смертью миллионов — во имя светлых дней, которые так никогда затем вовсе и не наступили.
Их мифическое существование было зафиксировано разве что в грезах утопической интеллигенции: дореволюционное настоящее — иссиня-черное, ну «светлое» будущее — розовое.
Да только этот мир точно не черно-белый.
Он полон самых разных оттенков.
Однако есть люди, начисто игнорирующие гамму: они видят лишь блестки света и тьмы. Они любят полную определенность — и их не смущает, что добиваться ее приходится, вырезая из тех до чего только плохо усвояемых истин самые так лакомые же куски.
Их «непорочный разум» ненавидит живую плоть жизни и предпочитает совсем так вовсе бесплотные выводы.
И дальше все идет именно по накатанной плоскости: идеализация «иной жизни», культ «естественной необходимости» смерти прошлого, блудливый язык намеков и интриг, эзоповщина — пережитки позднего средневековья.
Под видом света — новое холопство, только теперь разве что вполне вот откровенно идеалистическое.
Да, когда-то вот действительно был тот самый сколь уж и слабый налет европейских свобод — и тот был раздавлен сапогом Николая I.
Любая полу-свобода после довольно долгих лет его правления оборачивалась будущим только лишь менее явным рабством.
Да и вообще окно отдушины вылилось в сущий антагонизм, в отрицание религиозных идеалов, а также вот глупую подмену набожности чем-то чисто земным и плотским.
И вот во всех этих новомодных проявлениях сколь еще явственно отпечатались то самое наивное рыцарство, и темные интриги.
Одни растравливали слепые надежды, другие, никак не будучи чистыми, стремились немедленно воплотить призрачные изыски духа в серые будни.
Так и рождалась затем химера, опьянившая народ и спаявшая его в месиво — единое перед столь бесчеловечно занесенным над ним топором.
И как признак слепого вождизма — неизбежная спутница социалистического быта: нищета, возведенная в квадрат запрета на свое даже и самое малейшее порицание.
Идеи благословенного добра становились антиподом — не только извращаясь, но прежде так всего потому, что их воинственно применяли к жизни как вовсе совершенно так безжизненные постулаты.
Чисто абстрактная логика, доведенная до холодной безжизненной схемы, начисто удушает грядущую практику.
Вот почему праведные идеи следует примерять к действительности издали — теоретически, и с самой явной осмотрительностью.
Да только вот кто это вообще толкал эти огненные посылы в простодушные массы?
А то были именно те самые сколь ревностные кузнецы «всеобщего блага», строители земного рая, действительно призванного полностью так заменить эдем на небесах, которого никогда вот совсем будто бы явно и не было.
И начиналось уж все именно с безумно благородного желания действительно улучшить основы общественных отношений.
Но те «благие улучшения» более чем явно основывались именно на абстрактных намерениях, а не на весьма же трезвом расчете.
А нечто подобное это — самозабвенная тупость, рождаемая самым явным незнанием законов общественного развития.
В подобных намерениях нет реальности: там — одни потные амбиции.
И уж дело ясное на столь зыбком фундаменте вовсе так невозможно будет построить совсем ничего, кроме царства всякого пустого горлопанства.
А оно никак не приблизит лучшие времена — оно их только отодвинет за всякий край всего того только лишь последующего людского бытия.
Причем как оно и понятно никакие задиристые лозунги вовсе так не способны будут разом переиначить всю же злосчастную судьбу крупных общественных формаций.
Зато эти бравые воззвания идеально подходят фактически любому фанатичному демагогу — тому, кто всею черную душой жаждет оседлать общество, выдав лично себя за его духовного вождя.
Именно лозунг становится его дубинкой, а идея — оправданием узурпации.
Подлинные реформы не совершаются войной с собственным народом.
Они требуют не истерического воодушевления, а дисциплины, твердой руки и явного умения строго обуздывать грубые человеческие инстинкты.
Этими качествами левые либералы на момент крушения Империи явно так вовсе не обладали. Зато праздных мечтаний у них явно было с самым уж великим избытком.
А потому в дни революционной вакханалии на массы была сколь неотъемлемо возложена совсем несвойственная им умственная роль.
Народ, считай насильно заставили играть в философию — и сделали это на самом гребне шумно объявленных свобод, никем более неограниченных прений и самого так бесконтрольного словоблудия.
Господа праздномыслящие либералы говорили о совсем ином будущем, которое «когда-нибудь» да наступит, не понимая, что для этого требуются не годы — века медленного, трезвого труда.
Общественный взрыв всегда порождает не обновление, а разруху и торжество лютого беззакония.
Однако вот люди, напрочь очарованные литературными образами и чисто абстрактной красотой идей, охотно переступают через всякий совершенно для них несносный людской быт.
Их цель — не улучшить жизнь, а мысленно вознесясь над ней ее более чем наскоро переправить при помощи неких чрезвычайно всемогущих философских постулатов.
ВЫТАПТАВ ВСЕ ПРЕЖНЕЕ ТЕМНОЕ И ЗЛОЕ ОНИ НАДЕЯЛИСЬ ПОРОДИТЬ ЯРКИЙ СВЕТ…
И пусть вокруг затем хоть трава не расти.
Главное истребить тьму, а свет он уж сам к нам вскоре придет…
Сказка станет былью, когда все прежнее зло будет попросту раз и навсегда растоптана в пыль.
И именно этакая почти детская доверчивость довольно так быстро сделала всякие чисто теоретические схемы вполне достаточным основанием для самых незамедлительных преобразований.
Люди совсем уж ничего явно не сведущие в политике вполне так всем своим сердцем сходу уверовали, что им и впрямь на деле даровано право быть до чего суровыми судьями нынешней нашей истории.
Они бичевали старое зло, не имея ни плана, ни ответственности, ни понимания человеческой природы.
Именно здесь рождается ключевая иллюзия: ощущение тотальной неправедности мира, замаскированное под сущую «простоту» и более чем самую прямолинейную  «очевидность».
На деле же оно сколь страстно питается вполне ведь конкретным, «желудочным» недовольством всем тем кого-то на его личный вкус никак невзрачно окружающим, только лишь и облеченным в некие возвышенные формулы.
У этаких бравых реформаторов воздуха в груди хватало только, чтобы всячески раздувать фантазии о некой грядущей общечеловеческой идиллии и всемирной утопии, но никак не хватало разума, чтобы реально облегчить положение народа.
Их деятельность сводилась к самому бесконечному взаимному излиянию скорби и гнева по поводу «совершенно так неправильного обустройства общественной жизни».
При этом они явно не хотели очищать Агеевы конюшни всей вселенную — они хотели переделать ее под свои восторженные  сновидения.
И поскольку до звезд им было дотянуться никак так невозможно, они принялись яростно перекраивать все то, что доселе твердо стояло на этой земле.
Сердца их заранее томились в суровом предчувствии грядущего всесокрушающего насилия — и именно оно и стало никак не блеклой и чисто абстрактной реальностью.
Господа идеалисты были всею душою убеждены: светлый путь пролегает по руслу целесообразности, даже если это русло залито людскою совершенно невинною кровью.
Все, кто хоть как-то мешает скачку в «великое завтра», ныне подлежат самому безоговорочному устранению.
Так мечта об общем благе становится лицензией на безнаказанное и всеобщее смертоубийство.
Простая масса народа довольно так быстра приняла все эти новые правила игры.
В конце концов все теперь делалось только во ими самого так откровенно уж именно вот ее всеобщего блага.
Народ, впрочем, бежит никак не за истиной, а за хлебом.
И ему его вполне вот достаточно будет только пообещать — ярко, громко, торжественно.
В эпоху смуты ложь с ушей не сползает, она прирастает к коже.
И интеллигенция, варясь с народом в том считай так одном вот котле, переживает тот же кошмар, что и он.
Свобода, дарованная «свыше», была бесплатной — и потому мгновенно стала добычей тех, кто жаждал не ответственности, а сущей безнаказанности. Большевистская агитация победила не потому, что была умна, а потому, что альтернативы ей попросту никак не оказалось.
Отмирание прежней веры создало вакуум, который немедленно заполнила та вера новая — идеологическая.
Религиозный фанатизм сменился фанатизмом идейным, но суть ее при этом осталась полностью прежней.
В принципе то была проблема не только России, но всего просвещенного западного мира.
Однако же Европа этим вирусом скептицизма достаточно быстро переболела, Россия — заразилась им в самой смертельной форме.
И главным тут было буквально общее отравление чрезвычайно широким свободомыслием.
XIX век явно возвел человеческий разум в ранг самого непогрешимого божества.
Культура объявила себя Эверестом, доступным разве что самым избранным.
Всем остальным было предложено корыто и самое массовое искусство.
А между тем простого человека надо бы тоже как-то вот по мере сил развивать, а не бросать его на произвол судьбы. 
Когда российская интеллектуальная элита все-таки как-никак явно проснулась и осознала опасность, было уже поздно.
Причем тот большевизм не возник совсем вовсе из ниоткуда.
Его теоретическая база была создана самой интеллигенцией — а затем узурпирована узким кругом фанатиков.
Все ведь начиналось с самого благородного желания несколько улучшить жизнь, а закончилось абстрактным догматом, превращающим людей в материал.
Именно так и зарождается инквизиционная практика:
идея > догма > узурпация > насилие во имя добра.
Литература предупреждала.
Достоевский писал не пророчества — он описывал механизм.
Но никакие предупреждения не работают, когда общество жаждет простых ответов.
Живую душу заменили схемой.
Историю — «математической головой».
Итог всегда один: человек исчезает, остается функция.
Сострадание объявляется слабостью.
Милосердие — ересью.
А без милосердия любая справедливость становится палачом.
Но всего этого люди мыслящие — и при том главную жизнью живущие именно вот разве что внутри вычурного, абстрактного «добра» никак так не понимали.
Им и вправду на деле хотелось, считай так в единый миг, стремглав, ворваться в то будущее, которое казалось уже готовым — только протяни руку.
А между тем настоящее грядущее не выдумывают: его вырабатывают путем долгих страданий и нечеловеческих усилий.
И вырабатывают его точно вот не из пустой схемы, а из светлого — или хотя бы живого — прошлого.
Строить достойный завтрашний день из чистых теоретических выкладок — затея столь же безумная, как возводить замки из мокрого песка. Вода мутного философствования на солнце истины быстро высыхает — и от всей этой скороспелой стройки остаются одни жалкие руины.
Но где это понять тем, кто мыслит гладко и обстоятельно, не выходя за рамки вконец отутюженных и крайне умозрительных представлений?
Причем наиболее роковую роль тут сыграла именно оторванность от жизни столичных интеллектуалов: живя в двух столицах империи, они напрочь забыли, что составляют ничтожную долю огромного этноса, в котором под культурной коркой еще шевелится древняя, почти тысячелетняя — мало изменившаяся в закутках души — стихия.
Это не прихоть автора. Сергей Юльевич Витте говорил об этом прямо:
«У нас церковь обратилась в мертвое, бюрократическое учреждение… всякое православие — в православное язычество… Мы постепенно становимся меньше христианами…»

И действительно: неграмотный человек, ни разу не читавший Евангелия, едва ли способен быть по-настоящему верующим.
Он — скорее глухой отзвук поспешно заученных им молитв.
Поэтому всякая официальная религия для большинства и была не святыней из святынь, а привычной частью казенной обыденности: конвой именно так, а не иначе обустроенного быта, самым вот вовсе неизменным «положением вещей».
А всякая обязаловка — как известно — веры не прибавляет: она лишь приучает к бездушности и пассивному служению тому, что сегодня вполне официально признанно нормой.
И вот на этих людей — в значительной мере живущих в вере как в той от века же сложившейся традиции
воинственные либералы и возжелали возложить проект строительства общества «нового типа».
А тот был всецело основанного на принципах, которые неведомы не только народу, но подчас и любому вполне здравому анализу.
Причем так это даже у человека начитанного.
Люди, вполне всерьез обитающие среди книжных истин, нередко отвергают житейскую смекалку — грубую, но настоящую.
А коли без году неделя действительно преступить к свершению тех еще самых разных геркулесовых подвигов вовсе уж именно совсем без нее то вот какие – это именно вполне серьезные преобразования и будут хоть как-то весьма так явно еще затем только на деле возможны?
Ну а в особенности в тех самых весьма смрадных условиях реального быта, а не в некой совершенно так вовсе стерильной проекции?
Однако именно чем-либо подобным российские радикалы совершенно так пренебрегли: захотели построить все на одной голой теории, никак не приодев ее в одежды фактов.
А именно отсюда и двуцветное зрение: мир либо в густо-черном, либо в розовом.
Ну а впрочем именно отсюда же и искренность — бездумная, пламенная, опасная: желание переиначить все, навыворот, «в один только раз».
По великой наивности они полагали, что мир можно исправить, просто срубив под корень всякое угнетение — заменив одних угнетателей другими, но уже «правильными».
И уж сквернее всего тут было то, что они начисто при этом отрекались от духовной связи с собственной страной: со всей ее тягучей, неумытой, давным-давно позабытой Богом действительностью.
Однако уж тем правым и левым российским радикалам совершенно не было никакого дела до самого конкретного населения — до тружеников села и города.
Их сердце было раз и навсегда занято не живыми людьми, а горечью по вконец «загубленным идеалам», которые к будничной жизни почти не имели при этом вовсе никакого отношения.
В самой глубине души эти розовощекие реформаторы парили в чисто своем воображаемом мире.
И, вот обитая посреди всяких сладостных ожиданий скорого счастья, они до чего еще невольно выстроили предпосылки того самого ада, который потом и проник во все щели.
Причем сама цена всех их «славных трудов» никак не представлялась им — ни сном ни духом.
И все – это при этом явно сопровождалось словесностью внешне верной, но пересоленной, переперчено иной изяществом ради изящества.
И ведь главное в ней была уж целая палитра черных красок — и почти ничего, что действительно так помогло бы народу на деле вырваться из сущей тьмы его самого так глубочайшего невежества.
Причем коли самый отъявленный нигилизм и мог добить старое «поповское мракобесие», то вот то самое краснознаменное мракобесие оказалось и страшнее, и явно прилипчивее.
И, вот фактически признавая за ним право на доминирование, сходу и распахиваешь дверь… туда, откуда потом уж никак затем не возвращаются.
Правда кое-кто тогда явно вот невероятно тонким чутьем действительно чего-то унюхал. 
А впрочем да запах свободы пленял — но был при этом вовсе-то отчаянно призрачным.
Да и в самом дыхании той «вольнолюбивой эпохи» чаще так всего чувствовалось и ощущалось одна только гарь и пыль.
Но кто-то всего этого старался вовсе вот никак совсем не замечать.
Поскольку он видел не дым и пожар, а самое наглядное осуществление своей наиболее яркой мечты.
То что сжигало старую и вековую непорядочность кое-кому вполне так наглядно представлялось преддверьем грядущего света…
А между тем тут же вот и нагрянула тьма лютого невежества до чего еще осанисто буквально на ходу приодевшегося в точно те прежние барские одежды.
Внешний фасад власти может быть помпезным и величественным, но главная суть власти держится не на фасаде, а в том, что таиться на его самых дальних задворках.
Но в чьих-то горячих сердцах именно так ярко раскрашенный фасад новой власти и вызывал совершенно вот совсем неудержимый, бешенный восторг.         
Да только ведь та сколь неуемная спешка так и расталкивающая совсем уж равнодушные массы была вот только поводом для горького смеха среди настоящих буржуев живущих от всех от всех тех раздольных российских пределов более чем довольно-таки явно на деле далече.
Да они действительно боялись, что пламя революции может переметнуться и в их стан.
Но при этом почти все то революционное пламя было крайне так вполне отчетливо раздуто именно тем самым чисто западным ветром.
Причем высшие классы к нему всячески так неизменно всею душою прислушивались.
Страдая за весь свой народ огорчаясь, что так беден и голодает именно так после своей весьма сытной трапезы.
Толстой, кстати, в одной фразе полностью прояснил всю природу либерального самодовольства — когда разговор о «все дурно» легко совпадает с бытовой мелочью собственного благополучия:
«Либеральная партия говорила, что в России все дурно…»

Вот именно так оно и было сколь же смачно сказано во всем общеизвестном романе «Анна Каренина».
Причем те кто очень даже издалека весьма вот всячески поспособствовали распространению подобной ереси совершенно так точно знали все свои цели и задачи.
Они никак не хотели зла, а только лишь с умиленными лицами стремились выбить стул из под до чего только патриархального российского уклада.   
И вот именно этакий «всеблагой настрой» все чаще же оборачивался чисто европейской целесообразностью: той самой холодной логикой, которая на окраинах цивилизации дозволяет буквально все, прикрываясь мишурным светом внешней культуры.
В самой Европе ее несколько стеснялись довольно широко применять дома — это дома — зато в колониях она работала без стыда: тонкие струны света делались слишком так жесткими.
Российская духовная элита все так и заливалась румянцем, когда происходило очередное удачное покушение и столпы царской власти получали очередной ужасный толчок.   
И вот вместо должного тепла по отношению к угнетенному народу по стране так и разносился жар, испепеляющий старое под радостные речи тех кто во всем этом видел одно только должное оздоровление.
А между тем когда тот еще ветхий уклад вдруг уступает место чему-то никак не в меру идейному смотреть уж пристальнее всего следует никак не на его чисто лицевую сторону. 
Потому как совсем не то важно насколько благородны чьи-то славные начинания.
Нет тем сколь наиболее главным тут будет именно вот, а не сулит ли этакая очаровательная идея целое море горя, страданий и смерти всем тем до чего простым людям?
Причем для одних — это будет смерть «биологическая».
Но для сколь еще многих — смерть духовная: результат более чем безжалостной имплантации в ум и сердце народа совершенно чуждых идеалов.
Таков уж тот вовсе так неизбежный плод всякой «великой» революционной идеи: она пахнет не вящим трепетом сердца, а целым океаном леденящей логической правоты.
И еще: сама та революционная формула как есть изначально была рассчитана на иные условия — там, где пролетариат был давно развит, а потому и вполне способен хотя бы теоретически проникнуться идеей.
Нет уж в России простой народ ничего вот больше не мог кроме как присосаться губами к сахарной вате вовсе-то никогда затем уж вовсе несбыточной мечты.
А впрочем и сама идея, конечно, так была бесчувственным и лживым догматом: кабинетной фантазией, вознесенной до уровня закона.
И Маркс в этом смысле был сколь неизменно во всем похож на многих других философов схоластов построивших свои дворцы мысли: в утонченных думах — далеко от корыстной и эгоистичной братии невежд.
А те просто вот только лишь и жуют хлеб всей своей самой до чего только обыденной серой повседневности.
Им никак неведомы страсти абстрактного мышления.
Их мышление плоско и никак не пластично и вот выбыть из них их чисто житейский и практичный ум и втиснуть туда им ранее неведомые понятия один только мартышкин труд и самая вот вовсе бесполезная трата всего своего личного времени.
Но это еще правда надо понять, а сколь уж между тем будет жить так и обсасывая со всех сторон всякие те или иные огненосные догмы.      
И вот когда эту фантазию более чем сходу превращают в государственный инструмент — она и начинает жить не мыслью, а деспотизмом: на гребне пустой мечты о земном рае после «уничтожения всех тех прежних своих цепей».
Однако обо всем этом уж следовало суметь хотя бы вот вполне еще догадаться.
А те радикалы, что до чего чрезмерно либеральны уже по всему своему складу ума, по всей на то видимости, возжелали чего-то вовсе иного.
А именно сколь еще стремительно околдовать ту весьма плотно окружающую их жизнь суровыми чарами собственных помпезных словопрений.
Тотальное разрушение прошлого никак не казалось им серьезным риском — даже если в итоге придется очутиться на выжженной земле, где уже ничего совсем далее не приживается.
Для многих российских радикалов, по существу, вовсе так никогда не существовало того края бездны, за которым неизбежно полностью теряются и первоначальные мысли, и лучшие намерения.
Смерть до чего многих представителей высших классов, вакханалия всеобщего насилия воспринимались ими словно уж нечто почти естественное — как якобы неизбежная плата за «духовный прогресс» самых гигантских масштабов.

И разве оно вообще могло быть иначе у тех людей, что совсем не ведали ни сострадания, ни живого участия?
То есть ни сердцем, ни душой они вообще не воспринимали боль каждого конкретного человека.
Для них вообще всякое простонародье было существом совсем иной породы — не равным, а лишь внешне похожим: пусть и передвигающимся на точно тех же двух ногах.
Однако вот сам человек — как личность, как страдающее и мыслящее существо — тех яростных либералов совсем так явно вовсе никогда не интересовал.
Обыкновенный человек в их глазах был всего лишь разве что некоей разновидностью социального животного, бесцельно бредущего среди мелких благостей и всяких его повседневных тягот.
«Облегчить его страдания», «дать ему свет» и, разумеется, единую мысль — вот она та старая розовая мечта тех, кто попросту утонул в самом безучастном пережевывании всяческих философских абстракций.

И все это — потому, что эти люди слишком так совсем далеко отошли от реальной, тягучей, осоловело унылой повседневности, к которой большинству приходится привыкать с рождения.
За последние два-три века и впрямь расплодилось великое множество тех, кто фанатично стоит за самое безостановочное движение «строго вперед» — и потому без колебаний готов приносить языческие жертвы на алтарь всего того безумно светлого грядущего.
Им было явно недосуг хоть как-либо заглядывать под колеса прогресса.
Раз слишком многое, по их убеждению, должен был решить совершенно безликий математический расчет — якобы непогрешимый, всемогущий, властвующий над самой тканью бытия.
Отдельный человек в этой смете «усовершенствования мира» уже никак не существовал — как самостоятельный, мыслящий субъект.
Его просто не было.
Именно об этом — задолго до нынешних наших катастроф — писал Федор Михайлович Достоевский в «Преступлении и наказании»:
«У них не человечество, резвившись историческим, живым путем до конца, само собою обратится, наконец, в нормальное общество, а, напротив, социальная система, выйдя из какой-нибудь математической головы, тотчас же и устроит все человечество и в один миг сделает его же праведным и безгрешным, раньше всякого живого процесса, без всякого исторического и живого пути! Оттого-то они так инстинктивно и не любят историю: "безобразия одни в ней да глупости" - и все одною только глупостью объясняется! Оттого так и не любят живого процесса жизни: не надо живой души! Живая душа жизни потребует, живая душа не послушается механики, живая душа подозрительна, живая душа ретроградна! А тут хоть и мертвечинкой припахивает, из каучука сделать можно, - зато не живая, зато без воли, зато рабская, не взбунтуется! И выходит в результате, что все на одну только кладку кирпичиков да на расположение коридоров и комнат в фаланстере свели!»

Эта слишком многое разом вот умерщвляющая целесообразность и есть одно из самых грозных порождений западноевропейской цивилизации.
Правда снова надо бы то в который уж раз повторить, в самой полной мере она применялась никак не у себя дома, а в колониях — там, где все было допустимо.
Ну а потому вполне так и следовало так более чем откровенно же экспериментировать над всяким лишь временно живым материалом.
И чем Россия будет вот хуже любой другой будущей колонии?
Достаточно было расчленить ее на части — а дальше дело техники.
Не случайно еще в декабристской среде возникали подобные прозрения: будущая Россия — как Индия или Египет.
Колония.
А немецкие инженеры, строившие русские железные дороги в позапрошлом веке, проливая интеллектуальный пот до чего вдали от своего любимого фатерлянда, при всей своей общей благонравности никак не могли не заглядываться на бескрайние просторы — уже как на ту потенциальную свою вотчину.
Именно здесь сходятся все линии: абстрактный гуманизм, холодная целесообразность, презрение к живому человеку и готовность рассматривать целую страну как материал для великого только лишь грядущего опыта.
Впрочем, подобные планы существовали отнюдь так явно не у всех — и лишь разве что у отдельных европейских правителей они действительно находили хоть сколько-нибудь ощутимый отклик.
Да и вообще было бы крайне наивно предполагать, будто в них еще изначально содержалось нечто строго так определенное и до конца вполне на редкость продуманное.
История не движется по единому, заранее вычерченному плану: в политическом мире слишком много игроков, и вес каждого меняется слишком часто, чтобы говорить о долговременной, непрерывной и единодушной стратегии.
Что же до пресловутого «еврейского заговора», то здесь и обсуждать, по сути, нечего.
В любой политике всегда же хватает дураков и неудачников, а человеку недалекому куда проще будет обвинить кого-то другого, чем признать собственную несостоятельность.
И куда разумнее будет увидеть не мифический заговор, а вполне реальный суеверный страх перед стремительно разраставшейся Российской империей — и столь же рьяное более чем явное нежелание «настоящих» европейских держав признать за ней новый геополитический статус по итогам Первой мировой войны. Именно это и было негласно же оговорено в узком кругу вальяжных западноевропейских джентльменов.
Развал Российской империи произошел не по какому-то там чисто мистическому замыслу, а по вполне прагматичной и ситуационной логике: при большом переделе Россию решили раз и навсегда оставить попросту вот не у дел.
Однако никаких вековых тенденций «уничтожения России» вовсе не существовало и не существует.
Был и остается один принцип — хватай все, что плохо лежит.
Именно подобным образом и была растащена Польша, так пытались поступить и здесь.
И все-таки при всей своей вполне естественной лютой хищности западноевропейские политические кланы вовсе не людоеды: они умеют ассимилировать, перерабатывать, превращать чужих в «своих» — хотя бы во втором или третьем поколении.
И Россию Запад хотел и хочет не столько уничтожить, сколько перекроить под собственный шаблон.
В этом смысле даже экспансия НАТО на восток не несет в себе еще изначально никакого демонического замысла — это продолжение все той же логики приспособления и переделки.
Еще в конце XIX века Россию рассматривали как возможный объект расчленения — подобно Африке: на несколько мелких образований, каждое из которых находилось бы под неусыпным надзором одной из европейских держав. Территориальная близость, умеренный климат, отсутствие тропических болезней — все это вполне располагало к подобным благим фантазиям. Кондиционеров тогда, к слову, еще уж вовсе не существовало.
Во времена же Второй мировой войны речь пошла о куда поболее страшных сценариях, а именно о почти так полном физическом уничтожении населения России с последующим расселением на ее исконной территории западных (или недобровольно) восточноевропейских колонистов.
Однако и здесь никак не стоит искать некую «таинственную руку», дергающую всех политиков за совершенно невидимые ниточки.
Речь тут шла только о диких страхах — пусть жестоких, но вполне рациональных по логике того времени.
Европа опасалась сценария, при котором в России вдруг внезапно утвердится и займет самые решающие позиции некий радикальный националистический режим.
И тот и вправду затем окажется способен действительно повести миллионы своих солдат на довольно плохо защищенные бастионы западной цивилизации. Следовало также учитывать и всю ту весьма существенную разницу между изнеженным культурой европейским солдатом и куда поболее выносливым российским служивым людом.
Атомного оружия на тот момент еще не было, и никто не мог заранее предугадать, что оно появится столь уж ведь скоро.
Потому большой страх Европы был вовсе не выдумкой.
В начале XX века ей было от чего мелко подрагивать при одном только упоминании восточного гиганта, слишком часто омывавшего чужие границы своей русской кровью.
Звать русских на помощь, когда где-то загоралось пламя восстания было очень удобно, а вот только представить, что они могут прийти с другой целью было до дрожи же страшно.
Но при всем том никакие имперские планы не были до чего только четко и ясно оформлены. Европейские правители редко действуют единым фронтом и еще реже обладают сколь так долговременным согласием даже и между самими собой.
И сами российские либералы далеко не всегда полностью внятно уж ведали, чего им самим от этой жизни, собственно, надобно: то ли полной, бесшабашной свободы — как хмеля без меры, то ли окрыляющего ощущения «безгрешной» жизни без русской волынки, как и без вечной, безыдейной скуки.
И вот это самое вовсе бессмысленное метание — то в бездумное подражательство Западу, то в столь же бесплодное презрительное отрицание его утопий — рвало страну на куски, причем порой похлеще любых алчных планов тех самых «неведомых сил», которыми кое-кто так любит объяснять все подряд.
Да и правда: людям вообще свойственно верить, будто где-то «за кулисами» кто-то крутит кино.
И те силы во всякое время и всяком месте беспрестанно дают пищу подобным подозрениям — а в России, разумеется, и подавно в первую очередь.
А между тем русский народ очень даже долго, пусть и бессознательно, тянулся ко всем  благам общественных свобод — но никто и не пытался его возглавить.
Не потому, что было «некому», а потому, что самой жизнью была узаконена сумятица и разобщенность: внешняя — в сословиях и партиях, и внутренняя — в душах отдельных людей.
И эта внутренняя разобщенность не оставляла даже малейшего пространства для настоящего, могучего лидерства.
Федор Достоевский тоже вот метался между двумя огнями: между средневековой российской дикостью и утонченной, корыстной «целесообразностью» новых времен. Многолетняя его скитальческая жизнь за границей, болезнь эпохи, нерв времени — все это он смешал в одно неразделимое целое; и этот сумбур и окрестили «достоевщиной».
И похуже всего она проявилась именно в романе «Бесы».
И если действительно сравнить речи большевистских вождей со строками данного романа, то слишком уж легко возникает соблазн сказать: они его тщательно проштудировали.
Но бесы ведь и сами поначалу не знали, каковыми им еще следует быть, чтобы удержать палаческую власть; классик же выписал типажи настолько ярко, что «товарищам» оставалось лишь освоить эту азбуку на самой житейской практике.
А все те славные разговоры о том, что будто бы Достоевский кого-то «предупреждал», часто звучат пустой трескотней: предупредить можно и о том, что где-то одинокий прохожий идет с приличной суммой в кармане — и это тоже будет самым явным «предупреждением».
Если же Достоевский и намеревался очистить мир от скверны, то вот намерение это было до чего чудовищно идеалистично: семена его светлых помыслов упали в почву, насквозь пропитанную вековой тьмой, — в редкостный омут, где в тишине резво копошатся черти.
И Антон Чехов — пусть не злонамеренно — тоже вот обронил зерно самой сомнительной истины.
Оно затем явно проросло и нашло уж себе место на гербе новоявленного государства: в поздних его вещах вполне явно заметны социалистическое очарование, и черный нигилизм, отрицающий прошлое.
Один «Дом с мезонином» чего только стоит.
Русские классики — мировой литература, безусловно, — породили до чего немало мишурного блеска «благих идей».
Их обличения дореволюционной скуки, аморфности, безыдейности издавали пряный дух.
Это был сладостный запах будто бы близкой свободы — и это именно он, в конечном счете, вполне так оказался предтечей века, когда гнет общественной совести ослаб настолько, что начал работать словно в обратную сторону, растравляя стадные инстинкты, жаждущие крови.
Так и вышло: эпоха, опсовевшая от жажды чего-либо совсем «необычайного», сделалась оплотом яростного фанатизма.
А всему тому прологом и нравственным оправданием послужили мечтания несбыточной красоты — те самые, что так и вырывают трезво мыслящую интеллигенцию со всеми ее корнями из самой так вполне естественной для нее почвы.
И тогда под вскрывшимся «слоем серой обыденности» и начинают же шевелиться подземные черви так и выползая оттуда на белый свет.
Ну а дальше дневные лучи попросту разом померкнут от яростного блеска в грозных очах; и днем с огнем тогда уж никак не сыщешь вполне здравомыслящего человека.
Простоватых же людей при таких делах совсем вот вовсе нетрудно убедить в том числе и в том, что солнце восходит на западе и заходит на востоке.
Да уж провернуть нечто подобное будет проще пареной репы, когда святая простота доверчивости становится самой уж верной аксиомой всякого восприятия совсем безответственно новой революционной действительности.
Народ он довольно редко бежит за правдой: он бежит за краюхой хлеба, которую ему между тем можно торжественно и клятвенно только вот наобещать — заранее разрисовав будущую сытость праздничными красками, как дивный сон о том самом «самом наилучшем грядущем».
И восторженно-угловатая интеллигенция будет при этом способна вполне искренне радоваться: да, красная агитация повсюду — зато на углах среди бела дня более не грабят и женщин в очередь не насилуют…
А заодно и весьма «безупречное» общество строится удивительно спешными темпами — то самое, о котором кое-кому столь долго мечталось в розовых снах «гиблого царизма».
Лапша она разве что в мирное время сползает с ушей достаточно быстро.
В бурное это происходит медленно и болезненно.
И это одинаково касается всех слоев общества.
Народ и интеллигенция, варясь в одном котле колоссального социального потрясения, столь безвременно встряхнувшего все прежние незыблемые основы, вполне так одинаково до чего безрадостно выживали — и видели кошмарные сны, причем фактически уже наяву.
Сны эти при этом состояли именно из революционных явей, а именно из тех безнадежных картин, что более чем закономерно рождаются из бешеного энтузиазма, вырвавшегося наружу в тот миг, когда «свыше» была враз обретена та самая дармовая свобода.
И ею в единый миг до чего только всласть воспользовались именно те, кто всею своей черной душой так и жаждал никак не свободы, а безвластия — и полной безнаказанности за любое же своеволие.
И вот тут тогда сработал еще один весьма роковой рычаг: мало было “своих” грамотных людей, то есть тех, кому действительно можно было доверять.
Ну а именно поэтому большевистская агитация и взяла верх над всяким иным здравым смыслом.
А кроме того те чертовски самоуверенные «великограмотные правители» и сами, видать, не слишком ясно осознавали, чего именно они творят.
Ну а потому и столь отвратительно разбрасывались они всеми теми своими распоряжениями — властно и совсем бесцеремонно, требуя более чем немедленного их исполнения, будто слова уже сами по себе являются делом.
Причем сама вот природа данного явления была значительно глубже: речь шла о самом беспрецедентно насильственном отмирании прежней веры в господа Бога и его наместника царя на этой земле.
И вот теперь властный голос толпы фактически взывал грозным рокотом о самой явной необходимости найти всему этому славную замену вполне так, «достойную» той новой эпохи.
И зародилось нечто подобное точно не в России: корень всему тому находился в той крайне агностической Западной Европе, откуда попутным ветром все это со временем вполне так донеслось и до того довольно далекого российского берега.
А заодно вот и русские классики XIX века, сколь еще остро желая приблизить интеллигенцию к народу, явно протянули должную перемычку — и через нее в средневековое российское общество разом так хлынуло широкою рекой суровое безверие, всецело отучающее считать хоть что-то вполне по-настоящему святым.

Европа этим недугом переболела сравнительно быстро; Россия же заразилась им как «общественной чахоткой» — самой уж на редкость тяжелой формой этой болезни. И причина тут — не один лишь случай и не одно злоупотребление: европейская цивилизация изначально слишком охотно стушевывала прежние (пусть и дикие) представления о мире, бессердечно обезличивая человека, ставя во главу угла не его живую душу, а возвышенные приоритеты и идеалы.
А в России все это в конце концов приобрело еще только поболее гипертрофированный вид.
И именно потому именно здесь религиозный фанатизм вконец переродившись в новую форму и стал со временем фанатизмом идейным — и лишь прибавил должных сил для обновленного мракобесия, уже не церковного, а «разумного», с печатями атеистической теории и святого и ничем непогрешимого лозунга.
И это именно так называемый «просвещенный» XIX век разом и породил сущее безверие в высшие силы, разом так наделив человеческий разум непогрешимостью, ему изначально вот вовсе не свойственной.
Культура при этом сходу так и вознеслась на некий чисто свой «Эверест», где только избранным якобы и дано вот было совсем безвозмездно денно и нощно дышать ее «живительным кислородом».
А что же остальным — простым смертным?
Им — широкое корыто общего благополучия да простенькое массовое искусство: чтобы не думали лишнего и не требовали слишком так многого.
Понадобилось время — и самый наглядный пример, — чтобы духовная элита и власть предержащие западных стран действительно поняли: не наполнив корыто до краев, они слишком вот многим при этом рискуют.
И именно во имя этого понимания, собственно и нужно было напугать «капиталистов» почти так до смерти.
Хотя, по правде, для вполне нужного эффекта хватило бы и множества мирных забастовок.
И не было вовсе так никакой необходимости в создании уродливого псевдосоциалистического монстра.
Теоретическая база для него была еще так первоначально выработана широкими кругами общественной мысли — ну а затем до чего бесстыдно узурпирована небольшой группкой «монстров» во главе с Ильичом.
И те, кто и поныне вот явно мечтают более чем явственно «перераспределить все народное добро», охотнее всего разделят награбленное у «буржуев» — но свое личное теперь добро они не в какое абстрактное «народное пользование» не отдадут буквально-то никогда: не та порода.
Зато вот о тех «легко достижимых общественных благах» они и вправду способны молоть языком без костей — мужественно и стойко, совсем без конца и края.
И многим из них будет куда поважнее не сдвинуть тяжелый камень на пути к реальному улучшению, а до конца выразить себя в праведных словах.
Ну а массы инертны и пассивны совсем не по «природе», а от одного только  невежества и общего незнания.
Однако и знания сами по себе никак не спасают от безверия в силы разума сотворить нечто, действительно полезное всем.
Серую бесформенную массу будет сколь еще легко так склонить к полонению перед новым богоподобным кумиром, то есть фактически назначить ей нового миссию «создать из совсем ничего новую материю духа».
Не только простонародье, но и российскую интеллигенцию явно подкупал пламенный революционный дух — и потому она никак не сопротивлялась радикальной этике: над «большим и светлым разумом» безраздельно  господствовала куцая правда книжных истин. А все же этакие до чего еще задушевные аксиомы были сколь безответственно далеки от грубой реальности быта неграмотного народа.

И народ, кстати, тогда никак не «спал», чтобы его вполне так еще следовало вполне так жестко «будить»: он жил тем, чем он жил.
Спала — и пела себе дифирамбы — восторженная интеллигенция; и ее крепкий сон обернулся для страны вековым кошмаром идеологического маразма.
Причем логика революционера демагога была вот предельно проста: богатство у сильных, значится разом надо отнять и «справедливо» перераспределить.
И уж какого-либо вообще понимания того, что этим лишь разве что всячески растравливаются кровожадные стадные инстинкты, у тех доброхотов теоретиков всеобщего счастья не было уж считай и в помине.
Эти слепые мечтатели хотели ослепительно «светлого счастья» сразу для всех — и ради него готовы были вымазать массы в крови их до чего только неизменных «угнетателей», словно кровь и есть топливо прогресса.

Отсюда и то сколь напыщенное лицемерие, то бездумное братание с идолами прошлого — Робеспьером, а если поглубже заглянуть в историю Кромвелем, — которое и сослужило России самую страшную службу, превратив ее пенаты в новый Египет, при том что она мечтала быть Третьим Римом, продолжением Византии.
И перерождение это проистекло из самого так вовсе уж вполне простого обстоятельства: серые массы, состоящие из живых отдельных людей, вполне всерьез возжелали, чтобы их взнуздали и повели “по единственно правильному пути”.
 Подобная идейная тенденция почти неизбежно рождает не добро, а зло — беспредельно плохое именно из-за его самых еще изначальных благих намерений.
И вот бы вполне на деле понять всем этим горе-воякам, сражающимся с «великим общественным злом», разницу между добром, подогнанным к действительности, и его антиподом — «великим благом» являющимся орудием Сатаны.
Истым будто бы благом, до чего вдоволь набитым лихостью и ухарством, считай так заранее предначертанным всем вот и каждому совсем безо всякого разбора.
Добро должно предоставляться выборочно оно вовсе не для всех полностью так вполне стандартное и безупречно одинаковое.
Писатели-гуманисты — тот же Сергей Довлатов уж явно пытаются донести до всех нас довольно простую мысль: нельзя обустроить всю нашу жизнь на довольно зыбкой основе прекраснодушных доктрин.
На чистой бумаге они выглядят вполне так заманчиво, но жизнь — река, а не костер и не домна.
И чем ближе окажется чья-то теория к «очистительному огню», тем весьма дальше она будет от всех тех вполне естественных, веками сложившихся норм общественной жизни.
Иерархическая всей этой нашей жизни сколь неизменно меняется разве что по своим собственным законам; грубо «подшпорить» ее никак невозможно. Норовистой лошади вместо овса насыпь горсть обещаний — она точно ведь околеет.
Человек, правда выносливее, но и ему точно тогда вот придется несладко.

Светлые идеалы они сколь неизменно так хороши именно как дальние маяки: к ним идут медленно, страшась мелей и бурь.
Дикая спешка приводит к одним только рифам разрухи.
Да, мы ходим не по морю, а по суше — но вериги идеологической «единственной правоты» все равно со временем утянут нас всех в бездну.
Первейшая же причина подобных начинаний — бесполые порывы тех самых благонравных душ, что так и желают сходу вот пошатнуть все устои нынешней социальной вселенной.
И это лишь высокий (коллективный) разум будет способен некогда же ниспослать миру самое доподлинное благоденствие — разум, который создает должные предпосылки для стоящих того перемен, а не разруху в пустых головах.
В то же самое время искусственно разожженная, а еще и беспрестанно подогреваемая война классов отбрасывает общество назад в животный мир.
И главное никто тут не спорит: люди страдают, мир скроен плохо — но резать его плоть и кровь по живому никак нельзя.
Можно лишь выращивать некие новые поколения в несколько ином духе, не отрицая старое, а твердо на него опираясь.
И надобно бы понимать истоки страданий — и не рубить с плеча, обрубая канаты, связывающие общество с причалом законной власти, чьи недостатки зачастую уравновешиваются всеми его большими достоинствами.
Несправедливость неправого устройства общества в конечном счете исцеляет просвещение — потому-то его и боялись все те мракобесы бывшей российской империи.
А те самые «молниеносные перемены» обычно несут на себе печать не свободы, а нового рабства: тяжелейших оков идеи, что была еще изначально схоластически мертворожденной.
А потому люди, зараженные вирусом бесовской революции, со временем становятся не людьми — а черными тенями былых людей.

И наконец: дальневосточное воплощение марксистской идеи столь живуче прежде всего потому, что идея была рассчитана на огромный человеческий муравейник.
Подтверждение всему этому вполне следует же поискать именно в литературе, достойной многократного перечтения.
Довлатов в своем рассказе «Иностранка», как и другие, говорит обо всей своей эпохе чисто по-своему, но суть человеческой природы — одна.
И неслучайно у него: «выше справедливости — милосердие».

Милосердие — не «поповское» слово и не сладкая поблажка.
Оно вот только не отменяет необходимости предотвращать убийство — даже ценой крови того, кто сам сделал себя достойным самой наихудшей участи.
И вот они — истины, что до чего еще откровенно выскакивают чертиком из табакерки не только русской, но и вообще из всей той европейской истории
Как вот оно было сказано в книге Эдварда Радзинского «Наполеон. Исповедь императора»:
«В революции есть два сорта вождей: те, кто ее совершают, и те, кто пользуются ее плодами.
Приходит время срывать плоды — и к власти приходят воры и негодяи. Начинается «охота на ведьм».
Под радостные крики толпа разбивает статуи вчерашних кумиров».

Но тут вполне надо бы сразу, безо всяко излишней витиеватости сколь еще сходу, заметить то вот одно: западноевропейское представление «кто победил — тот и прав» — не всегда циничная формула.
В своей сокровенной сути оно часто искренне, почти добропорядочно: порядок лучше хаоса, победа лучше распада, итог — важнее мотивов.
В России же подобного конформизма почти никогда вот вовсе так не было; зато было другое — полумистическое, упорное стремление быть “за родину”, какой бы она ныне ни стала.
И рядом с этим — европейский стиль духовной жизни высших классов, который церемониально и издали явно подавлял всю ту чисто так пасторальную, домотканую действительность.

Отсюда и то до чего «премилое» сочетание: простейшая обыденность — и вычурные логические абстракции.
Именно как раз оно явно же отравляло весь общий дух той еще предсталинской поры.
Светлые мечтания вселяли в людские души большие надежды — но в конечном счете вполне так явственно становились фиговым листком для тирании, какой прежде страна вовсе так и не знала.
И ведь все это явное производное одного только пафосного энтузиазма, который хотел в тот считай уж единый миг либо окончательно низвести на нет тьму вчерашнего “Средневековья”, либо — наоборот — объявить стародавнее святыней и сделать из всей его плоти и крови священную реликвию, саму суть всякого национального единства.

А затем пришли большевики — и вымели все это подчистую, не оставив ровным счетом никакого места для разногласий.
И это, как ни странно, оказалось только вот на радость той довольно-таки немалой части образованной прослойки общества.
Раз уж сколь еще многим было тогда крайне тяжко жить без той руки, более чем внятно указывающей всем и каждому единственный верный путь.
Да уж вся тут беда была как раз именно в том, что российской интеллигенции была уж на редкость совсем не свойственно куда-либо далеко вдаль вышагивать именно самой — ей вот было, куда привычнее быть весьма же строго и четко ведомой.

А кроме того и тот еще безликий террор вполне вот сумел со временем вытеснить все и вся, ловко смешав славянофильство с западничеством, а еще и придав данной совершенно мнимой “великорусскости” искусственный пафос хоть и был тот на редкость вымученным и показным.
А ведь интеллигенции вполне так следовало, считай вот еще заранее позаботиться о мере, о духовности, о разуме — и тогда, возможно, и не возникло бы того сверхкрепостного строя, который опасно было ругать даже и шепотом в постели с женой.
А между тем занявшись миссией освобождения своего народа вполне по-деловому, а не столь откровенно же “прянично”, интеллектуальная элита могла бы коснуться бед глубинки еще ведь в том ныне довольно далеком конце XIX века.
Но сколь так многим из ее числа было совсем никак не до того раз уж куда важнее было им сколь неизменно стоять явно “превыше сточных вод” до чего только глубокой общественной клоаки.
Ну а они ясное дело хотели быть всегда чистыми, праведными, и вовсе ничем никак не запятнанными.

Да, по молодости они подчас довольно грубо метались, не зная, как только на деле повлиять на все те происходящие в стране события, и до чего только ласково они мечтали действительно переменить все сходу и разом.
Но потом они остепенялись, становились отцами семейств, приобретали крайне ретроградные взгляды.
Однако главное в их мировоззрении оставалось прежним: словесность вместо дела — умение говорить вместо умения чего-либо более чем полновесно веское строить.

А между тем всякий тот, кто действительно намерен войти в политику ради помощи своему народу, должен прежде так всего научиться самой настоящей  практической сметке.
А впрочем и вообще разом оставить свои светлые мечтания у порога того или иного учреждения.
Государственная служба держится не на грезах, а на трезвом понимании того, что движет колесами общества: интересы, амбиции, союзы, баланс сил.
И грязи ныне существующей действительности бояться вовсе нельзя: ее надо не обходить, а — по возможности — очищать.
Да, это не сулит белых перчаток и кристально чистой совести.
Но иначе в политику и не ходят: не готов марать руки — не суйся.

Отсюда вот и причина катастрофы начала XX века: общество оказалось временно возглавлено теми, кто предварительно его фактически обезглавил, — людьми, чуждыми стране, очень плохо знающими ее реальную жизнь.
Члены Временного правительства были во многом сколь уж неимоверно далеки от подлинных событий общественного быта; пышно рассуждая о нововведениях, они сходу заносили руку над самой законностью — и над самим вот правом человека на жизнь и личное имущество.
А между тем все те сколь несусветные последствия большевицкой революции вполне возможно было увидеть явно заранее то есть задолго до того, как она действительно “приключилась по душу” всей уж той ныне раз и навсегда былой страны.
Да только чего — это тут вообще же поделаешь весьма значительная часть элиты явно ведь нежилась в искусственном свете книжной доблести и совершенно так абстрактных знаний.

Они словно заново изобретали велосипед: пытались “с нуля” построить то, чего нигде и никогда доселе попросту еще не бывало.
А такое строительство почти неизбежно ведет не вперед, а назад — к архаике и дикости, только лишь и прикрытых некими новыми словами.
Коррупция при этом не исчезает: меняются ее масштабы и аппетиты тех, кто ныне безжалостно правит.

Безупречно чистая, а не самонадеянная и варварская свобода — плод разума, а не отчаянно разгулявшихся чувств.
Смерть прежнего зла до чего легко захлебнется в реке невинной крови.
Да у простых людей на единый миг и впрямь вспыхнет в глазах восторг — отблеск зари на лицах; но это упоение будет кратко.
За коротким периодом “бесшабашной свободы” приходит раздолье анархии, а затем — новый порядок, часто липовый: внешняя скованность при внутреннем разброде, подавление любых поползновений на свободомыслие, даже если оно заключалось в тех двух нечаянно оброненных кем-то словах.

Свобода слова и дела после уничтожения вековых оков — почти всегда на один только самый короткий срок.
Потом гайки вновь приваривают намертво, и мысль о личном волеизъявлении объявляют самой жуткой ересью.
И все же многие представители интеллигенции до сих самых пор не хотят сделать из всего этого вполне должных выводов: признать ошибки — значит отказаться от роли “правых по определению”.

Им только уж явно хочется, чтобы нечто “светлое” возникло само так собой, попросту автоматически, считай что сразу — и потому было бы оно тогда чище, выше, безупречно справедливее.
И вот у автора сколь давно уж имеется вполне обоснованное подозрение: даже и Льва Толстого явно унесло течением эпохи.
Ветер общественных настроений дул тогда в одну уж сторону самого так явного отрешения от всего того чересчур мрачного прошлого, и литература в то  время стала зеркалом самого самодовольного чьего-то самосозерцания.
Но кривое зеркало литературы — вещь очень даже хитрая: оно часто дает схему вместо плоти, яркую вычурность вместо настоящих реалий жизни.
А когда крайне отвлеченную схему начинают всеми правдами и неправдами сходу навязывать всякой той откровенно грязной и неумытой действительности, темень и ложь лишь усиливаются.
Демагогическое зло весьма вот отчетливо же умеет прятать свое эгоистичное “я” под до чего еще наивным знаменем чистого добра.

Так и западники-недотепы, провозглашая свободу, вовсе не собирались отказываться от “палки-погонялки” для всего того столь откровенно забитого веками народа.
Разница между ними и славянофилами была зачастую никак не в инструменте, а в вывеске: ради “добра” или ради “порядка” — но все равно принуждением.
Этот раскол прошедший длинной кривой трещиной где-то точно посередине промеж всех представителей российской духовной элиты в конечном уж итоге привел к смерти государственности и к прорве анархии.
А все это потому, что было слишком тогда много криков «долой» все и буквально так сразу.
И это при том, что борьба с язвами общества должна была на самом деле осуществляться никак не в обнимку со всем тем до чего только безумным нигилизмом!
То есть никак не войной со всем же ныне существующим обустройством общества, а самой точечной и дерзновенной критикой конкретного зла: корыстолюбия в духовенстве, взяточничества чиновников, непосильного труда рабочих и прочего.
Гром и молнии следовало метать не в сам принцип государственности, а в то, что в нем действительно сколь давно же загнило.

И такие дискуссии — в прессе и в частных разговорах — могли бы вполне еще стать истинно краеугольным камнем для дальнейшего создания совершенно иной действительности.
Причем произойти это могло еще задолго до революции начисто отменив ее.
И тогда никак не пришло бы время всяких ядовитых химер полностью отравивших саму суть весьма вот простейших житейских реалий.
Люди стали играть роль козырей и швали в засаленной колоде большевистских карт в самой прямой связи с их происхождением и мерным горением сущем пламенем единственно верной идеи.
А все — это между тем началось именно с тех самых доблестных прожектеров мыслящих чисто абстрактными категориями.   
Однако до чего многие из тех, кто испускали слепящий свет, часто не давали тепла: их добро было аморфно, оторвано от земли.
Им куда удобнее было строить воздушные замки, чем класть твердый фундамент во всем житейском болоте.

И легче так всего тогда было воинственно ругать “власть вообще”: в личных разговорах это никто в то время не запрещал.
Но от такой суровой и беспрестанной молвы явно слабела не только власть — слабел и сам чиновник: становился злее, подозрительнее, деспотичнее.
А если бы листовки говорили не об “окаянном царе”, а подробно перечисляли грехи местного руководства — с фактами, именами, механизмами — то их удар был бы куда точнее и плодотворнее.
Нет: при таком раскладе порядок в стране наводили бы никак не “лица страстно разбудившие от глубокого сна весь тот честной народ”, а те, кому это изначально и было положено — управленцы, земства, городские думы, ответственная часть элиты.
И уж случиться чему-либо подобному более чем непременно ведь должно было сколь еще на деле задолго до самого бесславного падения дома Романовых.
Не в том 1917-м — а за те сколь долгие десятилетия до того самого исключительно так страшного события вполне уж на деле следовало начинать: создавать фонды помощи, развертывать весьма разветвленную сеть всеобщего образования, налаживать систему страхования всех ведь работников заводов и фабрик.
Ну а также вполне ведь начать создавать все те самые уж должные условия для появления местного самоуправления, хоть сколько-то нормальной юридической защиты бедных — а не бесконечно бубнить про те самые “ржавые цепи самодержавия” и столь торжественно обещать то самое заранее некому неведомое всеобщее счастье, которое будто бы вполне возможно будет добыть одним тем еще мощным рывком.

Ну а доселе, что же вообще было того по-настоящему ужасного?
Не только ведь то самое вовсе вот беспрестанное унижение, боль и смерть.
И вот между тем кошмарнее любого ночного кошмара затем еще оказалось именно то совсем другое: на место “проклятого прошлого” пришла не долгожданная ясность и сияние высокого духа, а тьма — потому что разрушение выдали за созидание, а крайне въедливую и сладкоречивую риторику — за подлинную работу настоящего не брызжущего слюной с трибуны интеллекта.
Еще вот находясь в суровой оппозиции большевики и их идейно родственные товарищи эсеры только вот и нагнетали всеобщий дух страстно же негодующего неповиновения. 
Подпольные типографии прожирали деньги и множили одну только лютую смуту, а между тем это и есть хлеб насущный всяческих политических авантюристов.
Все к чему они действительно стремились это не улучшить людской быт, а только вот войти во власть.
Причем сам большевистский замысел здесь был предельно прост: в вихре популизма прибрать бы все общее лично себе, народу оставив по ходу оставив одни сладкие обещания, а затем и посеяв во всем обществе суровую дисциплину и дикий страх.
Правда по началу слишком уж много людей вполне искренне ударились в революцию всею душою уверовав во все ее крайне призрачные идеалы. 
То есть совсем нельзя про то забывать: низовые исполнители часто вот были не “холодными циниками”, а людьми, болевшими за народ по-своему — и одновременно одержимыми личной обидой.
Им хотелось от всей души отомстить самодержавию за собственные неудачи, за промозглую тесноту жизни, которую они приписали “системе” целиком.
Такие люди почти неизбежно полностью деконструктивны: в быту и в политике они умеют до чего заносчиво ломать, а не строить нечто новое и более светлое.
А чисто потому их и столь весьма простецки использовали: от них требовали не реформ, а слепого разрушения — того, что было доселе создано никак не ими.
Ну а тем более ярые представители верхних этажей всей этой чисто новоявленной демагогии воевали никак не с “прошлым”, а словно паровоз с дырявым котлом — не силой пара, а силой отчаянной злости.
Некогда доселе в эмиграции у них была чисто своя кухня, свои кормильцы и свои “экспроприации”, а потом — и свой мясник: революция более чем неизменно пожирает часть собственной ранней породы.
Но были ведь и другие — те, кто расшатывал власть не прокламациями, а кровью, идя на верную гибель.
Боевые эсеры с их крайне убогой логикой “народного мщения” мстили нередко не столько виновным, сколько образу вины — метафизическому, бесконечно растяжимому классу неких господ.
Такая месть точно вот не добивает всякое общественное зло: она лишь распахивает ворота для следующей, куда получше организованной, чертовски хладнокровной и совершенно бессердечной жестокости.
И это как-никак совершенно  непреложный закон: осмысленно организованное насилие внутри страны почти неизбежно ведет к его только вот дальнейшему же усилению — и очень даже скоро.
И вот уж затем ликуя и радуясь внезапно обретенному всесилию, а потому и до чего только вконец упоенно пуская в расход — оптом и в розницу — одного за другим царских чиновников, «народные мстители» сами, вот своими руками, готовили почву для захвата власти людьми с убеждениями жесткими, как гвозди, поскольку сами принципы бытия внутри их медных душонок были крайне безапелляционными, фанатическими, холодными.
Да и вообще всякое вполне осмысленно организованное дикое насилие внутри собственного государства неизбежно порождает лишь то одно: его дальнейшее, кратно усиленное продолжение.
Причем — в том самом наиболее ближайшем будущем.
И именно поэтому одной из ключевых и можно сказать роковых вех всей русской истории как раз ведь и стали еврейские погромы, безнравственно и исподволь явно так подстрекаемые царской властью.
И это они и стали — пусть не единственной, но безусловно так до чего только важнейшей — прелюдией к тому самому дикому, ничем уж не сдерживаемому взрыву.
Никак нельзя будет безнаказанно прижать к ногтю целый народ — и это в равной мере относится к любому национальному меньшинству, которое хоть сколько-нибудь уважает само вот себя.
Рано или поздно последует непременный ответ — и он почти всегда принимает форму ответного лютого насилия.
Сколь еще характерный пример всему тому приводит Игорь Губерман в книге «Прогулки вокруг барака»:
«А поляки?! Неужели вы думаете, что насильственное присоединение, разделы, унижения, подавление любого движения — все это они простили России? А кого Достоевский, этот нерв души российской, — он кого не любил? Тех же евреев и поляков. Почему же вы сбрасываете поляков со счетов, когда говорите о тех, кто осуществлял российский геноцид?
Я вам два имени сразу назову: Дзержинский и Менжинский».

К этому списку совсем без труда можно будет прибавить еще и кавказцев, которым в составе империи жилось вовсе вот никак не сладко, и прибалтов — они-то в революционной мясорубке проявили себя с особой, почти исступленной яростью.
Первопричина же была явно так на деле проста: царская власть терпеть не могла «инородцев» и считала подавление их национального характера едва ли не своей, считай так священной обязанностью.
Впрочем, и своих она жаловала не сильно-то больше — строила по струнке, запрягала и седлала.
И именно поэтому новому сатрапу явно так затем оказалось столь вот легко вскочить в седло и сходу взнуздать «кобылу новоявленной российской тирании».
Но вот при всем при этом до чего важно же понимать: Сталин (Джугашвили) использовал далеко не весь арсенал вполне еще возможного над страной насилия.
Все ведь могло быть — при неких тех иных обстоятельствах, несомненно куда только хуже, чем оно в действительности было даже и в самой мрачной реальности революционной России.
В подтверждение данного факта достаточно будет вот вспомнить слова Александра Сергеевича Пушкина, приведенные в книге Леонида Ляшенко. «Александр II, или История трех одиночеств»:
«Не могу не заметить, что со времени восшествия на престол дома Романовых у нас правительство всегда впереди на поприще образовательности и просвещения… правительство все еще единственный европеец в России. И сколь бы грубо и цинично оно ни было, от него зависит стать во сто крат хуже».

Именно так вот оно и вышло бы: коли слишком уж многое и слишком поспешно и впрямь еще оказалось только разом на деле дозволено любой местной власти.
А времена, в сущности, явно так не меняются — меняются лишь лица стоящие у рычагов как всегда так всесильной в России власти.
Неизменным остается одно только крайне презрительное отношение к народу — бедному, невежественному, почти вот никак не осознающему так или иначе сколь так всегда расплывчато обозначенных границ собственных прав.
Причем тем наиболее за всех и вся сколь однозначно разом решающим неизменно ведь остается именно то самое первое лицо — тот самый лик, который неизменно взирает со стены любого начальственного кабинета.
И он не только задает тон он создает ту мелодию, которая и будет затем звучать в ушах всех чиновников от самого высшего до самого низшего ранга.   
При Сталине к примеру; вовсе не существовало подлинно неуправляемой вольницы: он никогда не позволил бы на местах всего того произвола, на который вполне так еще были способны его до чего только ретивые и бойкие выдвиженцы.
И главное как раз о том же писал генерал Антон Деникин в своих «Очерках русской смуты»:
«Московская власть кроила по живому телу страны новые формы организации… и одновременно вела борьбу против самовластия мест, где комиссары и советы с их чрезвычайными комиссиями расхищали власть центра… Откуда с низов доносился вопль: “Члены советов губят нас, насилуют нашу волю. Над нами издеваются, как над бессмысленными скотами”».

Местные деятели, так и не пробившиеся на самый «главковерх», были, по существу, куда не в пример страшнее Его — попросту той настоящей, всеобъемлющей власти никогда уж явно не было сосредоточенно в их безнадежно хватких руках.
А вот палаческие качества, сколь еще откровенно бы дозволившие кое-кому из их числа стать вот до чего безнадежно чудовищным российским Пол Потом, у многих из них вполне имелись — и в самом так весьма вот только пугающем же избытке.
Да только сам уж тот безумно подозрительный кровавый диктатор оказался чересчур вот ограничен масштабом: Камбоджа как страна для подобного размаха была попросту крайне мала.
А вот будь у Пол Пота пространство и ресурс империи — он бы тогда без всякого труда извел бы под самый корень не миллионы, а сотни миллионов, а то и миллиарды.
И разве среди наиболее усердных деятелей НКВД не было подобных бесславных гробокопателей?
Причем именно таких, кто при наличии полной свободы действий смог бы уничтожить в людях последние остатки человеческого — быстро, методично, с ледяным хладнокровием.
Почти любой из них, получив абсолютную власть, легко заткнул бы товарища Сталина за пояс — и по числу загнанных в землю живьем, и по самой так явной  большей изобретательности в области создания самых уж максимальных людских мучений.
Те же расстрелы при таком раскладе вполне так могли показаться слишком вот мягкой, почти гуманной мерой.
В качестве той самой «высшей меры социальной защиты» нашлось бы и нечто куда только поболее изуверское и, по их извращенной логике, куда и впрямь-таки вполне «достойное» врагов советской власти.
Неужели в СССР и впрямь было вот никак так принципиально невозможно всецело вернуться к практике средневекового террора — сажать вот людей на кол за политические преступления?
Причем так и выстраивать тех кто был предназначен к казни в те самые до чего длинные весьма показательные ряды?
А впрочем были и есть в России такие ваятели по народной крови, которые вполне так будут способны придумать нечто же новое, особенно так всех «впечатляющее».
К счастью, они так и не оказались никогда у руля.
То есть в их руках никогда вот попросту не было той еще подлинной политической власти.
И в этом оно до чего только парадоксальное, но самое так вовсе вот несомненное везение.
Потому что уголовник Коба, при всей своей жестокости, был все же самым так вполне наглядным прагматиком, а не идеалистом революционером - фанатиком отчаянно нечестивого уничтожения всего того, чего даже и издали пахло тем еще старым строем.
А вот при несколько ином стечении обстоятельств, непременно было бы все сколь еще намного так значительно плачевнее.
Хотя вот в том сколь еще безупречно простом, почти уж самом так незамысловатом смысле советский военно-промышленный комплекс неизменно ведь вполне содержал в своих рядах людей именно такого склада, которые с самым ледяным хладнокровием были на деле способны в угоду собственным имперским и идеологическим амбициям разом угробить всю же планету.
И вовсе не из жестокости даже — а из самой суровой убежденности в собственной более чем безраздельной правоте.
А впрочем и сама еще первоначально породившая их революция — это тот же, считай ядерный взрыв, вот только не между частицами, а между живыми людьми.
То есть она вполне олицетворяет самой тот еще взрыв, что будет вполне ведь возможен только лишь после накопления должной критической массы во всем человеческом сообществе, которое и без того никогда не существовало ведь в состоянии какого-либо полного идиллического согласия.
Да только зачем вот понадобилось столь настойчиво и импульсивно нагнетать самые скотские людские страсти, чтобы затем позволить им вырваться наружу в форме социального взрыва, в единый миг разнесшего в клочья все то, что создавалось столетиями тяжелого и по-настоящему творческого труда?
Причем быть может, кто-то и вправду на деле хотел действительно же породить нечто более чем безупречно так вполне по-свойски хорошее.
Да вот ведь с теми вполне надлежащими инструментами, как водится явно, ошиблись, считай что смертельно.
А все потому что всякая грубая сила, не обузданная ни образованием, ни культурой, ни единым внутренним нравственным тормозом, лишь только яростно разрастается, тяжелеет становясь при этом крайне спесивой и тучной.
И уж, дело-то ясное, что вот взвешивать все свои последующие «единственно верные» шаги она тогда станет так и размахивая при этом дубиной — и будет ли та дубина деревянной или ядерной, разом окажется только лишь делом чистого случая.
Безликие вожди советского, отвратительно надуманного красной пропагандой «народа» грозно и громогласно потворствовали именно такому ослепительно искрометному финалу всего того старого мира, чье дальнейшее существование они считали для самих себя чем-то явно так вовсе совершенно недопустимым.
И мир этот был им не светел уже потому, что никак не был он с головы и до самых пят сколь еще строго обтянут красными стягами.
И ведь тем наиболее главным для воротил из политбюро ремеслом неизменно же оставалось именно то сколь еще напыщенное пустозвонство — беспрерывное, залихватское, оглушительное.
Ну а вполне всерьез призадуматься именно о том, как это будут гореть в ядерном пекле города и веси по всей территории России, было уж точно не их вот служебным, считай так собачьим-то делом.
А между тем тот до чего «славный» траурный марш по безнадежно злодейскому капитализму вполне еще мог — и обязан был — завершиться вовсе не торжеством нового мира, а вовсе безлюдной гражданской панихидой по всей прежней жизни на нашей полностью единой и неделимой Земле.
Никакого иного исхода у подобного безумия и быть вот никак не могло.
И ведь даже и в те сколь давно ныне ушедшие времена, когда еще явно не существовало чудовищно всемогущих технических средств для истребления людей целыми миллионами простым нажатием кнопки, кое-кто из власть предержащих уж совсем попросту вот перестал видеть один лишь захват куска чужой территории как ту самую весьма доподлинную и окончательную цель всякого военного противостояния.
Мир после окончания войны был для них не самоценностью, а лишь достаточно короткой паузой под иным флагом.
Во всем том дальнейшем живущее на этой земле население отныне рассматривалось как вовсе так тут совершенно лишнее и оно подлежало либо депортации в некие заранее для того заготовленные резервации, либо к почти полному своему дальнейшему уничтожению.
Но ведь все это никак так совсем не от злого сердца.
Поскольку каждый из них столь уж искренне при этом стоял именно за свое собственное самое «наилучшее завтра».
Просто эти сколь ведь наспех вышедшие в люди сподвижники великих идей и впрямь обрели новое видение мира — целиком основанное на уничтожении зла в самом так еще его зародыше.
Причем данное уничтожение должно было быть именно окончательным, бесповоротным, то есть всецело уж таковым, чтобы то зло никогда не смогло затем вновь начать досаждать тем, кого кое-кто явно считал избранным самой историей нести свет диким варварам.
И это именно именем очищения от мглы былых времен и была насаждена самая зловонная в истории человечества клоака — мир, в котором страх отойти куда-то в сторону властвовал над душами, выжигая в них всякую искреннюю тягу к свету и добру.
Ныне добро и зло разом так обрели некую яркую политическую или этническую окраску.
Ну а следовательно только лишь тот мог быть человеком, кто принадлежал к своим, а те чужие вообще более так были вот совсем не люди.
Причем — это ведь господа идеалисты так и раскрасили весь этот мир всего только лишь разве что двумя цветами.   
То есть, это люди слишком отчетливо отделяющие свет от тьмы по каким-то чрезвычайно острым словно скальпель в руке хирурга мерилам, и расстелили же кроваво-алый ковер на пути к власти злобным фанатикам красно-серпастой и коричневой химер.
А те фанатики вовсе и не представляли себе никакой уж вообще мирной, обыденной жизни.
Их судьбой было пламя восстания — и только оно.
Причем даже и придя во власть мирным путем они все равно несли в душе пламя пивного крайне неудавшегося путча.
Их мысли кружились только вокруг борьбы и врага, которого они должны одолеть и которому в конце концов вовсе так точно не будет никакой пощады.
Они видели впереди одни только славные свои победы над бесславным и ничтожным своим врагом. 
Ими всеми руководило одно только всеочищающее этот мир пламя войны.
Ну а о том, как уж им самим и их народу предстояло ведь еще жить после его до чего вот неизбежного угасания, они подчас не задумывались именно вовсе.

Знаний у них было с гулькин нос.
Зато амбиций — целый, груженый навозом воз.
А впрочем для того чтобы безответственно выкрикивать лозунги вроде «все долой», знать действительно много было вот даже и вредно.
А то и вовсе никак уж совсем непотребно.
Куда важнее было переполниться совершенно так все  испепеляющей верой — и уж ею затем можно было оправдать что только угодно.
И действительно, деятели вселенского добра и всеобщего счастья были столь огненосны взором, что от их пламенных речей вполне еще могли воспламениться ковры в чертогах «иуд, буржуев» и помещиков.
Что, собственно, и произошло — не принеся, впрочем, ни малейшей пользы тому самому в поте лица трудящемуся пролетариату.
И уж в конечном итоге все вышло с точностью до наоборот: не вера в человека и лучшее в чем, а чистая дурь и злобный инстинкт собственничества переполнили душу нового хозяина жизни.
Идеология социализма стала вот также и причиной утраты простонародьем всякого так страха перед Богом и судом собственной совести.
Потому что духовные ценности дореволюционного россиянина, а впрочем и немца некогда жившего в кайзеровской Германии были сколь неразрывно переплетены с величавым духом христианства — с его колокольным звоном и золочеными куполами.
И уж в особенности при советской-то власти слишком многие храмы были либо разрушены, либо осквернены.
А вместе с ними в грязь оказалось втоптано и все человеческое в тех обывателях, чей ум так и не был просветлен некими революционными идеалами.
А между тем тех простых граждан никак нельзя было лишить духовного основания иначе, как грубой силой — отняв у них все то, во что необразованное, веками забитое население искренне верило всю свою, порой даже и неосознанную, жизнь.
А ведь этим людям следовало дать не лозунги, а права.
Не ораторов злобных фанатиков — а власть, твердо всей своей статью стоящую за закон, а не над законом.
И уж точно никак не было им дела до всех тех абсолютно ненужных нищим духом благ чисто вот липовой свободы!
И именно из-за этакой слишком многое всеосвобождающей лихости и несусветной вседозволенности люди и начали бояться лишний раз нос свой высунуть на улицу, а то еще ограбят, изнасилуют или убьют — за один только медный грошик.

И, среди многих других причин, всему тому самое суровое производное было как раз того плана, что вместе с религией вскоре отмерла и всякая мораль.
Причем возродить ее на основе чисто формально, наспех перекроенных общественных отношений было вот вовсе так никак абсолютно же невозможно.
Главные постулаты всякой социальной психологии неизменно так зиждутся глубоко внутри каждого отдельного человека; их никак не удастся полностью перестроить никакими чисто надуманными внешними факторами, напрочь оторванными от всяких же подлинных реалий нашей повседневной жизни.
Внутренний строй нашей личности складывается именно из того, что заронено в детстве и отрочестве.
И чего-либо вполне стояще изменить внутри вполне до конца зрелого сознания дело более чем явно совершенно же бесперспективное.
То есть коли во что-либо вообще и стоит же вкладывать самый так максимум усилий так это в появление нового человека, а не в пересоздание заново человека ныне вот вполне житейски же существующего. 
А следовательно во вполне так более праведном духе можно будет воспитать разве что некое новое поколение.
И это оно будет куда только взвешеннее относиться к идеалам, которые в нем должны были быть именно постепенно так выпестованы, а не втиснуты силой.
И именно тем вполне продуманным воспитанием грядущих граждан отныне всецело свободной от кандалов идеологического рабства страны и можно будет чисто со временем склонить чашу весов в нужную сторону: создать государство, твердо стоящее на законности, а не на своеволии даже и всякого мелкого начальства.
Причем только при помощи большого духовного мужества и самого так неуемного старания и можно будет вот превратить нечто подобное из тех еще пустых мечтаний в самую радостную быль грядущего общественного существования.

Но вот вполне реально - это осуществить будет возможно только лишь в том самом случае, коли кто-либо до чего еще осторожно и обдуманно и вправду начнет переводить чисто абстрактные идеи в самую, считай так гущу общечеловеческой практики.
Новое славно внушается только людям лишь вчера начавшим свой жизненный путь; поколению уже пожившему свое следует оставить именно то, с чем оно прожило всю свою жизнь.
Все то более светлое он может принять только лишь чисто парадно, но точно вот никак не житейски.
Да народ будет легко обольстить словами — он падок на лозунги; а дело он делает, как правило, лишь из той самой личной, и чисто эгоистической заинтересованности.
А именно потому любые воззвания к всеобщему энтузиазму и остались уж собственно разве что втуне.

Да и вообще броские лозунги о пользе и свободе явно так обернулись только лишь до чего сладострастным призывом освободить бы массы от всякой житейской совести, сделав их чисто аморфным материалом в руках скульптора – всесильного диктатора.
Ну а еще изначально с самого первого дня революции само вот слово свобода только и означало полное отсутствие даже и самого малейшего признака какой-либо вообще законности.
Запах столь долгожданной свободы пах грабежом, насилием во всех его в том числе и самых извращенных формах. 
Во время великой гражданской резни освобождение из пут проклятого и гиблого царизма принесло пользу одним лишь тем еще бездушным грабителям и насильникам — вот уж кому самое раздолье явно распахнуло свои врата по всей вот матушке России.
Ну так еще ведь главные разбойники, ничтоже сумняшеся, выкрали у народа и душу, подсунув вместо нее грязное белье блеклых, и совершенно одноцветных иллюзий.

Ну а Снизу их до чего старательно поддержали «благородные фанатики», пожелавшие благодушно отнять у богатеев все ими «награбленное» — чтобы затем, без тени сомнения, хватило всем и полностью поровну.
И те, и другие, как правило, материальных ценностей нисколько совсем не создавали: они были заняты до чего взбаламошенной же борьбой за более чем явственно мнимую социальную справедливость.

От всех их немыслимо пламенных словопрений, казалось, вполне ведь должно было вспыхнуть пламя, в котором разом уж до конца сгорит всякое насилие над абсолютно любым человеческим «я», — да вот однако то были одни только самые никчемные слова, сказанные с иступленной верой в мутную, несусветную ахинею.
Все мысли тех еще добрейших мечтателей, и вправду готовых перевернуть мир, крутились разве что вокруг собственного носа.
Им было явно так совсем невдомек, как это вообще планета Земля четыре с половиной миллиарда лет вращалась вокруг некогда совершенно безымянного Солнца без их до чего настойчивого и вполне так руководящего во всем том участия.

Их мировоззрение было узким, прямолинейным, двухмерным, а иным оно и быть уж никак совсем не могло. Книжные, высокоморальные постулаты громоздки и аморфны; подгонять под них живую жизнь — значит чудовищной силой разом так и укладывать ее на прокрустово ложе.
А между тем надобно бы не жизнь калечить всячески ее подстраивая под сухую теорию, а искать самые верные способы вполне наращивать на скелете абстракции более-менее реальные мышцы.
Те что и впрямь действительно будут же способны хоть как-либо сдвинуть общественный организм к неким славным грядущим свершениям.

А если совсем наоборот — резать и резать по живому, так и вонзаясь при этом в плоть неурядиц, чтобы дойдя до самой кости вырезать же сколь многое «гнилое и лишнее», — то этим проклятым путем народ лишают надежды на какое-либо неподдельно славное будущее.
Книжные теории легко порождают звенящую пустоту; и именно потому их применение в управлении страной никак не может стать самой уж достойной предтечей лучшего миропорядка.

Но весьма грубая убедительность общественно признанной глупости складывается из самого множества мелких шажков центральной тоталитарной власти — и этот путь, в конце концов, приводит в трясину идеологического, зрелого маразма.
Те, кто первыми прокладывал дорогу крайне невежественным массам, были вполне по-житейски — изумительно искренни: в самом же пылу чудовищного самоослепления чисто вот только грядущими «вселенскими благами», которые те якобы и вправду захотели подарить всем народам земли.
Именно эта искренность и позволила им заразить толпы идеей: взять черное зло — и в единый миг полностью его искоренить.

Душевный настрой этаких худых и хмурых зачинателей революции был вот считай как у узников, внезапно вырвавшихся из подземелья на долгожданную свободу. А именно потому им и довелось стать заклятыми врагами общественного спокойствия, вступив в фазу активную борьбы со злом так и сыпля при этом самыми пустозвонными словами.
И ведь мало кто из тогдашней интеллигенции и вправду помешал действительно же распространять всякую хулу на «серую дореволюционную обыденность», а еще и как можно шире, дальше и весьма так  раздольнее.
Этим «маститым реформаторам» собственно и выпало же сеять семена анархических идей, наспех выдуманных в угаре винных паров и спертого воздуха тогдашних гостиных.

Причем сколь еще многие радетели грядущих благ были расхристанны и крайне разношерстны — во всей своей скоморошьей красе и чертовски же пестрой гамме.
В российском, нечерновом варианте событий тени Французской революции лишь разве что считай так втрое затем вот сгустились.
Якобинцы, при всем их лютом изуверстве, желали очищения и света — не разрушения всех устоев общества. Большевики же смотрели на мир вовсе иначе и проще: им надо было все то прежнее — в единый миг раз навсегда — сокрушить.

Деникин писал об этом так:
«Этот упрощенный большевизм — с типичными чертами русского бунта — проводить было тем легче, что он отрешился от всяких сдерживающих моральных начал, поставив целью первоначальной своей деятельности одно чистое разрушение, не останавливаясь при этом перед угрозой военного разгрома и разорения страны».

И все это — оттого, что они вовсе не раз ставили именно себя на место ГОСПОДА Бога, которого, по их «передовым» представлениям, вообще и не существовало в самой природе вещей.
Более ранние «пташки народной воли» были, во всей своей массе, деистами: Бог, мол, есть, да только он никак не во что не вмешивается — сидит где-то в сторонке, на завалинке.

Те же, кто пошел путем самого отъявленного обличения рабского и господского быта, были готовы драться за свою голую правду, уничтожая при это сами основы минувшего — а не преобразуя его сколь так осторожно же и постепенно.
И главное всем им еще изначально было на деле свойственна самая святая вера в блаженное бытие, вполне так заранее гарантированное буквально-то каждому после победы их идей за исключением разве что только ведь самых отчаянных кровопийц и «душителей свободы».

Но главное: они теперь истово верили совсем не в ту загробную светлую жизнь — в ее существовании они вполне окончательно ныне уж полностью явно так разуверились.
Нет им теперь явно был нужен именно тот чисто земной, «по воде вилами писаный» аналог.
И это именно ради него им и следовало перекроить довольно-таки многое сколь еще явственно переделав его чисто по-своему.
И вот как раз тогда, дескать, великое счастье всенепременно же разом затем и нагрянет.
Раз ему ныне только лишь явно препятствует именно так столь безобразное «засилье старого рабства и варварства».
Да только вот как бы не так.

И дело тут совсем не в атеизме как таковом, а именно в той совершенно слепой убежденности, что будто бы мир скроен плохо и его вполне вот действительно надо бы сколь спешно переиначить — по образцу того, что и впрямь-таки кажется сколь донельзя полезным так и кипящему энтузиазмом ее самому верному преобразователю.
А нечто подобное — это и есть самое пустоголовое, суровое мудрствование: в нем никак не больше здравого смысла, чем в народной сказке с самым так вполне уж заранее более чем определенно счастливым концом.
В книжных реалиях все подчас слишком уж просто: лютая мигрень спешно лечится усекновением головы.
А революция как раз-таки и занимается именно подобными делами — да еще и с самым небывалым размахом, благословляя и боготворя своих ничтожных вождей, которых и наделили революционные толпы тем еще самым «суверенным правом».

Да, жизнь и впрямь необычайно тяжка под бесчестным гнетом безжалостных  эксплуататоров; капиталистическое (а прежде феодальное) угнетение действительно было черным мраком и явным врагом всякого духовного прогресса.
Однако вот жесткое подавление воли и закабаление человека человеком слишком так давно приняло самые закостенелые формы: существенных перемен ждать тут вполне вот действительно  трудно.
Оно явно сжилось с нами — как кандалы, влитые в самую плоть давнего узника.
И никаким суровым насилием от этого было никак явно уж совсем не избавиться.

И надо бы помнить: внешнее, вызывающее столь тяжкое отторжение закабаление явно не проистекает от того самого еще стародавнего «животного происхождения» человека.
Института рабства в современном понимании в первобытности попросту так явно еще не существовало. Жестокая эксплуатация человека человеком — новообретение зрелой цивилизации; она не никак была самым естественным олицетворением «первоначального зверя».
С животными проявлениями бороться можно и нужно насилием; а с огрехами недостаточной цивилизованности — разбираться следует медленно, культурно и осторожно.

Угнетение — продукт явной надстройки над примитивной дикостью; естественное следствие строго иерархически обустроенного бытия. Это темная сторона культурной действительности, шлак возвышенного величия, который виден особенно отчетливо на фоне некоторых великих исторических мест.

И нет ничего же яснее: такое положение вещей всецело противоречит самым наилучшим чувствам и причиняет достойному сердцу самую так отчаянную боль.
А потому-то разум всяких самых разных просвещенных людей и противопоставил свои возвышенные принципы самому так плачевному, но целыми веками вполне устоявшемуся обустройству нынешнего общества.

Однако нашлись же умники, которые без всяких долгих прений, столь откровенно вооружившись «Капиталом», и впрямь вознамерились привести весь этот многоликий мир в самое полное соответствие чьему-то безмерно же лучезарному идеалу. А между тем этому эксперименту заранее так еще была уготована кромешная тьма беспочвенных (хотя и «всеблагих») начинаний.
Из тех еще самых скороспелых прожектов ничего хорошего никогда не выходит: без всякой сверки с реалиями суровой действительности и до чего многолетней обкатки на практике такие вещи до добра точно вот никого не доведут — даже если речь всего-то лишь и пойдет о какой-либо самой малой доморощенной артели построенной на самых так чисто экспериментальных принципах.
Что уж тогда говорить о том чрезвычайно большом перевороте во всей той сколь необъятно широкой сфере всех так или иначе имеющихся экономических связей внутри огромного и столь патриархального государства, каким была та еще огромная и лоскутная Российская империя. 
Да и вообще этакому «великому почину» словно на роду еще было написано: возродить же идолопоклонство — со всеми его атрибутами и, прежде всего, с человеческими жертвоприношениями во имя крайне призрачного «светлого будущего».
Савинков в своей книге «То чего не было» писал:
«Только тот делает революцию, только тот поистине творит будущее, кто готов за други своя положить душу свою… …Надо отдать все, уметь отдать все. Только в смерти — ценная жертва…»

Умереть во имя революции или — куда логичнее — голову свою сложить за родину можно было буквально так еще во всякие былые времена. Да только праведной данная жертва бывает разве что лишь тогда, когда к ней побуждает внутренняя причина, а не внешняя.
Принять же данную жертву от тех других да еще и с этаким явным олимпийским спокойствием, стоя при этом совсем в стороне, способны только крайне предприимчивые, самовлюбленные негодяи, не ставящие ни во что всякую чужую жизнь.

Эти прощелыги, столь откровенно взъевшись на бесправие, слали на гибель во имя некоего абстрактного блага совсем уж «неродное им поколение», так и возлагая его на плаху грядущего всеобщего затем процветания.
И вот ведь ради личного своего преуспеяния они и вправду готовы были обещать хоть Луну с неба — как тот пылкий любовник, так и склоняющий невинную девицу к близости был некогда щедр на посулы, зато вот после он был способен на любую подлость. (Автор имеет в виду те еще былые нравы не теперешние.)

Деникин более чем весьма толково описывал, как серая толпа до чего еще слепо пошла за большевистскими, почти так мистическими обещаниями.
Однако именно таково уж само вот свойство простого народ он вполне так хотел быть обманутым любым лучиком надежды; те же, кто сыто жил на швейцарских хлебах, на обещания вовсе так не скупились:
«…Народ жил еще миражами, хотел быть обманутым и поддавался соблазну».

Да может быть как-то вот явно подумает, что некие добрые люди, пусть и совсем неуклюже, пытались сделать жизнь в России несколько лучше — но опыта у них явно так толком вот не было.
Да только откуда ему было вообще только взяться?
Большевики в своем большинстве жили во всех тех вполне так безопасных эмиграциях, очень даже далеко от всех тех отчаянно кровавых российских реалий.
Ну а тех вот эсеров боевого крыла время насилия очень даже здорово тогда вот повыкосило.
Они ведь и вправду рвались в бой с царизмом — а не перемалывали кости власти языком безликих- терминов.

А те самые господа большевики и вправду могли сколько же угодно трепать языком и брызгать слюной, поглощая яства, — вдалеке от своей не столь уж и любимой ими родины, столь вот уверенно находясь в до чего только весьма гостеприимных пенатах старушки Европы.
Причем это и было их главным средством по достижению самых  «немыслимых высот»  самого так широчайшего переустройства вселенной.

Фактически единственное, что они действительно умели, — разглагольствовать и топать ногами при этом явно затрагивая тонкие струны души всяких наивных обывателей.
И хотя были они сколь бесконечно же далеки от народных масс, им и впрямь удалось вполне овладеть простонародным сознанием.
Тех же, кто боролся делом, а не воззваниями, демагогии не учили — и впоследствии они как раз и напоролись брюхом на то, против чего столь усердно сражались.
Кого царская власть помиловала, того новый «царь» Коба нередко уж затем лишил жизни или свободы.

Где сама так первопричина этой лютой дикости?
В «клопах узурпаторства»?
Но при развитом социализме их уж стало только лишь значительно больше. Внешние перемены болтологии лишь разве что только прибавляют.
И что могло измениться в единый миг?
Да ничего  же существенного.
В барабан войны с «общественным злом» громче всех бьют те, кому и впрямь уж до смерти хочется быть первой скрипкой в любом общественном оркестре.

Идея — в зубы, на щит — и марш «за правое дело»: аристократическое происхождение при этом до чего еще запросто заменяет крепкая лиана отчаянно фальшивой демагогии.

Отсюда вот в общечеловеческой истории и появилась этакая «обезьянка», прежде всего только же и умеющая до чего беспрестанно строить рожи собственному обнищавшему народу: главное достоинство Гитлера — искусство бесовского кривляния, чем он собственно беспрестанно и занимался так и изображая из себя само Провидение.

Одной из главных причин его появления на политической арене стала боязнь германской буржуазии повторения русского сценария — уже на немецкой земле.
И все те опасения были более чем вполне объективны; только пастух у стада оказался той еще самой волчьей породы. Так и выходит: желание досадить пришлому злу его же силами рождает новое зло — местное, наиболее худшими демонами же и впрямь окрыленное.

Можно, конечно, тут так и возопить: «намерения были сами наиблагие!»
Вполне так то уж действительно ведь явно то и допустим.
Но пропасть между мышлением низов и верхов, особенно в плане житейской логики, сколь еще вполне неизбежна и глубока.
Иного вот попросту явно и не бывает, а коли разве что разве что в сказках литературной братии.

Родоначальное древо этих идеологий не аристократично в духовном смысле — оно скорее опрично, лишь переиначено европейским либерализмом.
Потому Герцены, Белинские, Чернышевские и ополчились сиплым кагалом на «истину», так вот и разрывая ее на частности. Чехов в «Дуэли» писал…
« — Вот они каковы, макаки… - начал фон Корен, кутаясь в плащ и закрывая глаза. - Ты слышал, она не хотела бы заниматься букашками и козявками, потому что страдает народ. Так судят нашего брата все макаки.
Племя рабское, лукавое, в десяти поколениях запуганное кнутом и кулаком; оно трепещет, умиляется и курит фимиамы только перед насилием, но впусти макаку в свободную область, где ее некому брать за шиворот, там она развертывается и дает себя знать. Посмотри, как она смела на картинных выставках, в музеях, в театрах или когда судит о науке: она топорщится, становится на дыбы, ругается, критикует…»

И да — как ни крути: между мечтателем, сытым и праздным, и простым людом, прозябающим в нищете, связи в процессах мышления почти так и не было.

Исторические пути развития могли быть иными; их следовало адаптировать — но на российской почве, без всякого вот насильственного «поднятия» простого народа до чисто абстрактных вершин крайне  величественного философского духа.
Никакая интеллигенция не поднимет простого труженика до своего духовного масштаба — да это на самом деле вовсе вот и не нужно.
Главнее — вывести в люди тех отдельных достойных людей, дать им должное образование и вполне реальные бразды правления: так уж сам народ и будет приобщаться к бремени власти.

А если всякую серую массу до чего поспешно приучать управлять «самой собой», получится не народовластие, а муравейник: муравьи не хозяева жизни, они исполнители чужой воли.
Те, кто готовил взрыв, думали иначе — но итогом стала короткая чехарда власти, бесчеловечная анархия, а затем — эпоха забвения всякого здравого смысла под ярким прожектором «атеистического рая».
И пока суд да дело — пусть «племя» мрет с голоду: оно всего лишь уголь в топке мировой революции.
И нынешний «ничтожный люд» должен был в ней считай так разом еще сгореть — словно свечка, — лишь ради того совсем же безоговорочного счастья призрачно надуманных грядущих поколений.
Коли вообще где-либо и существующих, то вот главным образом именно в мозгах чрезмерно же прямодушных благодетелей самого так исключительно абстрактного рода человеческого.
Этим бравым теоретикам явно пришло в голову, что есть сил переступить через живущих ныне, чтобы разом так затем «облагодетельствовать» людей совсем из иного, будто бы куда и впрямь поболее светлого будущего.
Ну а те без меры «осчастливленные» пролетарии жили полной жизнью только лишь в том уж до чего и впрямь  растравленном воображении весьма так блаженных охотников за всеобщим счастьем.

А тем временем вконец обнищавшая от войн и воровства Россия попросту так и увязла по самый лоб в зыбучем песке лживых иллюзий — сотканных из сизого дыма, который некогда столь щедро выделяли сырые дрова социальной печи, сложенной из малых кирпичей большого террора.
И главное: начало все это брало как раз-таки из тех сколь бравых же усилий тех самых крайне левых, басовито-радикальных «спасителей всего своего до чего неимоверно настрадавшегося отечества за все те века совершенно «бесконечного царского произвола».

Они хотели сколь ведь широкой власти народа, но сам народ виделся им при этом разве что в виде одной только тягловой силы.
Для них в самую первую очередь была важна только идея — ей одной они сколь верно служили и это перед ней  они склоняли свои колени. Народ же интересовал их примерно так, как и лошадь: ее вполне можно загнать до самой смерти — лишь бы достигнуть цели и действительно на деле  воздвигнуть величавое здание общемирового коммунизма.
Да и вообще пророки грядущего счастья никак не стремились хоть сколько-то облегчить рабочим жизнь; они до чего изощренно засоряли людям головы пропагандой, внушая им «особую историческую значимость» — и тем весьма вот для себя как можно так удобнее и превращали их в один только совсем беспородный человеческий материал.

А подобный крайне дрянной подход разом ведь всячески захламляет сознание всяческими блажными иллюзиями, а поколения, пришедшие следом, неизбежно утрачивают веру сколь так во многое из того, что некогда прежде вполне составляло моральный костяк всего того доселе существовавшего общества.
И самым уж бесправным племенем при этом окажутся именно те, кто ближе всего к сырой земле: их безымянными могилами и будет утоптан путь в «светлое некуда».

Причем если те большевики кому ведь с самого так начала и потрафили хоть в чем-то, то прежде уж всего городским рабочим.
Те могли вовсе так никак не знать грамоты, но о своих человеческих правах — пусть смутно — все же имели некоторое представление. Крестьянин же был еще от века забит и невежественен, и потому его можно было без всякого промедления скрутить в бараний рог.
Да, он и впрямь был способен распрямиться — внезапно, во весь рост; но какой в том был прок, если силовые рычаги государства были совсем не в его мозолистых руках?
Да он и расписаться толком не умел — ставил кривой крестик, который нередко и означал его единственно верный  большевистский удел.

Однако весь тот народ и вправду будто бы  должен был терпеть на груди грубую стопу большевизма, чтобы страна поднялась с колен приобрела совершенно иной геополитический статус.    
Да и вообще все то, что произошло в 1917 было сделано именно во имя «босоногой бедноты», ради которой, как принято говорить, большевики и сотворили в муках «Великую Октябрьскую революцию» (которая целое десятилетие до чего скромно затем именовалась «Октябрьским переворотом»).
Да только на тех совершенно же бесчисленных крестьянских могилах никто из тех власть корявой клюкой предержащих крестов так ведь и не поставил.
А бывало, что и родным — это было никак уж совсем явно ведь не по силам: они так и гнили душой рядом с трупами своих близких, вовсе никак не имея возможности хоть как-то придать их тела сырой земле.

И главное вот оно — великое счастье: опухнуть же с голоду живя под славной сенью советской власти. Осчастливленные ею огромными толпами отправились «в тот еще неземной рай» — как будто уж всему тому и положено было быть в отношении тех, кто сколь неимоверно много и безвинно ранее страдал.
Ну так может, тем вконец заморенным большевикам массам  следовало еще и слезно отблагодарить господ товарищей за то, что те вполне ведь «обеспечили» им вечное блаженство в ином мире?
Автор вполне убежден: комиссары свою «благодарность» уж некогда затем и получили сторицей во время своего земного существования – живя до чего только сыто и благоденственно.
Отдав Богу душу им точно ведь затем и пришло же время ответить за все свое никак не в меру сытое житье, а ведь счастьице это было построено на чужих дочиста обглоданных костях.      
И как бы потомки  большевиков не кичились самыми отдельными - да и то никак не своими, считай уж исключительно героическими достижениями   государства, действительно живущего в настоящем достатке, они не создали.

И главное при этом те самые современные «акулы капитализма» свои народы до чего уж вдоволь так от пуза кормят.
Да, в Америке XIX века немалая часть бедного белого населения жила на бобах или вообще голодала — достаточно вспомнить О. Генри и так оно было буквально везде.
Но тот капитализм со временем выбрался из тесных пеленок — и жизнь рабочих везде стала уж совершенно иной.
А именно СССР, как политический строй явно так оказался сущим образцом нравственного и экономического тупика.

И уж та никак не светлая память о преступлениях данного режима как раз-таки и должна помогать всячески очищаться от грязи тех еще прежних иллюзий.
Поскольку давно ведь пора начинать возводить храмы за упокой душ всех тех безвинно убиенных — антихристом, вышедшим из ада в этот наш и без того сколь еще жестокий мир. Советская власть — люцифер в одном из самых так наиболее омерзительных  своих обликов: зло, объявив себя добром, творит разруху — прежде всего в людских головах.

Именно вот до конца извратив вековые принципы, как раз и можно было вздыбить к небесам всю бытовую темень и ложь.
И вот те сколь еще только прямолинейные простачки, пропитанные марксистским вероучением, потянулись мыслью к «далеким звездам», пренебрегая тем, что лежало прямо под их ногами.
В их головах явно ведь только лишь и оставалось место для всяких аляповатых картин некоего алого рая.
Именно ради него большевики и были готовы на любые жертвы среди доставшегося им в наследство народа: они не видели в нем живое — только тот еще крайне дешевый строительный материал.

Они правда и впрямь-таки сею душою хотели удивительно «большого и светлого добра», да вот, однако никак совсем не для живых людей.
Нет уж всеми силами ваять его они ведь собирались разве что только во имя некоего чисто философского экстракта, который явно уж и предстояло вылепить из глины совсем вконец так на редкость осатанелого прошлого.
Для этих «херувимов земного эдема» некий той отдельный человек был уж вовсе совсем именно что явно ничем.
Зато ради знамени в руках исключительно безликого человечества, совершенно так наспех обведенного кружочком на карте голой теории, они и впрямь были готовы до чего спешно сокрушить все вертепы прежнего непотребства в самые же щепы.

Но слишком общее явно никак не обхватишь; а если и обхватишь — улучшить точно не сумеешь.
Вместо разрушенного царского острога народ воздвигнет ту самую новую тюрьму — и куда ведь только явно во всем наихудшую.
Всякое сколь непотребное разрушение касается прежде так всего того  более чем чрезвычайно хрупкого и ажурного; грубый остов общественной жизни до чего ведь многое вполне благополучно уж еще совсем пренебрежительно   переживет.
Причем все то до самого неприличия старое в конце концов и становится тем наиболее твердым фундаментом для всего того нового, что будет надстроено, считай на все том же самом чисто прежнем каркасе.

Ну а должное создание безупречно нового людского бытия будет возможно разве что только лишь параллельно самому же искреннему желанию всех просвещенных людей действительно вот вырастить поколение никак не безликих винтиков, а тех вовсе-то иных за все и вся в этом мире вполне ответственных людей.
Новое оно сколь неизменно должно быть той самой неразрывной нитью вполне ведь связано со старым и становится сильнее, разумнее, светлее только на его основе; иначе все — это будет чем-то крайне уж дутым и полностью аморфным.

Первое поколение может сколь искренне увлечься некоей отвлеченной идеей, но те затем только последующие начнут воспринимать ее как одну разве что вязкую, заранее лживую тягомотину.
Да и даже вот те сколь еще истово верующие в коммунизм рвать жилы за гроши точно ведь никак явно не станут.

Некоторое повышение общее грамотности никак так не равно росту интеллигентности. Можно сделать массы читающими — и оставить их столь же невежественными, как прежде: кроме знаний есть еще этика, культурные навыки, традиция внутреннего самоконтроля.
И они вполне могли бы проникнуть в самую толщу народа, если бы не были вырезаны, изгнаны, затравлены те, кто составлял совесть нации (здесь речь идет не о сытых паразитах, а о культурных носителях).
После революции всякую совесть почти начисто затем изжили именно как тот еще, считай вот старорежимный «пережиток», а население — превратили в скот, которого совсем ни о чем вовсе вот никогда не спрашивают.

Да, многие люди действительно нуждаются в том самом до чего еще постепенном, взвешенном развитии человеческих качеств — а никак не в растравливании и без того от природы чуткого «пролетарского чутья» и шлифовке «классового сознания», под один тот единственно верный стандарт.
Однако все это, конечно пустые речи в них совершенно нет никакого должного внутреннего содержания.   
Ну а потому те самые до чего только прямодушные идеалисты и далее будут петь и петь самим себе дифирамбы о «подвиге масс», сделавшем великую державу попросту несокрушимой.
А бездонно черную цену тех исключительно великих «свершений» — упрячут строго под сукно.

Сталинские преступления будут объявлены суровой «необходимостью постепенной индустриализации» — и весь сказ.
Погибшие на стройках (точнее, помойках) социализма при этом явно окажутся совсем «несущественными жертвами неких временных  трудностей».
А между тем шпалами этой бесконечной дороги в абсолютное некуда становились скелеты осужденных и умерших на всех тех попросту бесконечных же лесосплавах.
А те бревна гнили по берегам — хозяйской руки в стране тогда никак вовсе уж не было.
Единственному «свободному человеку» важна была не прибыль, а убыль он своей дирижерской палочкой денно и нощно руководил высылкой в дальние края или, еще лучше для него, на тот свет.
И убыль эта имела самый необратимый, многовековой характер — ее последствия будут в России аукаться до чего только многими же столетиями.

И все те трудности постперестроечного периода выросли отнюдь не на пустом месте: корни их — в истовом разбазаривании общенациональных ресурсов и в сталинскую, и в брежневскую эпоху.
В старые времена жизнь держалась на житейском разуме и православной вере, а не на завезенных откуда-то извне бесноватых теориях.

Есть разница между пшеницей, которая вырастает заново каждый год, и кедрами, которые не всякий век поднимаются на ту самую прежнюю свою высоту.

И главное до чего многими историческими ошибками мы ведь обязаны именно Владимиру Ильичу: он завел целую страну в болото эпохального кризиса — как тот Сусанин поляков. Настоящий капитализм в России был — да зачах; сегодня страна вполне ведь могла бы жить не хуже Японии, если бы ее силой не увели во истую мглу большевистского средневековья.
Ильич протянул вдаль руку — а страна едва не «протянула ноги». И давно бы пора сделать так, чтобы эта простертая длань больше нигде и никогда не господствовала над площадями: заводские статуи надо смести с их нынешних пьедесталов.
А самое так нелепое оправдание «Сталин все извратил» — досужие домыслы: ленинский темп безбожного насилия была задан еще с самого так начала всей этой революционной вакханалии.

С первых дней большевики явно повели себя хуже монголов  завоевателей.
Вот он пример — у Сергея Алексеева в его романе «Крамола»:
«— Большевики применили систему заложников! Бесчеловечный прием!
— Замолчи, иуда! — оборвал Бартов. — От хорошей жизни применили! Республика на грани смерти!..»

Однако вот если республика «на грани смерти» ведет себя столь ведь бесчеловечно, то какой это жизнью еще обернется ее победа — даже и для самых послушных ее граждан? Зачинателем всего этого зверства был именно тот самый «картавый ирод». Александр Куприн дал тот страшно же точный образ в своем рассказе «Ленин. Моментальная фотография»:
«В сущности, - подумал я, - этот человек, такой простой, вежливый и здоровый, гораздо страшнее Нерона, Тиберия, Иоанна Грозного. Те, при всем своем душевном уродстве, были все-таки людьми, доступными капризам дня и колебаниям характера. Этот же - нечто вроде камня, вроде утеса, который оторвался от горного кряжа и стремительно катится вниз, уничтожая все на своем пути. И при том - подумайте! - камень, в силу какого-то волшебства - мыслящий!
Нет у него ни чувства, ни желаний, ни инстинктов. Одна острая, сухая, непобедимая мысль: падая – уничтожаю».

И этот «камень» до сих самых пор так и возвышается над улицами многих городов бывшего СССР. А между тем дальнейшая наша история еще ведь  овеет его постаменты мраком самого должного бесчестия.
И главное в сущности именно на этих постаментах и должны стоять памятники жертвам — разные в каждом городе, в полном так соответствии с местной памятью и революционными событиями имевшими место именно в этом городе.

Конечно, пройдут до чего только долгие годы, и вот то самое беспрецедентное  нагромождение «временных трудностей» еще ведь вполне попытаются приторно же ласково вполне объяснить: мол, становление новой жизни всегда сколь неизменно вот тяжело. Революционерам, мол, тогда не хватало вполне должного опыта; а между тем туманные латинизмы в их устах звучали чисто как языческие заклинания.
Но их «азбучные истины» были одним только самым экстрактом экзальтации и амбиций: свет — значит всемогущ, тьма — значит скверна, и больше так явно ничего.
А та бесконечная дорога, по которой идут «одними только ногами вперед», неизбежно ведет к гибели духовности и к самой так безнадеге осоловелых масс.

И все же в сознании многих — даже развитых — почти так ничего вовсе не сдвинулось: мы бедны, потому что враги наши не дремлют; сначала державные интересы, личное — потом.
Но вот та самая «американская империя» почему-то явно так обеспечивает большинству своих граждан вполне нормальную жизнь: там у людей действительно есть средства нормально жить.
А «великие достижения» СССР никак так никогда не украшали тот самый общий и крайне серый быт — они лишь разве что подчеркивали то, чего страна могла бы добиться, идя вполне естественным путем своего развития.

Да, власть выковала ядерный меч и отправила человека в космос, но это произошло из одних только вполне вот до конца понятных имперских приоритетов.
А вот обустройство повседневной жизни народа всех тех кремлевских бонз совершенно так вовсе никогда не интересовало.
В нравственном смысле у всей той большевистской напасти не было настоящего внутреннего стержня: заявления — декларации – это все на, что они были способны.
Тот режим так и рубил об «общем благе», но пекся разве что о благе государственном, пренебрегая людскими массами как пеной морской: они были для него гужевым средством к совершенно абстрактным целям.
И это еще у сталинских выкормышей всякая вера сменилась самым явным голозадым проворством: они планировали лишь собственную безбедность.

Живых людей тогда превратили в одни «литеры»; из литер складывали резкие команды сходу всем понятные и откровенно жестокие.
Та система вовсе так обезличенно распределяла «людской материал» с самой же беспрекословной логикой исполнения всех данных свыше приказов.
И уж этот совершенно невозможный коммунистический маразм был не просто самим бессердечием: он явно находился вне всяких рамок всего человеческого.
Он яростно вытеснял все то прежнее и «безыдейное» — и при этом сколь еще откровенно более чем незадачливо восстанавливал старое в той откровенно же бросово новой, пролетарской оболочке.

Новая атеистическая вера счастья людям точно вот никак не дала: наоборот — надела на них куда поболее тяжкие оковы. Экономически массы большевики оставили разве что только в еще уж явно так большей нищете.
Саму борьбу тогда возвели в принцип, людей всею гурьбой явно так обратили разве что в кирки да  лопаты.
Чтобы напрочь искоренить все вопросы и размышления, их более чем прагматично морили голодом; а пытавшихся думать клеймили врагами народа.
Это работало: заключенные ГУЛАГа чаще думали о еде и тепле, чем о должной свободе для всей их страны.
А именно за этим их и отправляли за колючую проволоку — с нормой, псами и надзирателями с теми совершенно так нечеловеческими лицами.

Если же начать разговор о всем том честном народе: то вот он сам по себе точно ведь никуда не пойдет должным путем без того поводыря, которым и должна быть интеллигенция.
И под «путем» здесь имеется в виду широкая дорога общественного разума, а не бездорожье сущего бешенства отчаянного лютого разрушения.
Мозг нации он ведь считай ведет «за ручку» каждого, через школу, армию, место работы — через институты.
И вот именно там и должна проявляться самая настоящая забота о простом человеке — естественно и безо всякого фальшивого пафоса.

Но даже сытые и всем довольные простые люди часто так остаются пассивны и равнодушны ко всяким духовным переменам. Их сознание воспринимает искусство преимущественно по внешней форме: не от того, что им «неинтересна мораль», — у них почти нет внутренних  инструментов для ее детального анализа. Прежде чем кричать о правах, следовало бы вполне еще научить массы действительно воспринимать эти права как нечто свое. Лозунги может в чем-то и украшают стены — но всякий, кто в сталинскую эпоху смел хотя бы немного высунуться из строя, быстро так оказывался «разукрашен» системой НКВД в совершенно иные цвета.

Жизнь после любого политического переворота никак не меняется к чему-либо лучшему вовсе вот чисто автоматически. Нужна должная перековка — но никак не раскаленными щипцами безликого террора.
От уничтожения старых оков крылья никак не вырастают: раб без цепей внешних становится заложником цепей внутренних и с дикой поспешностью ищет себе нового хозяина.
Российская государственность исторически заточена под суровое единовластие: временно лишившись предводителя, опричнина быстро найдет нового царя — и прав у народа явно так никак при этом не прибавится.
А тот обыватель зачастую и сегодня довольно же плохо понимает, что это такое его права и достоинство.

И никак ведь не было тех, кто просвещал бы его в этом вопросе: напротив — школа, казарма, институт воспроизводили систему, довольно-таки близкую к крепостническому рабству, и во многом она живет и до сих самых пор.
И действительно дельно перевоспитывать можно будет одну только молодежь — осторожно, совсем так ничего ей не навязывая, а только предлагая, явно оставляя ей при этом вполне свободный выбор.
Так действовали первые проповедники христианства: и воскресный выходной ведь вполне реально облегчил тяжесть некогда еще более тяжкую жизнь простого народа.

Ну а все попытки со стороны интеллигенции привить европейский либерализм на великодержавной почве часто были довольно  грубы, однобоки и весьма далеки от какой-либо вполне реальной помощи.
И ведь тут все дело в том, что угнетение бедноты привилегированными классами никак нельзя будет «раз и навсегда полностью вот до конца ликвидировать» — слишком глубоки психологические и социальные корни этого социального зла; бедняк экономически зависим и вынужден надеяться на «доброго начальника».
Власть развращает — надежды почти так никогда затем не оправдываются.

Но есть разница между бюрократом, живущим среди кипы бумаг, и хозяином-собственником, который знает работников в лицо. Первый тонет в волоките, циркулярах, отчетах; второй способен видеть реальное дело и настоящих людей.
И тот бюрократический аппарат был явной опорой государства сказочных обещаний. Причем рай там действительно существовал — но для узкого самого круга: большевистских олигархов.
Остальным — коммуналка и сколь еще «бесценная идея».

Суровая подотчетность работала как пресс, утрамбовывающий человеческую массу в чисто так единый организм, управляемый партийным «мозговым центром».
Василий Гроссман в его романе «Жизнь и судьба» дал весьма вот убийственный пример того, как централизация душит рациональность: директору выгоднее потерять миллионы, чем «рисковать» покупкой материала на тридцатку — потому что весь план он в весе, а не в качестве, и так оно куда спокойней.
И это как раз откуда-то отсюда и берет свое начало вся та до чего еще чудовищная скованность — отсутствие всяческой подлинной, а не показной хозяйственной инициативы.
А как следствие — бедлам и разорение.

В принципиально новых условиях сколь же скоротечно случившийся революции, случившей вовсе нежданно-негаданно, рабочий, а тем паче крестьянин, всего-то что мог поменять одно вот стародавнее ярмо на некое другое — и это новое ярмо вовсе так совсем не окажется ему во благо.

Новые хозяева жизни вовсе не могут быть ни лучше, ни честнее «бывших» — уже потому, что власть досталась им сколь еще совсем необоснованно дешево и, главное, беззаконно.
А именно потому, чтобы на самом деле укрепить позиции, комиссарам и впрямь-таки разом потребовалось первым делом ликвидировать всех врагов — видимых и невидимых даже их острому глазу.

Да и как оно могло быть вовсе иначе, если новые веяния сходу перевернули вверх дном весь же старый уклад, как и весь тот от века еще устоявшийся менталитет.
Ну а именно потому и зашвырнули суровые ветры революционной эпохи на самый верхний этаж общественной пирамиды бывалых подпольщиков, привыкших видеть весь этот мир в одних только разве что черно-белых тонах.
И понятное дело, что в конечном итоге они уж и начали мерить всю ту необычайно широкую общественную жизнь именно так собственными мерками, более чем строго вынесенными из их личного и крайне однотонного  существования, а потому и были они довольно же мрачными. И как-либо иначе оно и быть вот никак не могло: мало кто на деле способен действительно выйти за рамки весьма давно всеми нами обжитого бытия.

Вот почему тем самым вчерашним яростным борцам с самодержавием, жившим на нелегальном положении, оказался столь явно нужен тот самый новоиспеченный, вполне так верно «идеологически подкованный» революционный быт. Главная цель большевиков была проста: суровой, бескомпромиссной силой загнать массы в некое вполне так идеально выхолощенное высокоидейное ярмо и уж они и вправду приложили все усилия для того чтобы это ярмо на весь свой народ и впрямь еще разом действительно примерить.
Ну а весьма уж вполне достойно вести его к свету «ослепительно ярких истин» в их задачу, строго так говоря, явно вот не входило.

На месте напрочь разрушенного царства несвободы большевики сколь еще воинственно соорудили плавильную печь — для перековки самобытных масс разных народов в некую единую аморфную массу совершенно безликих люмпенов. Люди должны были забыть все старое и «доброе» и стать материалом, считай так еще заранее приспособленным для абсолютно же любого безнравственно властного воздействия.
Да и вообще уж, считай изначально под именем сколь безупречно славных революционных перемен явно так всецело подразумевалось именно уж чисто силовое выворачивание всего и вся совсем ведь полностью явно наизнанку.

Причем большевикам это нужно было вовсе не только из неких чисто вот идеологических соображений.
Их острый нюх им явно подсказывал: надвигаются черные дни, когда всей их судьбою снова вот станет каторга, а в лучшем случае самая спешная эмиграция.
Раз вот в конце так концов весьма значительная часть общества еще более чем неизбежно проявит себя врагом перемен никем нежданных, а зачастую и вовсе явно так никем и нежеланных.
Однако если вот вооружить толпу лозунгами и поставить перед ней некие общие цели она уж себе тропу в несветлое будущее обязательно так явно еще более чем непременно протопчет.
И для данного их «волеизъявления»   
серые массы вполне еще следовало до чего так спешно идеологически пропесочить разбудив в них дух ярого сопротивления разом так и восставшего  супротив «вековых своих угнетателей».
И ведь обмануть людей никак не прожженных в больших политических интригах, было делом явно нехитрым.

И все же — вполне осознай они данный гнусный обман и тех только вчерашних кумиров объегоривших простых граждан вполне ведь определенно ждали бы вилы за то что обкормили те крайне доверчивый народ байками о самом несбыточном рае на этой грешной земле.
Да только куда там раз новая власть вполне знала толк не только в насильственном раскрепощении людской серости, но и в самом так верном подавлении всех здравых инстинктов людской массы разом так явно почувствовавшей, что новый седок на ее шее в сто крат хуже прежнего.
Но ведь его узда была никак не сродни царской.
Он был не просто жесток, а требовал самого явного соучастия в своей лютой жестокости.
Причем - это было весьма прагматичная политика крайне бестолковых невежд никак не желавших возвращаться на свое вполне естественное самой же историей им отведенное место.
Они хотели торжествовать над всем и вся, а не болтаться на самых задворках жизни выполняя грубую и совсем неблагодарную свою самую повседневную работу.       
И именно как раз потому для самого последовательного предотвращения любых мятежей требовалось только одно: чтобы все уж как-никак боялись всех и никому не доверяли — порою даже самим так себе.

Большевикам для своего абсолютного всемогущества нужно было самым тщательным образом отладить систему тотального контроля: все следят за всеми, а потому и никто не посмеет кому-либо доверить секрет, связанный с государственной политикой.
А если кому-то ведь и случится ляпнуть нечто вовсе нелестное о «единственно правой власти», то в той сколь откровенно насыщенной страхом атмосфере государства, грозного прежде всего для своих собственных граждан, всякий такой выпад попросту уж обязан был оказаться разом так сходу передан «органам» — защитникам власти от любой «нечестивой черни».

И самое неимоверное расширение штата этих сверхчувствительных ко всякой крамоле  органов, в свою очередь, неизбежно отвлекало людей от того производства, где не чьи-то судьбы ломались, а вполне так должны были создаваться вещи кому-то действительно чисто житейски нужные.   
Явно так вовсе несчетные тысячи чекистов занимались самым так для них самих «праведным делом» — непримиримым отловом «врагов народа».
И, как водится, «врагами» при этом оказывались люди совсем независимого ума, оригинально и самостоятельно мыслящие — то есть на деле вполне полезные обществу.
Без них народу жить вскоре стало куда только трудней и совсем безрадостней.

Постепенно — ради одной же отчетности и чисто барского поощрения сверху — местные органы начали извлекать «недругов» будто из рукава, а заговоры измышлять буквально с чистого листа.
Центральной власти это было вполне так удобно: чем больше страха сеется, тем спокойнее наверху и тем шире простор.

Но был и другой, вполне наиважнейший аспект, приведший к самой ведь суровой необходимости более чем доблестного «раздувания мехов» великого террора.

НКВД стало вполне самостоятельной структурой, способной споро и скоро вершить суд не только над судьбами людей, ныне уж попавших в ее до чего густые сети.
А вот точно также сколь откровенно, разрастаясь всею своей тягостной  плотью до чего еще явно так и стремиться вполне уж добыть тот исключительно свежий и дополнительный человеческий материал.
А говоря о том вполне по-простому, они были готовы на все — ради последующего «усвоения» этого материала в недрах северных широт.

Всякий разбухающий бюрократический аппарат только и мечтает лишь об одном: чтобы его кипучая деятельность процветала куда шире — и охватывала самые дальние горизонты.

Вождю же все это было только лишь на руку. Он ведь именно для того и выкармливал своих вечно голодных шакалов, дабы они после его сытой трапезы — до белых косточек обгладывали всякую его большую и малую добычу.
Как политик Сталин шагал по необъятным просторам страны, столь откровенно волоча за собой дохлую коммунистическую клячу, а дутый энтузиазм при этом как раз и становится самым наилучшим подспорьем в деле одурачивания всего народа.

Этот ирод рода людского так и выплясывал чечетку по сердцам своих сограждан — и величайшей гордостью его была самая полнейшая  переполненность до чего только многих сердец истовой любовью к нему, их поработителю и угнетателю.

Усиление террора было связано и с тем никак немаловажным обстоятельством…
Как-никак, а чем круче будет вираж тайной хитрости, доказывающей, будто  бы все «у нас безумно хорошо», тем лишь сильнее придется подавлять явное недовольство окружающими реалиями, а именно той до чего невзрачной действительностью, которая это «хорошо» попросту начисто опровергает.

Следовательно, подавление народного гнева должно было лишь разве что весьма так отчетливо нарастать, причем уж явно так задолго до того, как весь тот великий людской гнев и впрямь еще сумеет набрать обороты и хоть как-то прорваться наружу.
К тому же и внутри большевистской партии тем более сколь ответственно требовалось самое суровое единение рядов.
Ну а значит вполне откровенно день за днем там явно присутствовало самое постоянное совсем не безликое устрашение всякого того, кто мог даже и чисто вот мысленно вообразить, будто у него есть то самое считай исконное право на свое собственное суждение.
Причем для самого верного успеха на данном поприще вполне же следовало уничтожать мятежность духа в самом зародыше.
И ведь иного инструмента, кроме безостановочных репрессий у сталинской клики просто вот никак совсем не оставалось.

Чтобы авторитарный режим мог и вправду покоиться, как колосс на глиняных ногах, ему был нужен именно тот крайне так за все ответственный «глава всего и вся», удерживающий народ в узде и в ежовых рукавицах своей иссохшейся рукой. Ради вполне твердой устойчивости на «коне» данной власти и впрямь потребовалось выделить одного — «солнцеподобного» — вождя.
Причем любая попытка его переизбрания или насильственного отстранения явно вот выглядела бы святотатством, сущим же покушением на устои нашего единственного в мире «лучезарного пролетарского строя».

Сергей Снегов в его «Норильских рассказах» пишет об этом так:
«…Поэтому нового-то своего обряжаете чуть ли не в божество: и гений человечества, и отец родной, и спасибо за счастливую жизнь, и вождь народов всего мира… Нет, брат Виктор, если у кого и есть сейчас эсеровское понимание личности, так у вас. Взяли, взяли вы наш старый культ вождя да в такую руководительскую религию раздули — даже мы руками разводим».

И было ведь отчего. Никто из тех, кто до чего вот яростно подготавливал почву революции, не мог же вообразить, что все ее прямые последствия в конце концов приведут к появлению столь чудовищного деспота — уголовника Кобы — на пике по сути довольно совсем незначительного государственного переворота.

Прежняя опричная держава со всеми ее традициями осталась практически на том же самом месте: переменились лица, а никак не демоническая суть всеобщего людского угнетения. Октябрьский переворот лишь впоследствии был прозван «величайшим именем», поскольку главной цели во всемирном масштабе тогда добиться совсем ведь никак не удалось.
А значит, уж явно на деле пришлось действительно чисто по неволе затем обустраиваться на той самой сколь еще наспех отхваченной территории.
Ну а та хоть и была огромной, вскоре так явно вот оказалось стиснутой бульдожьей хваткой большевистский олигархии. 
Ну а та как водиться и принялась уж сходу отсекать то самое новоявленное пролетарское царство от всей остальной цивилизации, столь откровенно же прижимая его тяжелой пятой террора.

И именно так в большую политику — совсем ведь супротив их воли и безо всякого о том вообще понимания — оказались вовлечены люди, о ней никогда ведь вовсе и не помышлявшие.
И главное никакая слепая преданность помпезной идее не могла тут стать самой настоящей панацеей: та фикция беспрестанно видоизменялась, и малообразованный человек, чтобы выжить, должен был стать полностью бесхребетной и безынициативной единицей всего общественного механизма.

Причем это только от пролетариев ожидалось бездумное согласие со всем и вся.
А вот от представителей «народной власти» явно так требовалось согласие более чем взвешенное и обдуманное, идейно со всех сторон обоснованное.
Ну а всякие экономические рычаги такого государства были настолько при этом слабы, что и впрямь возникла самая насущная потребность в огромном множестве бесправных каторжников.
То есть в рабах, которые будут почти беспрестанно трудиться без всякого отдыха, получая за это до чего только бедную калориями баланду.
А иначе страна с подобным режимом хозяйствования довольно-то скоро бы стала банкротом.

Да вот откуда только брать тех людей?
Ну так дело уж оно полностью ясное из всех тех до чего бесчисленных «классовых врагов», сомневающихся и подозрительных…
Ну еще также и тех, на кого «добрые люди» укажут своим верноподданическим доносом, зачастую анонимным.
И вот тот до чего неблагонадежный человек затем уж и отправиться на долгие года на лесоповал.
Причем тот лес валили никак не ради освоения целины, а именно ради продажи его капиталистам — чтобы хоть как-то вот поддержать столь часто шатающуюся социалистическую экономику.

Россия при большевиках стала экспортировать природные богатства. При царе из нее вывозили зерно, снятое с одних и тех же прежних площадей, без всякой надобности расчищать новые земли.
Ну а при той новой власти людей разом погнали на распашку всей той первозданной целины, словно народу внезапно так стало непомерно больше — и прежних урожаев уже явно так никак более не хватало.
Но, может быть все тут дело было в чем-то явно так совсем ином: при настолько дурном хозяйствовании страна попросту разом перестала кормить даже саму себя.
И там, где прежде хватало самого малого клочка земли, теперь уж требовалось целое «колхозное поле».

Почему?
Да только потому, что, работая на «чужого дядю», который всею душой мечтает до чего вскоре въехать в рай на чужом горбу, никто вот не станет вкладывать силы действительно по-настоящему.
Колхозник более чем низменно работал так только через силу.
Да и многих трудолюбивых хозяев тогда от земли оторвали и сослали — на верную смерть в Сибирь.
А тех, кого оставили, быстро же приучили  начисто забыть всякий свой прежний труд.

Вячеслав Леонидович Кондратьев, «Искупить кровью»:
«— Была у меня своя землица, холил ее, ублажал, кажинный камешек с нее убирал, навозу завозил сколько можно.
Вот она и родила, матушка.
Ну, и изба была справная, сам каждое бревнышко обтесывал, к другому пригнал…
И что?
Из этого дома родного меня к такой-то матери…
А какой я был кулак, просто хозяин справный…
Обидели меня? Конечно.
Вроде бы эта обида должна мне мешать воевать, однако воюю…
— Меня оставили, но я сразу в счетоводы пошел.
Не на своей земле — что за работа, — сказал Мачихин и сплюнул».

Вечно мятежное село сколь явно лишили его самых так естественных «органов чувств», а заодно и наиболее крепкого костяка всех его тружеников.
И сделали это, чтобы вполне так избежать контрреволюционных всяческих осложнений. Добрые и хозяйственные новой власти были попросту никак совершенно не нужны: их следовало по возможности извести, иначе власть могла не дай бог еще пошатнуться.

Да и рабочим новая власть также вот не дала новых прав — дала разве, что только новые обязанности. Относительно сытому городу в те годы тоже явно досталось: та власть сколь откровенно предпочитала хоронить людей без гробов и надгробий.
Человек перестал быть личностью — стал одним расходным материалом.
А людей, живущих своим трезвым умом, следовало «извести» заранее — иначе тот режим рухнул бы именно  туда, откуда он и появился.

И ведь главное для самого доподлинного торжества «развитого социализма» никак уж не хватило бы даже и почти поголовной ликвидации всего того вполне праведного сельского люда.
И это именно дабы вполне до конца выкупить из ломбарда экономического краха всякую свою управленческую тупость и лень, большевики и придумали тот всеобщий энтузиазм самого нескончаемого строительства «светлейших дней», хотя итоговый КПД был крайне ничтожен.

Безмерная восторженность в восприятии тех уж давно минувших советских времен часто так рождается именно из убогости их  вполне так более чем естественного продолжения. Идеологическое нутро просто вот обязано было со временем начисто выгнить.
Однако сами принципы дружного строительства чего-то непомерно огромного, а никак не чего-то личного, сами по себе некуда не исчезли. Причем сами пертурбации российского бытия во многом происходят от самой так явной подмены общественных отношений: внешне рамки менялись, а костяк оставался тем же — еще со времен средневекового феодализма.
Советские времена стали откатом в то до чего только далекое прошлое под видом некоего трафаретного строительства мнимо светлого грядущего.

А потому и всякое абстрактно провозглашенное право на труд в СССР затем вот и превратилось в безликое право раба. Человек был отныне лишен всяких более-менее полноценно реальных социальных прав.
А прежде всего свободы вполне так организованного протеста против до чего еще непосильных условий труда. Государство отныне было объявлено рабочему в доску «своим», а потому и всякий протест трактовался как выступление против воли народа.

Там, где «закалялась сталь» новых цепей, условия труда были сколь наиболее наихудшими.
Людей там калечилось и гибло самое великое множество.
А все усилия только вот и уходили на то, чтобы «выковать меч», призванный защищать те «великие социалистические завоевания».

И как бы странно нечто подобное ни звучало, а в дореволюционной России забастовщиков никогда в таком числе не ссылали, а тем более не расстреливали массово на месте.
При Советской власти за саботаж тут же ставили к стенке — а это фактически та же забастовка, лишь переименованная в самое дикое «преступление».

Тех вот революционеров при царе судили и отправляли в каторгу только после длительного  расследования. Рабочего же, отошедшего от станка из-за голодного обморока, могла ждать пуля — без всяких долгих прений:

— «Раз спит, гад, значит, от работы отлынивает!»
То есть всякая большевистская логика была до чего только и впрямь предельно проста. 
И это никакие вовсе не пустые слова.
За ними — конкретные расстрелянные люди, их изголодавшиеся семьи, их смерть в безнадежной нищете, а бывало и того ведь только похуже.
Автор в том абсолютно убежден: часть сегодняшних озверелых уголовников — потомки тех, кого революция наспех сбросила в бездну социального зла.
Их предки были честными тружениками — лучшей частью пролетариата, никак не готовой совсем так безропотно превращаться в совершенно бесправных рабов.
Сергей Снегов, «Норильские рассказы»:
«После великого раскулачивания дети расстрелянных либо ссыльных отцов… Куда им деться?
На всех жизненных дорогах — красные огни.
Можете поверить, я эту бражку-лейку хорошо знаю.
Вся молодежь “воров в законе” из таких: единственный им путь — в бандиты.
— Среди ваших тоже хватает кулацких сынков.
— Даже больше. Блатной мир — социальные отходы революционных переворотов».

И вот уж на бешеную радость кремлевского бандита страна так и переполнилась всякими разбойниками, а народ, спасаясь от их произвола, столь откровенно льнул к центральной власти — в поисках защиты.

Но никто не говорит, будто до революции все было «чисто и гладко».
Кривого и бесправия на Руси всегда ведь явно хватало.
И, конечно, это бесправие имело свои довольно тяжелые формы — в том числе и довольно жестокие.
Ниже приведены только лишь три тому весьма уж основательных, и вполне так наглядных примера.
Вадим Александрович Прокофьев, «Желябов»:
«Голод, эпидемии умерщвляют сотни тысяч людей при полном молчании образованного общества.
В газетах пишут о пирах великосветских кутил, курят фимиам новым хозяевам жизни — денежным мешкам, сплетничают о похождениях актрис, а деревня умирает. Да разве они могут написать, что при освидетельствовании новобранцев пятая часть крестьянских сынов признается «негодной к службе в армии по состоянию здоровья»? Разве напишут в газете о том, что из крестьянских изб уползают клопы, — хозяева так отощали, что насекомые недоедают. Разве осмелится кто рассказать о деревенских хатах, стоящих без соломенных крыш, скормленных скоту, и о скотине, не имеющей силы встать на ноги от такой кормежки!»

Там же.
Кто поможет сельчанину, кто спасет от смерти его детей, которые забыли все слова, кроме одного, раздирающего сердце: «Хлеба!»?
Молчит правительство, молчат земцы, молчит и «Народная воля».
Желябов сжимает до боли в суставах кулаки, скрипит зубами. Он страшен в эту минуту. В родной Султановке крестьяне, чтобы не умереть с голоду, идут на преступления. Когда им грозят тюрьмой, они отвечают односложно: «Там кормят!»

А. Толмачев «Калинин»
«Как на многих крупных заводах, на Путиловском сигнал к началу работы подавался гудком. Первый — долгий — предупреждал, что в распоряжении рабочих осталось еще десять минут. Второй — прерывистый — хлестал по сердцу опоздавших: «Штраф! Штраф! Штраф!» Он так и назывался «штрафным». После него цеховые номерные кружки убирали и ставили одну общую. Всякий, кто опускал в нее свой номер, знал: сегодня будет работать бесплатно».

Да только если действительно вот сравнить: один день бесплатной работы на хозяина за десятиминутное опоздание — или полгода лагеря за пятиминутное опоздание при Сталине, — это считай так два разных измерения.
При батюшке царе жизнь была относительно дешевой, а бедность пролетариата была тогда фактически  общемировой реальностью того ныне далекого времени.
Многие страны пошедшие по пути капитализма стали ныне вполне вот полноценно развитыми. Россия же выпала из общеисторического процесса на целое столетие  — и расплачиваться за это будет еще очень даже долго.

Причем идеологическая составляющая всякого ее грядущего успеха будет возможна только лишь при полном разрыве с кроваво-красными фантомами ее совсем непомерно неправого революционно прошлого.
Но фантомы те, как водится, явно так само собой тянутся след в след за новым временем.
Раз вот до сих самых слишком многие идеализируют некое «славное прошлое» и столь горько же плачут из-за явной несбыточности всякого его возвращения.
А между тем прошлое это ныне проступает кровавыми пятнами в самом низменном виде — как времена самой безвременной же утраты всякого гуманизма.
И тень невероятно липкого страха так и тянулась за до чего многими выдающимися людьми.
А «народ», прославляемый пропагандой, постепенно же становился бесцветной серой массой.

И весь этот жмых восторженного энтузиазма так и выжимал из людей последние соки, взамен же щедро выдавая безверие — во все, что действительно свято.

И во все то доселе сказанное, как в истину окончательную, вовсе не обязательно верить до чего еще слепо и разом.

Если действительно взвесить, к примеру, вот что: могла дать стране безостановочная стахановщина — эта безликая «гонка норм».
И вот он вопрос могла ли она хоть сколько-нибудь еще поспособствовать доподлинному процветанию страны? Да может снаружи все ведь и выглядело вполне так эффектно. Но весь тот утопический энтузиазм никак не мог растопить арктические льды здравого смысла — а здравый смысл он всегда беспощаден ко всякой воинственно-восторженной тупости.

При той совершенно нормальной системе хозяйствования никому не пришлось бы неволить и подгонять человека, чтобы он до чего «сознательно» брал на себя все те встречные обязательства, выполнял и перевыполнял пятилетний план.
Там, где труд имеет ясный смысл и ясную отдачу, сознательность в умы не вколачивают — она возникает сама собой.

До революции средства производства были, по нынешним меркам, довольно-то примитивны.
Но на одной только технике — пусть даже и купленной у «проклятых капиталистов» — далеко не уедешь.
У каждого человека должно быть внутри самое так надлежащее место для более чем простого, и откровенно собственнически встроенного в его ум и сердце желания действительно так вполне хорошо поработать.
А идея «все наше» слишком легко превращается в нечто другое: «все ничье».

И значит, в запасе оставалось только одно: всеядное очковтирательство и слащавое вранье о «всеобщих успехах» никем не побежденной великой страны.
Ничто иное никак не могло вот ныне выручить из беды, а именно самого так окончательного запустения закромов родины, которая при большевиках явно вот отныне совсем разучилась саму так себя обеспечивать всем тем жизненно необходимым?

Сергей Снегов в своих «Норильских рассказах», живописуя сталинские лагеря, подробно показывает, как интеллигенция — не мытьем так катаньем — начинала прозревать и сиротливо оглядываться на здравый смысл, давно вытесненный из всей тогдашней публичной жизни.
И люди, привыкшие мыслить высоко, с самой отчетливой ясностью разом так понимали: новая власть ждет от них не истины и не совести, а повседневного обслуживания ее наиболее «естественных пропагандистских нужд».
То есть вместо вполне реальных достижений главным уж тогда стало нечто вовсе иное, а именно как можно вот тщательнее производить целое море безупречно наглядной показухи, а не реального труда.
Из-под палки сколько ни работай — итог все равно явно окажется без всякого сравнения хуже, чем оно будет при той вполне должной частной инициативе: принуждение плодит имитацию, а не результат.

Ниже — не просто цитата из художественного текста, а свидетельство очевидца, вспоминающего до самого неприличия славное советское прошлое безо всяких прикрас.
Сергей Снегов, «Норильские рассказы»:
«— Вот это туфта так туфта! Почти вдесятеро! Процентов сто тридцать нормы — ручаюсь головой! Боже, какие мы кусочники в сравнении с Михаилом Георгиевичем!»

Вот оно как, а кто уж чего-то никак явно вот “недопонял”, тот весьма
нередко умирал не своей смертью и вовсе не всегда столь уж и быстро.
Там, где отчет важнее дела, а ложь становится служебной обязанностью, простое непонимание превращается в страшную вину и ведет к гибели.

Пока «панов» было хоть отбавляй и ими двигала прежде всего личная выгода, никакого восторженного вранья о «всеобщих успехах» власть предержащим явно уж никак вовсе так нисколько не требовалось.
До революции богатеям был нужен тот самый именно настоящий успех в делах, а не дутый энтузиазм нищего народа на просторах бескрайне обескровленной социализмом державы.
Причем в то время тоже ведь жизнь была как-никак довольно несладкой.
И само же наличие в те времена столь и впрямь огромной массы бедняков было той самой, считай неразрывной нитью как раз-таки связано со всем тем до чего безнадежным бесправием простаков-люмпенов, а впрочем точно также и с неумной алчностью зажиточных граждан ныне вовсе-то разом канувшей в лету империи.
Но все же явно не были те богатеи поголовно паразитами и профессиональными вралями — и все эти большевицкие сказки о «чудовищных поработителях» были не более фиговым листочком прикрывающим их собственную на редкость отвратительно паразитическую сущность.
До революции барство было крайне напыщенным и самодовольным, однако в нем тогда не было столько фальшивого пафоса и подлой лести столь откровенно прославляющей саму себя и весь свой звездный статус внутри тогда существовавшего общества.    
Да и весь тот в том числе и самообман до революции был никому явно не нужен: он не заменяет выгоды и не приносит успеха.

И вот сразу уж вслед за грозой всего сущего революцией, столь внезапно обрушившейся — словно снег на голову, — те самые «паны» вдруг объявились вновь: будто бы совсем из-под самой земли.
И объявились они с той еще самой более чем весьма так на редкость поразительной поспешностью.
Более того — оказались они заметно чванливее и вздорнее прежних, некогда всесильных и внешне куда только более статных господ.

Начинали же эти новые барчуки свою биографию серыми холопами, но очень даже скоро принялись они сколь тщательно прикрываться дырявой ширмой дурной филантропии — разговорами о некоем «безоблачном счастье», отнесенном на счет тех самых чисто абстрактных грядущих поколений.
К нынешним же людям, так и надрывающимся на тяжелой работе, все эти сколь скопом наобещанные блага не имели ровным счетом вовсе так никакого настоящего касательства.
Даже если допустить, что все — это и впрямь было бы чистой правдой, — разве это хоть как-то меняет саму суть дела?
С какой стороны ни взгляни, остается точно тот же вопрос: имел ли кто-либо право топить целое поколение в болоте бюрократического крючкотворства — ради тех, кто еще даже и не родился?

Большевикам, однако, явно не было дела ни до здравого смысла, ни до простейших человеческих соображений.
Единственным и непререкаемым мерилом для них служила голая идея — и все, что они безбожно и безнравственно творили с вовсе так чуждым им народом, совершалось исключительно лишь во имя нее.

Ну а во главе данной власти оказался именно тот окаянный «царь» — безжалостный горец, никак не желавший знать ничего, что сколь явственно не проистекало из его личных, к тому же откровенно имперских амбиций.
Он демонически и властно всячески опирался на «светлую теорию» Карла Маркса, всецело так приспособленную под его собственные антинародные нужды.
Его знаменитое: «Если факты против нас — тем хуже для фактов» стало едва ли не формулой всей той новой большевистской эпохи.

Между тем до того самого кровавого разлома революции во владении зажиточного, по-настоящему работящего крестьянства была вот именно своя родная земля.
И было у тех людей вполне искреннее желание — без всякой идеологии — обрабатывать данный им Богом надел в поте лица.
И они это делая вполне обходились безо всяческих бесконечных отчетов районному начальству, без победных рапортов о «выполненной посевной».
И, что особенно показательно, успевали они это сделать всегда вовремя — без битв за урожай и без окриков кабинетных бюрократов именно что заставлявших колхозников через силу все-таки выходить в поля.
Причем те праведные еще дореволюционные труженики до седьмого пота пахали в поле совсем не из-под палки и не за жалкие трудодни вместо живых денег.

И те работящие люди были вовсе не «кулаками», а крестьянами, крепко стоявшими на ногах и умеющими жить достойно — по-человечески.
Ну а всякая голь перекатная, напротив, ютилась в покосившихся избах совсем не потому, что ее кто-то там угнетал, а только потому, что она не умела и не хотела трудиться вполне вот всерьез и как надо.
Совсем не лишне будет напомнить: при царе Россия кормила своим зерном пол-Европы.
Колхозным кнутом и мизерной платой — да еще и не деньгами — Советская власть подобных результатов не добилась бы попросту вот никогда.
И тем наиболее наилучшим азотным удобрением во все времена был вот и оставался тот самый обычный навоз — продукт естественный и не требующий ни грандиозных заводов, ни «великих строек».
Автору этих строк по личному опыту известно: в СССР к коровнику иной раз и подойти было невозможно — все утопало в этом самом удобрении, — в то время как заводы исправно производили миллионы тонн химической отравы.

И все же качественного зерна для хлеба и водки хронически при этом явно вот не хватало.
А потому все это былое золото широчайших российских просторов в сколь до чего огромных объемах и стали вот закупать у рачительных канадских хозяев.
Отрицать сам факт закупок стало ныне попросту уж невозможно — его просто переименовали: зерно объявили «фуражным» и объяснили покупку некими «стратегическими нуждами оборонной промышленности».
А между тем фуражным в действительности оказывалось именно советское зерно: для хлеба и спирта оно вот никак совсем не годилось.

Да и вообще избавила ли большевистская власть крестьянина от «рабского труда на чужого дядю»?
Нет ни в едином глазу ничего подобного вовсе вот явно совсем уж не произошло.
И почему — это тогда он этого своего освобождения так ведь явно и не оценил?
Зачем — это ему в самом начале 1920-х и вправду понадобилась вся та до чего чудовищная по всем своим масштабам «Антоновщина»?
И уж не оттого ли, что землю ему по декрету дали разве что как есть исключительно так чисто же формально.
Раз все, что она порождала, принадлежало кому вот угодно, только не человеку, работавшему на ней без всяких выходных и продыху.
А теперь их требовали кормить город без всякого должного воздаяния за их исключительно тяжкий и беспрерывный труд.
И ведь ясное дело, что крестьяне вовсе не были бессердечны: им было никак не все равно, что в городах люди пухнут с голоду.
До чего характерное свидетельство дает Михаил Пришвин в своих дневниках:
«Кто может заставить нашего мужика, среднего трудового крестьянина, отдать свой хлеб последний в руки людей, которым он не доверяет, примеры ужасной расточительности которых прошли у него перед глазами?
Мы знаем хорошо: если обратиться к их совести, растолковать им ужасное положение — они отдадут запасы. У них есть чувство Родины, России.
Но как отдать “человечеству”, которого крестьянин не знает, через комитетские руки?»

А в этих самых «комитетских руках» и засели люди-паразиты, мгновенно отъевшие немалые рыло на всякой до чего только слезливой демагогии.
И нет в том сомнений: все съедобное у крестьянина было той продразверсткой практически выметено совсем подчистую — до такой степени, что он порой и сам не всегда понимал, как он еще только держится на своих ногах.
Правда ранее еще до революции бедняков сурово эксплуатировали, нанимали их в определенное время года за гроши убирать чужие поля и наделы.
Однако вот сезонные работы — батрачество — отменить и поныне вовсе так невозможно; в будущем людей заменят разве что самоуправляемые машины.
Большевики же сумели изменить лишь одно: заменить прежних бедных батраков на новых — формально куда поболее образованных и интеллигентных.
Им и впрямь-таки необходимо было всячески вот стереть различие между городом и деревней — а это более чем явственно подразумевало движение в обе стороны.
В советские годы сезонными рабочими совсем неожиданно стали студенты самых различных вузов.
Ликвидация же почти всеобщей безграмотности проводилась с той самой единственной практической целью: обеспечить беспрепятственное идеологическое воздействие на сельское население через чрезмерно вязкую глазу наглядную агитацию.
Новые «иконы» оказались не чем иным, как льстивыми воззваниями и самовосхвалениями партии.
А разговоры о свободе от царской власти — не более чем один только миф.
Стоило на самое короткое время снять с людей узы совести — и государство неизбежно шло к крушению всех тех нравственных оснований, что прежде хоть как-то согревали общественную жизнь.
Культурные наслоения веков в вихре революции рассыпались в прах, обнажив звериное начало, давно вот доселе считавшееся вполне уже побежденным.
Для кое-кого из новоявленных правителей всей той сколь внезапно восставшей черни путь «из рабов в князи» оказался возможен разве что лишь через яростное вытаптывание буквально всего, что хоть на дюйм возвышалось над их откровенно грубым мировоззрением.
Самая искренняя вера в то самое совсем невероятно абстрактное добро при всем том явно лишь усугубляла и без того кромешное и слепое всеобщее разрушение.
Лишив общество понятий чести и совести, до чего легко вот будет создать на редкость благоприятную среду для корысти, страха и покорной веры в самую сущую непогрешимость власти, объявившей себя «властью народа».

А для подлинного расцвета культуры и науки нужно вовсе не тотальное разрушение прошлого, как бы уродливо оно ни выглядело, — а просвещение и постоянный контроль над теми, кто держит власть в своих сколь так часто крайне нечестивых руках.

Никакие новые понятия сами по себе не способны вполне верно до конца перестроить всякую человеческую натуру.
За чем-то подобным следовало бы обращаться лишь к тому самому «замшелому» обществу, смело повернувшись лицом к его совести и разуму.
А вот до чего дико растормошить людской муравейник бесовской революцией — дело безнадежно гиблое и по всему существу своему явно никчемное.

Давно так пора бы понять: улучшать условия человеческого существования возможно лишь медленно и последовательно — раздувая угли в камине общественной жизни, а не разбрасывая их во все стороны, устраивая тем великий пожар.
И любые попытки очищения устоев и обычаев от скверны прошлого могут стать стимулом к переменам лишь в том случае, если они основаны на любви к ближнему, а не на ненависти к тем, кто живет лучше других.

Спешная подмена знамен и понятий вносит один лишь сущий сумбур во всякое общественное сознание.
Ведь подлинное благоразумие и совесть нации зиждутся только вот на спокойствии и устойчивости нравственных и этических более чем строгих и вековых на редкость древних обоснований.
Слепое же разрушение прежних оков почти  неизменно сопровождается пароксизмом восторга серой массы, более чем искренне радующейся самому бесславному крушению «старорежимных» принципов.
Но восторг этот будет относительно краток: новые оковы оказываются куда покрепче прежних, а жизнь — куда серее и безынтереснее.

И если нечто подобное касается вовсе не всех, то тем более будет еще о чем скорбеть их потомкам. Они могли бы жить совершенно иначе — летать на дешевых вертолетах, не стоять в пробках, создавать и продавать данные  технологии всему остальному миру.
Но идейные и безыдейные убийцы начисто опустошили Россию, попросту вот лишив ее тех самых наиболее талантливых людей.
А ведь при том несколько ином  раскладе безграмотные следователи НКВД занимались бы разве что той или иной черной работой, а не «фильтрацией» общества.
Революция же дала им самое безапелляционное право загодя избавляться от всех  инициативных и изобретательных — и под знаменем бредовой идеи творить все, что только подсказывала им их сколь так безобразно темная душонка.

И вполне же разумеется, заранее предвидеть подобный исход было трудно — особенно живя в весьма сладостной атмосфере сколь еще отвлеченных мечтаний. Возвышенные натуры, грезившие грядущей революцией, блаженно спали на ходу, воображая, как из ничего разом так возникает бесклассовое и справедливое общество без нищих и рабов.
Но действительность довольно-то редко бывает на деле уж явно во всем соразмерна всяческим сколь еще благим пожеланиям: она вполне ведь способна разом так упереться и сопротивляться преображению, не подчиняясь совсем никаким идеалистическим запросам.

Законы жизни следуют не праздным мечтам серой толпы, а длинной цепочке вполне объективных обстоятельств и экономических следствий.
И здесь вовсе нет места полубредовым теориям, превращающим крайне наивный порыв в сущую пустоту никчемных аргументов. Более того, культ всеобщности нередко рождает одно лишь самодовольное зло, наспех прикрытое словами об «всеобщем благе».
Были среди большевиков и фанатики, до чего еще искренне верившие в свою миссию, — но их схоластическая эрудиция всегда оставалась более чем напрочь оторванной от всякой до чего дотошной до фактов реальности.

Нельзя мгновенно изменить все сразу никак при этом не подавившись суровым наследием дикого  прошлого.
И начинать весьма существенную перестройку можно лишь с малого, постепенно реформируя нечто незыблемо великое.
Эта истина принципиально отлична от «благих начинаний», ведущих прямой дорогой в ад, — что и вполне доказало сталинское безвременье. Идеологический признак самовлюбленного всевластия мог бы быть и противоположным — правым, а не левым: дело не в лозунге, а в методе.
При любом раскладе вовсе невозможно будет добиться настоящего процветания без поступательного утверждения наиболее главных основ подлинной демократии.

Ну а революционно «хирургическое вмешательство» над почти бездыханным телом общества еще изначально было обречено — если не на провал, то на один только самый мнимый успех.
В этом смысле образ Шарикова — предельно точная аллегория, до сих пор неверно же кем-то понятая.
Он не был изначальным злом: его вырвали из самой естественной для него среды и поместили туда, где ему было вовсе не место.
И главное очеловеченный пес возник не сам — его искусственно создали.

Спекуляция образом Шарикова явно так служит очень даже удобным самооправданием всякой вот чьей-то самой же явной интеллектуальной отстраненности. Многие с охотой используют это имя как жупел, забывая, каким это образом тот оказался в профессорской квартире.
Не Шариков был главным злом, а те, кто дал ему оружие и власть.
Именно управдом Швондер вручил же ему маузер и полномочия. Без его рьяной помощи и речи не могло быть о столь спешном подъеме сразу через несколько ступенек вверх по « социальной лестнице».
Ясно же, что при некоем ином раскладе Шариков быстро занял бы чисто свою и вполне вот естественную для него нишу.
Но его ведь подняли — не из расчета, а из любви к власти ради самой власти.
И это было нужно, чтобы ослабить позиции знаменитого ученого.
Однако сам профессор Преображенский, именно учитывая всю его природную мудрость и  интеллигентность, никак не мог ненавидеть то, что было создано его же руками.
Его подлинная ненависть была обращена к Швондеру — к типу, олицетворяющему крайне низменную натуру, опирающуюся на безапелляционный авторитет кровавого большевизма.
Именно такие люди и сделали возможным торжество худших над лучшими, прикрыв его громкими словами о народе и справедливости.
Причем ни профессор Преображенский ни Булгаков, никак не могли быть антисемитами – это не свойство натуры вполне настоящего русского интеллигента.
Ненависть профессора была одной лишь вполне так взвешенным чувством крайне неприязни широко образованного человека к наворошу, вылезшему из своего темного угла и тотчас так возжелавшему переделать весь этот мир согласно так чисто своему самому нелепому и узкому видению — каковым ему, по той новой пролетарской моде, отныне так и полагается собственно быть.

Причем без своих до чего рьяных учителей Швондер — всего лишь чистый лист бумаги, вкривь и вкось исчерканный грязными чернилами имперского шовинизма.
И главное вот подобное отношение никак не было «привилегией одних только евреев»: оно в той или иной степени относилось ко всем «чужим» — к инородцам вообще.

Достаточно припомнить мытарства Тараса Шевченко в его уральской ссылке. Великого украинского поэта всячески постарались именно что извести как творческую личность — исключительно за то, что он ненароком осмелился вполне осмысленно развивать сколь безупречно независимую украинскую национальную идею.
И тут ведь не имело ровным счетом никакого значения, пытался ли он противопоставить ее идее русской — или же он вовсе об этом явно так никак и не помышлял.

Сам уж по себе данный факт был наитягчайшим преступлением в глазах царских чиновников, которые в национальном вопросе всегда вот были и оставались самыми завзятыми шовинистами.
«Бей чужих, чтобы свои боялись» — было их основным житейским постулатом и, если угодно, данью памяти предков.

Но все это еще никак не делает русскую глубинку обиталищем невежественных простаков, коптящих небо и трущих задом завалинку.
Марк Алданов в его романе «Истоки» пишет об этом весьма распространенном столичном заблуждении вот в каком еще самом наглядном ключе:
«Правда, русские писатели испокон веков всячески ругали такие маленькие города, называли их Глуповыми, населяли их скверными городничими, чиновниками, помещиками, людей же с возвышенной душой заставляли рваться в Москву или Петербург. Однако выходили сами писатели именно из таких городов и, очевидно, выносили из них в душе не только то, над чем издевались. В том же Симбирске или под Симбирском родились и Гончаров, и Карамзин, и Языков, и некоторые другие оставившие по себе след люди».

Народ в российской глубинке и вправду удивительно прост, невежественен и замордован еще «со времен царя Гороха», но интеллигенции никак так не стоило бы сбрасывать со счетов столь важное для мировой истории имя — того самого поморского рыбака Михайло Ломоносова.

Его весьма плодотворная просветительская деятельность явно вот открыла дорогу тем другим именам — пусть и помельче, — но и эти ученые мужи внесли самый посильный вклад в общее дело науки.
А не будь Ломоносова вовсе — как исторической личности, — немало достойных доброй памяти людей сгинули бы в безвестности, оставшись при этом совершенно никчемными простолюдинами XVIII столетия. «Ломоносовых», конечно, раз-два и обчелся; гениев всегда мало — потому-то они столь уж бесценны.

Возьмем, к примеру, Сергея Павловича Королева — гения советской космонавтики.
Ему ведь тоже довелось при Сталине довольно долго махать кайлом; а вот дал бы он там дуба — и что тогда?
Стал бы Гагарин первым человеком в космосе?
Нет уж: если бы Королев, застав жену с любовником, хладнокровно порешил их в своей спальне, то никакие заслуги перед наукой не заслонили бы его от закона, который для всех должен быть всегда один.
Крайний Север для интеллигенции место явно неподходящее, но убийцы не могут оставаться безнаказанными, даже если они нужны отчизне в куда более теплом и уютном месте.

Однако в том-то и была все сатанинская «прелесть» сталинских застенков: туда можно было угодить вовсе без всякой вины.
И не талантливые люди строчили доносы на всяких бездарей — наоборот, бездари злобно строчили на талантливых, как из зависти, а впрочем вот и из самой вот элементарной корысти.
И сколько вот имен — никому не известных, сколько открытий так вот никогда не осуществленных — безвестно и безжалостно сгинуло за колючей проволокой сталинских лагерей?

И главное: все это — потому, что сочетание донельзя ветхого по своей древности и сколь еще нарочито нового есть величайшее социальное бедствие для всякого отдельно взятого государства, где такое «сожительство» получает совсем безнадежно же незаконнорожденное право на жизнь.

Человеческое общество вообще — конструкция сложная и хрупкая; любая его реорганизация должна бы совершаться как самое легкое и тщательно продуманное изменение в том, что уже веско, твердо существует и освящено веками практического опыта.
Мир отвлеченных идей — ненастоящий: он полон миражей и химер.
Если и брать его в пристальное внимание, то разве что как двумерный чертеж.
Но к живому, трехмерному миру эти чертежи следует затем еще приноравливать твердо — и ясно при этом вот понимая, что он уж точно вот никак не картонный.
А именно оттого любые перемены должны быть вполне согласованы и обдуманы по правилу: «семь раз отмерь — один раз отрежь». Иначе очень даже скоро воцарится хаос — а вслед за ним неизбежно придет забвение самого процесса мысли: она лишится доступа кислорода в чудовищных тенетах самой так осоловелой праздности.

Идеологические помочи нового бытия до чего быстро превращают людей мудрых в тех, кто будет до чего еще заунывно вторить всему тому кем-то со стороны положенному, лишь бы только иметь право жить и не тужить — пусть и в объятиях спрута социалистической тирании.
Бессердечная «правильность» тяжелых, как гири, суждений главы всем и вся повелевающего клана и впрямь начинает казаться самой непоколебимой истиной.
А именно потому все те блистательно алые тезисы, окропленные беспричинной кровью, столь бесцеремонно и станут затем денно и нощно распоряжаться всеми вопросами жизни и смерти каждого отдельного гражданина.
Он ведь более никак не являлся в сущности живым человеком, а чисто государственной собственностью.

И кто это некогда мог вот всею душою противостоять подобного рода крайне пагубным тенденциям?
Пожалуй, что вовсе вот и некому было этого делать.
До чего многие начитанные и эрудированные люди фактически вот явно смирились с мыслью о самой «крайней необходимости» весьма воинственной смены эпох.
И лютую смерть самых обычных для всякого человека чувств любви и ненависти, когда это касалось борьбы классов они сколь еще явственно представляли вовсе совсем невзрачным следствием исключительно неизбежных же катаклизмов по мере построения значительно лучшего будущего.
Да и вообще всю ведь свою сколь невозможно тяжелую эпоху лютого фанатизма — неразрывной нитью они до чего конкретно соединяли со всем тем будущим «всеобщим благом».
Ведь «большие дела без крови никак не обходятся».
Главное — сразу так полностью повернуть всю ту до чего стародавнюю и крайне страдальческую общественную жизнь в некое совсем другое русло; ну а мелкие частности, мол, как-нибудь сами собой тогда утрясутся и полностью канут в небытие.

И ведь чтобы ничтоже сумняшеся приобрести именно подобную более чем примирительную философию, хватало и нескольких тех весьма трудных встреч с той самой еще дореволюционной действительностью.
А она тоже порою была сколь еще вовсе так нисколько не мягкой к людям, что выбивались из общей шеренги.
При царе могли вот так пнуть митингующего студента под зад, что он разом уж полностью затем лишался всякой возможности получить какое бы то ни было высшее образование.
И уж тогда человек, еще вчера исступленно желавший счастья всем и каждому, легко становился яростным ненавистником всего того, на чем держится земля хоть сколько-то выше уровня пола.

И вот они слова террориста Желябова, сказанные им на суде перед неминуемой казнью:
«Если вы, господа судьи, взглянете в отчет о политических процессах, в эту открытую книгу бытия, то вы увидите, что русские народолюбцы не всегда действовали метательными снарядами, что в нашей деятельности была юность, розовая, мечтательная. И если она прошла, то не мы тому виною».

Да, конечно: попытка действовать ласковым добром и увещеванием существовала — и имела для своего времени весьма так самое уж как есть весьма красноречивое проявление.
И если бы она на деле опиралась на светлый разум, а не на яростное хотение всего и вся сколь еще немедля, одним росчерком пера, то, быть может и увенчалась бы она пусть частичным — но вот самым так уверенным успехом.

И кому бы тогда пришло в голову, объединив дружные усилия, строить широкую дорогу в розовощекое светлое никуда?
Причем главной вехой и ориентиром тогда оказалось именно так красное знамя, слишком вот явно похожее на то, что почти в то же время развевалось над фашистским рейхстагом.
И именно это знамя принадлежащее самовлюбленной анархии как раз вот и поднялось над обломками некогда безупречно славной империи.
Причем, как бы это ни было печально, однако всякие благие начинания, что еще загодя были писаны одними вилами по воде — в качестве промозгло идейного счастья всего человечества, — в конечном итоге почти неизбежно приводят к разве что к самой полнейшей моральной деградации.
Ну а все хорошее, зачатое пламенем, в том же чудовищно ярком пламени затем и погибнет.

Любое социальное зло надо бы весьма продуманно выкорчевывать, тщательно доискиваясь до самых глубоких его корней.
Причем вполне благополучно извести его будет вполне возможно только лишь тогда, когда, уж вовсе не спеша, доберешься до самой затаенной в дебрях дикости его исконной первопричины.
А все те самые беспрестанные сражения со всеми теми неизменно  имеющимися его нелицеприятными последствиями до чего еще легко засоряют само добро — и оно начинает тлеть безнравственным злом уже где-то вот изнутри.

Ничего тут не поделаешь: бездумное насилие рождает лишь насилие куда только явно сколь многозначительно большее.
А как раз-таки потому и нельзя воспользоваться им «с самым великим толком» против большой группы людей без вполне так ощутимого пряника — за их будущее «хорошее поведение».
И чем уж то будет, как не самой опаснейшей «социальной бациллой»…?
А как вообще иначе можно будет окрестить именно такое состояние дел, когда террористы и направляющие их на лютую смерть демагоги-фанатики не только не порицаются культурным и образованным обществом, но еще и чувствуют некоторое сочувствие к своим кровавым делам — сочувствие, пусть и не всегда открытое, но вполне явственное?

А между тем их вполне конкретнейшей целью было до чего еще обезличенное изничтожение всех тех, кто по самой своей должности явно не соответствовал верхоглядно узколобым представлениям рьяных революционеров о «чести» и «благородстве»: от министра внутренних дел — вплоть до полицмейстера какого-нибудь заштатного городишки на самом краю огромной империи.
Этим полубезумным радикалам явно захотелось начисто стереть с лица земли все институты государственной власти, которым некогда давали вполне же благозвучные имена.
И вся незыблемость их многовекового существования меньше всего заботила тех, кто крушил все и вся в до чего самозабвенном порыве — будто бы прошлого никогда так и не было.
Почти каждого «не нашего» при этом следовало теперь либо тотчас умертвить, либо превратить в пыль под ногами.

Если же не вскользь, а прямо вот так разом взглянуть на самую основную первопричину лютой ненависти большевиков к просвещенной и знатной прослойке общества, то картина вырисовывается крайне  простая.
Все тут дело было именно в том, что крайне простодушная и серая масса «вперед и с песней» никак не спешила.
Причем было это так чисто потому, что у нее еще пока явно не было того одного-единственного пролетарского поводыря, зато были те, кто уже вызывал уважение — вполне справедливое.
И только вот раздавив кого надо и не надо, а заодно и поприжав к ногтю всех оставшихся на свободе, и можно было действительно начинать долгий и ухабистый путь в самое несбыточно «наилучшее» грядущее.

И вот те самые живые люди, столь откровенно олицетворявшие собой мир и покой праздных, сторонних революции обывателей, по «светлым духом» понятиям сделались как-никак самой уж историей явно обречены на самую скорую, идейно «правую» погибель.
Все их вина была разве что в том одном: они олицетворяли саму так сказать физиономию до чего только ненавистного всем и вся самодержавного государства.

Однако первая кровь — даже когда речь шла о негодяе, не вызывающем вовсе вот никакого сочувствия, скажем о том же генерале Трепове, — уже предвещала мученическую смерть всякой более-менее нормальной законодательной системы.
Да, кого-то, возможно, и впрямь бы следовало казнить по приговору суда в назидание всем тем другим.
Но всякое бессмысленное убийство никогда не означает ничего иного, кроме одного: надвигается черная буря самого бессмысленного разрушения всего и вся — и она сколь еще вскоре до чего накроет страну алой мглой.

И почти все последующие, совершенно неисчислимые жертвы беспощадного террора окажутся, как бы — это ни было печально, хранителями законности и противниками кровавой вакханалии.
А потому — ради торжества царства мрака — их и нужно было уничтожать наиболее первыми: из числа всех тех наилучших миллионов людей, что уж и составляли собой тот самый золотой генетический фонд некогда великой империи.
Причем некоторые и поныне склонны связывать все эти события с неким чисто «национальным заговором», что само по себе является  — представлением столь же удобным, сколь и нелепым.
А между тем это, разумеется, разве что самая беспардонная и чудовищная чушь.
Никак ведь не стоит возносить над собой, словно знамя, вырванную из контекста фразу древнего Вавилонского Талмуда.
Она отражала исключительно свое время и имела строго сакральный, а не прикладной смысл.
Фраза «лучшего из гоев убей» была записана в эпоху, когда еще и впрямь теплилась надежда на скорое возрождение еврейского государства, — и потому относилась не к повседневной морали, а к отчаянной логике выживания народа.

Книга III века нашей эры была для еврейского дома светочем в непроглядной тьме, но никак не сводом бытовых истин. Таковой она могла быть лишь довольно краткий период сразу так после своего появления.
Опыт героического прошлого научил евреев, что даже и самую многочисленную армию греков вполне вот возможно будет рассеять, уничтожив в первые минуты боя ее главного вождя — как это и произошло во времена Маккавеев за шесть столетий до того.

Если уж вернуться к куда поболее близкой нам современности, то вот само разрушение русского государства было на редкость выгодно вовсе не мифическим «врагам изнутри», а вполне конкретным внешним силам.
Европе — стремившейся расширить сферу своего влияния и заполучить новые территории под свой протекторат.
Америке — осознавшей, что на востоке медленно, но верно поднимается исполин, способный со временем явно затмить ее в весьма значительной мере раздутую мировую славу.

Российские евреи, помимо своей национальной принадлежности, были такими же гражданами России, как и все прочие народы империи, — и потому разделяли с ней ее подчас крайне тяжелую судьбу.
Сама же мысль о «кознях одного народа против другого» почти всегда в конце концов оказывается самой явной бессмыслицей, напраслиной и кому-то лично вполне удобной ложью.
Имперские интересы весьма могущественных держав — это совершенно так иная плоскость.

Но именно эти интересы до чего еще упорно игнорируются всеми теми, кто живет в ментальности  самого позднего Средневековья, то есть усердно наполняя все свое сознание всякими страстными иллюзиями панславянского братства и до чего вычурными образами неких «враждебных племен».
А между тем такое мышление может зародиться только вот из коллективного забытья: целая нация под грубым воздействием претензионных СМИ подчас начинает видеть лишь собственные сны, утрачивая способность воспринимать внешнюю реальность.

Да и без того люди вполне определенного склада мышления почти уж никак попросту не примечают всего того, что находится за пределами кривого зеркала художественной литературы.
Их взгляд охватывает не картину мира, а разве что узкую полосу блаженных иллюзий.
Именно здесь и возникает опасный пробел — незнание будущего, которое явно надлежит не предчувствовать, а вполне так осмысленно его создавать.
В случае же когда вместо его действительного создания возникает одна только его бутафория подлинная реальность будет ярко окрашена красками самой вот черной тьмы 

Да и вообще в подобных условиях обыденная жизнь разом так сходу начинает всячески заболачиваться, и в этом болоте неизбежно заводится дикая нечисть.
Причем происходит это именно тогда, когда интеллектуальная элита, взметнувшаяся всею своей мыслью к звездам, предпочитает жить за облаками и спускается вниз лишь для беглого осмотра — без всякого участия в жизни общества и какой-либо своей настоящей ответственности за все, то что в нем вообще происходит.

Братья Аркадий и Борис Стругацкие точно и жестко вполне уловили и передали подобное состояние в своей повести «Улитка на склоне».
«Домик улитки» — это символ накопленного веками житейского опыта относительно же благополучного и цивилизованного существования.
В России этот «домик» оказался слишком так явно мал и хрупок — и потому при первой же буре государственности попросту разом сорвало крышу.

И произошло это, в сущности, как раз потому, что совесть и религия совсем неразрывны для человека, никак не затронутого подлинным просвещением.
Воинствующий атеизм в России привел к фактическому обнулению тысячелетнего развития гуманности.

Бывший ученик духовной семинарии создал из собственной серости новый кровавый языческий культ.
На его портреты правда вполне так официально никто не молился, но в его честь произносились дифирамбы откровенно религиозного содержания.
По стране прокатились истерические покаяния — за реальные и мнимые грехи против партии, а точнее — против ее фактически пожизненного вождя Иосифа Сталина.

Это был не просто культ личности.
Это был культ идола — грозного, непогрешимого, требующего пролития крови за малейшую ересь.
И та кровь требовалась не только ради уничтожения врагов, но и как доказательство жизненного необходимости самого культа.

Страной правила не власть и не человек, а железная маска идеологии, отрицавшей всякое право личности на свою индивидуальность.
История знает подобные примеры — и потому не следует приписывать советской системе все формы зла, существовавшие сколь еще задолго так до нее.

Средневековая Испания с ее инквизицией — яркое тому подтверждение. Псевдохристианство в руках фанатиков превратилось в самый так более чем действенный механизм уничтожения абсолютно всего, что только возвышалось над всякой серостью.

Параллель с советской системой зомбирования тут более чем явно и  очевидна.
Инквизиция некогда вполне так воспринималась своим народом как всевидящее око Бога — так же, как партия и ее органы стали олицетворением высшей истины в СССР.

И вот люди, придающие себе «божественный облик», служат никак не истине, а культу собственного садизма.
Им безразлично, что делать — носить воду или проливать кровь, — если это оправдано приказом «свыше».
Такие приказы всегда покрываются сиропом благочестия и заботы о нравственной чистоте, а жертвы объявляются лишь грешной плотью, подлежащей истязанию «ради спасения души».

Итак, во времена убогой разумом «святой» инквизиции жертв религиозного произвола фактически принуждали признавать дружбу с дьяволом и всеми его мнимыми сверхъестественными проявлениями.
Ну в в куда более позднем историческом случае людям столь же безапелляционно вменяли в вину заговоры против новой власти — разумеется, наилучшей, благочестивейшей и единственно спасительной из всех, какие когда-либо существовали на грешной земле.
Что в человека нальешь — то из него со временем и польется.

Первопричина же обезличенно-воинственной ненависти мнимых духовных вождей «современного быдла» к ярким и самостоятельным личностям более чем предельно проста.
Эти личности были потенциально способны отнять у них власть — ту самую, которой они жаждали всеми фибрами своей низменной души.

И вот именно чтобы раз и навсегда отбить у общества даже ту самую малейшую охоту к подобному сопротивлению, и потребовались жрецы бездушного садизма — самоуверенные, бесстыдные, убежденные в собственной абсолютной непогрешимости.
Они были, считай до самых краев наполнены самодовольной «святостью», разом оправдывавшей буквально любое преступление и вполне даровавшую палачам самую так полностью отполированную до блеска совесть.
Если же чего ее и омрачало, так это разве что не столь ведь и достаточное рвение — свое или, тем более, чужое.

В советских условиях, ставших временем самого так наглядного возрождения средневековья, все старое оказалось до чего внезапно востребованным и более чем «актуальным».
А потому тот еще палаческий механизм инквизиции не просто воскрес — он был воспроизведен в объемах, несоизмеримо превосходящих все, что только вообще знала история ранее.

Большевизм с первых уж дней своего самого так неправого зарождения всеми своими жесткими опорами опирался именно на невежество наивных детей своей эпохи, весьма так искренне убежденных, что на пути к счастью и прогрессу стоит не косность мышления, а самые так конкретные «враги» — мифические эксплуататоры, якобы присвоившие чужое добро.
Когда же эти фигуры были полностью уничтожены, отказаться от самой логики наличия близкого врага оказалось попросту так явно невозможно.
Традицию нельзя было прерывать — и потому враги обязаны были проявить себя вновь, обнаруживая себя абсолютно любым вполне так доступным способом, в том числе и исключительно ради роли козлов отпущения за всякие «временные наши трудности».

В представлениях рядовых большевиков полностью так отсутствовал даже зачаток вполне конструктивного взгляда на всю же ныне существующую  общественную жизнь.
Их мышление было сугубо так апокалиптическим: либо все6, либо ничего.

Эти оракулы скорого совсем «иного бытия» апеллировали к светлому будущему как к оправданию любых зверств нынешнего настоящего.
Юриспруденция на них не распространялась — ведь они действовали «во благо всего своим потом пахнущего  человечества».
Глубочайшее их невежество вполне дозволяло им более чем безоговорочно верить в тот совершенно перевертывающий истину марксистский бред.
Причиной всему тому в то числе и самая иву отъявленная их самонадеянность. 
Когда-то их предки молились Богу, прося себя всяких милостей.
Теперь же они решили взять их силой — без всякого на то спроса.

В сущности, они так и остались язычниками, только лишь и сменившими идола на холме на идола а храме.
Автор вовсе так не стремится оскорбить чувства верующих; речь тут идет о проблеме восприятия христианских догматов людьми, не знавшими ни грамоты, ни элементарных прав.

Именно об этом же гениально написал Николай Гоголь в «Мертвых душах»:
«Говорили они все как-то сурово, таким голосом, как бы собирались, кого прибить; приносили частые жертвы Вакху, показав таким образом, что в славянской природе есть еще много остатков язычества; приходили даже подчас в присутствие, как говорится, нализавшись, отчего в присутствии было нехорошо и воздух был вовсе не ароматический».

Само язычество давно так ушло, но похмелье от него осталось — тяжелое, липкое, с тем еще самым многовековым перегаром.
Это отмечал не только Гоголь, но и многие русские мыслители, искренне любившие свой народ.

Характерный пример приводит Эдвард Радзинский в книге «Иоанн мучитель»
«Ибо, к сожалению, как справедливо отмечал наш великий историк Соловьев, русский человек не слишком изменился с IX века, со времен силой уничтоженного язычества. Людям было трудно понять, почему надо возлюбить ближнего, как самого себя. Приходилось доказывать по-язычески – выгодой.
Поразительное сочетание христианства с язычеством в душах людей отражает нравы Московии. Именно поэтому столько внимания и уважения здесь уделяли церковным обрядам – это были своеобразно преломленные в сознании вчерашние языческие заклинания».

Да и в наши «новые» времена по существу мало так чего  действительно изменилось.
То есть в сущности новым тут было лишь то одно: горячие головы решили разом, в один миг, перекроить всю вселенную, при всем том понадеявшись разве что на слепую удачу.

Но сама жизнь она рождается из сущей тривиальности, а не из тех еще до чего скороспелых возвышенных устремлений.
Насильственный подъем неизбежно завершается падением — и чем выше подъем, тем глубже пропасть.

Прошлое, однажды изгнанное, возвращается с до чего только пугающей легкостью.
А подлинно новое рождается лишь в самых так мучительных раздумьях и совместном выборе пути — медленном, закономерном, естественном.

Именно иллюзия «легкого счастья» и стала причиной великого народного горя.
Историю нельзя сорвать с плеч, как ветхий плащ, и выбросить за ненадобностью.

Любые изменения в жизни общества должны происходить постепенно.
Обоз прошлого тяжел и всегда тянет назад.
Резкое движение вспять, выданное за рывок вперед, и стало в России тем самым демоном-искусителем.

Строилось по сути старое крепостничество — но зато под крики о некоем героически возводимом светлом будущем.
Новое рабство требовало лишь иного словесного оформления.

Идеология мнимой социальной справедливости стала одним из самых страшных бичей XX века.
Этот век действительно оказался эпохой бесноватой демагогии — и потому попытки ускорить историю обернулись катастрофой, плоды которой человечество пожинает до сих самых пор.
На практическое осуществление всех этих благих идей явно уйдет вовсе-то никак не одно ничтожно малое (в смысле пошагового развития всей нашей цивилизации) совсем же неспешно некогда затем еще разве что последующее тысячелетие.
Однако ничто подобное и близко не означает, что уж будет оно при всем том буквально доверху переполнено бликами тех безмерно тоскливых ожиданий, только-то непременно само собой весьма благодатно разом  затем еще явно последующего всеобщего грядущего счастья.
И вполне, то возможно, что кому-то никак не в меру сколь бесхитростно кажется, будто бы само, как оно есть, самое так крайне незатейливое понимание, из каких — это именно самых конкретных кирпичиков ему лишь некогда  должно будет как-никак само собой разом так состоять, и обеспечит его полностью благополучное последующее построение.
Однако на деле всему тому принципиально иному общественному мироустройству нужно было сначала вот на деле придать сколь еще полновесно приличествующую практическую форму, поскольку то бездумно расхристанное вакханалией нескончаемых споров теоретическое содержание всегда хромает на обе ноги, а куда точнее сказать, на свои довольно-то пока весьма аморфные ходули.
И это именно так, и всякий тот или иной до конца здравомыслящий человек обо всем этом прекрасно же осведомлен.
Ведь кроме принципиально существенного понимания из чего — это именно нам когда-нибудь лишь затем предстоит его выстроить, надо бы и явно уж вполне конкретно сопоставить одно с другим, а именно все те теоретические выкладки и реалии обыденной практики общественной жизни.
Ну а нечто подобное абсолютно никак никому и близко не сделать во всех тех чьих-либо сколь еще распрекрасных блекло-розовых снах.
Да и вообще всякую сухую теорию к общественной жизни и близко никак не пристроишь, поскольку она от нее непременно так сходу отвалится, как только ее к ней со временем сколь обессилено перестанут со всем тем народным мясом весьма наскоро всячески так всею силою сколь еще жестко же притирать.
Ну а для того чтобы этот мир действительно стал значительно праведнее и лучше, его надо бы сколь планомерно изменять исключительно добрыми руками, причем по возможности совсем безо всяческого насилия.
Уж чего-чего, а его-то явно стоило бы сколь немилостиво приберечь разве что на случай полной невозможности совместного сосуществования с несправедливостью, хамством, а также и крайне завышенным самомнением.
А что и впрямь касаемо той полноценно успешной попытки сколь эффектной же реставрации всего того темного прошлого, коему никак не было суждено поистине стать тем-то абсолютно на деле несбывшимся светлым грядущим…
То тут все, в принципе, более-менее совершенно так ясно…
А именно ничего уж и близко хоть сколько-то умного вовсе не выйдет из самого как он есть весьма совсем нелепого клича.
«Мы старый мир разрушим, мы новый мир построим»
Потому как чего вообще хоть сколько-нибудь полезного был способен осуществить человек, мыслящий до чего еще праздно, коли тот витает в заоблачных высотах собственных наилучших намерений и искренне, но бездумно лелеемых им надежд?
И тем более явно не выйдет ничего толкового, если все так называемые «прогрессивные нововведения» спаяны воедино кровавым потом красноглазых убийц, решивших до основания истребить всякий фундамент прошлого.

Причем фактически каждому должно быть явно так сколь еще очевидно: не ведая ни малейшего понятия о самых насущных принципах управления современным государством, никак ведь невозможно будет продвинуть его вперед по пути прогресса.
Зато вполне так окажется возможным — и притом стремительно — повернуть его вспять, в темные века самого новоявленного средневековья.

Именно бывшие кухарки и лакеи и стали затем более чем «глубокомысленно» заправлять в том новорожденном пролетарском царстве-государстве.
Причем весь их весьма ограниченный здравый смысл был словно булавкой приколот к вездесущему красному знамени.
Однако же на деле продержаться у политического корыта им не удалось даже и часа, если бы они явно вот не заручились поддержкой пусть и малочисленной, но фанатично рьяной части тогдашней легковерной интеллигенции.

В России тех лет хватало людей, встретивших большевистский переворот с восторженными, считай так ослепленными радостью очами.
В пламени революции они видели одно лишь радужное сияние некоего светлого завтра, в томном предчувствии которого они вот и жили и о котором мечтали, сколь еще лениво позевывая.
Само слово «революция» для многих было вот некогда считай так намертво связано с образом скорого освобождения от вековых пут царизма — двуглавого, но, в их представлении, совершенно «безмозглого».

И самой страшной бедой того времени стал именно этот огонь в широко раскрытых глазах — огонь, увлекший за собой множество просто наивных людей.

И, что особенно важно, подобные «бравые индивидуумы» существуют и по сей день: они без ума от сладких пирогов книжных истин, но не переносят сажи из печи — жестокого опыта воплощения прекрасных идей в серые будни подчас сколь так совсем бездушной реальности.

И связано — это прежде всего с самой явно ограниченностью восприятия доподлинной, а не литературной действительности.
Из-за сугубо выборочного отношения к фактам такие, блистательно сияющие внутренним светом личности попросту явно проигнорируют все неудобное — словно его вовсе не существует в природе вещей.

Подобный субъективный подход продиктован неукротимым желанием превратить далекое будущее в некое совсем незамедлительно, считай так с неба упавшее настоящее, не дожидаясь, пока сама собой отомрет вся суровая дикость недавнего прошлого.
А между тем действительно ускорить естественный ход истории можно было разве что только одним путем — искореняя невежество, а не вытаптывая сады мнимого райского блаженства, воздвигнутые на народных костях.

Все великое и впрямь-таки возводится только на крови, но уж без тени сомнения взявшись яростно перекраивать весь этот мир, можно вот будет разве что лишь превратить эту кровь в проточную воду, сделав убийство и подавление воли граждан самым естественным законом существования новоиспеченного государства.

И это вовсе не ехидное ерничанье и не задним числом более чем внезапно обретенная прозорливость.
Будущее в известной мере вполне так открыто для тех, кто готов глядеть на него без всякой же тени сколь уж весьма только милых чьему-либо сердцу иллюзий.
Однако для до чего еще многих блаженные сны куда приятнее реальности, увиденной без «розовых очков» большой литературы.

Однако стоит лишь явно начать постоянно смотреть через них — и мир утрачивает свой настоящий объем, становится плоским и упрощенным, теряя свою трехмерность.
И дело здесь вовсе не в том, что высокие идеалы явно уж противоречат всякой житейской сметке.
Скорее — в том, что любая теория почти так всегда опережает практику, плетущуюся за ней далеко в хвосте.

И именно потому по-настоящему удачные социальные эксперименты могут быть результатом одних лишь весьма тщательно продуманных и до самого уж конца взвешенных действий, выработанных лучшими умами своего времени.
А вот из-за той чрезмерно же молниеносной горячности морально незрелых индивидуумов неизбежно так затем разгорается один лишь гиблый пожар — пожар, который гасит свет и в домах, и в душах, после чего на пепелище некогда великой империи и воцаряется одна лишь та сколь всепоглощающая тьма.

Испепеляя прошлое зло, революция столь же безжалостно уничтожает и всякое доселе имевшее место добро.
Да и само человеческое благо заключается никак не в тотальном истреблении чего-либо чрезвычайно зловредного, а в его самой так постепенной и разумной модернизации.
Для вполне полноценного оздоровления общества необходимы именно так  созидательные процессы, а не судорожные встряски и разрушения.

Пролитие людской крови вещь оправданная лишь тогда, когда идет священная война за всю свою более чем доподлинную независимость от некоего внешнего агрессора.
Но коли речь пойдет о том самом до чего давно сложившемся укладе общественной жизни, следует ясно так вполне сходу же понимать: только плавные, продуманные изменения способны действительно вполне улучшить судьбу как отдельных людей, так и всего государства в целом.
И совершенно не важно, происходит ли это в заводской столовой или на политической кухне огромной империи.

Никакие лихие государственные перевороты не способны переконструировать саму структуру социальных отношений внутри давно уж веками вполне так отлаженного общественного механизма.
Равно как и никакие философские доктрины не в силах изменить быт и мышление простых обывателей — равно как и тех, кто над ними стоит.

Стоит устранить одних — и вскоре появятся другие, зачастую куда только похуже прежних.
Потому что ничего более «гениального», чем грубо и безоглядно повернуть жизнь вспять, власть серой толпы выдумать попросту вот никак явно так не способна.

И именно поэтому сразу после захвата Зимнего дворца большевизм сколь незамедлительно приступил к самому так тугому завинчиванию всех гаек, уничтожая в зародыше любую возможность хоть сколько-то действенного сопротивления.

В этом, кстати, и заключался весь их подлинный прагматизм.
Во всем остальном коммунистический строй явно напоминал деревенского дурня, лишь вчера слезшего с печи, — и не более того.

И если бы данная насквозь лишенная поддержки мыслящего слоя «всемирная диктатура» нисколько не прибегла ко всему тому безумно ожесточенному репрессивному механизму, она сколь уж вскоре более чем явно тогда оказалась, считай навеки ведь сметена Белым движением, а потому и сама собой разом осталась в истории именно как большевистский мятеж эпохи полного безвластия.

Однако Россия того времени была чересчур уж разодрана между самыми разнородными силами реакции, а потому и стала бы легкой добычей любого тиранического проекта — будь он левым или, при ином стечении обстоятельств, правым.

Важно было лишь правильно подобрать ключик к широкому общественному сознанию; направление же поворота при этом оказывалось разве что делом техники и чьей-то личной ловкости.

И неслучайно одним из первых шагов Временного правительства, уже отныне напрочь лишенного царской опеки, стала та самая мартовская амнистия отпетых уголовников.
Ее прямым и неизбежным следствием тогда уж и оказалась самая полная дестабилизация общественного порядка — как в стране в целом, так уж в особенности в ее обеих столицах.

И все это было некогда осуществлено с одной-единственной целью, а именно чтобы народ как можно побыстрее «образумился», перебесился — а затем в кротости и покорности сам вот попросился обратно в хомут.
Главное же заключалось в том, чтобы он впредь никак не рвался более с цепи.

Жесткое идеологическое ярмо было найдено очень даже вот вскоре, и Россия оказалась превращена в огромный острог, тюремщики которого в своих мечтах простирали его пределы до масштабов всей планеты.

Однако у «проклятого буржуазного прошлого» вскоре нашелся весьма весомый, внушительный и по-настоящему устрашающий ответ.
Фашистская дикость как культ стала наиболее так действенной противоположностью красочной риторике о всяком близком и светлом грядущем.
Гитлеризм возник в середине XX века как своеобразные «антитела» старого мира против коммунистических сказок о всеобщем счастье.
Разумеется, фашизм как идея оформился раньше: его корни уходят в романтические и националистические увлечения германской литературы XIX столетия.
Но он никогда не обрел бы столь фанатичных сторонников среди умных, образованных и дьявольски расчетливых людей, если бы историческая почва не была к этому более чем верно так заранее еще подготовлена.
Исторический факт полностью остается самим вот собой: ну а будь это иначе, еврейский народ не потерял бы в ходе Холокоста добрую треть от своего общемирового числа.
Единственным исключением здесь был сам бесноватый ефрейтор — Адольф Гитлер, гений серой толпы, более чем безошибочно чувствовавший психологию униженных масс.

Обнищавший немецкий народ слушал его как спасителя — так же, как российская толпа внимала словам попа Гапона в 1905 году.
Толпа пластична, как воск, и в руках таких магов-изуверов она принимает любую форму, если ей пообещать скорое и самое безбедное будущее.
Но подобные обещания всегда предназначаются совсем не для всех, а лишь для «избранных».
Серой массе внушается, что именно она и есть та избранная часть общества, тогда как прочие — всего лишь грязь под сапогами, вполне потому подлежащие уничтожению ради общего блага.
Напомним: по плану Барбаросса предполагалось оставить в живых не более двух–трех миллионов русских.
Именно это и намеревался воплотить фюрер после окончательной победы фашизма хотя бы на евразийском континенте.

Немцы не бросают слов на ветер.
Если бы война была выиграна, печи Освенцим не остановились бы, после того в Европе кончились бы все евреи, раз уж затем в них столь же методично отправлялись бы в почти полное небытие славяне, арабы, негры.
Оставшиеся в живых, содержавшиеся как скот, еще может и позавидовали бы тем безвременно усопшим.

Правда сегодня найдутся люди, что будут уверять, что «цивилизация» никогда вот не допустила бы полного уничтожения русского народа.
Однако уж достаточно будет прочитать воспоминания тех, кто вернулся из ада советских лагерей, и задать простой вопрос:
как просвещенная Европа смогла закрыть глаза на сталинскую коллективизацию, унесшую миллионы жизней?
А между тем стоило лишь пригрозить разрывом дипломатических отношений — и эту коллективизацию пришлось бы свернуть или хотя бы смягчить.
Но Европа предпочла никак не замечать всего того где-то там совсем вдалеке право или неправо происходящего.
И сегодня далеко не все действительно готовы вчитываться в свидетельства своей эпохи.
М это при том, что за всю историю цивилизации еще не существовало столь централизованной и возведенной в ранг добродетели ненависти, оставившей столь глубокий след в человеческих душах.
Да и вообще для многих интеллигентов вся та совершенно негативная история XX века сводится разве что к неким «черным пятнам», вроде 1937 года, будто бы весь тот кровавый террор не начался уже в 1917-м.
А между тем анализ этой мясорубки лишь увеличивает число жертв — включая тех, кто явно перестал быть людьми.
Народы, населявшие шестую часть суши, в то самое время более чем безжалостно уничтожались как самобытные общности, чтобы уж превратиться затем в совершенно обезличенную массу рабов безо всякой памяти о своем первоначальном родстве.
Андрей Платонов в «Котловане» писал об этом предельно откровенно:
«Мы должны бросить каждого в рассол социализма, чтобы с него слезла шкура капитализма…»

Фашисты планировали осуществить нечто подобное в отношении неких других народов.
Коммунисты же с деловой хваткой осуществили это над своим собственным.
Были уничтожены или морально сломлены довольно многие национальные поэты.
Кто не желал участи Осип Мандельштам, вынужден был писать дифирамбы режиму — как это произошло с Пабло Тычиной - хорошим украинским поэтом, человеком, отлично знавшим 6 языков.
Этот всем своим мозгом интеллигент начал тогда писать стишки типа:
«Трактор в поле дыр, дыр, дыр мы усi стоiм за мiр»

Нацисты лишь начали уничтожение польской интеллигенции.
Большевики же стали для них самыми лучшими учителями.
Причем как и понятно германская буржуазия до смерти боялась красного демона большевизма.
Ну а потому и приняла вполне соответствующие меры.   
Как о том метко заметил Евгений Шварц:
«Единственный способ избавиться от драконов — это иметь своего собственного».

И ясное дело германская буржуазия и обрела такого дракона из дикого ее страха пред красным.
Ну а далее все же понятно.
Абсолютная власть развращает даже и наиболее достойных; что уж она тогда будет способна сделать с негодяями, до самых зубов вооруженными своей единственно верной идеологией?
Теории Карла Маркса и Фридриха Ницше, переосмысленные экстремистами, стали оправданием диктатур, не знавших аналогов в истории.
И пусть среди их исполнителей были хорошие люди — дорога в ад, как известно, вымощена благими намерениями.
И все это было некогда осуществлено с одной-единственной целью, а именно чтобы народ как можно побыстрее «образумился», перебесился — а затем в кротости и покорности сам вот попросился обратно в хомут.
Главное же заключалось в том, чтобы он впредь никак не рвался более с цепи.

Жесткое идеологическое ярмо было найдено очень даже вот вскоре, и Россия оказалась превращена в огромный острог, тюремщики которого в своих мечтах простирали его пределы до масштабов всей планеты.

Однако у «проклятого буржуазного прошлого» вскоре нашелся весьма весомый, внушительный и по-настоящему устрашающий ответ.
Фашистская дикость как культ стала наиболее так действенной противоположностью красочной риторике о всяком близком и светлом грядущем.
Гитлеризм возник в середине XX века как своеобразные «антитела» старого мира против коммунистических сказок о всеобщем счастье.
Разумеется, фашизм как идея оформился раньше: его корни уходят в романтические и националистические увлечения германской литературы XIX столетия.
Но он никогда не обрел бы столь фанатичных сторонников среди умных, образованных и дьявольски расчетливых людей, если бы историческая почва не была к этому более чем верно так заранее еще подготовлена.
Исторический факт полностью остается самим вот собой: ну а будь это иначе, еврейский народ не потерял бы в ходе Холокоста добрую треть от своего общемирового числа.
Единственным исключением здесь был сам бесноватый ефрейтор — Адольф Гитлер, гений серой толпы, более чем безошибочно чувствовавший психологию униженных масс.

Обнищавший немецкий народ слушал его как спасителя — так же, как российская толпа внимала словам попа Гапона в 1905 году.
Толпа пластична, как воск, и в руках таких магов-изуверов она принимает любую форму, если ей пообещать скорое и самое безбедное будущее.
Но подобные обещания всегда предназначаются совсем не для всех, а лишь для «избранных».
Серой массе внушается, что именно она и есть та избранная часть общества, тогда как прочие — всего лишь грязь под сапогами, вполне потому подлежащие уничтожению ради общего блага.
Напомним: по плану Барбаросса предполагалось оставить в живых не более двух–трех миллионов русских.
Именно это и намеревался воплотить фюрер после окончательной победы фашизма хотя бы на евразийском континенте.

Немцы не бросают слов на ветер.
Если бы война была выиграна, печи Освенцим не остановились бы, после того в Европе кончились бы все евреи, раз уж затем в них столь же методично отправлялись бы в почти полное небытие славяне, арабы, негры.
Оставшиеся в живых, содержавшиеся как скот, еще может и позавидовали бы тем безвременно усопшим.

Правда сегодня найдутся люди, что будут уверять, что «цивилизация» никогда вот не допустила бы полного уничтожения русского народа.
Однако уж достаточно будет прочитать воспоминания тех, кто вернулся из ада советских лагерей, и задать простой вопрос:
как просвещенная Европа смогла закрыть глаза на сталинскую коллективизацию, унесшую миллионы жизней?
А между тем стоило лишь пригрозить разрывом дипломатических отношений — и эту коллективизацию пришлось бы свернуть или хотя бы смягчить.
Но Европа предпочла никак не замечать всего того где-то там совсем вдалеке право или неправо происходящего.
И сегодня далеко не все действительно готовы вчитываться в свидетельства своей эпохи.
М это при том, что за всю историю цивилизации еще не существовало столь централизованной и возведенной в ранг добродетели ненависти, оставившей столь глубокий след в человеческих душах.
Да и вообще для многих интеллигентов вся та совершенно негативная история XX века сводится разве что к неким «черным пятнам», вроде 1937 года, будто бы весь тот кровавый террор не начался уже в 1917-м.
А между тем анализ этой мясорубки лишь увеличивает число жертв — включая тех, кто явно перестал быть людьми.
Народы, населявшие шестую часть суши, в то самое время более чем безжалостно уничтожались как самобытные общности, чтобы уж превратиться затем в совершенно обезличенную массу рабов безо всякой памяти о своем первоначальном родстве.
Андрей Платонов в «Котловане» писал об этом предельно откровенно:
«Мы должны бросить каждого в рассол социализма, чтобы с него слезла шкура капитализма…»

Фашисты планировали осуществить нечто подобное в отношении неких других народов.
Коммунисты же с деловой хваткой осуществили это над своим собственным.
Были уничтожены или морально сломлены довольно многие национальные поэты.
Кто не желал участи Осип Мандельштам, вынужден был писать дифирамбы режиму — как это произошло с Пабло Тычиной - хорошим украинским поэтом, человеком, отлично знавшим 6 языков.
Этот всем своим мозгом интеллигент начал тогда писать стишки типа:
«Трактор в поле дыр, дыр, дыр мы усi стоiм за мiр»

Нацисты лишь начали уничтожение польской интеллигенции.
Большевики же стали для них самыми лучшими учителями.
Причем как и понятно германская буржуазия до смерти боялась красного демона большевизма.
Ну а потому и приняла вполне соответствующие меры.   
Как о том метко заметил Евгений Шварц:
«Единственный способ избавиться от драконов — это иметь своего собственного».

И ясное дело германская буржуазия и обрела такого дракона из дикого ее страха пред красным.
Ну а далее все же понятно.
Абсолютная власть развращает даже и наиболее достойных; что уж она тогда будет способна сделать с негодяями, до самых зубов вооруженными своей единственно верной идеологией?
Теории Карла Маркса и Фридриха Ницше, переосмысленные экстремистами, стали оправданием диктатур, не знавших аналогов в истории.
И пусть среди их исполнителей были хорошие люди — дорога в ад, как известно, вымощена благими намерениями.



А автор этих строк явно хотел бы более чем недвусмысленно добавить: эта дорога строга, пряма и явно необратима.
И главное в ту сколь мало просвещенную эпоху явно нашлось более чем предостаточно желающих весьма деятельно подтолкнуть то самое где-то столь глубоко застрявшее в грязи колесо истории и прежде так всего именно в сфере морали и общественной этики.
А между тем именно здесь и проходит та самая ось, любое воздействие на которую более чем непременно потребует самой предельной осторожности.
И факты тут говорят сами за себя: подобные эксперименты неизменно заканчиваются откатом в архаику — возрождением инквизиции под вывеской всесильного НКВД и появлением новых средневековых гильдий ныне названых колхозами.

Причем тот веселый горец, ухвативший в свои кривые руки царственный скипетр, был на деле всего лишь пешкой, совсем внезапно и для самой-то себя вдруг выбившейся в ферзи.
В Сталине явно слились черты азиатского тирана и римского императора — редкая и трагическая встреча Востока и Запада при крайне прискорбных обстоятельствах, не имеющих аналогов во всей истории цивилизации.

Россия, веками служившая буфером между Европой и Азией, и без того имела довольно тяжелую судьбу.
Советский режим стал прямым продолжением царизма — но уже без его относительной мягкости к политическим преступникам, смягченной прежде так всего влиянием европейской мысли.
И ведь все та гуманность не есть продукт сердца, а только разума нашедшего вполне нужную формулу для выражения намерений в которых более так уже не будет места первозданной дикости и всякому сладострастному мракобесью мнимой цивилизованности.
И главное самих тех добрых намерений будет еще вовсе так явно совсем недостаточно.
Красивые идеи и их практическое воплощение никогда не идут след в след.
В Европе многие социальные преобразования приживались десятилетиями, постепенно входя в повседневную жизнь.
В России же большевики почти так полностью вытравили творческую мысль, инициативу и профессиональную самостоятельность — а главное, опустошили сами вот души целых поколений.

В скольких безымянных рвах лежат сегодня те, кто не брал взяток и кому действительно было за державу обидно?
Сколько честных людей поклали свою головушку за одно лишь наличие у них четного и ясного гражданского сознания?
Они никак не могли молча смотреть на творящейся хаос и говорили о нем более чем беспечно так вслух — и комиссары вполне так расчетливо то и дело вот затыкали им рты пулями.
Это называлось «зачисткой района от вредного элемента».
Ну а сколько же талантливых людей в то более позднее время начисто спились от отчаянно серой безнадеги брежневского застоя?

После того злосчастного Октября более полутора миллиона образованных людей навсегда покинули матушку Россию.
Страна в их лице явно так потеряла колоссальный интеллектуальный потенциал.
Ну так еще тем, кто уехал, повезло: они не сварились в котле большевистского ада.
Россия под властью бесов большевиков явно так оказалась отброшена назад, обезглавлена и распята.
Все, что в ней еще оставалось ценного, использовалось не для улучшения жизни граждан, а для никак так не здравого укрепления всяческих имперских амбиций.
Та власть обращалась к народу исключительно языком дула и дубинки.

Люди, способные создавать удобства и блага для своего народа, тратили все свои до чего немалые силы на одно ведь производство оружия массового поражения.
Кто-то скажет: ради величия империи допустимы абсолютно любые личные жертвы.
Но вот он тот самый верный факт: Соединенные Штаты за годы Второй мировой более чем вдвое увеличили свой золотой запас — за счет золота, которым СССР расплачивался за поставки техники.
И это при том, что можно было договариваться и несколько иначе.

Да и после окончание ВОВ оружие раздавалось почти бесплатно — под самые туманные обещания той вот до чего только верной грядущей идеологической лояльности.
В африканской войне Эфиопии и Эритреи обе стороны стреляли из советских стволов, подаренных в обмен на пустые клятвы самого так непременного «социалистического выбора».
На Дальнем Востоке дошло до абсурда: китайские минометы, бившие по нашим солдатам, тоже были советского производства.
Как писал Высоцкий:

«Что обидно — этот самый миномет
Подарили мы китайскому народу».

Любое производство должно вполне так еще окупаться.
Иначе оно превращается в прямой налог на бедность.
Именно из нищих зарплат граждан изымалась плата за «бесплатные» медицину и образование, за содержание Кубы и за помощь очередным «дружественным режимам».
Народ понимал, что его грабят, и отвечал тем же — таща все, что плохо лежит, еще более тем усугубляя общее разорение.

При этом те еще иностранные специалисты только вот охали и ахали , видя образцы советской военной техники.
Но то было грозное оружие.
Почему же нельзя было с тем же успехом производить холодильники, стиральные машины, телевизоры?
Если бы не революция, русская бытовая техника вполне так могла бы конкурировать с лучшими мировыми образцами — и, возможно, превосходить их.

Русский народ исключительно так одарен в изобретательстве.
По количеству технических прорывов он не уступает вовсе так уж совсем явно никому.
Причем есть же пример очень даже быстрого исторического развития прямиком из самурайской древности в тот еще самый вполне развитой капитализм.
Достаточно вспомнить Японию, сумевшую за считанные десятилетия пройти путь от полуфеодального состояния к высокотехнологической державе.
Этот пример вполне наглядно показывает: модернизация возможна безо всякого до чего еще весьма последовательного уничтожения всего того будто бы совсем замшело старого собственного общества.
И вот для того самого крайне последовательного и весьма неспешного осуществления подобного рода перемен уж вполне как есть явно полагалось толкать колесо истории никак не в той весьма пагубной сфере общественной морали — там любая резкость оборачивается властью новоявленной инквизиции, — а прежде-то всего в чистой политике.
И именно подобного рода политическая перестройка чаще всего приносит пользу, когда речь идет о тех самых вполне разумных реформах.

И ведь именно после взрыва народного гнева в 1905 году сколь еще сходу явно уж следовало, совсем так никак не откладывая, довести до конца то самое полностью вполне очевидное: закончить с одряхлевшим самодержавием, оставив монарху одни церемониальные функции.
Но страх перед «бескрайним русским бунтом» до чего сходу сыграл тут свою самую отрицательную роль: значительная часть интеллигенции почти сразу отказалась от сколько-нибудь весьма серьезной поддержки государства, которое именно само вот и довело народ до такого откровенно варварского состояния.
При этом Николая II до чего нередко представляли виновником буквально всего — не только собственного бессилия, но и грехов подданных, включая тех, кто вовсе не был примером гражданской добродетели.
И все же последнему государю вполне еще следует полностью сторицей воздать именно по заслугам: в деле самого так никак вовсе не мудрого расшатывания собственного трона он действовал яростно и последовательно — пусть и скорее по слабости, чем по злому умыслу.

Дума же едва ли была чем-либо действительно большим, нежели чем вшивой имитацией хоть сколько-то вполне настоящей демократии.
Дискуссии в ее стенах зачастую превращались в пустую говорильню: много слов, мало действий, и почти так никакой способности заниматься действительно чем-либо вполне насущным и важным.
Более того — сам царь охотно поощрял и раздувал эту сутолочную болтовню, используя ее как предохранительный клапан: пусть шумят, лишь бы не управляли.

Характер Николая II проглядывает даже в мелочах — в том, как он смеялся, как отвечал, как мстил, как легко увлекался чужим влиянием.
Два свидетельства человека, знавшего его с детства, достаточно во всем более чем безупречно показательны.
И. Сургучев, «Детство Императора Николая II»:
«Жорж однажды похвалился, что он может показать, как маме кланяется Хоменко, но условие: мы должны съесть по пол-ложки песку. Я отказался, но Ники с заранее смеющимися глазами съел и к вечеру был болен, и пришлось вызвать Чуку вера. В «игральной» комнате всегда была горка песку».

«Что это? Откуда яма? Кто допустил?!
Теперь догадываюсь, что у него промелькнула мысль: не было ли здесь покушения на детей?
Но Нику снова схватил хохотун, и он, приседая, чистосердечно объяснил отцу все: как я вчера поколотил его за шар и как он мне сегодня отомстил.
Великий Князь строго все выслушал и необыкновенно суровым голосом сказал:
— Как? Он тебя поколотил, а ты ответил западней? Ты — не мой сын. Ты — не Романов. Расскажу дедушке. Пусть он рассудит».

В этих сценках явно видна вся нервная основа личности грядущего царя: безвольность, соединенная с хитростью; легкая внушаемость и одновременно умение всячески лавировать из стороны в сторону вовсе избегая четкого и ясного ответа.
При таком государе страна с неимоверно архаичной, совсем уж безотчетной системой самодержавия более чем неизбежно начнет всячески так во все стороны более чем сходу расползаться.
Если верховная власть никак не держит в руках бразды правления, кто вот тогда вообще станет ревностно соблюдать закон?
Тут же разом пойдет своим ходом тот самый более чем беспринципный и беспардонный грабеж доселе никак не до конца еще разворованных государственных средств, и вполне так естественно начинается самая беспрестанная грызня и междоусобица.
Причем главное все — это принимает именно тот особенно скандальный, театральный характер: обсуждается на всех уровнях громко, осуждаются грозно, но живут люди при это совсем уж по-прежнему.

И тот еще чисто показной либерализм последних лет царской власти никак не смягчил нравы — напротив, обострил язвы.
И если мир таков, то отчего тогда всем и каждому ныне стесняться?
Правда тот еще чиновничий произвол был и некогда ранее, но при последнем беспомощном самодержце он стал в особенности невыносимым даже и для всякого светского общества — отсюда и его двоякое отношение к революции.
Будь та власть хоть сколько-нибудь дееспособной, волнение постепенно бы само собой стихло.
Но вера — особенно так считай вот по-детски наивная — держится до конца.

И кстати, машина законодательного крючкотворства — не большевистское изобретение.
Большевики во многом именно так явно наследовали привычку той еще дореволюционной системы: обещать на бумаге и не исполнять в жизни. Толстой в «Войне и мире» формулирует это афористично:
«Законов много, исполнять некому старых. Нынче все законы пишут, писать легче, чем делать».

Салтыков-Щедрин говорит о том же в «Истории одного города»:
«…страсть к законодательству приняла в нашем отечестве размеры чуть-чуть не опасные… канцелярии кипели уставами… и каждый устав весил отнюдь не менее фунта».

Производить мертворожденные законы значительно проще, чем соблюдать кем-то давно написанные.
А если к тому же можно вот до чего еще тихо ворочать казенными деньгами — тем более.
Главное — слушаться всякого над собой начальства и держать ухо востро.
Именно это — бездумная исполнительность, самая исключительная зависимость от всякой «барской воли», культ начальника — веками становились привычкой всякого служащего в российском государстве, однако нечто подобное никак не было «пороком всего народа».
Да и сам лейтмотив русской жизни: «Барин приедет — рассудит»,
прежде всего вырос никак не из врожденной покорности серых масс, раз главным тут было как раз-таки само вот наличие тех самых исторических и географических условий всего российского бытия.
А именно той самой до чего постоянной угрозы из открытых степей, то есть говоря поконкретнее всех тех сколь беспрестанных набегов, чему крайне во всем поспособствовало самое полное отсутствие каких-либо естественных преград.
И ведь та до чего суровая консолидации всех имеющихся сил более чем явственно требовала до чего необычайно сильного кулака.
А следовательно для того чтобы он был в наличии нужен был главарь и ее воля должна была решать абсолютно все и никак иначе было бы попросту явно никак уж совсем не спастись.
Да это дух азиатчины, но Россия страна многоплановая и азиатского в ней куда только до чего еще значительно больше чем всякого европейского.

При этом Запад приносил свои большие соблазны — красивые идеи, радужные мечты о жизни без власти и принуждения.
Но мечтающие об анархии как о «каменном веке всеобщего счастья» обычно напрочь при этом забывают одну ту крайне простую вещь: вместе с отсутствием власти там были голод, болезни и смерть от зубов хищников.
Ну а социальная среда была другой разве что лишь по масштабу, а не по всей ее истинной природе.
Та природа всегда неизменна ее никак не меняют те чисто внешние новые декорации.

А из этого само собой следует, что Европа нового времени попросту вот сумела явно иву ретушировать свою дикость — покрыть ее лоском, правилами и институтами.
Россия же, стоя на широком перекрестке всех дорог, впитывала и восточное, и западное — порой вот только без европейской практичности и без выработанной до чего еще строгим этикетом привычки ко всякому вот взаимному уважению.
Однако под маской благочестия тут всегда таится целая буря страстей так и раздирающих души на части исключительно личных интересов.
И кое-кто в России это явно не перенял оставив при этом за собой право на самую полнейшую иррациональность своего чисто азиатского мышления.
То есть став мысленно будто бы вполне полноценными европейцами некоторые люди по сути своей так и остались в тени всех своих чисто азиатских предрассудков.   
А нечто подобное и создает самую взрывоопасную смесь общественного духа.
Принимая чисто воображаемое за действительно существующее кое-кто решил преобразить крайне невзрачные реалии окружающего мира в нечто удивительно прекрасное, но однако никак вот вовсе нежизнеспособное.
И главное все это создавалась и создавалось внутри тех сколь блестящих, но крайне безалаберных умов и жаркие споры шли разве что о деталях грядущего бытия.   
И тут в дело шли книги они разом так совсем вынимались из своих крайне узких рамок и становились чем-то чисто так всеобъемлюще еще заранее верным.
Слишком так некоторые интеллектуалы любили западные концепции и они их запросто вот наспех напяливали на те чисто азиатские российские просторы.   
Эта же слепая преемственность проявилась и в политике: вместо того чтобы строить снизу — местное самоуправление, автономные выборные советы, реальные общинные институты — Россия пыталась копировать европейскую форму власти, создавая столь нестройно гудящую осиным роем Думу.
На Руси почти не было устойчивой традиции таких институтов; яркое исключение — Новгородское вече, уничтоженное царской недюжинной силой.
Зато затем после сущего развала старой авторитарной власти до чего еще сходу возникли «органы рабочих и солдатских депутатов» — в действительности рваное племя самодержцев из окопной пыли столь усердно, паразитировавшее на крови пролитой народом во времена Первой мировой.
Эти «деятели» довольно многое творили разве что ради того одного: наслаждаться бы и наслаждаться сущей анархией, демагогией и беззаконием, прикрываясь как фиговым листочком властью, что вот сама так и свалились им в их самые нечестивые руки.
Армия оказалась обезглавлена, страна — разболтана.
А пришедшая затем большевистская власть стала паутиной: железная дисциплина там, где выгодно, и хаос — где вот никому ни за что вовсе так не нужно отвечать.
И главное всему этому предшествовало, а во многом и способствовало именно создание Думы, чья риторика воспринималась толпой как обещание «вольной жизни» без каких-либо вообще ограничений.
Ну а царство, где главным был некто всесильный более вообще ныне никак не существовало.
При таком слабосильном царе каковым был Николай Кровавый весь тот до чего вдоволь имевшееся разброд только лишь ускорял погибель империи — особенно на фоне вовсе вот бездарно проигранной японской войны.

И только такой совсем бесталанный самодержец — самоуверенный, внушаемый, бездумный в решениях — мог ввергнуть Россию в новую войну: на этот раз против Германии, будучи сам как-никак так женатым на немецкой принцессе.
Впрочем, простому обывателю были на редкость безразличны генеалогические древа.
Его раздражало другое: императрица — «из вражеских земель».
А между тем в старой России в царице видели заступницу — и вот заступница оказалась уроженкой страны противника, тогда как солдатам нужно было умирать в войне, цели которой они явно не понимали.
Правда поначалу война могла уж еще показаться «нужной», но она совсем излишне затянулась, превратившись в мясорубку.
У Алексея Толстого в «Хождении по мукам» это схвачено более чем предельно же точно:
«— А что, скажите, из вашей деревни охотно пошли на войну?
— Охотой многие пошли, господин.
— Был, значит, подъем?
— Да, поднялись. Отчего не пойти? Все-таки посмотрят — как там и что. А убьют — все равно и здесь помирать…
— А разве не страшно воевать?
— Как не страшно… конечно, страшно».

Николаю II тоже, вероятно, было в самом начале войны сколь отчаянно страшно.
Но главным для него, похоже, был страх за собственное доброе имя.
Он совершенно не понимал всего того довольно же простого: прагматичный политик найдет тысячу способов не выполнять устные обещания — и при этом весьма постирается остаться в рамках более-менее благородной игры.
Политика неизменно потребует самой отчаянной гибкости.
И та действительно настоящая бесчестность в политике — это не уклонение от устных обещаний, а вероломное нарушение подписанных договоров и международных обязательств.

И вот здесь, в его склонности соглашаться, уступать и тянуться к «деликатности» там, где требуется твердость, и проявлялась вся трагическая несоразмерность его роли.
Он был скорее безотказным клерком, чем государем. И не столь важно, где находится эта «нотариальная контора» — в столице империи или в провинциальном уезде: государство с таким верховным руководителем рано или поздно начинает рушиться изнутри.
И вот он всему тому весьма должный пример.
Витте С. Ю., «Царствование Николая Второго»:
«Я доложил Его Величеству, что турецкая контрибуция, согласно закону, ежегодно вносится в государственную роспись и затем в отчет государственного контроля и что об исчезновении этой статьи дохода сделается сейчас же всем известным. Я добавил, что это такие же русские деньги, как и всякие другие, входящие в роспись; что Турция платит нам контрибуцию в возмещение лишь части расходов, произведенных русским народом в последнюю восточную войну; что исчезновение из доходов этой суммы русскому народу в той или другой форме придется восполнить; и, наконец, что такая новая подачка Черногории по своим размерам переходит всякие пределы. В ответ на это Государь мне говорит:
“Что же делать — я уже обещал”».

О Боже мой! И это говорит самодержец огромной и великой империи!
После этого никак так не приходится удивляться, что он был готов стелиться ковриком перед союзниками по Антанте — Англией и Францией.
Ему ведь и вправду казалось важнее всего немедленно взвалить на себя почти всю тяжесть войны — лишь бы укрепить «дружеские связи».
И, главное выступив против почти кровного родственника, он, по сути, сам сделал первый шаг к крови собственной семьи.
Но даже оказавшись по уши в чужой каше, он мог вполне так остановиться.
Шаг в сторону — и пропасть под ногами не раскрылась бы так широко.
За год до вымученного отречения он еще мог свернуть с гибельной тропы войны: заключить мир с кайзеровской Германией — и этим снять значительную часть общественного кипения.
Никак так вовсе требовалось вести эту бойню до самого «победного конца».
Причем даже вот дойди русская армия до окраин Берлина, от европейских «соратников» Россия, скорее всего, не увидела бы ни благодарности, ни реальной компенсации.
Но те союзники хотели большего — и думали дальше горизонта текущей войны.

Раз уж тогда кое-кто в Европе вполне окончательно понял: Россия — сосед неудобный и потенциально опасный.
И потому в стратегическом воображении многих она выглядела страной, которую выгоднее ослабить, раздробить, превратить в зависимую периферию. Но оставим те чисто внешние расчеты — вернемся к внутреннему.

Окопная жизнь вполне закономерно превращалась в фабрику солдатского недовольства: позиционная война — это длительное топтание на месте, скученность, тиф, крысы, вши.
Плюс тыловые «предприниматели», разворовавшие все, что плохо лежало на пути к фронту.
Словом, у войны были свои большие и славные «прелести».
Вот как все это почти буднично описано у Алексея Толстого в «Хождении по мукам»:
«— Пять миллионов солдат, которые гадят, — сказал он, — кроме того, гниют трупы и лошади. На всю жизнь у меня останется воспоминание об этой войне, как о том, что дурно пахнет. Брр…»

И этого, кажется, уже было бы более чем предостаточно, чтобы расшатать веру в прежнюю верховную власть.
К тому же мистические склонности царицы подпитывали грязные слухи.
Вот чего пишет об этом генерал Краснов в его книге «От Двуглавого Орла к красному знамени»:
«Постоянные роды, нетерпеливое ожидание сына и наследника престола, темные разговоры о том, что она порченая, что у нее сына не будет, волновали ее, мучили и делали несчастной. Муж раздражался всякий раз, как она приносила ему дочь, в народе было разочарование, придворные, министры, чувствуя, что она не в силе, были холодны с нею. Она ударилась в мистику. Черногорские принцессы Анастасия и Милица Николаевны, называвшиеся в придворных кругах просто: Стана и Милица, ставшие великими княгинями, увлекли Императрицу в ряд темных суеверий, вывезенных ими из родных гор, смешанных со слащавым сентиментализмом Русского института. Они выписали к себе и представили ко Двору лионского аптекарского ученика, француза-проходимца Филиппа Низие. Филипп называл себя святым, говорил, что он может творить чудеса, в Лионе у него был якобы особый "cour de miracles" (* - Двор чудес), где он исцелял больных. Он заверил Императрицу, что, когда он с непокрытой головой - он не видим. Он ездил в шарабане по Царскому Селу с Государем, императрицей, Станой и Милицей, без шапки и уверял, что он не видим. Все видели жирного, волосатого француза в черном платье в обществе Государыни и великих княгинь. Ей говорили, что видели его. Она возмущалась. "Ах, полноте, - говорила она, - этого не могло быть. Филипп невидим. Вам лишь казалось, что вы его видели, потому что вы не верите, надо верить".
Филипп занимался предсказаниями, и некоторые предсказания были очень удачны — это усиливало веру в него. Сознательно или бессознательно, Стана и Милица втягивали Императрицу в мир предрассудков, суеверий, какой-то чисто средневековой веры в чудеса, предвидение, предопределение. Этим пользовались. За Филиппом ухаживали, искали его расположения, назначения попадали в руки проходимцев, подкупных людей. Филипп сказал Императрице, что она беременна, и несколько месяцев она морочила окружающих и даже врачей своею мнимою беременностью. Филипп внезапно умер за границей, но он оставил глубокий след в душе Императрицы. Она жаждала иметь подле себя другого прорицателя, который взял бы на себя ее судьбу и судьбы Родины. Услужливые люди искали заместителя Филиппу».

И Григорий Распутин стал никак не причиной, а катализатором: вера царской семьи в «чудотворца» подорвала веру народа в монарха.
А ведь именно вера в царя и была охранной грамотой дома Романовых.
Ее исчезновение стало одним из самых разрушительных ударов по всей конструкции власти — светской и духовной.
Толстой в «Войне и мире» передает, чем была эта вера для солдата:
«Как бы счастлив был Ростов, ежели бы мог теперь умереть за своего царя!..
“Только умереть, умереть за него!” — думал Ростов…»

Но все это держалось лишь до тех самых пор, пока страну не накрыла волна вольнодумства — чаще не как вполне настоящее желание свободы, а как голод по «новому дыханию жизни», по замене обветшавшего творца мира на кого-то «сильнее», «свежее», «решительнее».
В начале XX века сама логика событий требовала: если сакральный символ власти уже не работает, ему либо дают новую форму, либо эта форма возникает сама — и почти всегда в вывернутом, бесчеловечном виде.
«Каков поп — таков и приход».
Портрет верховной власти более чем верно дополнялся портретом ее ближайших исполнителей.
Александр Блок в «Последних днях императорской власти» рисует фигуру Протопопова — больного «дипломатическими болезнями», погруженного в царскосельские интриги, смешивающего политику с мистикой, чужого и бюрократии, и обществу.
Эта смесь — суеверия, аморфности, конформизма и самодовольной беспомощности — стала вполне узнаваемой атмосферой конца режима.

Ефремов в «Часе Быка» формулирует общий механизм точно:
«— Когда человеку нет опоры в обществе, когда его не охраняют, а только угрожают ему… он созревает для веры в сверхъестественное — последнее его прибежище».

Когда закон не защищает, а власть не внушает уважения — общество начинает искать опору в тени.
И потому Дума, с ее болтливой разобщенностью и неспособностью к действию, действительно оказалась предвестницей будущего кошмара — не прямой причиной, но одной из ступеней к нему.
Отсюда и тяга к знакам, совпадениям, «прорицателям». Керенский и Ленин родились в Симбирске, под одним знаком — можно гадать, случайность ли это.
Но в одном сомнений меньше: «новыми» оказались прежде всего лица и лозунги, а не сама структура общественного насилия.
При этом причины возникновения СССР нельзя объяснить лишь разве что теми еще внутренними неисправностями российского быта.

И вот говоря о том самом внешнем факторе, многие любят формулу: «Октябрь оплатил германский рейх».
Возможно, немецкие деньги действительно сыграли до чего только весьма немаловажную роль — об этом спорят до сих пор, и спор этот не случаен.
Но даже если принять версию о финансовой подпитке, остается простейший вопрос: откуда в обнищавшей войной Германии брались ресурсы на столь масштабные операции?
Подобные вещи редко происходят в одиночку — в мировой политике почти всегда существует цепочка посредников, интересов и расчетов.
То же относится и к 1905 году: внешние игроки охотно используют внутреннюю смуту противника.
Это не отменяет факта, что смута должна иметь почву внутри страны. Внешняя сила может поднести спичку — но не она складирует порох в погребе.
Америка вступила в Первую мировую войну в апреле 1917 года — и сделала это в момент, когда пространство для маневра уже было расчищено: Российская империя к тому времени истекала кровью, теряла управляемость и превращалась из реального союзника в никому ненужную обузу.
В такой ситуации логика великих держав проста и бесстыдна: слабого списывают, сильного подталкивают к еще большей слабости, а затем делят промеж собой всю получившуюся мзду и территории.
И ведь для того чтобы развалить и без того слабую власть и нужен хаос в столице: кризис власти, уличная истерика, управленческий паралич — все, что ведет к бесславному отречению и разрушению вертикали.
Император оказался слаб не только характером — слаб и миром внутри себя: узким, наполненным призраками, суевериями и страхом за собственное «доброе имя».
На таком фундаменте нельзя удержать страну в войне, а все попытки ее реформировать были сколь откровенно же чисто сказочными.

И все же важно: Россия никак так при этом еще изначально вот не была явно так обречена технически или культурно.
Без большевистского эксперимента, подогретого внешними интересами и внутренней ненавистью, страна вполне могла бы развиваться иначе — рывком в промышленности, в науке, в технологиях.
Но этого не произошло не потому, что «кто-то нацелил вилку на русскую землю» (образ яркий, но слишком прямолинейный), а потому, что внешним игрокам в принципе так было невыгодно появление сильной, самостоятельной России, способной диктовать свою волю и ломать чужие планы.

Им нужна была гражданская резня — а дальше достаточно было поддержать тех, кто окажется сильнее.
И призрак коммунизма, привезенный из Европы, стал удобным запалом для порохового погреба — но порох лежал здесь, и копился веками: унижение личности, произвол, повальное разграбление, бесправие, привычка к барской дубинке.
Поэтому не стоит сваливать всю вину на одну лишь «зловещую внешнюю волю» — это превращает историю в пропаганду.
Враги действительно бывают злы и хитры, но это не снимает ответственности со «своих» — с тех, кто из года в год оставался младенчески наивным в большой международной политике, предпочитая либо кивать на государя как на «надежу-батюшку», либо прятаться в личный огород по славному принципу вокруг «хоть трава не расти».
Даже дипломатия у нас нередко выглядела как ссылка: назначение послом — почти «посол вон».

Неуважение к людям, думающим собственной головой, тоже сделало свое до чего дело.
Общественные решения принимались не по разуму, а ради подобострастного кивания начальству — туповато воинственному и непримиримому ко всему живому.
Армию нередко использовали не ради защиты страны, а ради поддержания «авторитета» перед европейскими монархами.
Солдат все это видел и мотал на ус.
Вот почему после трех лет окопов — после грязи, тифа, вшей, после бесконечной бессмыслицы позиционной бойни — приверженность народа к бунту стала почти неизбежной.
Но те революционно настроенные люди прочитав данные строки точно ведь так и продолжат бубнить свое и только свое.
Революция была неизбежна поскольку людей при царизме держали за скот.
Да, так оно и было но не везде и не всегда, и вполне достойного отношения тоже хватало — но озверевшая толпа никаких существенных различий вовсе вот не в едином глазу не приемлет.
И вполне так оно разумеется, что причины так и летящих во все стороны искр всего того революционного разгула накапливались очень даже долго, но их вполне возможно было бы потушить.
Для этого были средства и силы, но вот должного внимания всему этому вовсе так никто тогда явно вот не уделял.
К началу XX века вполне уж могли появиться законы, запрещающие бить солдата как норовистую лошадь.
Взгляды на муштру следовало менять решительно — из уважения к тем, кому выпало быть столпом и защитником страны в ее самых отчаянных бедах.
Армия в России — оплот государственности, основная опора и защита.
Но когда опору унижают, ломают и разлагают изнутри, — рушится и все здание.

А, кроме того, ее всегда держит под собой одна лишь весьма властная рука…
И чего тут только вообще вот поделаешь без нее простому народу, чтобы взбунтоваться, достаточно будет разве что лишь явную слабину в единый миг сколь сходу так весьма разом почувствовать.
А уж на нечто подобное Николай Кровавый тогда ведь точно более чем весьма так знатно сподобился - манифест отречения, подавшись на угрозы генерала Рузского подмахнув (далее неприличные слова).

Сначала коммунисты царя убили, ну а затем, когда он им вновь вдруг до чего уж недвусмысленно разом понадобился и скорее всего именно в качестве явной подпорки под престол президента Ельцина, они его взяли да со всем его семейством сходу же канонизировали.
А между тем тот незабвенный Николай Второй вовсе не был хоть сколько-то достоин участи умершего мученической смертью святого, ему попросту создали именно подобного рода внешний имидж.
Причем создать его довелось именно той правящей касте, которая вполне осознав размеры бедствия причинного их исключительно великой державе всяким окаянным большевизмом недолго думая всем коллективом, и выбрала в «ряженные в святых», именно тех, кого их лютые предшественники некогда до чего еще безжалостно свергли.
И все же, слава тебе Господи, что явно уж вовсе никак не пришлось им проливать в точности те крокодиловые слезы по поводу участи каких-либо других правителей мира сего, до того и впрямь на корню начисто загубив то лучшее, что вполне еще должно было породить те самые славные и новые веяния в мировой экономике.
Все-таки как-никак, а разум восторжествовал, и большевики свою великую мировую революцию раз и навсегда сколь еще безвременно так профукали.
Вслед за Октябрьским переворотом в Баварии и Венгрии тоже произошли кратковременные смены власти, а в Италии имели место сколь же сильные рабочие волнения.
И кем это они только были более чем щедро и до чего основательно же проплачены?
Коммунистам, им ведь явно не столько свою страну надо было до чего еще вдоволь ржаным хлебом накормить, сколько весьма всенепременно надобно им было раздуть мировой пожар, как того на редкость основательно требовала их безумная, сатанинская идеология.

Да и сам момент был для того более-менее вполне явно так подходящий, чтоб уж недовольство рабочих можно было очень-то даже легко во всем растревожить и воинственно смело во всем разбудить.
Да без действительно думающих людей все это - совершенно напрасный мартышкин труд!
А ведь можно прийти в ужас от одной только мысли, что вообще могло бы еще только случиться, кабы те вовсе не склонные к непротивлению злу представители интеллигенции этих уж явно управляемых «реакционными правительствами» держав не отринули бы напрочь тот самый донельзя бесславный путь босоного коммунизма.

Так как в каждом том или ином отдельном государстве всенепременно имеются в наличии свои лицедеи-адвокаты, из тех людишек, кто не только вот разом окажется на высоте, когда надо будет раздеть клиентов до самой последней нитки, но и с великой радостью буквально каждый из них непременно так еще поучаствовал, а то и возглавил нисколько неправый дележ всей своей великой страны.

И все это как оно и понятно, что под тем самым кровавым соусом вящего избавления от всех тех сколь еще тяжких пут всего того прежнего злого тиранства.
Так чего уж им было, собственно, не прибрать к своим отнюдь не мозолистым рукам всю ту червем сомнения и близко пока никак явно не точеную державу?
Именно этаким злодейски хитроумным ловеласом-адвокатом и являлся тот самый кровавый прокурор всея Руси Владимир Ильич Ульянов.
               
 


Рецензии