Хохол

                В сорок третью квартиру на пятом этаже вселились новые жильцы: муж с женой и двое их детей, мальчик-подросток и девочка лет шести. До них здесь жили врачи, хирург Степан Иванович и его жена Люба, замечательные люди, они лечили весь дом. Ночь-заполночь, к ним всегда можно было обратиться за помощью, пока это «Скорую» дождешься. Хорошие были, душевные и не чванливые. Жалко, что съехали. Но жалей, не жалей, а другим тоже надо было где-то жить.

                Дому в том году исполнялось двадцать три года, и был он первым пятиэтажным домом в городке, где преобладали одноэтажные постройки частного сектора, да насчитывалось несколько послевоенных двухэтажек: поликлиника, гостиница, здание горкома партии и учебные заведения. Долгожданный дом в семь подъездов, с балконами и странной плоской крышей приняла лишь сорок первая (!) комиссия. Счастливчики, получившие ордера, устали ждать, а горожане постепенно входили в спортивный азарт и с веселым любопытством перезванивались вечерами после очередной приемки, уточняя, какая она по счету: двадцать девятая или уже тридцатая? Да-авно городок так не спорил и не развлекался! А между тем строители тащили все: цемент, краску, доски, трубы, сантехнику – все! Поэтому, когда дом все же разрешено было заселять, то новоселы осмотрелись, потрогали там, поохали сям, вздохнули, засучили рукава и дружно приступили к ремонту. А иначе нельзя было: стены, выложенные на песочном растворе, осыпались, краска со щелястых полов липла к хозяйским пяткам, музыкально дзинькали и завывали на степном ветру не закрепленные в рамах стекла, а под подоконниками внутри стен зияли громадные бескирпичные ниши, куда смело можно было засунуть приличных размеров тумбочку. Туда и совали: старые одеяла, телогрейки, обломки кирпичей, старые кипы газет и журналов, оставленные для пионеров, которые в конце мая устраивали набеги на мирных граждан, требуя макулатуру. И чем теперь от них откупаться? Но ведь и замерзать не хотелось зимой. Виктор Петрович, дирижер местного духового оркестра, подсчитал ради интереса, что только на одних этих охоложенных стенах горе-строители растащили около тридцати тысяч штук кирпича!  Кроме того, батареи не грели, потому что в котельной работали два истопника - любителя зеленого змия, и зимой после работы жильцы-мужчины ходили их бить и работать за них кочегарами. Всякое случалось, всего и не упомнишь. Так что за нелегкое время обустройства в новом доме соседи настолько сдружились в вынужденных хлопотах-заботах, что стали роднее родных: поддерживали друг друга и рубликом, и хлебцем, и солью, и – с детками посидеть, и – замуж отдать, со свадьбой помочь – жили, в общем.

                Новые соседи подъехали  с вещами в воскресенье.
                Подъезд дружно вышел на балконы своих квартир. Прибывших осмотрели. Немного погодя, вниз спустились мужчины, не уехавшие на рыбалку, за ними – ребятишки, и через час всю мебель с узлами подняли в сорок третью кватриру. Расставили по углам, стол накрыли, снесли, у кого что было, новоселье справили, заодно и познакомились. Людмила Григорьевна работала в городском роддоме медсестрой, а Николай Петрович – в больнице электриком, и оказались они нормально хорошими и своими. Правда, Петрович (как стали называть нового соседа) понравился больше, чем его жена, но все равно – нормалек, такой вердикт единодушно вынес подъезд и вздохнул: все-таки жалко было Степана Ивановича и Любу. Поинтересовались у новеньких и насчет родственников. Петрович своих родителей схоронил уже лет пять как, а у Людмилы Григорьевны остался один отец, жил он в деревне, по осени коптил сало секретным способом на черемуховых ветках, и получалось оно у него до того вкусным и запашистым, что деревенские уважительно прозвали его хохлом. Спустя некоторое время, Людмила Григорьевна сошлась накоротке с соседками, начала выходить на лавочку у подъезда летними вечерами и поведала об отце удивительную историю, историю его любви.  Об этом и расскажу.

                - - - - -


                Хохол Полулях проводил на-днях на погост жену, с которой прожил ни много, ни мало – тридцать шесть лет. Прожил не по-деревенски тихо и мирно, ни руки на нее не поднял, ни обидным словом не заругал, но и без сердца. Так, жили и жили, а все одно – жалко. Порушился привычный уклад. Он потерянно шатался по двору, по огороду,  уходил с утра за деревню в недальний лесок за погостом, там и отсиживался на пеньке, покуда соседские бабенки что-то там делали в опустевшем доме. Был он высок, костист, носил усы и морской тельник, привык за годы службы на флоте, признавал только один вид обуви – кирзовые сапоги и ходил в них круглый год. В сильные морозы, правда, обувал пимы, но это когда стужа покрепче прижмет. По дому ходил в меховых чунях, которые сам же и шил из кроличьих шкурок. Не говорлив был и не суетлив, не любил, когда переливали из пустого в порожнее, каждое лыко у него выходило в строку, даже в мелочах был основателен: уж так досточку в заборе подошьет, что никто и не заметит, будто тут и стояла. Красотой не отличался, но это он так сам о себе думал, из скромности.
А вот женская половина деревни, особенно свободные молодки, глазки-то Полуляху строили: нос с горбинкой, густые, волнистые, теперь уж седеющие волосы над высоким лбом и мягкий, мягкий, странно-лучистый взгляд карих глаз из-под строгих бровей – первый мужик на деревне! Не портили его ни сутулость, ни прищур из-под нахмуренных бровей, ни прокуренная люлька с самосадом.

                Полуляха в деревне Линьки (когда-то к царскому столу отсюда поставляли линя, водился он в местных озерах в изобилии, с тех пор линь стал царской рыбой, а деревня – Линьками) прозвали хохлом. Хохол да хохол, односельчане говорили: «К хохлу заглянул», «Вон хохол пошел», так и забыли, что кличут его Григорием, теща называла ласково Грицько, жена – Гриней. Она всегда ему напоминала:  «Гриня, огород бы полить; на крыльце приступочку бы заменить, Гриня». Привык он, чтобы жена ему план на день составляла, а вечером, загибая пальцы, припоминал, все ли успел сделать, или на завтра что осталось. Привык…. А теперь нету ее, и никогда уж не будет. Не любил покойницу, чего греха таить, а пусто стало и гулко внутри, будто вынесли все оттуда, одни стены остались.

                Накурившись до одури, вечером хохол возвращался в притихший, пустой дом. В летней пристройке на плите стояла кастрюля с варевом, накрытая реденькой попонкой, на столе под марлечкой – молоко с хлебом, соседки пожалели вдовца. Он приподнимал крышку с кастрюли, вдыхал духовитый навар, сглатывал слюну, доставал шмат сала и садился вечерять. Потом шел спать. Лежал, уставившись в ночную темь за окном, курил, вставал, опять ложился и чувствовал себя виноватым. Гнет непонятной, жгучей вины накатывал ночами, придавливал и расплющивал по постели.  «Ни разу ведь и пальцем не тронул, ни к одной молодке не заглянул, уважал, подарки делал, не ругался бранно, да и по хозяйству все справлял, как надо…. За что вина-то!?» - Маялся он. Вновь вставал, выходил на крыльцо, долго стоял там, слушал, как шумно вздыхает корова в стайке, которую приходила доить кума. Самого-то хохла Красуля к себе не подпускала и молоко не отдавала, мычала да отворачивалась. Уж как он ни старался: и хлебушка ей подносил, и платок жены-покойницы повязывал, а – нет, и все! «День-другой, и надо будет куму отпускать. А корову? Продать, может, - равнодушно подумал он, - мне – что? Я и без молока обойдусь, одни хлопоты только». Но вспомнил о внучке и грустно улыбнулся, представив, как она утром выбегала со своей голубой кружечкой, и жена ей прямо из вымени цвиркала туда парного, пахучего, с пенкой кружевной молочка, а у Анютки на губках оставались белые усики. Она кричала деду: «Смотри, смотри, Охох, я все-все выпила, вот, посмотри, - и переворачивала кружечку донышком кверху, - возьми меня в лес, Охохочка!» Услышала на улице, что его хохлом называют, переделала по-своему, так и стал он для Анютки дед Охох. Хохол обожал ее, пигалицу-щебетунью, баловал, закармливал шоколадками, дочь выговаривала ему за это, но каждое лето внучка жила в деревне. Дед принимал ее детское, наивное, безграничное доверие к себе, наполнялся им до краев и жил этим долго-долго потом, до следующего лета. «Нет, корову придется продать, зачем ее мучить. А парное молоко для Анютки у кого хочешь можно взять».

                И вновь наваливалась маета, тяжкая, холодная, стотонная.
                Промаявшись так несколько ночей подряд, в шумную грозовую ночь хохол заснул, как провалился, и спал крепко, без сновидений, до ранней зорьки. Проснувшись, резко открыл глаза, сразу же понял, что жены нет и не будет, откинул белую занавеску с затейливыми дырочками на уголках и внезапно понял, отчего на нем повисло это ярмо, вина эта. Он понял это ясно-ясно, широко взглянул на розовенькое утречко, сел на постели, потянулся, было, за куревом, да рука забыла, за чем шла и вернулась назад, а хохол длинным шепотом произнес: «А-а-а-а, да-да-да-да-а-а, вон оно что, да-да-да-а-а». Он опять улегся, долго глядел в потолок на выступающую побеленную матицу и время от времени произносил вслух: «Да-да-да-а, я ж не любил ее, прожил с ней жизнь целую, а не любил, равнодушно прожил, детей равнодушно наделал. Плохо это, когда без любви-то. Виноват я. Не любил, а жил. И она терпела и жила! Вона чего-о-о!» Хохол поднялся, заставил себя выйти на огород и занялся хозяйством. Через силу, но разработался. И весь день внутри сердца, в самой тайной его серединке дергало, будто нарыв: «Нелюбимая прожила со мной, бедная. Не любил ведь ее, бедную….»


                А любил он Катерину, звездочку свою давнюю, школьную и, как оказалось, вечную. Давно любил, с детства. Жили они рядышком, огород – в огород, только Катюня  родилась двумя годами позже и для него, соседского парнишки, считалась и не подружкой, а – так, никем. Она бегала за ним собачонкой с первого класса, уговаривала взять ее то на речку, то в лес, а то и на другой край деревни. Припрыгает на одной ножке, станет под черемухой, где мальчишки удочки снаряжали, и давай тянуть:
                -  Гришечка-а-а, а я пойду? Гри-и-ишечка? Возьми меня тоже, а? Можно? Гришечка?
                -  Тебя тетка не пустит,- отмахивался тот.
                -  Пустит, пустит, Гришечка, с тобой пустит.
                -  И подниматься надо рано, до солнышка, - пугал он.
                - Фу-у-у, - махала она ладошкой, - да я, да я, знаешь, как рано могу проснуться? Да я могу и вовсе не ложиться, вот! А возьмешь?
                - Ага, возьми ее, ну, да, - поддел Колька, - она нам как раз всю рыбу и распугает.
                -  Я не распугаю, я тихохонько буду, правда-правда, Гришечка. Ага? Ладно?
                Бедный «Гришечка» качал несогласно головой, а вслух говорил обратное: «Ладно», - и сам не замечал, как оно выскакивало. Мальчишки оторопело смотрели на него, но Гриша был хозяином своего слова, если сказал, так оно и будет. А Катюня благодарно сияла двумя своими фиалками, прижимала к щекам ладошки и спрашивала: «А давай и Плюшу возьмем, а? Гришечка?»          
                -  Нет, - твердо и строго не разрешал мальчик.
                Плюша был их общий щенок. Нашли они его на берегу, кто-то из деревенских топил щенят, да не дотопил, и этот выплыл. Дети принесли щенка домой, выкормили, и теперь он по очереди жил то у Катюни, то у Гриши.
                -  Ладно-ладно, я не буду,- испугалась девочка, - я только сама, только сама, ага? Гришечка?

                Он жалел ее: жила Катюня у тетки, родители ее погибли, была она девочка городская, стала деревенская. Жалел ее, и была она для него, будто сестренка, долго была, пока он не понял, что никакая Катюня не сестренка, а жутко-прежутко хорошая, умненькая и страшно-престрашно милая девчонка. И…. вообще. Когда ему исполнилось пятнадцать, он неожиданно обнаружил у Катюни ямочки на щечках и был настолько восхищен увиденным, что потрогал даже.  Ямочка не исчезла, а стала еще мягче и глубже прямо под его пальцем!

                -  Ты – что? Гришечка? – Спросила его тогда Катюня.
                -  У тебя…. ямка на щеке.
                -  Ага.
                -  Давно?
                -  А всегда была. И на этой щеке – тоже,- она улыбчиво повернулась к нему другой щекой.
                -  Две?? – Он был потрясен и немного испуган.
                -  Ага,- Катюня доверчиво взяла обе его руки в свои и разрешила: - вот, трогай, не бойся, трогай-трогай.
                -  Не больно?
                -  Не-а.

                А в шестнадцать он вдруг понял, что Катюня начала наливаться, округляться, и с трудом уводил глаза от ее грудочек, свободно живущих под ситцевым сарафанчиком. Нелегко это было, но он старался и впервые не взял ее с собой в лес. В семнадцать лютой сибирской зимой Гриша топтался под ее окнами и прислушивался, как она кашляет. Застудилась Катюня, нашли у нее воспаление легких и увезли в районную больницу на целый месяц!
                -  Пропадет девчонка, - сказала ему мать, - ты вот что, сынок, обуй-ка отцовы пимы, они повыше будут, да слазь в малинник и наломай будылья. А я отвар сделаю. Вот только как его в больницу везти? Дорогу замело, а трактор пойдет, даже и не знаю когда.      
                -  На лыжах сбегает, - вмешался отец, - завтра с утра и иди. Да до вечера чтоб вернулся, смотри!
                И он бегал к ней с отваром каждый день. Вначале – через лесок, потом – по полю, снова – через лесок, а там уж и рукой подать, километров двадцать набиралось. И назад – тоже. Однажды волк встретился, хорошо, что один. Гриша об этом родителям не рассказывал, но отец на следующий день приказал лыжи отложить.
                -  Поедешь с кумом, он теперь станет молоко возить в райцентр.
                «Догадался, - понял парень, - конечно, у лыжной палки весь низ остался в волчьей пасти.  Вот бы Катюне таких родителей, какие у меня!»


                Поправилась Катюня на отваре, да на маминых пышках, да на отцовом меде. Пельмешки ей возил, бульоны,- выкарабкалась. А он окончательно понял: все. Точка. Без Катюни жизни нет. Понял он это давно, когда деревенские мальчишки превращались в парней, некоторые уже вовсю обжимались с девчонками, а некоторые даже и «пробовали», а потом описывали в подробностях свои ощущения. Тогда он запретил Катюне появляться на улице и подходить к нему.

                -  Почему? Гришечка?
                -  Все. Я сказал.
                -  А к черемухе можно?
                - К черемухе? – Гриша долго думал и разрешил: - ладно, к черемухе приходи.
                -  А как я узнаю, что ты там?
                -  Ну-у, не знаю. Махну чем-нибудь.

                И Катюня стала прибегать к черемухе, растущей между их огородами. Они взбирались по лесенке на развилку, там Гриша когда-то приладил пару досок, усаживались и читали книжки. Чаще Катюня пересказывала ему разные истории, вычитанные или придуманные. А Гриша читать не любил, он любил слушать. Он и слушал, свесив ноги и изредка взглядывая на подругу. Деревня знала об их черемухе и с большим интересом присматривалась к девушке, ждала деревня, когда же у нее пузо-то надуется. Слухи гуляли с одного края деревни на другой, обрастали подробностями. Кто-то видел, как Катюня купалась в речке, а Гриша в это время сидел к ней спиной. «Это ж какой взрослый парень выдержит и не посмотрит, как девка купается, а? Да быть такого не может!» Видели их и в лесу с полными корзинами грибов, они сидели под деревом, и Катюня спала, а Гриша сторожил. «Притоми-и-лась девка, да и уснула. Притоми-и-лась», - с усмешкой судачили на деревне. Слухи дошли и до тетки. Она выдрала Катюню мокрым, скрученным в жгут полотенцем, и направилась через огород к соседям. Гриша был дома и чинил велосипед.

                -  Ты что это, обрюхатить хочешь девчонку? – С порога спросила она и поджала губы, - уже «попробовал»?
                -  Вы что такое сказали? – Очень строго проговорил юноша, вытер руки, встал и еще строже спросил: - вы что сказали такое? Тетя Тома?
                Тетка смутилась, махнула рукой и ушла.
                В восемнадцать Гриша признался отцу, что после армии женится на Катюне.
                -  Ну-ну, - усмехнулся тот в прокуренные усы, - ну-ну,- и ничего больше не добавил.

                Гриша и тетке Катюниной сказал то же самое, на что та недоверчиво смерила его с ног до головы и выдала убийственное: «А кормить до тех пор ты ее будешь? Или – кто? - И добавила цинично, остановив выразительный взгляд где-то на уровне его живота: - женилку-то свою ты попридержи, нам лишних ртов не надо». И Гриша вплоть до армии – а ушел он в девятнадцать – носил в черемуху сверточки с едой и приказательные записки: «Ешь, а то не женюсь!» Он не целовал ее и не обнимал, держал себя с ней строго и неприступно, потому что знал, если прикоснется, остановиться не сможет, сил не хватит. Даже ночью, поглаживая подушку, не разрешал себе произносить заветное имя. Берег ее и не трогал, жалел сироту. И трепещущее теплое тельце ее он ощутил один-единственный раз в жизни. У вагона Катюня несмело взяла его за руку и тихо спросила, как прошелестела: «Гришечка? Уже все? Да?» Он, стиснув зубы, кивнул. Тогда она бросила руки ему на шею и стала медленно сползать вниз по нему, отец едва успел ее подхватить. Через две минуты Гриша уехал, далеко уехал, на Дальний Восток, на флот, и ни разу, ни одного разочка не приснились ему ни фиалковая радость в ее глазах, ни детские ямочки на щечках. Ребятам снились их девчата, а ему – нет. Странно, почему?  Но он помнил нежность и мягкость двух ее бугорков на своей груди, когда приникла она на секунду: май стоял жаркий, и Катюня надела летнее платье.
               
                На побывку Гриша пришел через полтора года.
                К тому времени тетка выпихнула Катюню в дальний район к какой-то  родне, там ее быстренько определили замуж, и след потерялся. Долго-долго потом билась и стенала в душе у Григория тоненькая, пронзительная струна, и дергало ее, и дергало, и дергало! Больно было. Горько и больно было.

                - - - - -


                Отвели сороковой день.
                Выждал хохол для приличия еще месяц и отправился искать Катерину, милую, единственную, ненаглядную и желанную зазнобу жизни всей. Поспрашивал на деревне, но никто не знал, где она и как, потому что тетка Катюнина давно умерла, а других родственников не оказалось, дом их через огород купили случайные люди. Тогда заправил он своего верного «Москвичонка» и поехал колесить по ближним и дальним деревням, заезжал и в районный центр, съездил в ближний город, зашел там даже в загс. Нет, ничего. У него и было-то о ней: имя да девичья фамилия, год рождения - и тот приблизительно, отчество тоже он не знал. Вернулся Григорий в деревню ни с чем. Истопил баню, сделал, что надо, по хозяйству и стал собираться в новый путь. Купил местную карту и на ней обвел кружочками те села, куда еще не заезжал. Он был уверен, что найдет ее. Поэтому пошел в сельпо за подарком для Катерины. «Как же я без подарка пустился в дорогу, вот и не нашел поэтому», - сверлила запоздалая досада. На деревне уже знали, что хохол ищет Катерину, и ждали, когда он ее привезет.

                -  Григорий Семенович, здравствуйте, - встретил его новый зоотехник Слава, - привезли?
                Хохол молча качнул головой.
                -  Не захотела? – Продолжал выспрашивать настырный Слава.
                -  Не нашел, - коротко ответил хохол и зашел в магазин.
                -  Как? – не отставал тот, - как не нашли? Она сейчас у сына живет, а мы с ним учились вместе. А где вы ее искали?
                -  Везде, - Григорий испуганно смотрел на зоотехника, больше всего на свете боясь, что он исчезнет, - говори, говори!
                -  Это не так далеко отсюда, часов за пять можно добраться. Там три села, кажется, или четыре. Я нарисую вам, как проехать. А муж ее умер давно, мы еще учились тогда. Кстати, сына зовут, как и вас, Григорием. Он мне говорил, что у мамы спина побаливает, и что он ее к себе забирает.
                «У Катюни болит спина, спина болит, - твердил хохол, выводя «Москвич» из гаража, - надо ей лекарства какие-то от спины купить. Какие? В аптеке спросить? Они должны знать, конечно, они и подскажут. Спина…. Может, сорвала спину? Она же такая хрупенькая всегда была, такая…. Наверное, ей и наклоняться нельзя. Конечно, нельзя. И пол нельзя внаклон мыть, конечно, нельзя». Подумал, подумал хохол, зашел в сельпо и купил для Катюни автоматическую швабру. С тем и поехал.
               
               
                Осень налилась золотом и пылала.
                Украшенная земля выглядела празднично, нарядно, но достойно. Немного грустили пожелтевшие березы, на слабом ветерке сыпавшие трепетные, прозрачно-желтые листья свои; под лиственницами на земле раскинулся нежно-желтый, упругий ковер, а сами они, поредевшие, красовались в россыпи маленьких, черных шишек-розочек; летели в воздухе запоздалые паутинки, цеплялись за прозрачные парашютики кленов, срывали их и вместе уносились куда-то. Вдоль дороги росли тополя с побуревшей листвой вперемежку с ярко-красной рябиной, от этого обочина выглядела в веселую полоску и радовала глаз. Солнце не слепило, но тепло на землю еще посылало, и дышалось легко и привольно! Григорий остановил машину, вышел, закинул руки за голову и громко крикнул: «Катюня-а-а!» Улыбнулся, оглянулся и еще раз, но вполголоса произнес: «Катюня, ридна ясонька моя».   
 
                Дом он нашел быстро, как сердце вело: ни разу и не спросил даже название улицы. Прошел через палисадник к крыльцу, стукнул в дверь, подождал, еще раз стукнул – никого. Он толкнул дверь, оказалось не заперто, и вошел. Постоял, подышал длинно. Сердце стучало в горле, он сглотнул, взялся, было, за дверную ручку, да вспомнил о подарке, ударил себя по лбу, обругал и выскочил наружу. Сбегал к машине, взял из багажника швабру, решительно направился к дому и вошел. Где-то журчала вода. Григорий пошел на этот звук и увидел Катерину, она стояла у мойки и мыла посуду.

                -  Катюня,- хрипло позвал ее он.
                -  Ой, - испуганно отозвалась Катерина, оглянулась, узнала и вмиг засияла навстречу фиалками своими и ямочками, - Гришечка-а-а….
                -  Катюня.
                Они молча смотрели друг на друга. Наконец, Григорий проглотил комок в горле и восхищенно произнес:
                -  Какая ты красивая, Катюня, какая красивая!
                -  Гришечка….
                - Катюня…, я – это…, Катюня, - и рубанул с плеча: - Катюня, хочешь быть хозяйкой в моем доме? – Он исподлобья глянул на женщину, - я тут тебе швабру автоматическую привез, у тебя ж спина болит, я и купил вот. Наклоняться, главное, не надо, отжимать не надо, все сама делает, представляешь? Давай покажу, смотри, как здорово. - Он суетливо стал показывать, как эта штука работает, но без воды получалось непонятно, и он кинулся во двор. Там стояла бочка с дождевой водой. Зачерпнул воды, принес в сенцы да там и остановился, не переступая порога: Катюня, ладненькая такая Катюня в синем ситцевом платьице, с аккуратненькой гулькой на затылке стояла, прислонившись к косяку, и тряслась, закрыв лицо передником. «Дурр-рак! От дурак, разбегался тут, напугал только бабочку. Плачет, поди», - сокрушенно подумал хохол и нерешительно шагнул к Катерине.
                -  Катюня, Катюня, - проговорил он негромко, тронув ее за плечо, - Катюня, прости ты меня, дурака, Катюня, цэ ж я для тэбэ зробыв.

                Катерина отняла руки от лица, вытерла передником выступившие от смеха слезы и обожгла его усмешливым, таким не забытым, таким родным взглядом, покачала головой и сказала только: «Ох, Гришечка-а-а….» Приложила ладони к запылавшим щекам и опять покачала головой.
                -  Катюня, я…, вот, - топтался Григорий в луже воды и протягивал ей швабру, - Катюня, а? Цэ ж я для тэбэ зробыв, тильки для тэбэ, тильки для тэбэ!
                Непреодолимая, не подвластная никаким запретам разума сила толкнула его к Катерине. Он обнял ее бережно, ощутил мягонькие плечики ее тут вот, рядом, в себе, почувствовал теплые ладошки ее на своей груди, замотал головой, улыбнулся совсем по-детски и быстро-быстро заморгал, прогоняя слезы.
                -  Катюня, девчурочка моя, сэрдэнько мое риднэнько, кохання ясонька моя! Я ж тэбэ кохать буду, як горлинку, усе для тэбэ, тильки для тэбэ, Катюня….
                -  Гришечка, хохлуша мой родненький, - Катерина ласково провела ладонью по его глазам, стирая с них слезы, горечь, тоску ушедших долгих лет, - я согласна, Гришечка.               
               
                - - - - -         


                Новые соседи из сорок третьей квартиры стали уже привычными, когда следующим летом у нашего подъезда припарковался незнакомый синий «Москвич». Из него вышел высокий, седой, крепкий мужчина лет под шестьдесят в клетчатой рубашке, в вырезе которой выглядывал морской полосатый тельник, в сером вязаном жилете, в брюках, заправленных в кирзовые сапоги. Он обошел спереди машину, открыл дверцу и помог выйти женщине в белом платочке, повязанном шапочкой назад. Платочек ли этот, или ситцевое простенькое платьице весенней расцветки, а, может, ямочки на щеках придавали удивительную миловидность моложавой спутнице его со свежим улыбчивым лицом и голубыми глазами. Мужчина провел ее к лавочке у подъезда, усадил, вернулся к машине, открыл багажник и стал носить к лавочке свертки, коробки, банки. Тут отворилась дверь, и из подъезда выскочила Анютка из сорок третьей. Она увидела женщину, сидевшую на лавочке, ойкнула и удивленно протянула: «А-а-а, баба Катя, здравствуйте, а-а-а…,- закрутила головенкой и вприпрыжку кинулась к машине, повизгивая по-щенячьи и крича на бегу, - Охох приехал! Охох приехал! Охох приехал!» Она повисла на нем, потом соскочила, запрыгала рядом, держась за его руку, и радостно затараторила, заглядывая ему в лицо: «Я поеду с вами? Охох? Прямо сегодня? Да? Прямо-прямо вот сразу? Охох?»

                К тому времени мы уже знали историю жизни отца Людмилы Григорьевны и с интересом к нему присмотрелись. «Кра-а-асив», - таково было мнение женской половины подъезда. «Молоток», - так решили мужчины. А дирижер с третьего этажа добавил: «Правильно живет. Как по нотам песню спел».
                Григорий со своей Катериной уезжали вечером, забирали и Анютку на парное молочко, на домашних курочек, на травку. Они стояли рядышком, он укладывал в багажник пустые банки и коробки, а Катерина что-то весело рассказывала про него. Все смеялись, а хохол довольно усмехался в усы и попыхивал трубкой.

                Знаменитое сало, копченное на черемуховых ветках, мы тоже попробовали, Петрович угостил. Ну-у-у, нет слов!



                Июнь 2008г.
               


Рецензии
Лариса!
Какой тёплый, добрый рассказ!
С уважением ,

Оксана Радчик   13.11.2010 20:40     Заявить о нарушении
Спасибо, Оксана. Приятной вам осени.

Лариса Тарасова   13.11.2010 21:39   Заявить о нарушении