Монолог
Мужской голос за моей спиной умолк. Полупустой автобус подъехал к остановке и гостеприимно распахнул двери, приглашая в салон. Желающих не оказалось, автобус тронулся и побежал дальше, а мужчина продолжал негромко рассказывать.
- Во-о-от. А потом возьмешь в руки бу-хан-ку (он произнес это слово по складам, и, думаю, раскрыл для убедительности ладонь), закроешь глаза и втягиваешь, втягиваешь в себя этот не выразимый никакими словами запах!
- Запах дома, - тихо добавил другой мужской голос
- Дышишь им, дышишь! Кажется, что всю буханку в себя втянешь! - наступила пауза, затем тот же голос со всхлипом продолжал, - а понюхаешь, да и отдашь солдатикам. Они ж – мальчишки, что такое неполных девятнадцать лет? Растут еще, да голодные, да без мамки, а на войне уже! А еще, знаешь, чего хотелось? Ни за что не догадаешься.
- Выпить? Шоколадных конфет?
- Не, друг, выпить – это банально. А конфеты солдатикам моим снились, трудно им без сладкого было. А мне хотелось, Серега, щей зеленых, наваристых, на свиных ребрышках. Да чтобы мясо с них само сходило, едва в рот положишь, чтобы - сочное, пахучее, и много! А щи – кисленькие, зеленые, с красной морковкой, и в них обязательно протертое вареное сальце плавает. Его и не видно вовсе, но оно – там. А без сальца – пустовато, пустовато без сальца, - повторил голос и с силой добавил: - с-самое лучшее в мире первое блюдо – зеленые щи, и спорить не хочу!
- Эт точно, - согласно поддержал второй голос.
- Да чтобы - с черным волжским хлебом. Не ел я вкуснее этого хлеба, честное слово! Он немного кислит, но как раз то, что надо к зеленым щам. Мы в Москве долго стояли, когда домой-то возвращался после госпиталя. Я оттуда жене в Иваново позвонил: «Еду. Ставь щи варить, успеешь». Она долго понять не могла, что я домой еду, и живой к тому же, - усмехнулся он снисходительно, - ка-а-ак заведенная: «Саня да Саня, где ты да где ты!» Говорю ей, что я уже в Москве, часов через пять дома буду. А она – опять: «Ой да ой!» Плачет! Ну, думаю, за-абудет с радости про щи! А, знаешь, как хотелось? Страсть!
- Забыла?
- Не. Все, как надо: хлебушко, щи и стопочка.
Я прислушивалась к мужским голосам. Мягкий майский вечер успокаивал теплом, солнцем, радовал взгляд чистотой улиц. Весна уверенно прибирала город к своим нежно-зеленым ручкам. Весь день с самого утра шел теплый паркий дождик. Он шел с небольшими перерывами, в которые на небе хозяйничало добродушное солнце. Оно соблазняло прогуляться по прибранным к празднику и еще не успевшим засориться улицам. Вечер пришел смирный, промытый в семи водах и настоянный на дурманном аромате первых клейких листочков.
На остановках – ни души. Автобус из вежливости раскрывал двери, но только у драмтеатра вошел один пассажир, батюшка в черной, аккуратной рясе и опустился рядом со мной на сиденье. Мне нужно было выходить через три остановки. Я с интересом, нет, не так, с волнением, растущим вниманием и странным смятением ловила каждое слово мужчины, с трудом удерживаясь, чтобы не оглянуться.
- Ты не представляешь, Серег, какие ребятки были в моем взводе, эх! Один был…
- Был?..
- Ну, Сева-математик. Он в теорему Ферма въехал еще в десятом классе, тетрадку с собой таскал на животе под ремнем. В институт не прошел по конкурсу. Один был у родителей.
- Погиб?
- Угу, - тяжело выдохнул мужчина, - да один он, что ли? Двадцать девять ребят у меня было, а уезжал – девятнадцать оставалось. А сколько их сейчас? Я дома-то уже второй месяц.
- Да-а-а.
- Сашка Черный, мой тезка, ох, и парень! Уличный, из детдома сбегал три раза, рассказывал, как похабно там было. Многие сбегали. В лесу под корягами нору выроют, тряпок натаскают, там и жили. Воровали, конечно. Столько черноты хватил, столько лиха! Можно подумать – законченный циник, а – нет. Не поверишь! Я поначалу приглядывался, думал, притворяется справедливым. Нет! Мы для него семьей стали, а он для нас - Соломоном, такой мудрый и правильный… был.
- Тоже?..
- Люто погиб, отбивался отчаянно. Мы помочь не смели, обнаруживать себя не имели права, задание… зубами скрипели, - он опять длинно вдохнул-выдохнул, - Сашка, Сашка! Перед глазами стоит. Знаешь, что там легко было, Серег? Душу потерять. Что ты смотришь? Не понимаешь? Я знаю, что говорю! Спросишь – как? Да - запросто: за спину товарища в бою спрятаться, своровать, когда голоден. А еще - из укрытия не выйти, когда команда к бою была. Но самое страшное – выдать кого-нибудь из своих, случалось и такое. А вот самое трудное там – это спасти ее, душу. Тебе и вообразить невозможно, насколько это трудно было, Серег! – мужчина громко вздохнул, - не ударить мальчишку, когда ему страшно. Он и стрелять-то еще толком не умеет, сидит и плачет, и смотрит на тебя вот такими глазищами, а тебе его в бой надо посылать! И ты его посылаешь, через такое посылаешь!.. Аж зубы крошишь, так я сам боялся заплакать от того горя, что мне, взрослому мужику, офицеру, приходится пацаненка в бой бросать! Эх, Серег! До сих пор глаза его зареванные у меня вот тут стоят и губы, пухлые, детские совсем еще. Восемнадцать лет и восемь месяцев... - он замолчал, подвигался, опираясь на спинку моего сиденья, переставил что-то, - я понял там простые вещи: нельзя поднимать руку на ребенка и на женщину. Нель-зя. Я теперь дрожу, если слышу детский или женский плач. Галка моя травки какие-то для меня заваривает, переживает: «Что ж, ты и сына ни разу не шлепнешь?»
- Нет?
- Не могу. Пока не шкодит. Хочу его в Суворовское училище определить. Там и спорт, и армейская выучка, и мужская дисциплина. Десять скоро, надо думать. А если мне снова придется туда? Галка – женщина, а парня должен мужчина ставить на ноги, тогда и тот мужиком станет. А офицером быть – это не продавцом там или модельером, офицер – это тебе не фунт изюма. Звучит-то как: офице-ер! Да? Серег?
- Ну.
- Чтобы он тоже мог сквозь кровь и пыль, как папка! Эх, какие слова: сквозь кровь и пыль!
- Ты, кажется, не увлекался Блоком, Сань.
- Вроде, да. Только, понимаешь, я второй месяц миром живу и в мире, сплю по ночам, не вскакиваю от взрыва или животного стона, чистый сплю, обласканный и сытый. Понимаешь? Чистый и не голодный. Я пьян от тишины, от спокойствия вокруг меня, от покоя. И из меня, такого пьяного, неожиданно Блок попер. Его «Скифы» - это же сплошной восторг! Открою книгу и задыхаюсь. Или вот еще, «На поле Куликовом» называется, слова там…
Сквозь кровь и пыль
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль!
Ты эту кобылицу представь, Серега, которая несется сквозь кровь и пыль! Мне она белой видится с карими глазами, как у Окуджавы: «Белая кобыла с карими глазами, с челкой вороною», - пропел он негромко.
- Почему это? Не, - возразил негромко Серега, - гнедая она. Или нет, вороная.
- Нет, друг, белая она, и грива у нее белая, и хвост тоже белый. Белая она, как женщина прекрасная без одежды. И летит сквозь кровь и пыль!
Автобус остановился у железнодорожного полотна, пережидая состав. Я обрадовалась, что успею услышать еще что-то особенное, не похожее на мужской треп про пиво, раков и анекдоты. А потом я его увижу! Буду выходить, оглянусь и увижу! Состав оказался товарным, очень длинным, и под его шумное постукивание я расслышала негромкое пение на знакомый мотив.
Дорога далека к дому твоему,
Во сне и наяву вновь по ней иду.
Я знаю, что найду
Дверь твою одну,
Дверь твою одну…
Мужчина негромко напевал, потом спросил:
- Хочешь, дам тебе альбом Биттлз? В нем восемнадцать песен с нотами и словами, русский и английский тексты. Хочешь?
- Спрашиваешь! Помнишь, мы с тобой ее на выпускном пели? По-английски!
- Еще бы не помнить! На английском спели самого Маккартни! Только поистрепался он сильно, альбом. Я его с собой возил, но вполне можно разобрать и ноты, и слова. На развале в Москве купил. Обрадовался-я-я! Битлы! И ноты! - он умолк, потом быстро проговорил, - сто три. У тебя сколько?
- Да сбился я на седьмом десятке
- Сто три вагона, можешь не проверять и не спорить, нас этому в разведке натаскали, сам разговаривай, а глаза считают, - довольный голос его прозвучал по-мальчишечьи хвастливо, – так я - про альбом. Две-то песни погибли, вместе со Славиком нашим. Они его кровью так пропитались, что пришлось те страницы выдирать. Вообще-то я их хотел на память оставить, но потом подумал, что не по-человечески это, Славкину кровь – и на память. Нехорошо как-то, а?
- Н-не знаю…
- Я тут недавно для себя кое-что вывел, Серег, формулу одну жизненную. Она простая-простая, как амеба. Жил-жил я, не задумывался особо, влюблялся, женился, сына родил, от женщин не шарахался, даже и наоборот. Вроде бы – все, как у людей. В эмпиреях не летал, на философических мыслях останавливался по мере необходимости, здорово не трепался. И дозрел я вот до чего: а хорош собою планету переполнять, надо и делать что-то.
- Это и есть твоя амеба?
- Это и есть.
- И что надумал?
- Пока меня опять не кинули в тот ад, месяца два у меня есть, ранение было, госпиталь. И вот что я надумал, - он опять подвигал чем-то деревянным за моим сиденьем и с кряхтеньем вздохнул. - На-днях я к Женьке заезжал, он из-под Шуи. Ранило его сильно, внизу ранило. А ему – только-только двадцать исполнилось. Кра-асивый, лицо интеллигентное, волосы пышные, волнистые, лоб высокий, глаза карие. Умныыый, в электронике – бог! Я потом тебе покажу его, мы снялись перед последним заданием, там нас и достало. Но мне повезло, ему – нет… не всем везет.
После паузы он заговорил глуше, резче, тверже.
- Ну, и вот, значит. Иду я к нему по улице, иду и вижу: лежит мой Женька на земле, улыбается блаженно и в небо глядит. А день был такой хороший, солнечный, теплый, небо - голубое, бездонное. А Женька туда глядит и улыбается. А рядом стоит инвалидная коляска. Ты представляешь, как его сердце пылало?! Ты хоть капельку представь, а? Серег? Напился он и свалился с коляски, а залезть не может. Лежит на земле, пьяный, и улыбается весне, солнцу, еще чему-то там. А земля уже по-весеннему нагретая, родная, улицы своей земля. Он по ней бегал, девчонку провожал, целовал ее, миловал, потом домой летел на крыльях, и все звезды тихо смеялись! Он ощущал ее голой шеей, эту теплую землю, локтями, умной и красивой головой своей, пытался подняться, пробовал ползти, когда меня узнал! Сер-р-рега! Я понял, что никому он не нужен теперь, одной мамке бедной. Вернулся я тогда домой и решил: что смогу – сделаю. Не только для него. Сердце мое кипит после той поездки, Серег, не помещается оно в груди, паром исходит!
Все!
Я должна была его увидеть, этого человека, чей горячий, из души монолог я жадно слушала уже минут двадцать. Я поднялась и переступила к передней двери. В это время автобус заворачивал, и я незаметно оглянулась, с трудом изображая невозмутимость. Он смотрел в окно водителя мимо меня. Пронзительные, сияющие голубые глаза – это первое, что я увидела. Все остальное: худощавое, загорелое лицо с небольшими усиками над верхней губой, прямой нос, короткие русые волосы, зачесанные вбок и открывавшие чистый лоб, - располагалось вокруг глаз и казалось не основным. Их бы написать на огромном полотне хорошему художнику, одни лишь горящие глаза моего случайного попутчика, и назвать картину «Душа» или «После ада». Мужчина продолжал негромко говорить своему соседу. До меня долетали отдельные фразы.
- Знаешь, Серег, к женщине у меня теперь отношение не такое, как до войны. Я ведь тогда и погуливал, сдам дежурство, и-и-и по-о-шел! А сейчас Галочка моя – самая главная женщина в мире, она – жена, она – мать моего ребенка, с большой буквы все. Вот так. Я на многое стал смотреть по-другому. Вот мне награду дали! Я горд, не скрою. Это за тех ребят, которых я вывел оттуда, ну, я рассказывал тебе. Так вот, раньше у-у-у, раньше я бы лет сто гудел об этом, звоночком бы заливался, носом небо пахал, павлином бы вышагивал, хвост распушив. А теперь – нет.
Он поправил костыли, стоявшие сбоку, и начал опять что-то говорить, но я уже не слышала – что. Я вышла на своей остановке, а автобус побежал дальше.
.
От автора.
Просматривала я недавно папку со старым литературным материалом. Между страницами рукописного текста затерялся пожелтевший, наспех оторванный клочок газеты. Я повертела его так, эдак и уже собралась скомкать, но на обратной, чистой стороне вдруг увидела два слова «Глаза» и «Исповедь». И мгновенно, будто в голове щелкнул выключатель, вспомнился и майский вечер девяносто пятого года, и мужской голос на заднем сиденье полупустого автобуса, страстный, душевный монолог его о зеленых щах, о плачущем восемнадцатилетнем мальчишке с пухлыми губами, о Блоке, о белой кобылице. Все вспомнилось, даже батюшка в чистой рясе с самодельной котомкой, который вышел у вокзала.
О том и написала.
Свидетельство о публикации №210102300214