Сестра твоя Майка

                Светлой памяти Е.И.Тарасовой.
               

1.


             Июльский гром лениво поворчал, словно сквозь сон, и затих. Вокруг всё насторожилось: попрятались птицы в зарослях таволги, выпрямилась осока у берега, успокоились редкие волны и, накатываясь на промытую гальку, шепотком сплетничали, сбегая обратно в реку тонкими струйками. Берег опустел. Убежали ребятишки, накупавшиеся до синих дрожащих губ и гусиной кожи, ушли рыбаки, смолившие рассохшиеся лодки. Наступила сторожкая тишина. Слышно было лишь, как потрескивают щепочки в костерке, сотворённом в песчаной лунке.

-  Гроза идет, - боязливо кивнула на потемневшее небо Нэля.
-  Пусть, - отозвалась Майка, отжимая мокрые, слипшиеся пряди темно-русых волос, - даже интересно, – она стояла на коленках у тощего костерка, пытаясь согреться.
 -  Ты – что? – изумилась Нэля, - собирайся быстрей! Нельзя оставаться у реки, - торопила она подружку.
 -  Да ты глянь, как здорово! – Майка вскочила на ноги, отряхнула коленки от песка и подняла руки к небу, - туча-то, туча какая прекрасная, Нэлечка! Прям черно-синяя, огромная! Я хочу купаться! - И она побежала к воде.
-  Майка, с ума сошла! – кинулась за ней Нэля, прихрамывая, - не ходи!
 -  Я только у бережка, Нэлечка, я чуть-чуть! Смотри, как тихо кругом. А какая тучища! Я – у бережка! - кричала Майка, бегая по воде и взвизгивая от восторга. Ей хотелось забежать туда, где глубоко, темно, и плыть там осторожно-осторожно, на цыпочках будто, задерживая дыхание, до самой тайги!

Гром вновь подал голос, нехотя пробурчал что-то себе под нос, кому-то пожаловался, кого-то ругнул беззлобно. Потом тяжело, с кряхтеньем повернулся на другой бок, разворчался и-и-и пошёл громыхать! Сначала – вдалеке, затем ближе, ближе и вдруг раскатился трескуче и звонко над головой! Разошёлся сибирский громыхало и наперегонки с молниями такого страху нагнал на бедную Нэлю, что та убежала к перевернутым лодкам, забралась под одну и оттуда взывала к подружке срывающимся голоском. Но в Майку словно бесёнок вселился: она прыгала по воде, вертелась волчком, расставив в стороны руки, тянула их к небу, пританцовывала и кричала: «Небо! Туча! Да здравствует гро-о-ом! Ур-р-ра!»

Но тут небеса обрушились ливнем, и Майка побежала к лодке. Она едва не перевернула её, и долго не могла успокоиться. Нэля обхватила подружку руками и крепко-крепко прижала к себе. Девочки сидели под лодкой, пахло варом, было сухо и уютно. Лишь иногда порывом ветра заносило в щель понизу холодные брызги, и тогда Майка ёжилась и вздрагивала. Лодка находилась чуть выше уровня воды, и в щель было видно, как струйки дождя выбивают из воды фонтанчики.

-  Как будто дождь танцует по реке, – удивилась Майка. Она легла на живот и в отверстие из-под лодки наблюдала за рекой, - а на солнце бывают  протуберанцы, такие всплески. Только на солнце они - из расплавленных металлов, а эти – из воды, но тоже красиво. Правда же?

Нэля молча кивнула. Короткая летняя гроза уходила, дождь вскоре иссяк. Остатки влаги еще побрызгали из таявшей на глазах тучи мелкими брызгами, и внезапно из-за туч вырвалось умытое весёлое солнце. Оно засияло ярко и жарко, набросило на реку покрывало цвета индиго и пустило по ней горячую золотистую дорожку до противоположного берега. А по ней, по этой солнечной дорожке, скакали редкие иголочки убегавшего дождя. Майка выскочила из-под лодки и побежала к реке, не в силах удержать в себе бурлящую радость.

-  Нэлечка, - просила она, подпрыгивая на бегу, - поплыли по дорожке, а? Пока она не ушла, поплыли! Мы только чуть-чуть от берега.
Солнце припекало макушки, играющие на воде блики слепили глаза, а над заречной тайгой, над миром, над теплым сибирским летом разноцветной аркой поднялась радуга!

Девочки дружили давно. Майка, худенькая, длинноногая стрекоза тринадцати лет с двумя темно-русыми косками и серыми выразительными глазами  в черных пушистых ресницах на умненьком личике находилась в постоянном полете, поиске, исследовании и обследовании. Она зачитывалась фантастикой, начисто отказавшись от любовных рассказов, которые девочки передавали друг другу. А в редкие, очень редкие свободные дни, когда она могла распоряжаться своим временем, подбивала подружку на разные «подвиги»: полазить по крутым, осыпающимся склонам глубокого оврага, сбегать на луг у татарского кладбища, на старенькой лодочке дяди Игнаши сходить на веслах к острову, набрать черёмухи на Змеиной горе – много! Только совершать «подвиги» было некогда, потому что девочка почти все лето служила в няньках. Но кое-что они с Нэлей всё же исполнили: вдвоём на лодке кое-как добрались до ближнего острова, набив на ладонях мозоли, посидели на гальке, огляделись, отмочили ладошки в холодной воде и решили, что чего-то не хватает для настоящего приключения. Майка решила. Возвращались по течению, и Майка плыла за лодкой, визжа от ужаса, потому что Нэля предположила: а что, если  на такой глубине водится кто-нибудь, большой, зубастый и голодный?

-  Маечка, миленькая, залазь в лодку, - умоляла она подружку, - я боюсь! А вдруг «оно» вынырнет из воды? Или… коготь крючком выставит и зацепит тебя! А? Майка! Вылазь!

Но Майка, у которой радостный ужас поселился где-то в области живота, плыла за лодкой с вытаращенными глазами и повизгивала - от воли, от вида огромного водного пространства, от запаха смолистой тайги, налетавшего из-за островов, и от жути, конечно, но это – так, в скобках. По оврагу они тоже полазили. Вверх по склону взбиралась Майка. Она карабкалась, слетала вниз вместе с куском тяжелой глинистой земли, обдирая до крови не только коленки, но и все открытые места под летним платьишком, но упорно лезла выше и выше. Нэля же стояла внизу или бегала из стороны в сторону, пытаясь подхватить свою неуёмную подружку, со страхом наблюдая, как Майка падает с очередным пластом земли в обнимку и кричит: «Лови-и-и!» или: «Лечу-у-у!»

А за долгим зеленым лугом, в той стороне, где солнце садилось, находилось татарское кладбище. Здешние мальчишки бегали туда, чтобы посмотреть необычные похороны, маленькие мавзолеи и знаменитые татарские могильники. Идти надо было пешком, а это означало – бегом, потому что Майка шагом ходить не умела. Она или скакала галопом, страшно удивляясь, почему это у нее не получается, как у лошади, или прыгала попеременно то на одной ножке, то на другой, или просто бежала.

-  Да не успею я за тобой, - отказывалась Нэля, кивая на больную ногу.
-  А мы – шагом, мы - потихоньку, - уговаривала Майка.
-  Знаю я твой шаг, - отмахивалась Нэля, - ты сейчас-то не стоишь, я за тобой голову уже открутила: туда-сюда, туда-сюда!
Майка задумалась, уж если ей что в голову вошло…
-  Велик нам никто не даст, - вслух размышляла она, - Нэля! А что, если на тележке, а? Я бы тебя везла, - загорелась она, - вот только где взять?
-  Не поеду, - наотрез отказалась Нэля, блондинка с белокурыми пышными волосами и большими ярко-голубыми глазами на круглом, улыбающемся, белокожем лице, - на тележке? Как капуста или картошка? В этом вот платье?
И обе расхохотались, представив, как тонюсенькая худышка Майка, упираясь в землю ногами-спичками, пытается сдвинуть с места тележку с восседающей на ней пышной Нэлей. К тому же, благодаря своей полноте, Нэля выглядела совершенно взрослой девушкой, она даже ногти красила.
-  Ха-ха-ха! – залилась Майка звонким смехом, - я – муравей, я – муравей!
-  Пошли ко мне, мурашик, я тебя коврижкой буду откармливать.
-  Со смородиной?

Нэля пекла вкусные сдобные ковриги с начинкой из разных ягод. Майка даже не представляла себе, что в обычной духовке, можно сотворить такое! Ковриги у подружки получались высокие, из желтого «дырявого» теста, между двумя слоями которого чернели смородинки в темно-красных ободках от сока. Все это смотрелось настолько красиво, празднично и вкусно, что от одного лишь вида смородинного чуда на языке у Майки скапливалась слюна. Нэля разрезала пирог на аккуратные, очень правильные прямоугольные дольки, поддевала один десертной лопаточкой и угощала Майку.
-  Ешь, муравей, - она подталкивала коврижку длинным ногтем в ярко-красном лаке, - ешь. Вкусно?
-  Угу, - не в силах раскрыть рот и оторваться хоть на слово, отвечала Майка, смакуя, стараясь подольше задержать во рту это сдобно-смородинное яство. Но оно проглатывалось быстрее, чем она думала.
-  Ешь-ешь, мурашик. Ты – с простокишкой, с простокишкой. На-ка ложку, - подавала Нэля десертную ложку и ставила рядом с тарелкой большой стакан с простоквашей.
-  Я не люблю ее, - отказывалась Майка.
-  Ты попробуй, - настаивала Нэля, это ж - домашняя. Одну ложечку…
Майка пробовала и незаметно съедала два стакана простокваши.
-  Вкусно! М-м-м, - качала она головой, - вот бы мне так научиться, а?
-  Научишься. Ты ешь!
Майка постепенно насыщалась и признательно взглядывала на подругу.
-  Ты такая красивая, Нэля! У тебя даже ямочка на щеке есть, - мечтательно заметила она, - и губы у тебя всегда розовые, улыбаются, и вся ты будто… будто пряник. А – я! – Майка махнула рукой, - меня, знаешь, как мама зовет? – Майка понизила голос и уже хотела, было, произнести слово, да передумала, - не, не скажу. Мне бы потолстеть.
-  Может, тебе поменьше бегать?  И толстеть начнешь, а я тебя кормить буду.
-  Я не знаю, Нэлечка, как это – не бегать? Я не могу. У меня же ноги такие, - она задумалась, потом быстро проговорила, - бегательные. А у тебя – спокойные, для ходьбы.
-  У меня – хромые, - тихо произнесла Нэля и стала прибирать на столе, - а я – хромоножка.
-  Не говори так, что ты, - оскорбилась Майка за подругу, - никакая ты не хро… не эта самая. Ты чуть-чуть прихрамываешь, и все. Надо лечить её, твою ногу. Я могу с тобой ходить к врачу, если тебе это больно. Да?
-  Мне скоро пятнадцать, нога теперь не вырастет, врач сказал. А я буду носить специальную обувь, вот и все, - она отвернулась, составила чистую посуду в буфет и села напротив Майки, - со мной никто и не дружил из-за этого, ты – первая, - она улыбнулась.
-  Ну, и дураки они! – Майка резко взмахнула рукой,  - дурынды! И всё!  Ты такая замечательная, Нэлечка, ты мне… как сестра, лучше всех!
-  Ты мне – тоже, Майка, - и, помолчав, тихо добавила,  - вот и замуж меня никто не возьмет.
-  Да? – оторопела Майка.
-  Слышала, соседки говорили про меня.
-  Ф-ф-ф-у-у-у, - девочка широко раскрытыми глазами недоверчиво глядела на подругу, - из-за этого замуж не берут? – Эта новость, по-видимому, ее сильно озадачила. Майка замолчала на полминуты, поерзала на табуретке, покрутила головой и поставила точку, - ду-ра-ки! И не надо нам таких мужьёв!
-  Мужей, - рассмеялась Нэля.
- Вот слушай, - она наклонилась через стол к подруге и взяла ее за руку, - я окончу школу, выучусь на врача и вылечу твою ногу! - Майка уселась на прежнее место, выпрямилась, руки положила на колени и сияющими от такого простого решения глазами посмотрела на Нэлю, ожидая радостной реакции.
-  Это же сколько лет пройдет, - снисходительно покачала та головой.
-  Ну… в семнадцать окончу школу, - принялась считать Майка, - пять, нет, шесть лет в институте, и все! Мне будет двадцать три, и я стану тебя лечить.
-  А мне?
-  Тебе-е… двадцать пять будет, и что такого? Тетя Валя вон в тридцать вышла замуж, и ничего, - она по-взрослому развела руками.

Нэля молчала. Она задумчиво глядела на свою худышку-подружку, похожую на взъерошенного воробья, удивительно красивыми, голубыми с поволокой глазами и думала, что Майка – единственный человек, подавший ей отдаленную, дымную, но надежду. Как ни странно, но Нэля, спокойная, рассудительная Нэля поверила: если Майка станет врачом, она вылечит ей ногу. Вылечит!

-  Хочешь еще простокишки? – спросила она.
-  Давай, такая вкусная! Я думала, что наелась, а опять хочу, - Майка с удовольствием съела простоквашу, поскребла ложкой по стенкам стакана, вздохнула и спросила, - Нэля, а ты что будешь делать?
-  Когда?
-  Когда вырастешь? Я – лечить, а ты?
Нэля пожала плечами.
-  Не знаешь? – удивилась Майка, - ты, такая красивая, и не знаешь?
Девушка улыбалась и молчала. Она знала, чего хочет больше всего на свете, но говорить об этом подружке не решалась – стыдилась. Она хотела замуж и детей - много!
-  Мне никогда не стать такой красавицей, - без зависти говорила Майка, уписывая простоквашу, - ты, Нэлечка, как артистка. Нелли Ортэга, - произнесла она медленно и повторила: - Нэлли Георгиевна Ортэга! Красиво звучит, правда?
Нэля кивнула.
-  Хороший был день, - Майку сморило. Она, положив голову на руки,  удобно устроилась за столом и закрыла глаза. Летнее солнце вломилось напоследок в окно и даже сквозь задернутые занавески припекало, - спать хочется-а-а…
-  Идем, я тебя на диване уложу.
-  Что ты, Нэлечка! Мне еще постирать надо, - заторопилась девочка.
-  Приходи тогда завтра, я тебе что-то покажу.
-  Что?
-  А придешь?
-  Не-а, - девочка уныла покачала головой, - мне завтра с Наткой водиться всю неделю. А потом – еще неделю. А после Натки – с Лизой весь месяц, как раз до самой школы.
-  А-а-а нельзя отказаться?
-  Мама сказала, что это моя летняя работа. Вот, - она достала из сумки книжку, - видишь? Наткин папа подарил, называется «Антон-горемыка». А эти сандалики мне дали за то, что я с Генкой водилась. Он, знаешь, какой тяжеленный был! Я его еле-еле брала на руки, а он все время просился и плакал.    
-  А как ты их находишь? Ну, детей, с которыми надо водиться?
-  Мама находит. Да у нас на улице все знают, что я летом – в няньках. Побежала я, Нэлечка.
-  А когда придешь?
-  В воскресенье приду, прямо с утра.
-  И мы пойдем с тобой на татарское кладбище, - улыбнулась Нэля.
Майка, не ожидавшая от подруги такого подарка, сначала несмело улыбнулась в ответ, предположив, что та шутит. Потом поняла, затопала, закружилась, благодарно поцеловала  Нэлю и, перепрыгивая через две ступеньки, побежала домой. А снизу, из подъезда, крикнула: «Я тебе помогу, Нэлечка, слышишь?»


2.


Долгожданная прогулка к татарским могильникам все же состоялась, но не в воскресенье, и не этим летом, и даже не следующим, а уже после того, как Нэля окончила школу и стала работать в парикмахерской, а Майка перешла в последний класс и вовсю штудировала биологию, готовясь к поступлению в медицинский институт. У мамы появился новый муж, и Майку, оказавшуюся не ко двору, забрал к себе дядя Игнаша, мамин брат. Жена его умерла, он сильно тосковал. Жениться не собирался, своих детей у них не было, а племянницу он всегда любил, как дочку. У Майки теперь появилась отдельная комната, светлая и просторная, и, как ни странно, много свободного времени, хотя дом у дяди Игнаши был большой, но содержался всегда в идеальном порядке. Майке за полтора-два часа удавалось и с домашними делами управиться, и с огородом дяде помочь. А в няньках она больше не служила, дядя запретил.

- Прокормимся, девочка моя ясная, стебелек неугомонный, - сказал он и отказывал всем, кто по старой памяти приходил звать племянницу в няньки.

Майка незаметно превращалась в стройную, сильную девушку с умным, красивым лицом, на котором удивленно жили выразительные глаза, серые, с отливом в голубизну, в черных, стрельчатых ресницах. Из всех галактических вопросов, волновавших её ещё недавно, она оставила три: смысл жизни, секрет бытия и бесконечность тишины. Все остальное, как-то: Вселенная, цивилизации, другие формы жизни, Мировой океан, царь Соломон, люди и звери, мужчины и женщины – она для себя временно разрешила. Некоторые отошли на задний план за ненадобностью, а вот эти три жизненных удивления тревожили и жили в ней. Тема любви иногда приводила в смятение, но волнение это было странным: в летние ночи Майка тайком от дяди кралась в сад, ложилась на тёплую, ещё не остывшую от дневного зноя траву и, разбросав в стороны руки, шептала в звёздное небо.

  - Вселенная… звёздочки… люблю вас! Дядечка мой Игнашечка, ты – самый лучший на всём белом свете! Нэлечка, сестричка моя!

В сонной тишине, когда не шелохнётся ни один лист, и видны лишь ближние ветки, а дальше все скрыто беззвучным туманом, Майка томилась от любви, переполнявшей её. На укрытой мягкими туманами спящей земле, сквозь нежное дрожание струны, звеневшей в беспокойной душе, Майка признавалась в любви деревьям, реке, траве, бабочкам. Тонкий, робкий звук просился на волю, отдавался в горле, в кончиках пальцев и пронзал! Хотелось лететь, дарить, раздавать! Но никто об этом не знал, потому что звучал он трепетно в самом укромном уголке Майкиного сердца.

               
*
               
Изумрудный, бескрайний, переливающийся бриллиантовой росой луг сверкал столь неистово, что больно было смотреть. Капли влаги щедро осыпали траву и под встающим июльским солнцем создали такую сумасшедшую феерию света и цвета, что Майка сначала широко-широко раскрыла глаза, потом, почти ослепнув от сияющего блеска, сильно сожмурилась и по-лошадиному помотала головой. 

-  Как… невыносимо красиво.
-  Ага, - полусонная Нэля держалась за Майку, чтобы не свалиться с телеги.

Дедушка-татарин, привозивший ранним утром молоко в город, разрешил им доехать до верхней дороги на телеге. И теперь они ехали. Луг, взбегающий вдали и будто восходящий к небу, терялся у горизонта, укрытый в ближнем распадке невесомым, полупрозрачным туманцем. Он сиял и слепил глаза играющей на солнце росой. Под холмом слева петляла тоненькой змейкой чистая, опрятная, голубая речушка в ромашковых берегах. В нескольких местах её можно было перепрыгнуть, разбежавшись. Речка извилисто и своенравно текла по лугу то влево, то вправо, обегала холм, бежала вспять, поворачивала в сторону. Ее беспорядочное виляние постепенно уменьшалось, течение выравнивалось, и, выскочив, наконец, из-за последнего холма, она вливалась в холодную, стремительную, сильную сибирскую реку, отдавая той свою чистоту, игривость и свободу.
 
А недалеко от распадка на пологом бережку у самой речки жили до поздней осени дикие белые гуси. Горожане знали об этом, но охоту на птиц не устраивали, специально не сговаривались, а просто не охотились, да и всё. Поэтому вольные гуси из года в год безбоязненно прилетали по весне на излюбленное безопасное место и дарили людям нечто необъяснимое, о чём в народе не говорят. Невозможно было представить луг без гусей. Без них он бы опустел, исчезло бы белое гогочущее пятно, соединявшее естественно и ненадуманно голубое небо, зеленое поле и речушку-серебрушку, атласной лентой танцующую по лугу.

- Смотри, смотри, опять блеснула, - Майка, извернувшись, загляделась в сторону, - вон она.
- Ага, - Нэля мельком взглянула и закрыла глаза: за городом шла накатанная дорога, телега ехала мягко, пустые бидоны из-под молока в спину не толкали, и девушка додрёмывала.
-  Нэлечка! Ты только глянь, ты окинь все это взглядом! Ведь это же… это… - Майка искала и не находила то слово, которое бы выразило захлестнувшее её волнение, - я бы полетела, - негромко глубоким голосом добавила она.
Нэля раскрыла сонные глаза и удивленно уставилась на подругу.
-  Прямо отсюда, с верхней дороги, над полем, над речкой, вон на тот дальний холм взлетела бы!
-  И над гусями, - усмехнулась Нэля, - а они бы тебя за пятки, за пятки, за коленки - ну щипать!

Майка раскинула руки, чуть не упала, резко откинулась назад, ударилась спиной о бидоны, ойкнула и притихла. Она восторженно вбирала в себя сияющий мир летнего утра и, наконец, обхватив подругу руками, ликующе пропела ей на ухо: «Ура-а, Нэлечка-а-а!»

- Тише ты, - испуганно шикнула Нэля, - ссадит нас дедушка! - Она оглянулась, но за бидонами виднелась лишь тюбетейка возницы, да слышалось его приглушенное и однообразное: «Хын-на-на, хын-на-на…»
- А давай ему подпевать, - предложила вдруг Майка и, первая, раскачиваясь в такт, подхватила: «Хын-на-на, хын-на-на!»
-  Майка, - зашептала Нэля, - подумает, что ты дразнишься, перестань!
-  Да ведь приехали уже, смотри! Можно полететь прямо отсюда! Давай сойдем, Нэлечка!
- Еще чуть-чуть проедем, хоть до развилки, а? Я еще не проснулась, - просительно затянула Нэля, - и летать я не хочу. Тебе хорошо, у тебя талия вон какая тонкая, двумя руками можно обхватить, а я? Копна копной, - рассмеялась она.
-  Зачем ты все время себя обзываешь? - она обхватила подругу обеими руками и, смеясь, спросила, - а у меня тонкая талия?
-  А ты не знаешь? – удивилась Нэля, - у тебя осиная талия.

Проехали осыпь. Дорога пошла под уклон. Внизу снова блеснула речка, по берегу бродили гуси, и даже сюда, наверх, доносился их гортанный гогот. Детское любопытство увидеть курганы, заброшенные могильники, склепы, пройти по самой запутанной пещере, нырнуть в глубину, скользнуть узкой тропкой по краю пропасти, открыть тайное, чужое, иногда жуткое Нечто – почти ушло вместе с отрочеством. Пришло другое – неукротимое чувство зова к этой прекрасной земле. Оно властно влекло к себе. Хотелось прижаться к ней так, чтобы спиной, затылком, руками вобрать в себя щедрую милость и тепло земли. Девушке казалось, что тогда откроется перед ней то, что она пыталась постичь, отыскать в себе, увидеть вокруг - суть, истину, откровение. Поиски эти шли через глубокие душевные переживания, иногда – через разочарования, после которых она затихала, собиралась с мыслями, с головой зарывалась в учёбу. Но время шло, и стремление поиска вспыхивало с новой силой, оно будоражило воображение и обжигало!

Иногда Майке хотелось оказаться на скале у водопада, где внизу ревет и гремит что-то необузданное и живое, низвергаясь с высоты. И, стоя у края, только самая  последняя капля рассудка удерживает, чтобы не оттолкнуться ногами от камней, не распахнуть в страстном порыве руки-крылья и не взмыть в эти близкие и бесконечно далекие небеса, чтобы не броситься в туманный водяной обвал с криком безумной радости, беспредельного счастья и ужаса! Лето ворвалось в юность, и Майка рвалась на луг. Почему её звало это место, она не задумывалась, понимая лишь одно: ей туда надо! 

-  Тпр-р-ру-у!
Низкорослая пегая лошадка остановилась на перекрестке. Влево шла дорога к татарскому селению, вправо – на луг и дальше - к мусульманскому кладбищу, округлые и остроугольные надгробия которого виднелись из-за ближнего холма.
-  Спасибо, дедушка, - поблагодарила молочника Нэля.
-  Вы такой добрый, - прибавила Майка.
- На кладбище вам нельзя, - строго наказал татарин и для верности погрозил пальцем.
-  Почему? – удивилась Майка, - мы не боимся.
-  Вы – женщины и не мусульманки.
-  Нет-нет, мы – только по лужку, по лужку, - успокоила его Нэля, стоя в отдалении от фыркающей и размахивающей длинным хвостом лошади.
-  Не беспокойтесь, пожалуйста, - сказала Майка, - нам на луг надо.
- Замуж вам надо, детей рожать надо, - возразил молочник, стегнул кобылу, и телега покатила влево к селению.
 Девушки остались на дороге.

-  Эй! – крикнул татарин, отъехав, - часы есть?
-  Часы? – переспросила Нэля, - есть.
-  Через три часа поеду в город, - он поправил тюбетейку на бритой голове и издали опять погрозил, - на кладбище не ходите.
  Девушки радостно переглянулись.
- Не пойдем, не пойдем, - отозвалась Нэля, - мы вас ждать будем, спасибо!
- Вот видишь? – обрадовалась Майка, - и тебе не придется возвращаться пешком. Хороший дедушка!
-  Добрый и строгий, - согласилась Нэля.
-  Как мой дядя Игнаша.

Солнце поднялось над дальним холмом, собрало росу с луговой травы. Зеленые склоны уже не сверкали, не переливались, на них можно было глядеть, не щурясь. Они манили к себе и покоили взор. Подруги стояли на краю луга, заворожённые его далью, онемевшие и оробевшие. Нэля развернула покрывало и уселась. Майка медленно, медленно опустилась рядом, обхватила колени руками, да так и замерла, устремив растерянный взгляд вдаль. Утро разгулялось, и день обещал быть знойным. После привычного утреннего шума городских улиц, после погромыхивания молочной телеги – после всего этого их обступила тишина. Стрекотали кузнечики в высокой траве на склоне, тенькала неизвестная пичуга да снизу, от речушки, изредка доносился приглушенный расстоянием гусиный гогот. Склон холма за Вилюйкой оставался еще в тени, на его темной зелени паслась вороная лошадь. Девушки молчали. Майка с непонятным испугом глядела на мирную картину летнего утра и удивлялась себе: не хотелось носиться по траве босиком, кричать, размахивать руками. Ей казалось, что даже шёпот был неуместным. Изумрудная неоглядность и всё, что сейчас жило на лугу, лишили желаний, оставив самое последнее: распахнуть в стороны тонкие руки, скользнуть плавно по воздуху над речкой, над лугом и воспарить птицей!

-  Я бы полетела, - прошептала она, глядя вдаль.
-  И я, - тихонько ответила Нэля, укладывая больную ногу на валик
-  Нэля, мы пойдем на луг? – Майка кивком указала вниз.         
   
Та покачала головой, и они надолго замолчали. Укрытые прозрачным куполом летнего утра, вдали от людей, посреди зеленого летнего океана на горбушке земли сидели две изумленные, небогато одетые городские девушки, нечаянно заглянувшие на неизвестную страницу жизни. Они были совсем одни здесь. Внизу у речки снежно белели ромашки. Спустилась с холма вороная лошадь, переступила водную змейку и теперь паслась на этом берегу. Незаметно текло время, выше поднималось солнце, притихли гуси. Настоянный на луговом клевере нагретый воздух поднимался на взгорок и одевал в прозрачные, душистые одежды холмы, редкие деревья на татарском кладбище, кусты жимолости и опьянял. Необозримый мир вламывался в глаза и в сердце!

 -  Ты такая, Нэля… - внезапно нарушила молчание Майка, - такая!
Нэля коротко взглянула на подругу и промолчала.
-  И дядя Игнаша, он тоже. Я читала, я знаю, - сбивчиво шептала Майка, - я так много хочу и ничего не понимаю, Нэлечка. Я хочу дать тебе, дяде Игнаше столько моей любви и радости!
Нэля обняла подругу за плечи и проговорила на ухо:
-  Если тебе станет так горько, так больно, что жить не захочется, то знай, что есть я.   
-  Ага, а ты – что есть я, - отозвалась Майка.

Девушки так и просидели у верхней луговой дороги, обнявшись. Изумленные, они всматривались туда, где исходила в зное зелёная земля. Там вороная лошадь долго пила прохладную водицу из атласной речки, улеглись гуси в высокой траве, а на горизонте, в промежутке между двумя дальними холмами, родилось белое облачко. Оно росло, росло, немного посерело, потом густо засинело, и из него просыпался теплый слепой дождик. Вновь заискрилась трава на лугу, загоготали гуси, и вспыхнуло горячее, непреодолимое желание сделать сейчас же что-то приятное, что-то самое-самое нужное  для этой прекрасной земли!

-  Давай погладим ее, - негромко предложила Майка.
 -  Давай.
-  И кататься по траве не будем.
 -  И цветы не будем собирать, пусть ей останутся.
-  Не будем. Вон она какая… невозможно красивая!

Они ладошками ласково погладили теплую землю. Потом приехал старый молочник и отвез их обратно в город.

               
               
3.


Майка не металась. Она давно решила стать врачом и поступила в Московский институт, выдержав конкурс в семь с половиной человек на место. И полетело студенческое время. Училось ей легко и удивительно спокойно, хотя на первом курсе пришлось и впроголодь перебиваться, несмотря на привозимые дядей кули с картошкой, яйца, мёд. Еда исчезала в первые же недели: в соседних комнатах общежития жили такие же студенты, всегда голодные. Она потом врала дяде, что растянула до декабря, и «правдиво» таращила глаза на недоуменный дядин вопрос.

-  Маечка, деточка, не хватило? В следующий раз больше захвачу.
- Что ты! Почти до сессии дотянула, только-только картошку доела, а тушёнка ещё осталась, - успокаивала она дядю, приехав после зимней сессии домой.
-  А почему ж ты так похудела-то, девочка моя ясная? Не заболела?
-  Нет-нет, дядечка, не беспокойся. Это всё латынь, по ночам доучиваю, - придумывала племянница, потому что латынь-то она знала отлично. Да и вообще училась хорошо, а со второго курса стала получать повышенную стипендию и подрабатывать в отделении дежурной медсестрой, так делали многие студенты-медики, поэтому материальный вопрос отпал сам собой.
   

Взрослой в принятом значении этого слова она так и не стала, была наивной, временами по-девчоночьи порывистой и доверчивой. Её правдивость и искренность сначала всех удивляли, заставляли присматриваться внимательнее к студентке. Впоследствии к ней привыкли и стали считать Майю Миронову, красавицу с большими говорящими глазами фиалкового цвета, которые, казалось, отдельно жили на ее лице, просто хорошим человеком. Однокурсницы влюблялись, заводили романы и семьи, рожали детей, - вели нормальную женскую жизнь. Майка же несла свое сердце одиноко. Она мило и необидно отказывалась от прозрачных приглашений, от дней рождения, монашкой не слыла, но за глаза звалась «Девочкой».

И только на третьем курсе всем стало ясно: да это Павел - виной! Самый талантливый и самый любимый всем курсом за бесшабашные идеи и удивительную открытость. Он часто влезал в запутанные врачебные тайны прошлого и увлеченно об этом рассказывал, размахивая костистыми дланями и постоянно воюя с очками, дужки которых обматывал изолентой и белыми нитками. Преподаватели прочили студенту криминалистику. Единственный из студентов, он умудрялся летом ходить в глубокие таёжные и высокие горные экспедиции, вынося клещей и снежные лавины. Однажды пропал до октября. И только потом, спустя значительное время, узнали, что он сразу же после летней сессии работал на полярной станции в качестве стажёра, приморозил там себе щеки и нос, зато отпустил бородку, чем привел однокурсниц в легкое замешательство, смешанное с почтением. А однокурсники стали к нему обращаться не иначе, как «Старик».

- Слушай, Старик, как это у тебя получается? А? – интересовались однокурсники.
-   Что?
-  Ну-у, горы, тайга, льдины. Как ты узнаешь, что именно там нужен врач?
-  Не знаю, - пожимал плечами Павел, - сильно, вроде бы, не стараюсь, само собой получается. А справки навожу, - хитро улыбался он, - да и вообще, кто весел, тот смеется…
-  Кто хочет, тот добьется, - поддержала Майка.
-  Ну, да. А кто ищет, тот всегда найдет, и привет Пушкину!
-  Почему? – спросила тогда Майка.
- Что - почему? – не понял Павел и пристально посмотрел на скромно одетую девушку.
-  Почему – Пушкину? Привет?
-  А-а-а, - рассмеялся он, - Пушкин – это я.


Так они познакомились.  Ну, познакомились, и познакомились, что такого? Только с тех пор жизни их потекли рядышком, изредка пересекаясь на капустниках, на субботниках, на картошке, - обычная студенческая жизнь. Вот только Майке жизнь эта давалась не то, чтобы тяжело, нет, какая же тяжесть, если любишь, но чувство одиночества она стала испытывать острее. А поделиться было не с кем: такой задушевной подруги, как Нэля, на курсе не нашлось. Были приятельницы, девочки в общежитии, просто знакомые, друзья. Подруги не было!

А Нэля пропала. Майка, приезжая домой на короткие три-четыре недельки летом, не могла ее найти. Как  в воду канула сестричка Нэля. Бывшие её соседи сказали, что она замуж вышла и переехала куда-то, а родители обменяли квартиру на другой город. Но не могла, не могла она взять и исчезнуть! Майка безуспешно обходила соседей, расспрашивала бывших одноклассников, обращалась в ЗАГс, искала, искала. Постепенно стала привыкать без подруги: новые впечатления увлекали новизной, волнениями, радостями. Но она  постоянно ощущала эту потерю, будто изнутри вырвался и потерялся самый живой, трепетный орган, и там, в том месте, где он был, стало темно и прохладно. Холодно там стало.

-  Затаилась она где-то, - сказал дядя Игнаша в очередной приезд Майки, - спряталась от тебя. А, знаешь, почему? Потому что больно ей где-то и горько. Такие, как Нэля наша, они не нагружают собой, стыдятся. - и добавил, незаметно поглаживая культю ноги, оставленной на войне, - душа у неё, Маечка, особенная, не яркая, но чистая. Спряталась твоя подруга.

Майка искала. Счастье и боль затаённой любви некому было высказать, рядом не было Нэли, с кем можно было поделиться всем на свете. И Майка стала жить дальше без подруги, которая бы все поняла, она бы просто посидела рядышком и помолчала. Майка запрятала свою неразделенную любовь так глубоко, что порой и сама забывала. Да нет, не забывала, а привыкала в том состоянии жить и жила. За ней ухаживали, но она лишь мило улыбалась. Училась увлеченно, жила скромно и тихо, этим вызывала определенный интерес у известной группы молодых людей, а ее молчаливость и скрытность только подстегивали их, разжигая нездоровый азарт: кому первому Майя Миронова ответит взаимностью? Такого не находилось. Девушка не плакала по ночам в подушку, не искала встреч с Павлом. Она несла в сердце своем громадность чувства и трепетную радость от того, что он есть, что вчера услышала его голос, сегодня он прошел мимо лаборантской, а недавно на лекции сидел сзади нее, и она ни слова не записала в конспект. «Хоть бы практику - вместе», - мечтала она.
               
*

Практику на четвертом курсе Майя Миронова и Павел Пушкин проходили в одном отделении и даже у одного врача, правда, в разные дни и виделись поэтому ещё реже. Так только: «Здравствуй – до свидания; дай амбулаторную карту глянуть; дай анамнез списать». Доктор Федор Егорович – за глаза и в отделении его все звали Егорыч – был коренастый, очень подвижный, но не суетливый, крепкий мужчина средних лет. Он появлялся в чистом накрахмаленном халате, белейшей шапочке, при галстуке, повязанном тщательно и с некоторой долей фатовства, в наутюженных брюках. Врачебных атрибутов на шее не носил, а в кармане белоснежного халата имел лишь свежий носовой платок. И студенты, и преподаватели, и на кафедре, и в отделении – все приходили в таком же виде, никаких там несвежих и помятых халатов, распахнутых воротов рубашек, нечищеных туфель, - чистота и лоск, это было обязательным и неукоснительным условием пребывания в стенах почтенной и уважаемой медицинской alma mater.

Доктор был безнадежно и буйно рыж! И не какие-то там конопушки по лицу да медные волосы. Егорыч имел настоящую, огненную, кудрявую шевелюру, не убиравшуюся ни под какие, самые объемные, докторские шапочки, поэтому приходилось пристегивать кудри его женской приколкой к этим самым шапочкам. Но на этом не заканчивались удивительные особенности доктора Егорыча. Наряду с тем, что имел он редчайшую гриву и необыкновенную склонность к чистоте и порядку, педантом не слыл, а вот его, мягко говоря, оригинальная манера разговора с пациентами могла шокировать.

Неприятно поразила она и Майю. Немолодой мужчина с яркой внешностью, с манерами московского щеголя ладно бы с мужчинами не церемонился, он и с женщинами позволял себе такие откровенно извозчичьи обороты речи, что бедная девушка, в первый же день практики присутствовавшая в его кабинете на приеме больных, растерялась и от возмущения забыла о конспекте.

-  Та-ак, так-так-так, - начинал он прием пациентки, - так-так, мой родной, так-так, - и, не задав ни одного вопроса, отстучав мягкими подушечками узловатых пальцев замысловатый ритм, окинув профессиональным взглядом женщину, он предлагал ей пройти к кушетке.
-  За-драла подол, повыше, повыше, легла на бочок, шовик посмотрим, угу, угу. По-вернулась, - командовал он, - угу, угу. Смотрим нижние лимфики, смотрим, смотрим. А штанишки я с тебя буду снимать? Ага, ага-ага, в этом паху крошечная шишечка, студентка, - не поворачивая головы и не прекращая осмотр, позвал он Майю, - подойди, пощупай. Нашла? Ну, смелее, смелее, нашла? Да где ты щупаешь? Забыла, где лимфоузел находится? Во-о-т, молодец, размеры не забудь указать. Смотрим верхние лимфики. Та-а-ак, села, родной мой, села, села. Теперь – тити, теперь – тити, так-так-так, угу, угу, хорошие тити, красивые. Зачем лифчик носишь? Ну, все. Одевайся, мой родной, молодец, - и напоследок проводил ладонью по обнаженной женской спине.

 «Моим родным» и «молодцом» была интеллигентного вида дама, забывшая от пережитого потрясения в кабинете врача сумочку. «Циник, хам, грубиян! - такой «диагноз» поставила Майя Егорычу, - еще и издевается. Ни капли уважения к больному человеку. А культура?! Культура врача?! Буду проситься к другому доктору», - твердо решила она после первого же дня практики, обозвав его про себя «Р-р-рыжий!» Но просто так не переведешься, это тебе не детский сад, хочу-не хочу. Павел, с которым она поделилась переживаниями, посоветовал.

- Знаешь, Маяша, я и сам отнесся с удивлением к его манере приема больных, - Павел снял очки и задумчиво, сосредоточенно стал накручивать проволочку на чудом державшуюся дужку.
-  С у-див-ле-ни-ем? – не поверила Майя, - и только?
-  Не только, - он нацепил очки, потряс головой, проверил, не падают ли, - но первым впечатлением было удивление. Потом я насторожился. А сейчас…
-  Что?
-  А сейчас я хочу присмотреться, Маяша, - ответил он ей после длительной паузы, - понимаешь, Егорыч - не циник, не грубый, а даже и, - Павел смешно вытаращил глаза за стеклами очков и таинственно понизил голос, - а даже и – добрый, внимательный и знающий специалист. И привет Пушкину!
-  Да? – Майя от неожиданности растерялась.
-  Посмотрим, Маяш. Завтра – мой день у него, посмотрим. Ладно?
-  Да? – повторила Майя.

Они «посмотрели» и недельки через две дружно решили, что добрее человека нет, чем Федор Егорович, профессиональнее врача нет, чем доктор Егорыч, красивее мужчины нет, чем рыжий Егорыч. Больные о нём передавали легенды, коллеги то и дело бегали к нему за советом, студенты мечтали у него проходить практику и не раз предлагали Майе и Павлу под разными предлогами обменяться, но те стояли «насмерть», а к окончанию курса вообще были по уши влюблены в рыжего наставника.

-  Думаю, эта грубость у него показная, - как-то сказал Павел, - и он за ней, знаешь, что прячет?
 -  ??
-  Не догадываешься?
-  Не-а.
-  Странно непрофессиональную стыдливость. Но я так, как он, вести прием больных не буду.
-  Я – тоже, - согласилась Майя.
-  Ну, - рассмеялся Павел, - уж ты-то!
-  Что – я-то?
-  Да так, ничего, - замялся он.
-  Нет, ты скажи, - настаивала девушка.
-  Ладно уж, открою секрет Полишинеля: ты, Маяша, гордость нашего курса, - начал он, но Майя перебила.
-  Павел!
- Не сердись. Ты – совесть нашего курса, его гордость. А прием ты будешь вести лучше всех нас, и привет Пушкину!

Практику они сдали на «отлично». Летом Павел завербовался в Горный Алтай, где в Ойкульской долине велись археологические раскопки на месте древнего капища. Это культовое сооружение, случайно открытое, породило много споров в научных кругах, вот туда-то и ринулся Павел. Взяли его медбратом в экспедицию, Майя узнала об этом лишь месяц спустя. Были вакансии, оказывается. Она горько сожалела о своей нерасторопности и даже поплакала втихомолку. Дядя Игнаша заметил это и, покряхтывая, переживал за нее, жутко смущался, старался подыскать нужные слова для разговора, не находил и злился на себя: «Вот старый телепень, с твоими ли скрипучими мозгами понять нежную, тонкую девушку! Поди, влюбилась. И слезы те – девичьи, роса – росой, взойдет солнышко – высохнут».

*

Следующим летом Павел, неожиданно, втайне от всех увлекшийся нетрадиционной медициной, позвал своего друга Женьку Ивакина в экспедицию по дальним, заброшенным селам и деревенькам, соблазнив его тем, что там отродясь врачей не водилось, что фельдшер, и тот на несколько деревень один, а то все больше местные бабки да знахарки пользуют.

-  Эльдорадо! – размахивал он руками, - Клондайк! Там такой нетронутый материал! Ты можешь себе представить, сколько больных мы излечим? А?
-  Травками, что ли? – скептически заломил бровь Женька.
-  Вот ты мне скажи: в старину на Руси были больницы, врачи, аптеки? – Павел выдержал значительную паузу, - ну? Были?
-  Смотря – когда, - не сдавался Женька.
-  Ну, например, до Ивана Грозного?
-  Да нет, вроде.
-  Не было в принципе. И слов таких не знали. А пришли эти понятия с Запада в шестнадцатом веке. У медиков в профессиональном лексиконе и слова-то русского с огнём поискать.
-  Ну, уж… - не соглашался Женька.
 -  Или редко услышишь. А про термины и говорить не приходится, так? Так. Одна латынь да немецкий, а русский где? Где русский? А люди-то болели и до аптек, и до врачей, и травмы получали, и медведи их ломали, и мор прокатывался. А - войны! – Павел снял и протер очки, надел их, поправил дужку и снисходительно глянул на друга, - я бы и один поехал, да вдвоем сподручнее, доверия больше, откровенности, что ли. Дело-то мы будем иметь не с комсомольцами, сам понимаешь.
-  Тише ты, - одернул его Женька, - тебя бы наш декан послушал, сразу бы загремел на комитет, а там под фанфары - из института.
-  Отобьёмся! – отмахнулся Павел, - так поедешь? Сразу говори, и привет Пушкину!
-  А что ещё мне остается? Лучшего друга на съедение ведунам отдавать? Знахарям да бабкам повивальным? Еще опоят чем да женят на ведунье с зелеными глазами, и помрёшь ты для науки раньше времени. Поеду, но ворчать буду постоянно, я тебя предупредил!
  - Спать ты будешь без задних ног, а не ворчать, - усмехнулся Павел, - а бабка повивальная, она не ест людей, а детей на свет принимает, усёк? Темнота!

За несколько дней до отъезда Женька умудрился сломать ногу и явился к Павлу домой в гипсе до колена и с костылем под мышкой.
-  Не ждали-с, - удручённо развёл он с порога руками.
-  Н-да-с, - выдохнул в ответ Павел, снял очки и присмотрелся, - да-а-а, действительно.
-  Без очков – тоже гипс, - подтвердил Женька.
Павел молча отошел к окну и стал крутить дужку очков.
-  Я тут подумал, - неуверенно начал Женька и виновато взглянул на друга.
 -  Все уже разъехались, - оборвал его Павел, - да и не с каждым поедешь. И вообще я с тобой…
 -  Во-первых, не все: я вчера Майю Миронову видел на кафедре, а она не «каждая».
-  Она – девушка.
-  Она – хороший человек. Главное – умница, да и к тебе относится… - он внезапно умолк, испугавшись, не сболтнул ли лишнего, и исподлобья бросил пытливый взгляд на друга.
-  Что?
 -  Хорошо относится, уважает тебя.
-  Но ты не то хотел сказать, - насторожился Павел.
-  То я хотел, то и сказал! – рассердился Женька, подскакал на одной ноге к окну, где стоял Павел, и похлопал того по плечу, - есть многое на свете, друг Горацио!.. Бери с собой Майю и поезжайте вместе. Будешь представлять её, как невесту. И нечего на меня глаза таращить, не товарищем же Мироновой будешь называть, - издевательски-шутливо протянул он, увернулся от пущенной в него книги, потерял равновесие и упал на диван, подняв обе ноги для защиты, - во всяком случае, она там тебе сгинуть не даст и не продаст!


*
В общежитии медицинского института шел ремонт. В левом крыле здания жили абитуриенты, а в правом белили потолки,  красили стены, и Павел здорово вымазался, пока добрался до комнаты Майи.
-  Павел?
-  Можно?
-  Входи, - растерялась девушка.
Павел прошел в комнату, остановился у стола, обвел глазами скромное девичье жилище и задержал взгляд на единственной маленькой фотографии, висевшей над кроватью. На ней был снят немолодой военный с очень усталыми глазами, в гимнастерке, увешенной наградами.

-  Ого, даже Георгий есть, - присмотрелся Павел, - кто это?
-  Дядя Игнаша, мамин брат. Он мне, как отец.
-  Георгия давали о-го-го за что, а ему?
-  Не знаю, - удивилась Майя, - дядя никогда не рассказывал.
-  Значит, скромностью ты – в него. Вот бы поговорить с ним, - и добавил, приблизив лицо почти вплотную к фотографии, - парадная, видишь? На фоне знамени.
-  Да?
- Боевой у тебя дядя, - Павел, наконец-то, распрямился, повернулся к девушке и усмехнулся глазами. Та так и стояла посреди комнаты с ведром в руках, - Маяш, есть работа. Правда, не совсем обычная.
-  Я согласна, - не дослушала его Майя, - я согласна.
Она услышала главное, что есть работа рядом и вместе с ним, все остальное не имело значения.

               
4.


Сквозь щелястую крышу виднелось ночное фиолетовое небо, на нем играли и перемигивались звёзды. Пахло свежим сеном, немного пылью, шуршали и попискивали мыши. Майя стояла у чердачной дверки, висевшей на одной петле, и ногой отодвигала от себя сено, почти до крыши заполнившее чердак, в слабой надежде, что мышкам больше понравится там, в сене, чем на голом полу у её ног. Хорошо просушенное сено еще хранило луговые ароматы, было нежным и мягким, словно перина, и совсем не кололось через старенькое рядно, любезно данное хозяйкой, у которой они с Павлом стали на постой. Если бы не мыши.  Павел отдал ей тулуп – укрыться вместо одеяла, под утро бывало довольно прохладно, - уполз на другую сторону чердака, зарылся в сено и неслышно заснул, а она простояла до рассвета у проема, боясь даже присесть. Вышла хозяйка с подойником, заметила Майю и негромко спросила, зевая.
-  Не спится? Аль холодно?
-  Мыши, - тихо ответила девушка и спустилась по приставной лестнице вниз.
-  Мыши? А чего они? Шумят?
-  Я боюсь их, - застенчиво призналась девушка, виновато глядя на хозяйку.
-  А-а, - женщина поправила беленький платочек, перевязала потуже назад и внимательно посмотрела на молодую постоялицу, - а, может, не поладили? Дело-то молодое, - улыбнулась она.
-  Нет-нет, мы же учимся вместе, - Майя почувствовала, как запылали щеки, - мы же в экспедиции, мы – с научной целью.
-  Ну, научная цель, она и есть научная, а ночка с милым, да на сенце, - хозяйка широко улыбнулась ее смущению и рассудительно договорила, - да нет, не похож он на бабника, твой-то. Молодой, горячий, правда, но – нет, - она подхватила подойник и засмеялась, - у нас говорят, что сучка не схочет, кобель не вскочит! Видать, не схотела ты. Ладно, девка, ступай-ка в избу, там за печкой лежанка свободная, поспи, - и уже из стайки крикнула, - молочка-то парного я вам оставлю в крынке, ешьте!

Майя вошла в избу и заглянула за печь. На веревке висели валенки, вязанки лука, на широкой лежанке лежали большой овчинный душегрей и лоскутное одеяло темно-темно-синего цвета в мелкую голубую крапинку.  «Будто небо сегодня ночью и звезды», - улыбнулась Майя и, едва прилегла, не раздеваясь, провалилась в сон, еще успев подумать «Если б захотел, только б захотел».  И заснула со счастливой улыбкой.

Она не слышала, как хозяйка, гремя подойником, процедила и разлила молоко, выгнала корову в стадо, выпустила гусей и ушла на ферму. Не слышала, как проснулся Павел, удивленно поискал ее, зашел в избу, звал её. Он облился водой у колодца, побрился у маленького зеркальца во дворе и мысленно перебирал причины её исчезновения: может, кто заболел, или роды, срочно позвали. В деревеньке знали, что они врачи. Он прихватил с собой две общих тетради, исписанных от корки до корки, одна – его крупными, прямыми каракулями, другая – аккуратным женским почерком с четким наклоном вправо и с запятыми, и отправился завтракать. Он допивал второй стакан молока, когда Майя повернулась во сне и задела рукой луковую вязанку. Павел, сразу не сообразив, откуда шел шорох, встал и заглянул за печку.
-   Маяша! Вот ты где, - со смехом позвал он.
Майя открыла глаза, увидела склонившегося над ней Павла, обожгла фиалковой радостью и хотела выкинуть ему навстречу руки.
-  Паша! – слабым со сна голосом пробормотала она.
-  Маяш, ты почему сбежала? Случилось что? Замерзла?
 -  Я? – Майя проснулась окончательно, -  нет. Там – мыши, - тихо проговорила она через паузу, устыдившись не зависящего от разума порыва, - они пищали, бегали.
-  Мыши? Ах, да, мыши! Как же я об этом не подумал? – Павел снял очки, надел их, махнул рукой, - все, мышей больше не будет, обещаю, и привет Пушкину! – Он вернулся к столу и с доброй, слегка насмешливой улыбкой наблюдал за девушкой, - я уж подумал, не позвали ли тебя к больному. Иди-ка, молока парного поешь, хлеб есть.
-  Я – на речку, я – скоро, - смущенно проговорила Майя и выскочила из дома, а Павел, усмехнувшись, стал просматривать записи.

Речка была спасением при том минимуме удобств, что им, москвичам, предоставляла деревня и кочевой образ жизни. Вода – в колодце, нужник – в огороде за зарослями зверски кровожадной крапивы. После пролившихся дождей по уличкам и проулкам невозможно было пройти, от непролазной грязи запасную пару обуви угробили в первой же деревеньке, а сапоги взять с собой не догадались. Так что, ничтоже сумняшеся, топали они босиком по этой самой грязи и по раскисшим коровьим лепешкам. Павлу-то – хоть бы хны, а у Майи потрескалась кожа на пятках, ступни загрубели и стали похожи на наждак, и она всерьез задумывалась над тем, как потом будет носить туфельки. Ходили они пешком от деревни к деревне. Когда дождило, спали вместе с хозяевами, Майю тогда определяли к детям на полати, а Павел спал на лавке, и девушка сверху, с полатей, втихомолку хихикала, наблюдая, как он пытался уместить свое длинное тело на широкой, но короткой лавке. В ясную же погоду хозяева давали им какую-нибудь старенькую лапотину и посылали спать на чердак или на сеновал. Через неделю с начала экспедиции, как их хождения громко назвал Павел, он присмотрелся к девушке и предложил.

-  Если надумаешь домой вернуться, Маяш, я пойму. Пока терпишь?
 Она ничего тогда не ответила. Но через неделю повторил.
-  Терпишь, Маяш? Но если все же решишь, - он выжидательно замолчал, наблюдая за тем, как Майя вырывает листы с записями из одной тетради и вкладывает их в другую, сортируя по темам и заболеваниям, - хотя, Маяш, остались всего-навсего две крошечные деревеньки. В одной живет баба Феона, про нее такое рассказывают, такое, очень бы хотелось, а? А в пятнадцати километрах от нее – древняя Евфалия, ей, - он полистал замызганный, перегнутый в нескольких местах, исписанный слева направо, сверху вниз, по диагонали, у переплета, даже поверх старого текста, потерявший виды блокнот, - ага, нашел. Ты можешь себе представить, Маяша, ей, этой бабусе, девяносто пятый идет, а она лечит! И не заговорами, прошу учесть и не путать Божий дар с яичницей, лечит! – Он снял очки, протер линзы, подкрутил какую-то проволочку на многострадальной дужке и исподлобья глянул на Майю, - так что скоро наша экспедиция закончится, и привет Пушкину! По домам, по домам, по домам!

Майя слушала его и молча улыбалась, а сама стороной узнавала о ведунах, знахарях, травницах и записывала в его блокнот на обложке, чтобы сразу было видно. К слову, на той же обложке она и Феону с древней Евфалией записала, где-то с неделю назад…   

*

Из Снегиревки, где жила престарелая знахарка, они, наконец-то, собрались домой, в Москву. Но по пути к Мурому, где должны были сесть на поезд до столицы, случайно оказались на пасеке деда Василия, куда их завез за медом хозяйский сынишка. Да и застряли у него. Думали, на день-другой, а жили уже неделю, объедались медом и строчили в две руки. Дед Василий лечил медом и травами всю округу, к нему за здоровьем приезжали и из Мурома, и из Владимира, и из самой столицы.

-  Да-да, - значительно кивал дед, - не верите? Зря.
-  Верим, верим, дедушка, - торопливо говорила Майя, записывая за ним.
- Вот только что перед вами, с месяц где-то, лечил горло знаменитому нашему Леонтию Горскому. Он ведь думал совсем уходить со сцены-то, - дед брал соты и складывал их в деревянное неглубокое блюдо, внимательно перед этим осматривая.

Павел завел отдельную толстую тетрадь «Мёд», она вскоре закончилась, подшил к ней другую, и ту исписали, дошли и до третьей, а лечебным секретам и медовым снадобьям деда Василия конца и края не видно было.
- У меня мед уже из всех пор топится, - как-то проворчал Павел,- а сам я в леденец превращаюсь. Однажды поцарапался, лизнул руку, а она – сладкая, не веришь?
Майя улыбнулась.
-  Я бы лучше одну картошку ел, - продолжал он, - с солью, чем эту сладость. Хотя – вкусно, очень. А тебе?
-  А ты – с хлебом, и молоком запивай.

Они лежали в траве за ульями, спрятавшись от солнца под развесистой старой березой. Клонило в сон, жужжали пчелы, пахло душистым горошком и луговой кашкой, не хотелось ни писать, ни ехать куда-то, ни говорить. Спа-а-ать…
-  Ну, что, Маяш, материальчика мы с тобой набра-а-али, - Павел довольно погладил внушительную стопку общих тетрадей, - приедем, засяду за картотеку, и привет Пушкину! Так что экспедиция наша,  тайная, самодеятельная, очень нужная, но в научном и врачебном мире не приветствуемая, скажу больше – вызывающая одни насмешки и строгости, завершается. Точка. – он перевернулся на спину и подложил руки за голову, - когда-нибудь и большая наука повернется лицом к природе. Кстати, заметь, Маяш, ее значения я не умаляю.
-  Природы или большой науки?
-  А-а, - усмехнулся он, - подловила, подловила. Ну, так что? Денька через два и домой? А? Ты – как?
Майя молча пожала плечами.
-  Ты знаешь, Маяш, я тут подумал на-днях, - Павел приподнялся на локте и признательно посмотрел на девушку, - с Женькой мы бы такую прорву работ не сделали, точно не сделали, никогда бы! Это всё – ты. Здорово, что мы поехали вместе.
  У Майи с надеждой ворохнулось сердце.
  -  Павел, - окликнула она.
 -  Да, - отозвался он не сразу.
 -  А далеко отсюда село Карачарово?
  - М-м? Село? Какое село? – он поднял голову и посмотрел на неё отсутствующим взглядом.
-  Ка-ра-ча-ро-во, - повторила она по складам, - там Илья Муромец жил.
-  Серьёзно?
Майя с улыбкой, молча, приподняв брови, значительно покивала головой.
-  Маяш, - снисходительно и с легкой укоризной обронил Павел и вернулся к записям.
-  А ты знаешь, что он делал, прежде чем стать былинным богатырем? – не отставала она.
 -  И что же? Рос, - неуверенно предположил Павел, удивленный  странным желанием девушки говорить об этом.
-  Ответ неправильный.
-  И что же? Он занимался чем-то?
-  Да на печи лежал по сказаниям-то.
-  Ну, - опять не понял Павел, - ты это к чему, Маяша?
- Долго он лежал, болезный, страдал, - она по-деревенски жалостливо закручинилась, сложила руки на груди, склонила голову набок и пальчиком подперла щеку, - с ногами у него или со спиной хворь какая-то приключилась. Во-от.
Павел с удовольствием смотрел на ее импровизацию-экспромт и широко улыбался.
-  До-олго болел, касатик, долго. А однажды испил снадобья, дальше ты знаешь, стал богатырём. - Майя опять покивала, улыбнулась, убрала руки и превратилась в городскую девушку.

А потом, довольная, наблюдала за тем, как тенью, почти незаметной, промелькнул интерес в его глазах. Они широко раскрылись, задвигались брови, исчезла сонливость, он сел и, наконец-то, занялся очками. Майя про себя рассмеялась: куда же он еще влезет своим любознательным носом, в какое дело ринется его бесстрашное сердце? Где он еще не был? В океане? В небе? Сейчас он устремится в легенду, чтобы поставить логическую точку в своей работе. А она пошутила, только пошутила. «И некогда ему увидеть меня», - с внезапной тоской подумала она.

-  Так чего ж, - в раздумье сказал Павел, - надо бы сбегать туда, раз уж мы в этих муромских местах? А? Маяш?
Ту летнюю, звездочкой нечаянной радости вспыхнувшую поездку по Муромской глухомани Майя помнила долго и жила ею тоже долго.

               
5.


 Пролетела, отсверкала разноцветным фейерверком, растаяла вдали недолгая студенческая жизнь. Маина блестяще окончила институт, её оставили на кафедре, и она с головой ушла в научную работу, собирая материал для диссертации. Но перед тем она накупила московских гостинцев, справила себе настоящее, шуршащее самой прекрасной музыкой шёлковое платье с бесконечной, летящей юбкой «солнце» и поехала в Сибирь радовать родных дядю Игнашу, тетю Аришу и тетю Катю.

Стояло жаркое лето. Таежный смолистый дух с той стороны реки наполнял улицы, легкие, входил в распахнутые окна, долетел до вокзала, и она, едва ступив на перрон родного городка, тут же решила: сперва – на реку, поздороваться с нею. И как была, в нарядном платье, в черных замшевых босоножках на каблуке и с бантиками на носке села на рейсовый автобус до пристани. В соломенной шляпке с чёрными пёрышками,  в сетчатых чёрных митенках с малюсенькой розочкой на запястье она смотрелась молодой красивой дамой. А в замшевой сумочке лежал диплом врача. В саквояже лежали подарки, и приехала она на несколько дней, чтобы порадовать родных, показаться им, сказать всем спасибо за то, что помогли стать врачом, а ещё строго-настрого напомнить, что она их теперь будет лечить. Но сначала – на реку.

Река встретила запахом рыбы, водорослей, визгами купающихся, хлопким стуком по мячу на волейбольном круге и водой нестареющей голубизны. Майя не стала спускаться вниз, к воде, а постояла на высоком берегу, вбирая в себя глазами, ушами, каждой клеточкой тела родные просторы: темный массив зеленой тайги на том берегу, белые скалы на повороте реки, круто уходящие в водовороты, острова, брод, пирс с катерами и лодками. Она ловила и узнавала знакомые с детства запахи рыбачьих костров, просмоленных лодок. Она могла бы вот так стоять долго-долго и смотреть, смотреть, смотреть.
 
Здесь, на родном берегу, верилось в радость и счастье наступившей самостоятельной, взрослой жизни. Вдоволь наглядевшись на речную гладь, Маина отправилась к дяде Игнаше. Пошла берегом, мимо многолетних рыбацких костровищ, мимо стихийных пляжей, затопляемых талой водой с весны и до середины лета, мимо детства и юности. Она остановилась, огляделась, сняла босоножки, вязнувшие каблуками в песке и гальке. Где же… ага, где-то тут, вот около этого костровища они с Нэлей прятались под перевернутой лодкой от шальной июльской грозы, а потом плыли по солнечной дорожке. Эх, Нэля!.. Маина вздохнула и заторопилась.

Дядя что-то строгал под навесом и не сразу признал в молодой, модной женщине, стоявшей за оградой, «девочку свою ясную». Узнав, взмахнул руками, быстро заковылял ей навстречу, бормоча какие-то междометия. Остановился, умилился и прослезился от радости, не зная, за что схватиться.

-  Маечка, доченька, - он присел на скамейку во дворе, выставив перед собой остаток ноги на деревяшке, - как же это я! И не ждал ведь, да как же? Я сейчас, сейчас что-нибудь соображу, сейчас, - он порывался встать, что-то немедленно делать, снова садился и смущенно утирал непроизвольные слезы.
-  Дядечка ты мой Игнашечка! Как же я соскучилась! Год целый дома не была. Поседел ты совсем, даже усы, - она гладила его по реденьким волосам, по плечам, сама всплакнула сквозь радостную улыбку, полетела в дом, переоделась в старенький ситцевый сарафанчик, выскочила во двор и закружилась: «Дома я! Дома я!»

Вечером они натаскали из сада обрезанных веток, щепок из сарая, устроились на заднем дворе у высокой поленницы и разожгли костерок. Дневная жара спала, от недалекой реки потянуло прохладой. Плавно покачивались языки пламени.

-  Замуж-то когда? – неожиданно спросил дядя.
-  Не знаю, - Майя с улыбкой пожала плечами.
-  Что, никого и на примете нет?
-  Почему? Есть.
 -  Человек-то хороший?
-  Лучше его нет.
-  Ну, так и чего ж? Или ты ему не глянешься?
-  Не знаю. У него просто времени нет смотреть на меня или на кого другого.
-  Ну-у, - смущенно покряхтел дядя Игнаша, - это как же? Он что, не молод, что ли?
-  Такой же, как я, учились вместе.
-  Хм, так не бывает, - недовольно загудел дядя, - как это?
-  Бывает, очень даже бывает. Он - то на льдинах, то в экспедициях, то в горах, то в пустыне.
-  А сейчас? Институт окончили, ну и…
-  Сейчас он на Кубе, - невесело рассмеялась Маина.
-  На Ку-у-убе, о-о-о. Значит, надолго, – дядя подбросил в костер ветки, поворошил снизу. Пламя, постреливая, поднялось вверх, охватило разом, и костер стремительно догорел.
-  Прости меня, дочка. Не в свое дело нос сунул, ты уж прости, - подбросил щепочек в костер и прибавил негромко, - не в мать ты пошла, и слава Богу. Хоть она и сестра мне.
- В тебя я, дядечка, в тебя, - прошептала девушка, завороженно глядя на малиновые огоньки догорающего костра, - в тебя я.
-  Там письмо от неё лежит на этажерке. Ответь как-нибудь.
-  Ладно, - она глубоко вздохнула, стряхнула с себя оцепенение и с надеждой спросила, - а от Нэли? Ничего?
Игнат Васильевич покачал головой.
 -  И не видел её? Не заходила?
-  Как сквозь землю, Маечка. Жалко, хорошая она. Страдает где-то, бедная, попомнишь мое слово, дочка. Видно, не заладилась жизнь. Счастье-то своё она бы на тебя выплеснула, а горе спрятала, вот и схоронилась.
-  Я и сама так стала думать. Понимаешь, дядечка, я ведь ей обещала вылечить ногу, а где она? Красавица с редкой душой, сестричка моя, Нэлечка.

Костер догорел. Погасли одна за другой звезды, засерело небо на востоке. Из-за реки, с той стороны, с тайного таёжного нутра принесло предрассветным порывом острого смолисто-кедрового настоя, смешанного с речным запахом. Майя вдохнула родной бальзам и по-детски улыбнулась во сне, она заснула у догоревшего костра, привалившись спиной к поленнице и обхватив себя тонкими руками. Дядя принес из дома байковое одеялко и укрыл им девушку. Она не проснулась, только невнятно пробормотала что-то непослушными губами. А Игнат Васильевич набросил на плечи старенькую телогрейку, отстегнул от уставшей ноги деревяшку и просидел рядом до рассвета, согревая себя душевной радостью. «Девочка-то какая ладная да строгая удалась, хорошая, правильная девчурочка, и человек хороший. Только бы крылья ей никто не надломил. А любить? Что ж, пусть любит. Ишь, - хмыкнул он, - лучше его нет. Видать, давно это у неё».

*
   
У тети Ариши, куда назавтра отправилась Майя, пекли пироги, и не просто там какие-то, а с грибами, и она так наелась, что пришлось расстегивать «молнию» на талии.
-  Ты ешь, ешь, умница наша, красавица наша, Маечка, - тетя Ариша прослезилась, поцеловала ее, уложила в салфетку пирогов на дорожку и заспешила на работу, напоследок наказав: «Замуж не спеши, деточка, оглядись сперва».

Майя проводила тетю Аришу до автобусной остановки и поехала на пристань. Другая тетя, Катерина Васильевна, жила в заречном поселке. Девушка не стала дожидаться рейсового кораблика на ту сторону, а после недолгого колебания сговорилась с пожилым лодочником на пирсе, уж очень захотелось побыть ближе к воде.
-  Покататься? – поинтересовался тот и оттолкнул видавшую виды лодку от дощатого пирса. 
Майя с улыбкой покачала головой.
Берег постепенно уходил, с реки открывая новое, неожиданное, будто бы очень знакомое. Девушка крепко держалась за борта лодки и изумленно вслушивалась в себя. Она думала, что с годами то потрясение, что всегда вызывала в ней река, ушло безвозвратно, потерялось среди московской суеты, растворилось в треске и шуме огромного города, растаяло в новизне студенческой жизни. А – нет, не исчезло, живо оно, то жизненное удивление, и с прежней силой и страстью заставляет чувствовать!
Лодочник, не столь мускулистый, сколь жилистый, вёл лодку к протоке между островами. Майя вспомнила, как на ближний остров к концу лета, когда река мелела, переходили вброд и объедались там ягодой. А вон там ныряли с затонувшей баржи, и она головой здорово ударилась о дно, не успев выкинуть вперед руки. А никто и не узнал, только голова потом долго болела. А вон там… Майя замечталась и не заметила, как подошли к острову. Лодка шоркнула днищем о прибрежный песок. За островами проходил фарватер для судов и барж, и лодочники у острова отдыхали.

-  Вижу, не здешняя ты, - перевозчик подал девушке руку, помог перешагнуть борт лодки, отошел к кустам таволги и уселся в тени.
-  Здешняя, – улыбнулась Майя.
-  Одета по-другому, - рассуждал лодочник, - к жениху? На ту сторону-то?
-  К тёте.
-  А к кому там?
-  К Катерине Васильевне.
-  Это… это… - задумался он.
-  Она в школе работала.
-  А! Знаю, знаю, это ж Игнатова сестра, а он в городе живет. Как же, знаю! А-а, так ты – его племянница, значит? Маня?
-  Майя.
-  Ну, да, Майя, вона чего-о-о! Хороша девушка вышла, ох, хороша! Так ты же в Москву уехала?
Майя кивнула.
-  Замужем?
-  Нет, я училась там.
-  И на кого ж выучилась? – не отставал мужчина.
-  На врача.
-  Вона!

Маина подошла к таволге, потрогала рукой острые листочки, наклонилась, вдохнула ее горьковатый, распаренный дух, задержала в себе, прикрыв глаза.
-  Ну, передохнули, и айда. Теперь держись, - лодочник  направился к лодке, - что, не отпустила река-то? – он дождался, пока Майя усядется, сильным рывком столкнул лодку в воду и заскочил сам, - не захотела на катере-то?
Майя кинула, прислушиваясь к журчанию струи за бортом.
-  Оно и видно. Хорошо это, что ты по москвам не растеряла наше, сибирское, - мужчина строго глянул на нее и в несколько гребков вывел лодку на стремнину.

Тёти Кати дома не оказалось, зато под большим самодельным столом сидели привязанные к ножкам две её внучки, Татка и Светка, «шильницы окаянные», норовившие сотворить какую-нибудь непредсказуемость. Они дружно играли в куколки под столом, спрятавшись за свесившейся до полу зеленой  бархатной скатертью, но увидев такую красивую, такую нарядную тетю Маину, стали выбираться из-под стола, запутали веревку, подрались и заревели в голос. Майя отвязала их и накормила тети Аришиными пирогами.

-  Ну, что, кумушки-голубушки? Если хотите, могу показать, где чертики на куличках живут, - пряча в уголках глаз озорные смешинки, сказала она.
Татка и Светка вытаращили одинаковые цветом и размером глаза и дружно (они почему-то все делали синхронно, даже жевали) закивали лохматыми головёнками. Маина умыла их, причесала, взяла за ручки и повела к недалекому прудику. Там жили лягушки, плавали утки с утятами, там же были пресловутые местные кулички, и туда же сбегали сестрёнки, если их не привязывать к ножкам стола. Девушка шла по ярко-зеленой, мягчайшей траве на своих замшевых черных каблучках, в шёлковом-прешёлковом платье, и никого на свете не было счастливее. И где-то там, в этом прекрасном мире, есть Павел, и когда-нибудь он увидит её!

-  Ур-р-ра-а-а! – всхлипнув от переполнившего душу восторга, тихо прокричала она. Потом сорвала с головы французскую шляпку, подбросила её кверху, припустила впереди девчонок по лугу и закружилась, вскинув руки к жаркому солнцу, к летящим облакам, к танцующим в высоком небе голубям. - ура-а-а! – заорала она, что есть мочи, ликуя, высвобождая из себя в этом оре огромное счастье, которое распирало грудь, временами даже мешало дышать, - ур-р-а-а!
-  Ула-а-а, - заверещали Татка со Светкой, запрыгали, упали в траву и стали по ней кататься, повизгивая.

Потом они тихонько сидели на бережку на белых камушках, и она напевала им старую студенческую песенку, услышанную однажды на капустнике. Её исполнял тогда Павел под собственный аккомпанемент двух алюминиевых ложек. Песенка была без претензий, но с подтекстом.
                Пошел купаться Уверлей,
                Оставил дома Доротею
                И взял с собою пару пузырей.    
                Надев на ноги пузыри,
                Он окунулся с головою,
                Но голова-а-а-а
                Сильнее ног-ог-ог,
                Она осталась под водою.
Майя помнила, что ей стало тогда до боли жалко одну Доротею. Глупый Уверлей! Сейчас она мурлыкала, и ей опять было жаль одну Доротею. Она повторяла и повторяла слова незамысловатой песенки, гладила по лохматым головёнкам непослушных, притихших девчонок и знала, что впереди у неё – вся жизнь, где будет только счастье! 

6.

Самостоятельная, загруженная интересной работой, встречами, знакомствами жизнь продолжалась уже больше года, когда Маина неожиданно для себя вдруг поняла: жизнь-то ее – о-ди-но-кая. В гостях у однокурсницы она увидала двоих прелестных малышей и подумала, что уже давно, так давно, что и не вспомнишь, хочет детей, своих детей. Хочет долгих вечерних разговоров за чайным столом, запаха большого пирога на противне, семью хочет. Не то, чтобы надоела тишина, нет, но стала тревожить ее длительность, прерываемая лишь звуками любимых сонат и вальсов с пластинок да осторожными, шаркающими шажками полуслепой старой женщины, проживавшей за стенкой. У них был общий коридор, и Маина изредка навещала ее, лечила, покупала продукты.
Воскресное утро пришло ясное, солнечное и тихое, редкое для конца октября, с легким ядреным утренником, отсеребрившим крыши домов, газоны, лавочки в сквере. Оно было таким же, как в прошлом году, когда она нежданно-негаданно получила коротенькое письмо от Павла. Только тогда была суббота, двадцатое октября.

 «Маяша, ау!
Ну, и как она, жизнь-то взросло-самостоятельная? А? Врачуешь? Я – тоже. Тут недавно подвернулась мне под руку Африка, лечу туда. В Москве пробуду три дня проездом-пробегом, вернее – пролётом, папу-маму обниму, документы оформлю, вот тебя хотел бы увидеть. Знаешь, я иногда вспоминаю ту нашу экспедицию по Муромским деревням и твои бедные, голенькие ножки, шагающие по раскисшим хлябям, когда ты ступала сначала на цыпочках, а грязь пролезала у тебя между пальчиками. Я не знаю - почему, но сейчас я понял, как же тебе это было противно! И вот что я подумал, Маяш: с таким же мужеством ты могла бы и африканскую жару перенести. А лучшего товарища и коллеги я не могу себе вообразить. Мы могли бы обсудить эту возможность, но я буду сильно ограничен во времени, в институт не заскочу. А приходи-ка ты в то кафе, куда мы с тобой на практике у Егорыча забегали, помнишь? Буду ждать тебя там восемнадцатого октября в обед с двух до трех. Приходи, Маяша!            
               
Пушкин с приветом.
P.S. Привет – сердечный».   
    
Письмо несколько дней провалялось у секретаря на кафедре, ей принесли его лишь двадцатого октября. Потрясение, испытанное в первые минуты, когда до нее постепенно доходило, что сегодня – двадцатое, лишило Маину на некоторое время речи, слуха, зрения, но в голове, в сердце стучало и кричало, разрывало череп и грудь невозможное: а вдруг!!! Вдруг он задержался! Документы в другую страну не просто так делаются, фото, медицинская справка, ещё что. Определенно задержался, конечно! И она помчалась в тот кафетерий, куда они с Павлом забегали перекусить на практике у Егорыча, и просидела там за столиком до позднего вечера, выпив бессчетное количество кофе, вызывая недоуменные, насмешливые взгляды официанток и не сводя измученных глаз с входной двери.

Она боялась лишний раз моргнуть. За это время до нее окончательно дошло, что – да, сегодня двадцатое октября, и Павел, ее родной, любимый очкарик Павел, застенчивый скромный трудяга, интеллигентный москвич, этот неуёмный, прекрасный Павел давно в своей Африке и потерян ею навсегда. Она сжимала в нервной руке его письмо, расправляла его, перечитывала, снова складывала и шёпотом пропевала-проговаривала:
Но все торчит-ит-ит
Там пара ног-ог-ог
И остров бедной Доротеи.

*

«И вот снова октябрь. Год прошел, как сон пустой, - вспомнила она Пушкинскую строку, - и надо жить дальше. Надо впустить осеннюю мелодию в сердце и жить дальше, - Маина долго причесывалась перед зеркалом, уложила волосы и с удовольствием посмотрела на себя, - ну, что, немного пополнела, но это хорошо. А все равно на женщину не похожа, вот и студенты за глаза Маиной зовут, всех на кафедре – по имени-отчеству, а меня – Маиной. Постричься, что ли? Может быть, тогда буду взрослее выглядеть?  - она вздохнула, - год прошел, когда он позвал меня, целый год! Неужели я успокоилась и смирилась с потерей? – она вглядывалась в свое отражение, вглядывалась долго, хмурилась, строго пыталась вытащить из себя то, что спрятано было за семью замками, за семью печатями, и вытащила: если позовёт, побегу. Но не позовёт уже, а я сижу у моря и жду погоды. А мне уже двадцать четыре года, скоро двадцать пять, и я хочу детей и семью. А он не зовёт. Забегался, заигрался со своими кубами да африками, ему – что, он – мужчина, хоть и самый лучший на свете. Маина поймала себя на том, что улыбается, и произнесла сквозь улыбку вслух, - Павел, Павлуша!»

В дверь постучали.
-  Маина Викторовна, извините, вас к телефону, - за порогом стояла соседка, - мужской голос, - добавила она со значением.
-  Спасибо, Аркадия Львовна, я – быстро, извините.
-  Ничего, ничего, говорите, - и она, ведя рукой по коридорной стене, неторопливо прошла на кухню, чтобы не мешать.
-  Я слушаю, алло, - произнесла Маина в трубку, ожидая услышать тихий, интеллигентный баритон Эдуарда, он на-днях приглашал её на прогулку по Москва-реке до Звенигорода и обратно. Но Маина две недели подряд была по уши загружена работой, нервничала, недосыпала, в результате сильно устала и в выходной хотела отоспаться. Но Эдуард был настойчив и убедителен настолько, что она внимательно пригляделась к нему, прислушалась, слегка насторожилась и поняла: всё, ему нужна определенность, а она-то и отсутствовала в их странных, полутоварищеских отношениях.

 Эдуард ухаживал за ней уже около года, ухаживал деликатно и неназойливо, был мил, предупредителен, всегда тщательно выбрит, аккуратен без щегольства, от коллег выгодно отличался хорошими манерами и уже некоторой солидностью, даже летом ходил в шляпе и носил красивое нерусское имя Эдуард. Имя шло к его умным, выразительным глазам, к высокому лбу с уже наметившимися залысинами и ко всей его сухощавой, высокой фигуре, но оно же вызывало напряжение у Маины. Она произносила его быстро, незаметно и внутренне морщилась: красивое имя, но уж слишком официальное. Эдиком взрослого мужчину не станешь называть, а тогда как? Эд? Уж совсем не по-нашему. Может, Эдвард? «Ну, что ж, - рассуждала она, направляясь к телефону, - от добра добра не ищут. Павел пропал и потерян мною навсегда, а мне скоро двадцать пять, пора детей рожать. А романтические охи-ахи остались в юности. А Эдуард (она мысленно поморщилась и тут же улыбнулась) – умница, не лентяй, он хорошим мужем будет». 

-  Алло, Эдуард, я слушаю, - повторила Маина в трубку.
-  Маина Викторовна, извините, голубчик, это Кравец беспокоит.
-  Глеб Семёнович? - Маина запнулась от неожиданности, - что-то случилось? З-здравствуйте.
-  Не-е-ет, - завкафедрой по привычке растягивал гласные, - видите ли, какое дело, вы уж извините меня, голубчик, что я вас в выходной беспокою, - он замялся и умолк.
Маина терпеливо ждала.
-  Тут командировочка наметилась. Мы-то на Турова рассчитывали, да и темочка – его, - он опять замолчал, и Маина улыбнулась, живо представив себе смущенного Голубчика, как за глаза звала его вся кафедра, - но у Геннадия Петровича так складываются в данный момент семейные обстоятельства, что никак невозможно. Вот я и решился вас побеспокоить. Уж не взыщите, голубчик.
-  А куда командировка, Глеб Семенович?
-  На Волгу, - с готовностью отозвался завкафедрой, - в старинный русский городок, название такое интересное, запамятовал, где-то в бумагах, сейчас, сейчас.
-  А надолго? – допытывалась Маина.
-  Да вы знаете, неделя через месяц.
-  Это как? – не поняла она.
-  Неделю – там, месяц – в Москве, неделю – там…
- Я согласна, - неожиданно вырвалось у Маины. Она с удивлением поймала отголосок только что произнесенного ею, запоздало соображая, сама ли она это сказала или кто другой? – Я согласна, Глеб Семенович, - повторила Маина с улыбкой и странным облегчением.
-  Вот и славно. А опыты по вашей теме приостанавливать не станем, у них же период девять дней? Да? Так что об этом и не волнуйтесь. Спасибо, что выручили, голубчик. А город там какой! Русь и Русь!
-  Вы были?
-  Я – нет, но рассказывали. Значит, что? В понедельник и оформляем, да?   
-  Да, Глеб Семенович.
-  Необходимые распоряжения я отдам. Спасибо, Маина Викторовна.
-  До свидания, Глеб Семенович.

Маина вернулась в свою комнату и поймала себя на желании подпрыгнуть. Хмыкнула и внезапно осознала, что случай помог ей выйти из жизненной двусмысленности. «Ничего не бывает случайного. Вот всё само собой и разрешилось. Само – собой, само – собой»,- повторяла она, шагая по осеннему скверу. Под ногами шуршали облетевшие листья, еще не прибранные дворниками, спешили по воскресным делам прохожие, с большой улицы доносились трамвайные трели, и звенело сердце. Солнце обогрело лавочки в сквере, беседку-ротонду возле павильона, газоны, и растаявший иней превратился в сверкающую россыпь на крышах, на траве, на низких фигурных металлических оградках. Ядреное, солнечное утро октября вставало над Москвой.

*

-  Здравствуй, Волга.
Широкая водная гладь, открывшаяся с высокого берега, была тиха и сера. Осенний день с утра умылся редким дождичком. Деревья, ещё недавно пылающие золотом и багрянцем, побурели, растеклись разнорыжими мазками на холсте осени и стояли прозрачные, отдавшие царственные одежды свои стылому ветру и неизбежности. Они вызывали такую пронзительную жалость, что хотелось каждое погладить по стволу, прикрыть чем-нибудь, обогреть. Но в полдень выглянуло солнце, осенний денёк разгулялся, и заголубела река.

-  Здравствуй, Волга, - шепотом повторила Маина и мысленно провела ладошкой по воде, - вот я к тебе прибыла.
 Сердце не потеплело, не откликнулось, не затлела искоркой нежность в глубине его, разрастаясь и разгораясь. Она вглядывалась в противоположный берег, невольно сравнивая с Томью. Да-а, никаких вам тут скал, уходящих вглубь, да и течение слабовато, не поймешь, куда течет река, и с зеленью туговато. Там-то, в родной Сибири, тайга, кедрачи да сосны, а здесь – лесок на той стороне. Но всё равно – это Волга!

Маленькая горбатенькая площадь, торговые ряды, белейшие храмы с колокольными звонами – старинный волжский городок, куда приехала Маина, протянулся вдоль былинной реки. После работы она бродила по извилистым улочкам, вымощенным булыжником, засматривалась на бревенчатые дома с мансардами и эркерами, любовалась затейливо изукрашенными наличниками, дивясь упорству и трудолюбию мастеров. Иногда долго стояла на берегу и смотрела на реку, встречала и провожала теплоходы, местные юркие кораблики. В окрестностях городка встречались заброшенные барские усадьбы, заросшие крапивой и быльём, красивые некогда здания с величавыми колоннами, сиротливо потерявшиеся во времени. Она представляла себе, как здесь жили люди, был хозяин, смеялись дети. А по великолепному саду над Волгой гуляли под кружевными зонтиками нарядные дамы в шляпах, на открытой площадке перед домом журчала вода в круглом фонтане, пузатые тритоны пускали тугую струю изо рта через весь бассейн. Струйки пересекались, перевивались, играли на солнце фиолетовым, красным, синим. В доме звучала музыка, в саду белели статуи. Чувство жалости и вины возникало от увиденного.

Первая неделя командировки плавно влилась во вторую, и Маина обрывала телефон, жалуясь Голубчику на задержку. Звонил Эдуард, разговор состоялся подчеркнуто-вежливый, прохладно-натянутый, недоумевающий с его стороны и с горячим желанием его закончить – с её. Маина с облегчением положила трубку и решила для себя: «Павла нет в моей жизни, значит, нет в ней никого». Она стала брать в библиотеке книги по истории Поволжья и с большим интересом, удивлением и странным удовлетворением открывала для себя древние исторические места в этом городке. Маина зачитывалась, поражалась, восхищалась. А как-то зашла в храм, боясь, как бы кто не увидел: комсомолка же. Она очень хотела увидеть венчание и, спрятавшись за колонной в дальнем полутемном углу, долго наблюдала за ритуалом. Потом решилась, купила свечку и ходила от иконы к иконе, не зная, что с ней делать.

В Москву Маина вернулась в середине ноября. В институте ее дожидалось коротенькое письмо от Павла. Оторопь, изумление, радость, непонятный страх, слабый отголосок былой надежды – все перемешалось в голове, в сердце и лишило сил.

«Милостивая государыня Маяша! Горячий и пламенный, жарко-африканский привет тебе от Пушкина. Я тут в Африку сбегал и теперь лечу на Дальний Восток. Узнавал про наших, а ты, оказывается, еще свободна и, значит, в состоянии передвигаться во всех направлениях куда захочешь. Слушай, а передвигайся-ка ты в мою сторону, а? Я тебе такое покажу-у-у! У-у-у! И расскажу, правда, правда! Тебе будет жутко интересно: маски, племена, страсти-мордасти, москиты, львиный призыв (конечно, не к дружбе), чёр-р-рное, в каких-то сумасшедших звёздах африканское небо, ну, и разное там. Даже крокодил был. Правда, один и в зоопарке. Вот не могу я тебе соврать, а очень хочется. Но всё остальное – сущая правда. Напиши мне, пожалуйста, Маяша, я подожду.
                Пушкин. Павел, который.
 
 P.S. Насколько мне стало известно, одни мы с тобой да еще друг мой перший Женька Ивакин по одному, а все наши уже обзавелись друг другом. Предлагаю поразмышлять на эту тему. Да, и ещё: где-то с год назад, когда только собирался в Африку, я позвал тебя в кафе, но ты тогда не пришла. Знаешь, хорошо, что ты не пришла, а то я бы запросто тебя уговорил, а потом бы пожалел. Для тебя там было бы похуже тех муромских хлябей, по которым ступали твои бедные босые ножки. А я – эгоист. Был.
                Павел. 3 ноября».
               
«Нашелся, нашелся, нашелся!» И она заплакала. Плакала долго, сладко, с удовольствием, выливая со слезами океан накопившейся за эти годы сердечной боли, вымывая изнутри горькое и тёмное. Соленой влагой пропитались платочки, диванная подушка. Она встала, умылась, переоделась на ночь, легла и снова заплакала. Потом спохватилась: он что-то просил. Развернула письмо, ах, да, просит написать ему. «Конечно, конечно, напишу! Только не сегодня, не завтра, после. Сначала надо привыкнуть к счастью».

Пока она привыкала, Павел прислал еще одно письмо.

«Коллега! Привет тебе горячий от Пушкина. Я тут недавно в Японию бегал. А – что? Тута рядышком: с острова – на остров, с острова – на остров: Шикотан – Итуруп, Хонсю – Кюсю, и тама!  Что я тебе скажу, Маяша! Я видел желтые клёны. Видел-то я их ещё осенью, это я вспомнил про них сейчас, ну, и решил этой цветной и еще какой-то там радостью поделиться с тобой. Красиво очень, но это не главное. Ты представляешь, Маяш, они, то бишь, японцы, берут отпуск и едут, не просто так тебе за город идут, а едут, некоторые - поездом, в то место, где эти самые клёны роскошно с осенью прощаются. Они пылают, как солнце, золотятся, кое-где багрецом проскальзывают – с ума можно сойти, так красиво!
Я любовался и кленами, и японцами. Удивительный народ, удивительный! Мало того, что они посреди моря воздвигли остров из отходов, решив таким образом проблему, так они и весной съезжаются в то место, где зацветает сакура, это вишня, только японская. Им, видите ли, мало по осени жёлтых клёнов. Слушай, Маяша, а ты ведь и моря не видела, да? А у нас тут океан имеется, Тихий называется, немного подальше – и океан: волны, бризы, прибой, лайнеры. Вот приедешь, покажу всё. И креветки ты не ела, точно не ела, а они здесь, как сосиски, такие же толстые, не вру. Или – чуть-чуть, для наглядности.
            До свидания. Павел.
P.S. Женька молчит, ты молчишь. Вы – чего, коллеги? Я тут один отдуваюсь.
Ваш Павел. 20 ноября». 
               
            
«Здравия желаю, товарищ капитан Павел Пушкин! Я слышала, что ты рьяно продвигаешься по военной медицине, и не слишком удивилась этому, потому что бешеный и неистощимый запас твоей любознательности куда только тебя ни заведёт! Вот теперь ты дунул на Восток, потом махнёшь в Австралию, оттуда – в Америку, а там и – на Альфу Центавра? Это всё здорово, я рада за тебя, честное слово, что работа не тянет тебя в рутину, а позволяет жить так стремительно и страстно. Про наших ты всё знаешь, да? Женька тебе доложил, я повторяться не стану. Говоришь, влажно у вас и ветрено? Это плохо. А у нас – красота: то дождичек проскачет, то ветер прошумит, уже и снег показывался, да исчез, хотя уже и пора бы ему. А недавно ураган грозился, до нас не дошёл, но по Ивановской области устроил променад: деревья с корнем повыворачивал и уложил их поперек дорог, потом добрался до Волги, расшвырял у берега лодки, маленький катерок закинул на взгорок, набуянился и успокоился.

Я на-днях заканчиваю работу по «той» теме, помнишь? Очень интересно, очень! Вчера поймала себя на рассеянности: забыла закрыть окно на ночь, это на первом-то этаже! Вот такая жуткая страшность со мной приключилась, и я под «задним» испугом живу. Зачем об этом написала? Не знаю, но пусть останется. Знаешь, заметила за собой, что я стала пристальнее присматриваться к окружающим. Вокруг меня столько хороших людей, а их прекрасности прячутся иной раз под неожиданными и странными масками. Помнишь нашего Егорыча? Конечно, помнишь, зачем спросила. Я тебе сейчас расскажу, Павел, об Аркадии Львовне. Это моя соседка по квартире, чистенькая, сухонькая, стареющая женщина около семидесяти лет, красивая, с хорошими манерами, говорит по-французски. Она плохо видит, передвигается по стеночке. 
С некоторых пор я стала замечать, что она часто стоит у входной двери и прислушивается. Я подумала тогда, что, несмотря на манеры и язык, она просто-напросто подслушивает, что в подъезде происходит. Мне стало так противно, так скверно, так… даже и не знаю, как плохо, Павел! Понимаешь, мне тяжело думать о ком-то плохо, а тут – человек, с которым живешь рядом, каждый день видишь его, разговариваешь. По-видимому, она обратила внимание на то, что мое отношение к ней изменилось, ведь как ни прячь, как ни маскируй, вежливостью не прикроешься. И поняла. А однажды мне объяснила свое такое странное поведение. Было знаменитое, чудовищное, несправедливое дело ленинградских врачей, теперь об этом все знают. Она тогда пострадала ни за что, вся её семья – тоже, отсидела в лагере, потеряла зрение и до сих пор боится до дрожи, до онемения пальцев, до сухости во рту ночных шагов в подъезде. Это она те шаги и слушала: а вдруг! Она всё ещё боится, столько лет прошло. А я подумала о ней плохо. Тебе рассказала, покаялась вот.
Ну, и все. Всего тебе хорошего, Павел. На моём окне дружно и буйно вдруг зацвели фиалки. И сегодня пришла зима.
                Маина. 1 декабря».

7.

Старая яблоня, раздвоившаяся у корня, подставила ветви под небесную фату и стояла, ею укутанная, как невеста. Снег медленно сыпал весь день, укрывал толстым одеялом деревья, кусты, строения, и всё сыпал, сыпал, сыпал. Маина погасила свет в комнате, раздвинула шторы и уютно устроилась на широком низком подоконнике огромного, во всю стену, окна в полукруглом эркере гостиничного номера. Она долго вбирала в себя завораживающий зимний гипноз: тихий-тихий снег в желтом конусе света за окном, белую тайну на фоне фиолетовой ночи. И вдруг подумала, что только из-за этой чистой, мягкой картины стоило приехать сюда, в Москве такого не увидишь. Она бы запела, но шел первый час ночи. Она бы закричала, чтобы с криком вырвалось счастье, распиравшее грудь, но ведь – ночь. Она бы танцевала под музыку небес, но кругом стояла сонная тишина, спали люди, и падал тоже сонный, словно заколдованный, снег. Невозможно, невозможно было лишь созерцать зимнюю снежную ночь, когда сердце стучит в груди, а душа просится туда, в густую белую смутность, на свежий, первый, пахнущий небесами, пуховый снег. Упасть бы в него!

Маина встала, медленно-медленно сняла с себя всё и в неудержимом порыве выкинула руки навстречу ожиданию, изумлению и надежде! «Возьми меня, Павел, любовь моя вечная и бесконечная! Через тысячи верст, сквозь зиму и снег услышь меня, найди, позови и возьми!» В тусклой белесоватости, проникающей из окна, нежное тело ее матово светилось. Она гладила себя по плечам, по прохладным упругим грудям, по стройным бедрам, по девичьему животу и дарила плоть свою снегу, зиме за окном и Павлу в его далёкой весёлой дерзости.  «Хочу ребенка от него, сына, как он. Рожу, даже если он не женится на мне». И произошла метаморфоза: она поверила в это.

*
Набродившись до красного носа и застывших ног, Маина стояла у автобусной остановки и решала: войти ли в услужливо распахнутые двери автобуса, где ждали удобное кресло для гудевших ног и сухое тепло калорифера, или шагнуть в сторону реки, туда хотелось больше. Сегодня закончилась ее вторая командировка в волжский городок, завтра надо было возвращаться в Москву, а она еще ни разу не прошлась по замерзшей Волге. День сегодня оказался свободным, и можно было уехать, но она по нерасторопности не позаботилась о билете на поезд и с утра отправилась на бульвар, прощаясь на месяц с Волгой. Она еще раз оглянулась на автобус, шмурыгнула носом и решительно шагнула к речному вокзалу. За ним проходила дорога по реке на тот берег, уже как следует протоптанная и помеченная кое-где вёшками. По широкому белому пространству реки черными мурашиками шли люди, по одному и группами, и она подумала, что ни за что не пошла бы через реку одна, ни за что!

Постояв немного на берегу, привыкнув к огромному снежному полю, под которым текла вода, улыбнувшись для храбрости и собравшись с духом, Маина ступила на лед. Как ни странно, но ей, выросшей у реки, так и не пришлось ни в детстве, ни в юности прогуляться зимой по реке, так вышло. Она помнила, как страстно этого хотела, слушая в школе  полухвастливые мальчишечьи рассказы о громадных рыбинах, плавающих подо льдом, глазами-телескопами высматривающих из-подо льда жертву. Пройдя скользящим шагом несколько метров, оглянулась и засмотрелась на крутой высокий берег с белым храмом, колокольней, куполами и золочеными крестами, казавшимися декорацией к историческому фильму, а на фоне ярко-голубого неба выглядевшими особенно живописно и выразительно. «Буду рассказывать, как я гуляла по Волге зимой». Но никому рассказывать не пришлось. После возвращения в Москву ей передали очередное письмо от Павла, и она обо всем забыла.

«Маяша, здравствуй!
Ты себе и представить не можешь, что я делал, получив от тебя письмо. Угадай: кричал? Прыгал? Танцевал? Ходил на руках? Стоял на голове? Может, козликом скакал? Не угадала, эх ты! А я не скажу. В общем, рад был. Очень. Спасибо. Весь день этот я ходил по отделению «странный», мои больные это дело подметили и отвечали мне с улыбкой. Но я-то допёр лишь к вечеру, когда главный завел меня в свой кабинет и приказал: «Дыхни!» После долгого и недоуменного раздумья я подышал на него. В ответ получил такой же долгий, такой же недоуменный и молчаливый вопрос от лысенькой и розовенькой головы нашего Николая Гавриловича (я о нём потом особо расскажу, страшно интересный человек и талантливый врач). После размышления на ту же тему он подвигал своими знаменитыми бровями (о них – тоже особо) и озвучил вопрос свой тем же самым словом. Я еще подумал, что он другие слова на время подзабыл, и еще раз дыхнул. После этого главврач разрешил мне уйти. Всё. Спасибо тебе за письмо, ты будто рядом постояла, и я не просто звук твоего голоса услышал из письма, а даже его нежное «голубиное» воркование. Спасибо.

Ну, что? Женька женится. На-днях прислал приглашение. А я – как? Я – никак, вот никак, и всё. Был бы гражданским, уж как-нибудь договорился бы, но я – военврач, да и не рядом это: где Москва, а где Тихий океан. Жалко. Тебя бы увидел, вместе бы и на свадьбу сбегали. Слушай, Маяша! А, нет, ладно, не надо. О моём житье-бытье написать разве? Так и быть. Живу один, как дурак, в большой квартире. Вокруг – почти лес, дальше – волны, чайки, запахи, брызги (не шампанского, помнишь то танго? Мы с тобой на новогоднем балу его танцевали). Ещё - ласточки, дубы, природа, в общем. Знаешь, я тут не турнике такие выкрутасы выкрутасываю! Не поверишь, «солнце» кручу, а очки на резиночке ношу, чтобы не упали.

Эх, Маяша! Вас бы сюда, тебя да Женьку! Здесь и работа для вас есть. А? Ну, Женьку теперь жена ни за какие коврижки из Москвы не отпустит, а ты? Не надумаешь? Обещаю и торжественно клянусь, что если позову тебя в экспедицию, то ни мышей (пропади они пропадом!), ни грязи для твоих босых ножек не будет! Клянусь! А темы здесь! Маяша! Вот и все. Говорят, что зимой здесь запросто нос можно приморозить, влажность большая, с непривычки туговато. В воскресенье коллега с Дальнего (это мыс такой) позвал меня на зимнюю рыбалку, но не со льда, как ты бы подумала, а с катера в море. Пойду непременно, хотя и не представляю, как это. Может, и акулу поймаю, как старик Хэм. Спокойной ночи тебе и приятного дня, коллега моя прекрасная Маина!
                Павел.
P.S. Ладно уж, скажу: получив твое письмо, я замолчал на сутки. Ну, и еще там разные непонятности со мной происходили, тихие, задумчивые, странные.
                Павел. 21 декабря».


«Здравия желаю, товарищ капитан! С Новым Годом, Павел, который Пушкин! Разрешите доложить: Женьку твоего мы благополучно пропили. Рассвет встречали на Красной площади, там же и шампанское допили. Все вспоминали тебя, Летучий Голландец Павел Пушкин, и передавали тебе через меня сердечные приветы! Держи, не разроняй. Расспрашивали о тебе, но что я могла им рассказать? Пересказала твое последнее письмо, что – лес, ласточки, что – брызги, штиль, зыбь, шторм, что рыбачишь по Хемингуэю на катере, мечтаешь акулу словить, на что Сёма Первый (передаю дословно) заметил: «Хорош врать-то, Пушкин! Тихий океан – он без акулов!» Схлопотал?

Ты прав, Женькина жена и слушать не захотела, чтобы - из Москвы (!), из самой Москвы и куда-то ехать! Она сочла твое приглашение за moveton. Так что, Павел, с твоим добрым и общительным нравом, с твоим незлобным и открытым сердцем не составит большого труда обзавестись друзьями и там. Хотя, я согласна, что старый друг лучше новых двух. Знаешь, я расскажу тебе о своем друге детства и юности, о моей самой лучшей подруге на все времена. Она для меня, как самая родная, самая любимая сестрёнка была, сестричка моя Нэля. Полная, белокожая красавица с пышными белокурыми волосами и голубыми с поволокой глазами в длинных шуршащих ресницах. Редкая красавица. Она хромала. Сильно. И я ей пообещала, что когда стану врачом, вылечу ей ногу. И она поверила. Но потом исчезла, пропала совсем! Я все эти годы, приезжая домой, расспрашивала о ней, искала её, мне и мой дядя Игнаша помогал. Он мне однажды сказал: «Ей где-то так плохо и больно, что она спряталась и не хочет плескать на тебя свое горе. А вот радостью или счастьем она бы поделилась с тобой».
С недавних пор я и сама так стала думать. И вот что обидно: сейчас-то я смогла бы ей исправить ногу, а её нигде нет, моей самой дорогой, задушевной подруги Нэли, редкой красавицы с редкой душой! У меня не было больше такой подруги, и уже никогда не будет. Есть друзья, приятельницы, коллеги, просто знакомые, и только. Это я о старых и новых друзьях. Вылилось вот.

Я вновь на Волге, в том небольшом, русском, старинном городке, о котором как-то писала тебе. В свободное время гуляю и любуюсь красотой здешних храмов, вычурными резными орнаментами на деревянных домах и хожу по Волге. Что, съел? Не тебе одному хвастаться океанами да акулами. Знаешь, как страшно было в первый раз и жутко? Как – что? По замерзшей реке пройти, вот что! Как представила, что подо мной – глубина и вода там течет, темная, ледяная, жадная, бр-р-р, так ноги сами развернули меня к берегу, а коленки сделались ватными. Но это – сначала.
А теперь-то я уже - огого, осмелела, метров триста отхожу от берега и с реки смотрю на город. Здесь все окают. Вот попробуй, произнеси через «о» да с напевом «лягушка моя бесподобная!» Или «ой, ро-одной!» Произнёс? Или еще «воротись, мило-ой!» Ты – через «о», через «о», да перед зеркалом. Глаза сделай жалостливые, брови – домиком, щёку рукой подопри и головой покачай. Во-о-от! А ты говоришь! Волга, она тебе не какая-то там Африка. Так что здесь я. Месяца через полтора придется, наверное, еще разок приехать, но там видно будет. До свидания.
Маина. 24 января».


 «Здравствуй и цвети, дорогой мой друг и коллега Маина! Здравствуй, Маяша! Пишу тебе вот по какому поводу: я тут недавно на Сахалин бегал. Ну, я тебе скажу-у-у! Маяша, я тебя зову, зову! Ты столько природных красот не видишь, а я так хочу с тобой поделиться и морем, и океаном, и сакурой, и всем. Нет, не то.
Я вот что хочу тебе сказать. Маяша! Я хочу поделиться с тобой своей жизнью. Никого и никогда я не встречал лучше тебя, добрее тебя, милее тебя, цельнее тебя, порядочнее тебя! Ни у кого я не видал таких прекрасных, фиалковых, чистых глаз. И мне до ужаса, до умопомрачения жаль твои босенькие, бедные, маленькие ножки, ступающие по муромской грязи! Я содрогаюсь от этих воспоминаний, поверь, Маяша, что это так! Я вижу их во сне, я жалею их, целую твои мужественные ножки, я целую следы от твоих ножек! Приезжай, Маяша, остальное я скажу тебе при встрече. Приезжай!
Подожди, вот еще: прости меня, прости меня, прости! Я жду тебя. Прости меня, пожалуйста! Прости, Маяша!
                Павел.
P.S. Если ты не захочешь изменить свою фамилию на мою, то я и на это согласен! Я согласен на все, только приезжай, приезжай, приезжай! Господи! Какой же я был дурак! С большой буквы Ду-рак! Жду тебя, Маяша!               
Павел.  20 февраля».
         
*

Чувство умиротворенности, безмятежности и покоя не покидало Маину всю дорогу от самой Москвы. Даже странно как-то. Она волновалась дома, собирая вещи и укладывая их в саквояж, волновалась в такси, добираясь до аэропорта. Остатки легкой тревожности еще зажгли румянцем щёки и заставили подрагивать пальцы у стойки контроля. Но в самолете она совершенно успокоилась, глубоко, до всхлипа вздохнула, понравилась самой себе и с интересом загляделась в иллюминатор. Летели над облаками. Сияющие радостным светом, не по-земному белоснежные и праздничные, пронизанные солнцем, пушистые и бесконечные поля их притягивали к себе, завораживали и заставляли думать о чистоте в мире, в жизни, в себе. Маина успокоилась, как бывает спокоен человек, принявший долго и трудно выношенное решение. Теперь она жалела лишь об одном: зачем так долго мучилась и ждала, зачем?

«Взрослею, - усмехнулась она, – года два назад я бы не раздумывала, не сомневалась, а кинулась бы к нему с первого же письма! Или со второго», - честно призналась Маина самой себе. На неё откуда-то издалека, может, от тех же сказочных облаков, вдруг нашло состояние восторженной идиотки: она таращила глаза на фантастику за стеклом иллюминатора, улыбалась непослушными губами и потихоньку хихикала. Накатило это так внезапно, что она не смогла ни остановить, ни разобраться, ни понять, что же такое с ней происходит. Ликование поглотило, утопило в себе с головой и начисто лишило воли.

-  Ситро, минеральная вода, леденцы, - по проходу между креслами шла стюардесса, она заметила огромные глаза Маины на улыбающемся красивом лице и улыбнулась ей, - ситро?

Маина молча покачала головой, боясь открыть рот, чтобы не расхохотаться вслух, поняла, что надо выпить воды, и с усилием попросила: «Воды, пожалуйста». Потом она покойно и глубоко заснула в счастливой уверенности, что где-то там, далеко внизу, на этой доброй и прекрасной земле ждёт её Павел и блаженная безбрежность его любви.

*

За большими, старинного переплета окнами фиолетово пробуждался день. Цвет этот был настолько густ, сочен и необычайно красив, что Павел долго стоял у окна и наблюдал, как фиолет незаметно стал размываться, перетек в темную сирень, осветлел до нежно-сиреневого и как-то сразу перешел в голубоватую белесоватость. Наступало утро, вот-вот приземлится самолет из Москвы, и он увидит Маину. Девушка с фиалковыми глазами, которую он встречал, так естественно вписывалась в тон весеннего пробуждающегося мира, что цветной штрих за окнами стал последней точкой в их диалоге, вначале – молчаливом, затем – недоуменном, дальше вообще не понятном и вдруг прорвавшемся неудержимой волной откровений, признаний и чувств.

Военврач Павел Пушкин, имевший за плечами тридцать лет небесполезной, очень активной, временами опасной жизни и кое-какой опыт женской взаимности, никогда бы не поверил, что он, взрослый мужчина, сможет так трепетать от одного лишь воспоминания цвета глаз девушки. И почему-то воображение рисовало, что войдет она сейчас в том самом синеньком в белый горошек ситцевом платьице, в котором шла по лесу, когда они заплутали между двумя деревеньками. Присели передохнуть на опушке, а она уснула, прислонившись спиной к молодому дубку, и поразительно была похожа тогда на андерсеновскую русалочку с согнутыми в одну сторону коленями и безвольно брошенными вдоль тела тонкими руками.
«Ведь видел же эту красоту глазами, а до сердца не доходило. Почему? Накопительный эффект, что ли? – усмехнулся Павел, - а я тетрадями занялся тогда, с записями возился. Девушка яснее и чище утренней зорьки! – он в сердцах покрутил головой, рассеянно осмотрел зал ожидания, переложил пышную, сплошь усыпанную темно-синими цветами ветку дельфиниума в другую руку и присел на ближайшее кресло, - сколько времени потеряно! И как ещё не увели её у меня, ведь запросто же! Такую девушку!»

Он ругал себя сквозь пронзительную радость, хмурил брови, чтобы не расплыться в непроизвольной, совсем уж не подвластной ни разуму, ни лицевым мускулам улыбке. Снял плащ, тут же надел его, вспомнил о цветах, подержал их в руке, строго и придирчиво проверил, не завяли ли, уложил бережно на соседнее сиденье, поднял голову и… увидел Маину. От изумления и растерянности он остался сидеть в кресле. Видел, как она прошла турникет, замедлила шаги и со спокойной улыбкой огляделась. Безмятежное ожидание читалось на её свежем румяном лице, фетровая шляпка висела рядом с замшевой сумочкой на локте, в другой руке она несла саквояж, широкий шелковый плащ струился вокруг туфелек.

 «Пальто взрослое, шляпка, сумочка – красивая молодая москвичка. А глаза! Я утону в них. Ослеп я, что ли тогда? Душой ослеп, амбиции затерли, такую светлую нежность не разглядел. Рядом была, а не видел, ох, и дурень. Она! Прилетела! Что это со мной? Надо подойти. Ну! Как же я прослушал объявление о посадке? - Павел смотрел на Маину и не мог сдвинуться с места, - девочка моя, люблю тебя, одну тебя. Прости меня. Боюсь твоей ясности. Никогда, ни-ко-гда не сделаю тебе больно, всегда буду рядом. Господи! Как же я люблю её!» Искушение схватить ее, прижать к себе было настолько сильным, что Павел застонал и опустил голову.

Маина прошла к креслам и спокойно уселась невдалеке от него. Он видел, как она поворачивала голову к входной двери в спокойной уверенности, что Павел сейчас войдет, и улыбалась, улыбалась, улыбалась.  Потом с этой же улыбкой прошлась поверхностным взглядом по рядам кресел, наткнулась на него, задумчиво отвела взгляд дальше, потупилась, резко вскинула голову и испуганно посмотрела на него. Недоумение, радость, удивление, ожидание смешались и брызнули из глаз, она прижала к груди два судорожно сжатых кулачка и прошептала: «Павел».

У Павла смыло улыбку с лица. Он сильно, до выступивших желваков, сцепил зубы и, не отводя изменившегося, сурового взгляда от Маины, пошарил по сиденью соседнего кресла, абсолютно не понимая – зачем, но зная точно, что это надо сделать обязательно. Рука нащупала ветку дельфиниума, он удовлетворенно сам себе кивнул, взял цветы в руку, встал и нетвердым, скользящим шагом направился к девушке. Она находилась от него всего-то на расстоянии нескольких кресел, но он шел к ней так долго, будто на замедленной кинопленке, что успел мгновенно все вспомнить, забыть это начисто и вспомнить вновь.
 
Вот она спросила его про Пушкина, которому он передавал привет, и Павел впервые обратил внимание на тоненькую, молчаливую, удивительно стройную девушку с распахнутыми глазами. А вот они танцуют танго на студенческом капустнике, и она не знает па, но так послушно в его руках её тело, что они без особого труда выигрывают главный приз – огромный, в противень, капустный пирог, который, пока его разрезали, расхватали смеющиеся однокурсники. Вот она спросила его об Илье Муромце, что же? На ней тогда было синее в белый горошек платье, и они шли по лесу. Или нет? А вот они шагают по раскисшей после дождя деревенской улице, и Маина пытается ступать на цыпочках босыми чистыми ножками, а ему смешно! И мышей она тогда боялась очень.
-  Маяша, - не своим, хриплым, низким голосом произнес Павел, остановился напротив нее и опустил ветку с цветами вниз, - Маяша!


8.


Высокий зеленый холм с редкими березками, дубками и молодыми осинками, уже опушенными первой, нежной дымкой клейких листочков, с одной стороны круто обрывался, словно срезанный ножом, и на его голом суглинистом срезе виднелись черные круглые отверстия ласточкиных гнезд. Они так густо облепили обрыв, что в слабых предрассветных сумерках стена его напоминала занавес из темного бархата в черный частый горошек. И думалось, что там, за этим огромным куском материи, есть сцена, а, может, и не сцена вовсе, а совсем-совсем другой мир удивительных людей. Вот сейчас он приоткроется чуть-чуть, этот занавес, тонкий луч яркого света оттуда черкнёт темноту, и тяжелый бархат медленно-медленно поползёт в стороны. И войдет солнце, теплое, ласковое, сияющее. И наступит утро.

Они сидели на подоконнике. Павел привалился спиной к стенке, а Маина прижалась спиной к нему, устроившись в кольце его рук и укрывшись одеялом.
-  Смотри, как занавес на эстраде, большой занавес из бархата в горошек, - Маина кивком показала на склон холма.
-  А где твое синее платье в белый горох?
-  Какое? А, - она улыбнулась, - дома, у дяди Игнаши, оно старенькое стало.
-  Купи себе такое же, чтобы – синее, чтобы – белый горох. Ну… такое же, ладно?
Маина кивнула и прижала его ладонь к своему лицу.
-  Я теряю голову рядом с тобой, - Павел поцеловал ее волосы, - я никогда не думал, что она так может кружиться от одного лишь звука твоего голоса. Не верю, что это пройдет. Никогда!
-  Знаешь, чего я боюсь сейчас больше всего? – прошептала Маина.
-  ?
-  Показаться смешной, - тихо проговорила Маина.
-  Маяша?
-  Мне сейчас хочется орать, петь, танцевать, руками махать! Знаешь, как трудно это держать в себе? Я его запихиваю обратно, а оно выпрыгивает.
-  И мне, - улыбнулся Павел, - я думал, что только я - так, - неожиданно он подхватил ее на руки, закружил по комнате и закричал, срывая голос от громкости, - я-а тебя-а люблю-у-у, Маяша-а-а! А-а-а-а!
-  Тише, – испугалась девушка.
-  Я по-ю мо-ю любовь! – орал Павел, раскачивая её на руках, налетел на коробку с книгами, споткнулся, чуть не упал, - пусть все знают: ты – самая лучшая на свете! Таких, как ты, нет во Вселенной! Ты – одна-единственная, Маяша моя, - он усадил её на подоконник и сипло договорил, - знаешь, мне дышать в последние дни было трудно без тебя, думал – задохнусь. Прости меня за те годы, радость моя светлая! Какая ты красивая!
-  Павлуша… сердце сейчас разорвется, - прерывистым шепотом проговорила Маина, - я сейчас… словно по реке плыву после грозы… по солнечной дорожке, будто лечу и растворяюсь.
-  Почему?
-  Не знаю. Я в детстве плыла по солнечной дорожке, и во мне билось такое же… 
-  Расскажи.
-  Солнце после грозы растолкало тучи и пустило по реке солнечную дорожку. Она вся светилась, сияла то ли розовым, то ли оранжевым, какая-то фантастическая солнечная дорожка! До сих пор помню. А по ней скакали водяные фонтанчики, как гвоздики, - она замолчала, вздохнула и повторила, - как гвоздики с алмазной шляпкой.
-  Фонтанчики? – переспросил Павел, - ты же говорила, что после грозы?
-  А после грозы слепой дождик проскакал, теплый, парной. Представь: солнце после грозы, а напоследок – водяные брызги с неба и дорожка из солнца до другого берега. Она терялась там, а, может, в тайгу убежала. Я плыла по ней, и Нэля со мной была, я тебе писала о ней.
-  Люблю тебя. Как я жил без тебя? Теперь точно не смогу.
-  Светает.
-  Расскажи ещё о себе, Маяша.
-  Что?
-  Что хочешь.
-  Я в детстве очень любила рисовать яблочки, такие маленькие, с хвостиком и одним листочком, мы решали ими задачки по арифметике в первом классе: три яблока прибавить к двум яблокам, получится пять яблок. Я их могла рисовать строчками, страницами. И не любила задачки с грушами, с флажками, любила - с яблочками.
-  Почему?
- Не знаю. Наверное, потому что не ела, а очень хотелось. Я впервые попробовала яблоко во втором классе, мне девочка дала откусить кусочек. Мы жили в Сибири, а там яблоки не родились, вымерзали.
-  А я в Москве жил с детства.
-  А я ещё сны вещие вижу.
-  Расскажешь?
Она кивнула.
Рассвело. Холм уже не казался огромным куполом таинственной сцены, закрытой занавесом в горошек, он стал живым. Зазеленел травой, зашевелился качающимися деревьями. И проснулись ласточки. Звенящий от птичьего писка утренний свежий ветерок залетел в открытую форточку, колыхнул штору и принес с собой весенние запахи травы и земли. Павел положил обе ладони на живот Маины и, уткнувшись лицом в ее волосы,  проговорил.
-  Хочу девочку, как ты. Пусть она вырастет и принесет счастье хорошему человеку, как ты – мне.
-  Хочу мальчика, как ты.
-  Доброе утро тебе, жена моя прекрасная Маина.
-  Доброе утро и тебе, муж мой любимый Павел.

*

Стремительно и незаметно бежало время. Маина работала в НИИ, Павел – в госпитале, и жили они теперь во Владивостоке. Пришлось проститься с ласточкиным холмом. Маина часто с нежной грустью вспоминала тот вид из окна их прежней квартиры и «музыкальный» ветер, наполненный птичьим щебетом, каждое утро влетавший с улицы.
Старый дом на тихой улице, где поселились Павел и Маина три года назад, строил архитектор, который хотел здесь, на Дальнем Востоке, далеко от культурных столиц, выдержать стиль. Две круглые колонны у парадного входа, поддерживающие широкий балкон второго этажа, высокие потолки и арочные оконные проёмы, по-видимому, отражали этот стиль и смотрелись очень даже прилично. Кое-где снаружи и внутри на стенах еще сохранилась лепнина, полы были паркетные, а на крыше с обеих сторон красовались симпатичные башенки.  Несмотря на центральное отопление, в квартирах ещё сохранились печи, и Павел иногда растапливал свою. Тогда они гасили свет, долго смотрели на огонь, на угольях пытались печь картошку, молчали, улыбались и боялись нарушить очарование тишины – в доме, в мире, в самих себе.
Квартира у Пушкиных была небольшая, в две комнаты с просторной прихожей, на одной из стен которой Павел пристроил стеллаж для книг. На что прилетевший, как он выразился, «на побывку» Женька Ивакин с порога выдал, насмешливо приподняв бровь:

-  Вообще-то я раньше думал, что прихожая, она для польт, ну, там, для шляпов тоже, а у вас – книги. А? – и повернулся к Павлу.
-  А чтоб все спрашивали, и привет Пушкину! – невозмутимо парировал тот, - ты язык-то когда отучишься коверкать?

Было много книг. От книг в их квартире была свободна разве что ванная комната. Книги лежали и стояли повсюду: стопками - на полу, на верху толстого, трещавшего от набитых книг, шкафа, на туалетном столике Маины в спальне, в серванте и на серванте. В кабинете Павел приделал полки на двух стенах, диван выдвинул на середину комнаты, но всё равно места для книг не хватало. Книги лежали даже на подоконниках, и против последнего Маина вела постоянную, но безрезультатную войну.

-  Павел, моим фиалкам нечем дышать!
-  Маяша, не тронь, пожалуйста. Я завтра уберу, ладно? Маяша? – обещал он, прижимая руку к сердцу, в ответ на недоверчивый взгляд жены, - ну, слово! Эти у меня по темам разложены.
Слово Павел держал, и часть книг с подоконника уплывала. Маина облегченно вздыхала, покупала новые горшочки, рассаживала цветы. Но незаметно на месте унесенных томов появлялись другие, и Маина предложила купить еще один книжный шкаф.
-  Конечно! И как я сам не догадался? – Павел стоял в центре комнаты, раздумывая, куда бы определить еще одну стопку тяжелых, внушительного размера фолиантов в потертой коже, со старинными позолоченными застежками и с витиеватыми тиснениями на переплетах, - конечно, конечно! Идем прямо сейчас в мебельный. Да я и сам могу купить.

Маина с улыбкой наблюдала за тем, как он кругами носит книги по комнате, норовя подобраться к окнам, взяла в руки половую щетку и демонстративно стала у подоконника, на котором набрали цвет цикламены.

-  Стоим насмерть, да? Ладно, кладу на кресло и немедленно иду за шкафом! Хотя… нет, - Павел снял очки, что-то там подправил и покаянно глянул на жену, - Маяшенька, я забыл тебе сказать, я – на минутку, одна нога здесь! Что я нашел! Ты не поверишь! Со времен самого Леонардо было известно! Я тебе обязательно потом расскажу, я – скоро!
-  А шкаф? – крикнула вдогонку Маина, смеясь.
-  Я куплю, не волнуйся.

           Новый, тысяча девятьсот шестьдесят седьмой год, Маина и Павел встретили, как всегда, вдвоем. Им так нравилось. После курантов и шампанского они  выскользнули из дома и, пока не появились новогодние компании, гуляли по ночному городу. Ночь, звездная, лунная и очень светлая, дарила им тишину почти пустынных улиц, Вселенная дразнила новыми тайнами и открытиями, снег сверкал под полной луной, в носу пощипывало от морозного воздуха, было спокойно на душе и весело на сердце. 

-  Надо бы наших собрать вместе, пускай познакомятся, - нарушил молчание Павел.
-  Давай, - обрадовалась Маина, - а как?
-  Пригласим, - предложил Павел и, подумав, добавил, - настоятельно.
-  Добровольно-принудительно? – рассмеялась Маина.
-  Настоятельно, - повторил Павел строго.
-  Ага, - согласилась Маина, - а у меня губы замерзли.
-  А я погрею, - он обнял ее и поцеловал, - скажи тпр-р-у!
-  Пу-у-у, - засмеялась Маина.
-  Добиваемся идеального тпруканья, - и он принялся опять её целовать, - не смейся, жана! – грозно потребовал он, но Маина, хохоча, вырвалась и замахала руками.
-  Все, все, тпрукают!
- Не знаю, не знаю, - недоверчиво покачал головой Павел, - все-таки слышится некая фальшивинка.
У центральной елки, украшенной китайскими фонариками, появились первые скоморохи, клоуны. Из боковой улицы донеслись переборы гармошки, взрывы смеха – новогоднее настроение выплеснулось на улицы.
-  Домой? – Павел посмотрел на жену, та утвердительно кивнула, и они повернули назад, - постой-ка, постой-ка, что там  в театре? – Трехметровая, красиво оформленная, подсвеченная с боков афиша драмтеатра сообщала, что дают «Синюю Птицу» Метерлинка, - ух, ты! Надо же, а? – Обрадовался Павел, - я в детстве смотрел эту пьесу в ТЮЗе, меня мама водила. Пойдём?
-  А о чем она?
-  Ты не читала?
- Не-а, - Маина с интересом разглядывала летящую птицу с голубыми крыльями, длинным фигурным хвостом и золотой коронкой в три шишечки на голове, - похожа на жар-птицу.
-  Ты – моя Синяя Птица на все времена, - наклонился к ней и тихо сказал, - попросим у неё ребёночка? – и поцеловал её в засиявшую навстречу улыбку.

Домой они вернулись изрядно озябшие, но довольные. В прихожей Павел снял шляпу и низко раскланялся перед новым книжным шкафом, появившимся здесь незадолго до Нового Года.
-  Уважаемый шкаф-ф-ф…
Долгожданное книжное вместилище было, наконец-то, куплено, доставлено домой и дня два простояло в передней, пока хозяева решали, куда его определить. Они переставили тахту в гостиной, освободили место у окна, сдвинули кресла, тронули даже старенькую, изящную, не модную, но любимую этажерку. Новичок не вписывался в интерьер комнаты. Но не в спальню же его ставить! На третий день Павла осенило: а не оставить ли шкаф в прихожей?
-  А? Маяш?
Маина нерешительно взглянула на мужа.
-  Ты только посмотри, сколько тут места зря гуляет! – и он подвинул шкаф ближе к стене.
-  А нас поймут?
-  И хтой-то?
-  Ну, вообще. Кто придёт к нам, - пожала она плечами.
-  Ха! А пусть спрашивают, и привет Пушкину, - озорство так и лезло из его глаз, - ставим?
-  А давай! И привет Пушкиным! – махнула рукой Маина.
-  Ура-а-а! Книги, нале-та-ай!
Так и прописался книжный шкаф в прихожей. Павел, приходя домой, каждый раз перед ним учтиво снимал шляпу и отвешивал низкий, почтительный поклон.
-  Уважаемый шкаф-ф-ф, - он старался не лицемерить.
-  Пафоса маловато, - скривив губы, однажды заметила Маина.
- Да? – Павел прислушался к мнению жены, немного задумался и стал произносить «ф» на несколько секунд дольше. Хватало, чтобы дойти до кухни.
На первое января наступившего года в новом книжном шкафу все полки были заняты.

9.


Жизнь текла то скоро, то плавно, но – полноводно и спокойно. Рутиной не давила, смысла не лишала, покоя души не нарушала, радовала яркими вспышками удачно завершенных дел, несла удовлетворение и исподволь – чувство самодостаточности. Павел горел, искрился новыми, порой сумасшедшими идеями, дважды уходил в море с экспедицией, возвращался с обветренным лицом, покрасневшими глазами, исцарапанными и сбитыми руками, но страшно довольный. И вновь отпустил бородку.

-  И вечный бой! Покой нам только снится! – кто сказал?
-  Да знаю я, знаю, - усмешливо отмахивалась Маина.
-  А все-таки?
-  Да Блок, Блок.
- То-то же, Бло-о-ок, - укоризненно замечал он, - даже Блока с его туманными незнакомками тянуло в бой. Ну, и меня – тоже, - добавлял он виновато, потому что жена была против его третьего выхода в море, предполагавшего сложные испытания в морских условиях.
-  Все равно, Паша, я – против, - упрямо повторяла она.
-  Но почему, Маяша?
- Бо-юсь, - она быстро взглянула на мужа потемневшими глазами и отвернулась к окну.
-  Жена моя прекрасная Маина, - тихо вздохнул Павел, подошел к ней и обнял за плечи, - и почему я стихи не пишу? Даже обидно. Вот посмотри, как здорово, -  он поднял руку, выставил вперед ногу и начал декламировать, закатывая глаза, подвывая и раскачиваясь в такт.
Жена моя прекрасная Маина!
У нас в гостиной новая картина?
-  Павел!
-  Маяшенька, я – мужчина, мне необходимы опасности и сильные ощущения. Я не медуза и не книжный червь, - он снял очки, покрутил многострадальную дужку, определил очки на прежнее место, заложил руки за спину, - но я так тебя люблю, мне больно, что ты тревожишься, и на этот раз я… откажусь.
-  Да?! – Маина радостно вскинула руки ему на плечи.
-  Люблю тебя.
-  Павлуша, - она благодарно прильнула к нему и негромко добавила, - я еще и потому, что видела твою кардиограмму.
Павел ничего не ответил, только сильно сжал её в объятиях.
-  А я дальше знаю, - сказала Маина.      
-  Что?
-  А Блока.
-  А я – нет. Ну-ка.
-  И вечный бой! Покой нам только снится! Сквозь кровь и пыль летит, летит степная кобылица и мнет ковыль! – Маина прочитала негромко, спокойно, глядя ему в глаза и не убирая своих рук с его плеч.
-  Здорово, - так же тихо ответил Павел, - я начинаю тонуть...
-  Павел, Павел, ужин.
-  Я совсем не хочу какой-то там ужин, - говорил он, мягко раздевая жену и не отрываясь от её губ, - я тебя хочу, люба моя.

Наглая, потерявшая всякий стыд луна бессовестно пялилась в окно, высвечивая самые укромные уголки. Она сломала переплет окна и уложила его на ковер, прочертив на полу неравные прямоугольники, в одном из которых отдыхали домашние туфельки Маины, в другом, ближе к кровати, лежали очки Павла. Луна превратила любимый кактус Маины, стоявший на подоконнике, в фантастическое дерево, и странно большая, неуклюжая, растопыренная тень его на противоположной стене спальни вызывала недоумение и легкую тревогу. Ночь пришла теплая, безветренная, светлая. С проспекта донесся звон последнего трамвая.

-  Маяш, ты утром хотела мне сон рассказать, забыла?
Она покрутила головой по его руке.
-  Расскажи.
-  Мальчика видела со светлыми волосами, в коротких штанишках. Будто бы – море, лето, песок, сосны, а он собрался на самодельном плотике из старой двери идти в море. Я очень волновалась, а он смеется, такой бесстрашный, и ветер волосы раздувает.
-  Я читал, что у художника Петрова-Водкина шестнадцать лет не было детей.
-  А потом?
 -  Однажды во сне он увидел младенца, девочку, и стал писать картины на сюжет «Материнство». Через сколько-то лет икону написал «Богоматерь пробуждающаяся». А через шестнадцать лет жена его родила девочку, и это было дитя из того сна. Маяш, может, нам повенчаться?
-  Я согласна.
-  Да?
-  Я согласна на всё, Павлуша.
-   Маяша, я тебе сейчас что-то скажу, ты сразу не отвечай, ладно? Но имей в виду: то, что я тебе предложу, это моя боль о тебе, моя любовь к тебе, это – для тебя, чтобы тебе… чтобы, - он замялся, - вот.
-  Да что такое? – заволновалась Маина.
-  Ты хочешь ребенка, и я хочу, - Павел запнулся, поднял с пола очки, надел их и после длительной паузы грустно продолжал, - хочу крошечную частичку тебя, хочу пеленать её, растить. Ты не думай, что я, мужчина, просто так это говорю, нет.
-  Я так не думаю.
-  Я те месяцы, когда понял, что я без тебя – одинокий карась, еле жил, еле дышал. Я не жалуюсь, - вдруг спохватился он, - я пытаюсь объяснить тебе то, что хочу предложить. Сейчас…
Маина с тревогой смотрела на мужа.
-  Мы не можем иметь детей из-за меня, и этого уже не изменить, увы. Но ты-то здорова, Маяша, и ты могла бы…
-  Что? – она с испугом глядела на Павла, - что? – и неожиданно поняла, - не от тебя? С ума сошёл?
Он обнял её и крепко прижал к себе.
-  Но ребенок все равно станет нашим, Маяшенька, люба ты моя светлая. Ты его выносишь, станешь такой пузатенькой коровушкой, я буду гладить тебя по животику, разговаривать с ним, и он родится даже похожим на меня. Он нашим будет, твоим и моим!
-  Я не смогу, - Маина заплакала, - я не смогу ни с кем.
-  Любушка ты моя! Я не знаю, что мне такое для тебя сделать! Мы с тобою вместе пять лет, скоро шесть будет, а я люблю тебя, по-моему, ещё сильнее. Я словно пророс тобою, женулька ты моя!
-  Я хочу только твоего ребенка, - проговорила она, - понимаешь ты меня? С такой же нежной душой, как у тебя, с твоим большим и пылким сердцем, с твоей дерзостью жизненной, пытливостью, с твоим великодушием! - Маина вздохнула, помолчала, утерла слезы, - конечно, я бы полюбила рождённого мною ребенка, мы бы полюбили, - поправилась она, - и мы бы со временем забыли, что он – немного другой. Но ты пойми, Паша, ты – личность, ты – мужчина настоящий. И сына я хочу только такого, от любимого, от тебя. Это ведь совсем, совсем другое.
-  Ты не обиделась, Маяша?
-  Ну, что ты, - она потерлась щекой о его руку, - я счастлива. Ты напоил меня собой. Я ведь думала, что навсегда останусь одна, если тебя не будет в моей жизни. Я так однажды решила. А тут – раз, и ты! И сына я хочу только от тебя, чтобы он около тебя стал сильным и дерзновенным.
-  Хм…
-  Да-да, ты думаешь, что я за твоими фолиантами ничего не вижу?
-  ?
-  Да я этот твой дух открытий почуяла носом ещё на втором курсе, и он до сих пор живёт в тебе, - она поцеловала его в плечо, оно оказалось ближе, - что? Скажешь – нет? А кто записался на подводные испытания в пролив Лаперуза?
-  Ну-у-у, это… там… когда ещё!
-  А когда?
-  Да-а-а… не скоро.
- Записался втихаря от меня, - она приподнялась на локте, потянулась и прижалась к его лицу, - вот поэтому – тоже. Другие – не такие, - прошептала она и затихла.

Луна, наконец-то, прикрылась тучкой, и в комнате стало спокойнее и уютнее без ее подсматривающего любопытного фонаря. Поднялся ветер, он раскачал ветку тополя, и она царапала по стеклу, постукивала, не просилась – убаюкивала. Павел, засыпая, вдруг начал хмыкать.

-  М-м, - Маина надавила подбородком на его руку.
-  А я знаю, кто меня сдал. Молчишь?
-  Угу, - Маина улыбнулась, не открывая глаз.
-  Это Генаша. То-то он мне все:  «Пал Палыч да Пал Палыч, да Маине Викторовне сказали да сказали?» Он, да?
-  Я свою агентуру не сдаю, - сонно прошептала она.
-  Да он, он, кому ещё? Ты, главное, не волнуйся, Манюня, я же только ради тебя таким осторожным стану, таким осторожным. Не будешь? Не надо, ладно? Там народу буде-е-ет, одних врачей… врачей… рота, не, батальон. Да и - когда это еще! Года через полтора, не раньше, а то и через два. Ну, спи, спи. Пусть тебе море приснится.
-  И парус, - прошелестела она.
-  Ладно уж, и парус пускай, - «разрешил» Павел.   

*

Маина просыпалась рано. Несколько минут смотрела на спящего мужа, на его странно беззащитное лицо без очков, улыбалась, осторожно поднималась и перекладывала очки с пола на тумбочку. Потом переводила стрелку будильника вперёд и уходила готовить завтрак. Эти забавные часики они с Павлом купили в китайской лавочке на набережной и послали к первому апреля его родителям в Москву, а одни оставили себе. После привычного музыкального звона на заданное время, не дождавшись нажатия кнопки, будильник начинал скрипучим электронным голосом ругаться: «Вставай, лоботряс, торопись, лежебока, быстро вставай, байбак». Дальше начинал хмыкать, кашлять, чихать и в заключение выдавал: «Разинь глаза, бездельник, закрой рот, лодырь, раззевался он! Кому говорю, прогульщик! Вставай, сачок! Напяль очки, Обломов!» В письме от родителей в «PS» от отца стояло: «Спасибо. Мама развлекается», а ниже – «PS» от мамы: «Благодарность от моих голосовых связок». Прочитав, Павел ухмыльнулся: «Мы с папой – сони, мама его иногда по часу будит». С тех пор, как появился в доме этот будильник, Маина утром переводила стрелку часов вперед, ставила будильник далеко от кровати и, готовя завтрак, тоже «развлекалась», слушая доносящиеся из спальни угрозы мужа «этому электронному чудовищу».

Маина беспокоилась о дяде. Ни ей, ни Павлу не удавалось сдвинуть свои отпуска так, чтобы хоть неделька да – вместе. Ей очень хотелось показать мужа Игнату Васильевичу. Письма она писала часто, чувствуя за собой вину за дядино одиночество. Однажды в августе, так и не дождавшись отпуска Павла, улетела к дяде одна. Привезла фотографии, книги, подарки и прожила в родном городе три недели. За это время уговорила дядю пройти обследование под её контролем, подлечила, обновила с помощью двоюродных сестёр обои в доме, побелила потолки, покрасила полы. «Аврал с тайфуном», - усмехался Игнат Васильевич, махнув рукой, когда она привезла из магазина новый диван. Старый выставили под навес, где дядя  строгал, пилил или читал в хорошую погоду. «Будешь там летом полёживать», - довольная Маина летала по дому, считая дни до окончания отпуска, пытаясь ещё что-нибудь сделать, и отчаянно скучала по мужу. «Посиди со мной, отдохни, Маечка, - просил Игнат Васильевич, - оставь». Она никогда не думала, что так тяжело будет покидать его.
-  А если… если тебе к нам перебраться, а? – с надеждой спросила она. Тот только молча покачал головой и погладил её по плечу.

Павел, воспользовавшись отсутствием жены, вновь «сбегал» на море: подготовка к экспедиции, на которую он дал согласие, заканчивалась, нужно было утвердить маршрут. Маина узнала об этом в аэропорту. Случайно. Павел встретил её радостный, похудевший и загорелый.
-  Думал, помру без тебя, - негромко проговорил он и вздохнул.
-  Я тоже ужасно соскучилась.
-  Как там Игнат Васильевич?
-  Очень хотела забрать его к нам.
-  Не согласился?
Маина покачала головой.
-  Можно понять.
-  Успел? Палыч? – сосед с первого этажа быстрым шагом шел мимо, приостановился, - штормит у нас, Маина Викторовна. Здравствуйте. Как ты до берега добрался?
-  Здравствуйте, - кивнула она и подняла взгляд на мужа.
-  Вплавь, - пожал плечами Павел.
-  О как, - засмеялся сосед и побежал дальше, тоже кого-то встречал, - хорошая шутка!
Маина улыбалась. Павел нахмурился.
-  Большой город называется, - буркнул он, - большая деревня! Все всё про всех знают.
-  Ты - самый лучший на свете… мальчишка.
-  Да?
-  Да.

Вечером они устроились у печки. Немного говорили, больше молчали. Дождь долго не давал разгореться полешкам, тяга была слабая, и немного надымило.

-  Для себя я когда-то решил, что дело своё делаю хорошо или не берусь совсем. Сейчас, когда мне уже четвёртый десяток идёт, я очень хорошо понимаю тех, кто сожалеет о потерянном времени, о том, что не успел то, другое, третье. Я так не хочу.
-  Всё не сделаешь, как ни хотел бы. Нельзя объять необъятное.
-  Козьма! – Павел усмехнулся, снял очки и хотел, было, подкрутить дужку.
-  Новые, - предупредила Маина.
-  А, да, - он вернул очки на место, - не хочется мне сожалеть о несбывшихся мечтах, понимаешь? И, вопреки Козьме, я пытаюсь объять  как можно больше.
-  Да. Но… знаешь, я не один раз убеждалась в том, что в жизни свершается предначертанное. Не могу построить логическую цепочку, но внутри себя это знаю.
-  Хм.
-  Вот знаю, и всё.
-  Да верю, верю, не горячись, - Павел долго молчал, поворошил в печке прогоревшие поленья, подкинул ещё, - я тут про голотурию подумал…
-  Если хоть капельку в этом направлении что-то докажешь, это будет головокружительное открытие. Пока – фантастика.
-  Регенерация органа!.. Ну, да, фантастика. Пока. Когда-то не знали, что клетки печени обладают способностью к регенерации, эпителий кишечника, не говоря уже о кожном покрове.
-  Костная ткань, нейронные связи мозга ещё… твой тайный научный карман с голотурией.
-  По всему миру работают в этом направлении. И я пробую сдвинуть. Может быть… может быть…
-  Ох, Пушкин, Пушкин! Америка, Африка, Северный Полюс, моря, океаны. Лет через пять ты, чует моё сердце, отправишься в Космос.
-  Отпустишь?
-  Не-а. Аэлиты там водятся…
-  Ты – моя Аэлита. Чуть не помер тут без тебя.


10.

Бескрайнее водное пространство искрилось серебристыми гребешками. Солнце красило голубой простор то в голубоватое молоко на мелководье, то вдали, почти у горизонта, било по глазам темным ультрамарином. Вода в заливе играла всеми оттенками синего, зеленого, белого и смешивала их в только одной ей понятной прихотливой фантазии. Павел стоял на палубе и наслаждался видом водной стихии. Он не видел в ней ни серости, ни однообразия в отличие от корабельного радиста Генаши.
-  Вот она где у меня, вода-вода-кругом-вода, - он провел ладонью по горлу, - сыт я ею, Пал Палыч.
-  А я бы смотрел и смотрел. Я этим простором будто околдован! Стою, оторваться не могу! - Павел усмехнулся и кивнул за корму, - это же музыка моря! Буруны за кормой. А расходятся как интересно, веером, ты глянь, Генаша!
-  Не-е-е, пошел я. Ну, семь футов нам под килем. С той стороны еще берег виден, а тут – одна вода, - и он направился к трапу.
-  Генаша, слышь-ка, - окликнул его Павел, - это ты моей жене доложил, что мы в пролив идем?
-  Маине Викторовне? – остановился тот.
-  А у меня еще одна жена есть? Или две-три?
-  Ну, да, Маине Викторовне я сказал. А что? Это - тайна была?
-  М-м, в некотором роде.
-  Не знал. Волнуется?
-  Ты понятливый.
-  Дела-а-а. Все, Пал Палыч, в следующий раз – ни-ни, выкручусь.
-  Ладно, - Павел махнул рукой и перешел на другую сторону, к шлюпкам.

Судно выходило из залива Петра Великого. Высокий обрывистый берег неожиданно перешел в низкий галечный. Вскоре показался скалистый мыс, его обогнули, и корабль вышел в открытое море. Солнце садилось. За мысом недолго был виден холмистый берег с двумя могучими, раскидистыми дубами, от которых протянулись к воде длинные абстрактные тени, странно и напряженно ползущие по ярко-зеленой, освещенной траве и теряющиеся то ли в волнах, то ли в прибрежных огромных валунах. Солнечные лучи зажгли у далекой земли светящийся экран, по которому, сменяя друг друга, поочередно прошли красные, малиновые, желтые горячие вспышки, полосы, волны, медленно растаявшие за горизонтом.

Зарево заката напоследок осветило море, поиграло бликами в догонялки, перепрыгивая с одной волны на другую, окрасило корабль в розоватый флёр и ушло на покой. Сумерки окутали далекий берег, но на море было достаточно светло. Павел проводил улыбкой прощальные отблески на воде и оглянулся – никого.  «А чего стесняться? Подумаешь, море люблю, вот новость. Другие тоже любят и тоже им любуются. Вот бы Маяше показать, но она боится. Надо ей что-нибудь привезти оттуда, что-нибудь эдакое. Интересно, там растут кораллы? Спрошу у Генаши про кораллы, он должен знать». Павел глубоко вдохнул морской воздух, задержал дыхание, распахнул штормовку и, улыбаясь, направился в каюту.         
               
Пролив Лаперуза, соединяющий Японское и Охотское моря между южной оконечностью острова Сахалин и северной – острова Хоккайдо, в конце восемнадцатого века открыл француз ла Перуз, исследовавший острова Тихого океана. В его честь и назвали пролив впоследствии. Туда и направлялась сейчас научно-исследовательская экспедиция для испытания глубоководных гидрокостюмов, разработанных и представленных в НИИ. Ширина пролива в несколько десятков километров позволяла судну перемещаться в любых направлениях, не изменяя заданных параметров: глубины, давления воды при промежуточных морских течениях, характера изменчивости течений и других характеристик, необходимых в работе. Кроме того, при возможном ухудшении погоды всегда можно было укрыться в сахалинских бухточках и заливах, не нарушая графика погружений и не прекращая испытаний.

           Попутно всегда совершались маленькие и не очень открытия. Народ на судне собрался ученый, алчный до нового, жаждущий произнести собственное слово в науке. Почти у каждого, включая и военную группу, имелось в заветном научном кармане несколько вопросов «по поводу» к тайнам моря, к тайнам дна, к тайнам Земли и вообще к тайнам. Павел, например, хотел увидеть голотурию в естественной среде, но не только.

По роду своей врачебной деятельности он изредка прибегал к услугам Природы, выхаживая тяжелых больных, за неимением необходимых препаратов на свой страх и риск отпаивая их настоями, как это случилось однажды в глубокой тайге. Тогда взвод новобранцев наелся испорченных консервов, и жестокая диарея пошла косить одного за другим, а из набора лечебных средств, выданных на точку, были лишь марганцовка, йод,  вата да бинты, последними они обматывали лица, оставляя только щелки для глаз. Гнус таежный вился тучами и места живого не оставлял. Помощь могла прийти лишь с воздуха, а – глухая тайга, и от посадочной площадки отошли уже на приличное расстояние. Тогда Павел и стал отпаивать их настоями собственного приготовления, которые брал с собой в дальние походы. А помощь пришла только на четвертые сутки.

Однажды лечил тяжелые ожоги в Амурской области. На полигоне обнаружили заросли конопли, и солдатам приказано было её сжечь. Они и зажгли, перед тем поплескав на растения соляркой. Огонь рванул по низу. Ребята попали в наряд молоденькие, растерялись и в результате получили сильнейшие ожоги на нежных местах. А в местном госпитале – обычный противоожоговый набор первой помощи: мазь, бинт, анальгин. То дежурство Павел помнил долго. Полистал он свои потрепанные муромские тетради, выдал санитарке деньги, велел купить куриные яйца, сварить их вкрутую и нести в госпиталь. А потом вместе с дежурными сестрами сидели до утра и собирали с каждого желтка, надетого на вилку над огнем свеч, драгоценные капли.

Они очумели тогда от стонов и криков страдающих солдат, но к утру набрали две столовых ложки целебной мази. Ею он и стал лечить ожоги, потому что в областной госпиталь, где имелось все необходимое, солдатиков не отправили по распоряжению начштаба, который побоялся огласки за недогляд. А начальник местного госпиталя, которому Павел, собравшись с духом, все-таки напомнил о клятве Гиппократа, подготовил на «этого» молодого Пушкина рапорт-докладную, в коей подробно изложил применяемые им нетрадиционные методы лечения, и далеко её не прятал: мало ли что. Регенерация кожи у пострадавших стала заметна уже на другой день к вечеру, тут подоспели и другие препараты, так что бойцов спасли. А Павел пытался вспомнить, в какой же деревеньке записал этот способ лечения ожогов, не в той ли, где Маяша сбежала с сеновала от мышей?

Еще со студенческих времён, когда по бездорожью вместе с Маиной, тогда еще не любимой и не знаемой им (Господи, неужели когда-то такое было?!), месили грязь, шагая от деревни к деревне в самодеятельной экспедиции, с тех самых пор понял Павел, что учиться следует у Природы. Что касается голотурий, то есть морских огурцов, то некоторые их виды, как и актинии, и ящерицы, и раки способны были при раздражении самопроизвольно отбрасывать часть своего тела, а через какое-то время утраченное восстанавливать. Павла интересовала регенерация этими морскими животными собственных органов.

-  Природа наделила их удивительной способностью! Это она научила, как регенерировать, а мы себе труда не даем – наклониться, присмотреться, - доказывал он необходимость научных исследований именно в данном направлении. Голотурии и вопросы регенерации органов находились в его научном кармане.
   
*
               
-  Да-а, не афалина, не афалина, не так игрива.
-  Ну, сравнили! Афалина – это милка, душка, грациоза, а эти…
-  Одно слово – морская свинья.
-  Все равно – дельфин, хоть и увалень.

У борта стояли свободные от вахты члены экипажа и несколько сотрудников научной группы, они наблюдали за двумя дельфинами. Здесь, в дальневосточных морях, обитала их разновидность, так называемые, морские свиньи. Корабль из пролива Лаперуза вынужден был зайти в залив Анива: волнение усиливалось, график испытаний сдвинулся. Улучшения погоды на ближайшее время не предвиделось, но заключительные работы можно было провести в заливе. Туда и шли теперь, а два дельфина с раннего утра сопровождали корабль.

-  Да не такой уж и увалень. Гляди, гляди, какие кульбиты выделывает!
-  Это самец, а самочка – побольше, она и ведет себя степенно, дама все же.
-  Мы с женой были на Чёрном море и попросили номер в гостинице с видом на море. Вышли утром на балкон – солнце! Все море до самого горизонта искрится, будто серебряной пылью посыпанное, а на этом бело-серебристом сверкании дельфины резвятся, да много! Жена была в восторге, на пляж не мог дозваться. Мы тогда только-только поженились. Вот там были афалины!
-  Удивительные животные! Я плавал однажды рядом с ними, то ли попискивают, то ли потрескивают так музыкально. Рот откроют и…
-  Интересно, а эти издают какие-нибудь звуки?
Дельфины заложили крутой вираж, развернулись и поплыли назад в пролив и дальше, дальше, в открытое море. Корабль стал на якорь. Первая группа испытателей готовилась к погружению.

*

Павел проснулся среди ночи, открыл глаза, и будто не спал вовсе. На верхней койке похрапывал метеоролог Филин, в иллюминаторе белесыми искорками вспыхивала темная вода залива. Чувство непонятно откуда взявшейся тревоги дошло до сердца, и оно стало маяться. Сон не шёл, Павел посидел, посидел и стал одеваться.

-  Палыч, ты куда? – сонно пробормотал Филин.
-  Выйду. Спи, Сань.
-  А чего «выйду»? Утром на погружение, выспаться надо.
-  Не спится. Подышу.
-  А чего «подышу»? Главврач не разрешит.
-  А мы не скажем. Спи Сань, - Павел вышел из каюты, слыша вслед  недовольное: «А чего…», и плотно прикрыл дверь.
               
На палубе горели бортовые огни, светло было у вахтенного. Луна, два дня назад еще полная, а сейчас ущербная, с откушенным боком, но ещё вполне сильная, тоже старалась вовсю и даже дорожку на воду бросила. Чистое ночное небо играло промытыми звездами, дул ночной бриз, и судно мягко покачивало. Павел подошел к борту и остановился напротив лунной дорожки. 
«Красота, - усмехнулся Павел, - ночь, а мне не спится. С чего бы,  – он накинул капюшон штормовки на голову и обхватил себя руками, - надо к родителям слетать хоть на недельку. Надо. Сам знаю! – огрызнулся он на внутренний голос, - потому так тревожно и виновато мне, – он зашагал по палубе взад-вперед, остановился, задержал взгляд на лунной дорожке и посмотрел вдаль. Огни далекого берега светили сквозь тьму новогодней гирляндой, напоминали о детстве, о папе-маме, - непременно надо будет слетать к ним, вот вернусь, и – сразу же. А самокопание – вредная и не полезная штука. Хорош ковырять, Пушкин!» - скомандовал себе Павел.
               
Рассвет Павел встретил за кормовым отсеком. С этой стороны судна встающее солнце можно было увидеть совсем еще юным и по-детски румяным. Он сидел, прислонившись спиной к переборке, и улыбался ранней зорьке. Перед ним не стоял выбор, он его перед собой и не ставил ни как ученый, ни как врач, ни как специалист, имевший опыт работы под водой в изучаемых условиях, ни как мужчина. Заключительная часть программы научных работ должна быть выполнена до конца. Все этапы контроля были уже расписаны. Так что выбор не стоял, его, собственно, и не было. Для Павла, во всяком случае. Он сидел у восточного борта судна, улыбался ранней зорьке и впускал, вбирал в себя чудный, просыпающийся мир с редкими, громкими криками горластых чаек, со сбивчивым ритмом волн, шлепающих о борт, с острым запахом йода и водорослей.

Земля повернулась круглым боком навстречу солнцу, и оно, отдохнувшее где-то там, за морями-океанами, выкатилось из-за моря и заиграло зорькой. Вода из ночной, темной и мутной на глазах превращалась в серо-серебристую, потом стала вспыхивать искорками и, наконец, замерцала, загорелась, зарозовела и подобрела. За кормой дышал океан. Он то вспучивался, округло выгибая гигантскую свою спину, и тогда привычная линия горизонта на время пропадала из виду, - то выдыхал, и тогда огромная, выпуклая, тяжело-серебристая масса воды плавно опускалась, переливаясь волнами в неизмеримом ложе. Казалось, что дышит земля.



11.


Экспедиционное судно встречала в порту Владивостока большая группа военных и штатских. Полтора месяца шли испытания глубоководных костюмов нового поколения, снимались медицинские показания на разных глубинах, отслеживались заключения медиков на разных этапах испытаний. Судно ходило в ближних водах. Попытки провести часть испытаний в открытом море не удались, помешало сильное волнение, и последние этапы работ закончили в заливе. Все приборы работали в штатном режиме, медицинские показания были отслежены на максимальных глубинах. К материалам было несколько вопросов, но они разрешатся в процессе корректировки. Начальник экспедиции полковник медицинской службы Стеблов спустился на пирс.
-  Товарищ генерал…
-  Когда?
-  Вчера.
-  При спуске? При подъеме?
-  Разбираемся.
Наступило тяжелое молчание.
-  Да он и в прошлый раз с нами ходил, - удрученно добавил Стеблов, - молодой, здоровый, 36 лет, и – сердце. Главное – сам врач, эх! Мужик стоящий, - помолчал, - весь месяц отработал, ни дня не пропустил, до од-ного показания провел контроль, до од-но-го!
-  Женат?
-  Так точно.
-  Дети?
-  Нет.
-  Он, помнится, в Африке побывал и на Кубе участвовал, правительственные награды есть.
-  Орден Дружбы Народов и медаль «За новаторский вклад в науку».
- Подготовьте представление к медали «За отвагу». Посмертно. Все почести. Родители?
-  В Москве.
-  Организуйте доставку, сопровождение и погребение, - и напомнил, - все почести. Группу сопровождения… надо к жене послать, - он вздохнул, закурил и сквозь зубы пробормотал, - я его уговорил… сюда перебраться.
-  Будет исполнено, товарищ генерал.
-  И, вот ещё…
-  Слушаю.
-  Ладно, сам, - он слабо махнул рукой и сел в подъехавшую машину.

*

Она не плакала, не билась в рыданиях, но на кладбище тихо потеряла сознание и долго не приходила в себя – не хотела, не видела смысла быть на этом свете без Павла. Слушала слова соболезнования и смотрела удивленно на говорившего. «Это – зачем? Это – о ком? А где Павел?» С недоумением оглядывалась, затем понимала, что он уже ТАМ, и снова уходила в забытьё. Маина совершенно не помнила ни перелета в Москву с телом мужа ни встречающих в аэропорту Домодедово, ни московских улиц, которые не видела с тех пор, как улетела к Павлу, - ничего, ничего, ничего. Перед глазами стоял Павел, насмешливо приподнявший бровь, торопливый, неудержимо радостный, с утра напевавший известную песенку.

                А почта с пересадками летит с материка
                До самой дальней гавани Союза,
                Где я бросаю камешки с крутого бережка
                Далекого пролива Лаперу-уза.               

-  Вот прицепилась, - усмехался он, быстро застегивая привычные замки и кнопки на видавшей виды штормовке, - ну, пошел я, Маяш. Иди ко мне, прекрасная моя.
Она подошла к нему, и ничто не ворохнулось внутри, не стукнуло сердце, не сжалось оно в предчувствии, не заныла душа, предупреждая!
-  Спи спокойно без меня, роднуля. Руки мой перед едой! Дорогу переходи у светофора! Обещаешь?
Маина с улыбкой кивнула.
-  Ты ведь такая у меня нарушительница, хоть за ручку води!
Она приподнялась на цыпочках, поцеловала его, улыбнулась, прижалась, вздохнула.
-  Я – скоро, - прошептал он ей на ухо, - жди, - открыл дверь, задержался улыбчивым взглядом на чем-то за спиной у Маины, показал ей на это глазами. Она повернулась, чтобы увидеть - что там, а он в это время закрыл дверь. Шутка.

У Маины в глазах навсегда поселился испуг. Они как распахнулись недоверчиво при «том» известии, как приподнялись брови и легли изломанными гусеничками, так и остались потом навсегда. Она не плакала. Она смотрела удивленно и растерянно на его родителей, на многочисленных однокурсников, какие-то военные, красные подушечки, награды…
-  Звезда воссиявшая, - приглушенно произнес у нее за спиной незнакомый мужской голос, - сорока нет, а сколько сделано!
-  А сколько бы еще мог! – отозвался другой голос, - рано, рано ушел! Эх!
Сначала она чего-то ждала, чуда какого-то, что ли, возможной ошибки, недоразумения. По утрам боялась просыпаться. Это было очень страшно, очень, очень страшно и больно, после ночи забытья, после радостных снов, где они с Павлом бежали по лугу, цвели ромашки, птицы белые кружили, а они бежали и хохотали, бежали и хохотали, - возвращаться в горькую явь. А ещё они плыли во сне по солнечной дорожке. По утрам она громко стонала.

Осознание невозвратности накатывало волнами, поначалу – слабыми, редкими, потом – долгими, приливными. За ними пошли штормовые, заливавшие разум и не дававшие возможности дышать, жить. Цунами пришла месяца через три, Маина тогда впервые зарыдала. Это продолжалось весь день, она стыдилась, страдала, но остановиться не могла, не могла излить из себя то море слёз, что скопились внутри. Эта волна смела на своем пути самые ничтожные соломинки надежды. Какие надежды? Откуда? Смыла всё, подняла молодую женщину на гребень, позволила глотнуть воздуха, раскрыть глаза, осмотреться и решить: побороться ли с волной и жить дальше – вон и плотик невдалеке качается, или уж не барахтаться и тонуть.
 
Тем «плотиком» стал дядя Игнаша, приехавший за дочкой-племянницей в Москву и не узнавший ее: удивленно-испуганный взгляд, потухшие, неопределенного цвета глаза - бледная, исхудавшая тень Маины. Он увез её в Сибирь, в тишину родных таежных мест, к белоснежью и бескрайности зимней реки, к треску поленьев в жаркой печке в слабой надежде отвлечь, не забыть, нет, отвлечь и ослабить до предела натянутую тетиву ее сердца. Четвертый месяц, как не стало Павла, и надо было поворачивать Маину к жизни.

*

Март пришел холодный, снежный, ветреный – сибирский. По ночам в трубах завывало. Дом у Игната Васильевича был старый, печи топили дважды в день, но всё тепло выдувало. Поленница убавилась почти до земли, по дому ходили в пимах и душегрейках. Дядя беспокоился, как бы Маина не застудилась, да сам и слег с жестоким прострелом. Маине пришлось и дрова носить, и печи топить, и со снегом во дворе воевать. А еще нужно было сварить, в аптеку сбегать засветло, дядю лечить и Тяпу покормить, старого, умного, похожего на волка овчара придворной породы, огромного и свирепого по виду, нежного, «як теля», по норову. Его щенком когда-то давно принесла с реки Маина. В первый день она сбилась с ног, многое не успела, забыла, перепутала, к вечеру добралась до постели и внезапно почувствовала голод. Ощущение это было настолько забытым, что она не поняла поначалу. А еще за хлопотами не так ныло сердце.

«Вот чего ей не хватало – движения, физической усталости, заботы о ком-то. И как я сразу не додумался, старый! Да как вовремя свалился! Хоть бы помогло ей это», - переживал Игнат Васильевич, наблюдая, как племянница хватается то за одно, то за другое. Несколько дней он лежал. Маина не разрешала ему вставать, спрятала деревяшку от ноги и лишь сегодня позволила недолго посидеть, перед тем поставив последний укол и укутав поясницу собачьей попонкой, связанной еще тетей Октябриной из шерсти их прежней собаки. Они уселись напротив печки на диван и стали смотреть на огонь. Долго молчали. Изредка Маина вставала, подбирала совком выкатившиеся из поддувала малиновые угольки, подбрасывала в печку полешко-другое, вздыхала, потом заговорила не своим, сипловатым, сдавленным голосом.

-  Знаешь, живу я здесь сейчас… недавно на реку ходила. Смотрю на ту сторону, тайга стоит, острова под снегом, люди идут через реку тем же путем, за поворотом скАлы укрылись снегом – всё, всё так же, как было в моем детстве и юности. А потом… - она с надрывом вдохнула, долго не могла выдохнуть, справилась с дыханием и продолжала, - потом будто бы не со мной происходило, а с какой-то другой девушкой. Словно я книгу о ней прочитала, и она стала мне такой родной, понятной. Но – не я, не я.
-  Деточка ты моя, то была твоя жизнь, твоя, но она была другая. А сейчас ты живешь на рубеже двух своих жизней: до и после, - Игнат Васильевич помолчал, хотел дотронуться до ее волос, по голове хотел погладить, да побоялся, что от ласки она расплачется, - дальше будет тоже жизнь, другая. Не такая яркая и радостная, но – жизнь, и тоже твоя. Она будет правдивой, чистой, но вначале – тяжелой, и с этим придется смириться. А потом побежит обычная твоя жизнь, Маечка. Тебе еще долго жить!  Пользы ты людям много принесешь, и помощи немало окажешь, и это тебе будет в радость.

Маина все-таки заплакала – беззвучно, не изменяя позы, глядя на гудевшее в печке пламя. Она слизывала языком теплые, соленые ручейки, бегущие по щекам, по носу, по подбородку, их было много. Слезы щекотно лились по шее, она глотала их, хотела справиться и вдруг стала говорить сквозь слезы сдавленным шёпотом – громче не могла. Временами срывался голос, перехватывало горло, но она говорила и говорила, до боли сжав кулаки, ногтями впиваясь в ладони, жестко, требовательно, туго пропуская слова сквозь стиснутые зубы.

-  Он был лучше всех на свете. Я любила его со второго курса, я так долго его ждала! Думала, что уже никогда, никогда мы не будем вместе. Я почти смирилась, а он позвал меня, и я полетела! Павел написал мне шесть писем, я помню их наизусть. Мы прожили вместе семь лет и девять месяцев, я помню каждый день! Я готова была свою жизнь отдать за него, и он за меня – тоже! Он любил меня! Я хотела сына от него, а потом – ещё детей. Но сына – обязательно, такого, как он, настоящего мужчину! Мне больно думать и говорить о нем, Павел - был? Он уже был?! И не будет больше никогда? Я думала, что мне просто приснилась моя жизнь с ним. Зачем это, дядечка? Я хочу спросить – зачем?! Зачем у меня было отбирать, а? Почему? Я хочу это знать! Кто посмел! Кто, кто, кто!?
-  Поплачь, поплачь подольше, не ищи ответа и не жди. Так случилось, никто не виноват. Жалко, конечно, что у вас нет детей, ты бы сейчас так не убивалась, ты бы жила для них. Но ты забыла о родителях Павла, Маечка. Они одни там, в Москве, и горюют не меньше тебя, больше даже. Он – их сын, единственный, больнее им. Пожалей их, поезжай туда. Вот теплее станет, весна разгуляется, а? Там и работа тебя ждет, писал же Пашин друг. Родителей поддержишь, ведь у них никого на свете не осталось, - Игнат Васильевич потянулся и  прижал ее голову к плечу, - однолюбы мы с тобой, видно, дочушка, но жить-то надо. Ты еще молодая, тяжело в этом возрасте остаться вдовой, но тебе еще долго жить, долго. Вот ты и живи, и живи, и живи, - он гладил и гладил ее по голове, и в волосах Маины запутались его слёзы.

 Пламя в печке уже не гудело, прогорели дрова. Уголь на ночь не засыпали, и малиновые древесные угольки еще долго вспыхивали, бегали туда-сюда, создавали на фоне горячей золы яркие, алые озера, озерки, фантастические цветы, как в новогоднем фейерверке. Они разлетались в стороны, рассыпались на отдельные фонтанчики, снопики, завораживали, успокаивали. Маина глубоко вздохнула раз, другой, крепко провела ладонями по лицу, стирая следы слез, и скорбно посмотрела на дядю.

-  Ты прав, дядечка, им больнее. И надо жить, через боль и тоску мою беспредельную, - она всхлипнула, - всё-всё-всё, я уже могу дышать, - она взяла его руку в свои, прижала к губам и подержала так, - теперь только ты есть у меня, дядечка.
-  И память, детонька, и память.
-  Да-да-да, - шелестящим эхом откликнулась она, - и память, как же я забыла-то. И память.
-  Завтра - Восьмое Марта. Ты, вот что… ты в светлую память о муже пойди завтра и купи себе цветы. Он ведь дарил тебе в этот день?
Маина закрыла лицо руками и кивнула.
-  Вот и пойди. Я бы и сам тебя порадовал букетиком-то, только ты ведь не разрешишь?    
Она, не открывая лица, покачала головой.
-  Ну, так и сходи сама. Только оденься потеплее, пришел марток, надевай семь порток, так у нас говорят. А? Сходишь?
Она кивнула.
-  Вот и ладно, и ладно. Давай-ка помогай мне на лежанку перебираться, деревяшку-то уж не прячь. Я по дому хоть похожу, надоело лежать, Маечка.
-  Знаешь, я вспомнила о Нэле.
-  Да-а, она нашего поля ягода была, нашего. Это ж, сколько лет назад ты уехала?
-  Сразу после школы.
-  И где она? Жива ли? Вам бы обеим сейчас легче было.

*
               
Весенний предпраздничный цветочный базар гомонил неразборчивым гудом. Усатые, красивые генацвале на хорошем русском, но с сильным кавказским акцентом доброжелательно и ненавязчиво предлагали гвоздики, хризантемы, розы. На одном из столов стояла ваза с несколькими веточками дельфиниума, и они густо-синей сочностью своей особенно ярко выделялись на фоне нежно-желтого обилия мимоз, охапками которых завалено было все кругом: столы, огромные дорожные сумки, большие картонные коробки. А цветы всё подносили и подносили, наполняя назойливо-сладким ароматом морозный мартовский воздух.

Гвоздики Маина не любила. Розы хороши, но хотелось чего-то другого, очень другого, чтобы ого вошло в сердце. Полюбовавшись дельфиниумом, она прошла мимо него, потом вернулась и решила уже купить. Но тут сбоку, с соседнего стола, ей в глаза ударило желтым. Маина закрыла сумочку и повернулась: на длинном импровизированном прилавке лежали упакованные в блестящие фунтики тюльпаны – красные, бордовые, в рябушку. А на самом краешке стола, чуть не падая, лежали три желтых тюльпанчика. Их трогательные треугольные головки-бутончики вызвали у Маины внезапное, неодолимое желание взять их в руки и обогреть, - день был хоть и солнечным, но не тёплым. Жалость вспыхнула неожиданно и остро. Теперь Маина видела только эти три остроугольных цветка и, испугавшись, как бы её не опередили, взяла тюльпаны в руки и осторожно прижала к груди.

Дом источал обездоленную тишину, покой и защиту. Маина любила его и думала, что со временем научится любить и свое одиночество, так щедро и безжалостно брошенное судьбой. Она совершила отпевание любви и пыталась принять противоядие на обозримое будущее. Сегодня она впервые за столько месяцев увидела солнце и поняла, что оно есть. Лишь глубоко внутри так и не смогла заглушить болезненный вскрик: «Нет! Нет!»  Она пыталась жить дальше, и сегодня подарила себе три милых, трогательных, озябших жёлтика тюльпанного происхождения в память о муже, в светлую память о нём. Она поставила цветы в хрустальную вазу на ножке и села у окна.
 «Здравствуйте, Нина Михайловна и Павел Николаевич! Я скоро приеду», - так начала она письмо к родителям Павла, потом задумалась, отложила ручку и засмотрелась в окно. Трудяга-дятел завершил санитарную чистку березы и по-стахановски обрабатывал уже тополь, его дробный перестук слышно было даже за закрытым на зиму окном. Маина долго смотрела в сад, потом вспомнила о тюльпанах, оглянулась на них и оторопела. С цветами случилось что-то непонятное: они растопырились, расплющились в лепешку и поникли, опустив не похожие в таком виде тюльпаньи головки чуть не до стола. На глазах у Маины они продолжали опускаться, никли, слегка подрагивая, словно сопротивляясь той силе, что гнула их.

Тёмное и горькое шевельнулось мохнатеньким боком в груди и заставило Маину выйти из комнаты. На глаза попался фунтик, в котором она принесла цветы. Подумав, она взяла упаковочный чулочек, вставила в него погибающие тюльпаны, завернула его потуже вокруг стебельков и в таком виде бережно поставила снова в вазу. 
         Утро едва забрезжило, а Маина проснулась с ожиданием чего-то хорошего. В эти тяжкие и горестные дни она научилась просыпаться по-солдатски: быстро открывала глаза, не нежилась, не позволяла задумываться и вбрасывала себя в утро, в новый день, в жизнь. Сегодня она проснулась сама и вдруг вспомнила о тюльпанах. Маина медленно повернула голову к столу и тихо ахнула! На фоне рассветного утра три желтых остроугольных бутончика весело и победно светились крошечными солнышками! За ночь они крепко встали на ножки, закрылись в бутон и сейчас ласково и обнадеживающе кивали хозяйке. Маина от нежданной радости прижала руки к груди, почему-то заплакала и стала приговаривать: «Отошли, маленькие мои, тюльпики мои, цыплятки мои!»

Тюльпаны простояли пять дней. Потом лепестки осыпались, но легли не полукругом возле вазы, а со стороны окна, куда они повернулись уже умирающими головками к теплому, по-весеннему наглому солнцу. Лепестки опали, но ножки цветов всеми вытянувшимися в струнку, истончившимися, потерявшими цвет стебельками выказывали такую стойкость перед неизбежным концом в мусорном ведре, что Маина оценила их несгибаемость и дала постоять в хрустале еще несколько дней. Потом потускневшие, пожухлые, завернувшиеся в трубочку лепестки сморщились и облетели все, а в голеньких чашечках остались лишь тоненькие, черные ниточки тычинок. И уж совсем грустно стало держать их в вазе. Маина, собрав жалость в горсточку, завернула стебельки с торчащими тычинками в целлофановый кулек и вынесла ранним утром на весеннее солнце. Она поставила их под рябину в саду, в подтаявший, посеревший местами снег.  «Солдатики вы мои оловянные», - грустно подумала она и ушла от них поскорее.

В начале апреля Маина уехала в Москву. Там жили родители Павла, там же была и его могила. Отсверкало ее короткое женское счастье. Дальше оставалась одна жизнь, просто жизнь.


12.
(Шестнадцать лет спустя)

Лето ушло незаметно. Сентябрь пришел теплый, ласковый и обещал долгую, красивую осень. А пока пылало все вокруг. Клены посылали в мир горячий, обжигающий колер вспыхнувших напоследок листьев, мягкое березовое золото не спорило с кружевным багрянцем рябины. Даже побуревшие тополиные листья не портили осенний колорит, а быстренько осыпались от недавнего, редкого в этом уголке Сибири августовского зноя. Тополя стояли полупрозрачные, с редкими, кое-где оставшимися листочками на кронах. Копали картошку на огородах и жгли ботву. Дух этот дымковый парил над городом, висел в загустевшем воздухе, заставлял нервно и жадно втягивать его в себя еще, еще, мешал заниматься обычными житейскими делами, ломал рутину и выгонял на волю, в ожидание.

В маленьком, уютном, ухоженном привокзальном скверике, мягко освещенном неоновыми дугами, по-прежнему стояли на прямоугольном постаменте мальчик с девочкой, отдающие салют проходящим поездам. Их скульптурные побеленные фигурки казались аккуратными и гладкими, несмотря на солидный полувековой (или больше) возраст, а на фоне изумрудной постриженной зелени выделялись особенно празднично и удивительно чисто. Маина Викторовна с грустной улыбкой на моложавом, немного усталом  – время приближалось к полуночи - лице припомнила, что с тех пор, как она покинула город детства и юности, в сентябре здесь впервые. Обычно бывала зимой после сессии, пока училась, да летом, тоже после сессии. Но студенческая жизнь давным-давно позади. Многое позади. Она покачала головой: «Надо же, как быстро пролетели года, и не подумаешь». Пассажиров было мало - поезд ночной. В том же направлении шел еще один, дневной, но Маина Викторовна на него не успевала.

Она приезжала вступать в наследство. На оформление разных и многочисленных документов пришлось убить три дня. Только-только на этот и успевала, на ночной. Наследство состояло из одного старого бревенчатого дома, оставшегося после смерти дяди Игнаши, и что теперь с ним делать, Маина Викторовна не знала. Продавать жалко – память. Использовать под дачу летом – далеко ездить, аж от Москвы, кроме того, кто присмотрит за домом зимой? С собой она везла одну лишь картонную коробку из-под туфель, в ней лежали дядины военные награды, его пожелтевшие письма-треугольники с фронта, написанные химическим карандашом и выцветшие, несколько семейных фотографий – все, что осталось от большого, доброго, молчаливого дяди Игната, заменившего ей мать и отца. А еще память и вот этот дом.

Маина Викторовна поднялась с лавочки, полюбовалась белыми наивными фигурками в скверике, длинно-длинно вздохнула и прошла по перрону. До поезда оставалось еще около часа. Сентябрьская ночь пришла негромкая, теплая и безветренная. Стала заметнее висевшая в воздухе дневная пыль, в ярком свете фонарей она вспыхивала искорками налетавших мошек и создавала странное праздничное настроение. Маина Викторовна долго глядела на здание вокзала. Приятного зеленого цвета продолговатое строение с портиком над центральной частью, с большими арочными окнами в белых рамах и двумя круглыми белыми колоннами по бокам двустворчатой двери всегда вызывало у нее сравнение с дворянской усадьбой, какие изображали на цветных иллюстрациях в учебниках. Впечатление это усиливалось видом широкой, многоступенчатой гранитной лестницы, сбегающей на перрон, и нестареющей беленой балюстрадой.

В девичьих фантазиях она представляла себе, что за этими колоннами, за дверью не зал ожидания для пассажиров, не билетные кассы, не камера хранения, а – дом, жилой дом со светлым холлом и огромным двусветным залом, на солнечном паркете которого резвятся маленькие дети и незлобные собаки. Почему именно дети и собаки, а не дамы в бальных платьях, она так до сих пор и не поняла, но – дети, собаки, солнце и музыка, доносившаяся из дальних комнат.  «Милый, уютный, такой домашний и родной, - улыбнулась Маина Викторовна, - и березу эту я тоже помню, она одна и росла у лавочки, только теперь на стволе ее вбили скобы, а вверху осталась одна ветка, как дерево». И подумала, что для сибирской глубинки с его строгими, без излишеств, постройками из красного кирпича вокзальчик этот смотрится изысканно и нежно.

«Мне грустно и легко, печаль моя светла», - она отвернулась, неторопливо прошла дальше по перрону, дошла до переходного моста и повернула назад. К немногочисленным пассажирам прибавились встречающие, и ночной перрон стал оживать. Ласковая сентябрьская ночь выманила всех из здания вокзала. Невдалеке от лестницы шепотом смеялась молодая пара у коляски с двойняшками. Нервно прохаживался пожилой мужчина с седым ежиком на голове и большим букетом махровых астр в руке. Группа молодых военных что-то обсуждала с серьезным видом, передавая друг другу объемный тубус. Мимо медленно прошла полная пожилая женщина, очень бедно одетая, неуклюже переваливаясь и улыбаясь. Маина Викторовна потянулась к сумочке, намереваясь подать, но та не просила, а прошла мимо, по-прежнему улыбаясь самой себе.

Маина Викторовна проводила её взглядом и подумала, что когда-то, очень-очень давно, она тоже была бедной, на первом курсе института, помнится, у нее имелось одно-единственное выходное платье из штапеля. Она устроилась на станционной лавочке, грустно улыбаясь теплой сентябрьской ночи, памяти своей и каштановой собачке с умными рыжими глазами.

Прошел товарняк. Он прогрохотал тревожно, и стало так тихо, что слышно было, как из автомобильного радио со стоянки такси донеслись сигналы точного времени. Серебряно загудели провода. Полночь. На перроне, освещенном станционными фонарями, было до того мирно и защищённо, что захотелось прилечь на эту лавочку, укрыться, чем придется, и лежать, думать, или не думать, глазеть на звезды. Она развернула дорожный пирожок и угостила им собачку. Та пирожок без церемоний скушала. По всему было видно, что животинка эта еще недавно жила в доме, она не хватала, не выпрашивала, а – ждала.  «Может, ласки?» - и осторожно собачку погладила. Та присела на задние лапки, смешно подергала носом и улеглась, положив остренькую мордочку на её туфли. «Вот и всё, - подумала женщина тоскливо, - и всё. Когда я ещё приеду сюда, в эти тихость и милость? Цветы в дорогу купить, что ли? А то уж совсем невесело». 

Она направилась в здание вокзала, где у касс, в глубине зала приметила стойку с цветами.
-  Что вам предложить? – бледная, усталая цветочница услужливо поднялась со стула.
-  Что-нибудь неброское, - попросила Маина Викторовна.
-  Купите тогда эти гвоздички, - посоветовала девушка, - видите, они не яркие.
-  Но… они уж совсем бледные какие-то, - неуверенно возразила она.
-  Это издали. А вы посмотрите поближе, - и девушка подняла вазон с бледно-бледно-желтыми малюсенькими гвоздичками, похожими на полевые цветы.
Маина Викторовна с сомнением взглянула на цветы. Чем ближе она присматривалась, тем изящнее и изысканнее они выглядели,  необыкновенно трогательные и кружевные.
-  Спасибо, я возьму их. Чудо, как милы! – она улыбкой приласкала цветы в своей руке.

Выйдя на перрон, она оглянулась на здание вокзала – попрощаться, запомнить, и тут что-то неприятно зацепило взгляд. Она не поняла – что, помедлила, мысленно пожала плечами, отвернулась и удобнее перехватила саквояж. Приближался скорый. «Вот она, та граница, та острая черта, что отрежет сейчас кусок жизни, который еще можно потрогать, увидеть, понюхать. Но туда уже не вернёшься. Я никогда не уезжала из Москвы или из Владивостока так, как всегда уезжаю отсюда: с болью, с грустью, с нежностью, и сердце ужасно щемит». Маина Викторовна протянула проводнику билет, вошла в тамбур и напоследок ещё раз оглянулась, прощаясь на неопределенное время с милыми детскими фигурками в станционном скверике, с несгибаемой одинокой старой березой у лавочки, под которой задремала собачка с рыжими глазами. Она жадно вбирала в себя всё, что находили глаза: изумрудную зелень живой изгороди, частый немодный переплет полукруглых окон, широкую балюстраду на площадке перед дверью, гладкие колонны.

И тут она поняла, что же её так неприятно задело: между приоткрытой дверью вокзала и белой колонной, спрятавшись за ней, стояла та полная женщина, что встречалась на перроне. Она выглядывала из-за колонны, словно извиняясь за подглядывание, и стеснительно улыбалась. Состав мягко и бесшумно тронулся, поплыли назад перрон, скверик, белые наивные фигурки, эта странная, улыбающаяся женщина. Смутное, тяжелое и горькое шевельнулось внутри. Маина Викторовна, выгнув голову, смотрела из-за плеча проводника. Тот недовольно отстранил ее.

-  Пожалуйста, пожалуйста, подождите, - попросила она сдавленным голосом.
-  Что случилось? – забеспокоился проводник.
-  Сейчас…
-  Отстал кто?
-  Вон женщина сходит по ступенькам, видите? Она одна идет, видите, видите? Переваливается, будто хромает, видите? Руку подняла…
-  Знакомая ваша?
- Кажется… да, - еще не договорив фразу, Маина Викторовна широко раскрытыми, испуганными глазами взглянула на проводника, - а как поезд остановить?   
-  Да вы – что?
-  Есть ведь какая-то экстренная остановка, - взволнованно настаивала она.
-  Стоп-кран разрешается срывать только в крайнем случае, - назидательным тоном произнес проводник и для убедительности поднял палец.
-  Это крайний случай, крайний, пожалуйста! Мне нужно! Очень! Скорее! Где у вас стоп-кран?!
-  Да какой же – крайний? Что вы такое говорите? Никто не отстал, никто под колеса не попал, тьфу, тьфу, тьфу! – он закрыл дверь вагона, - проходите, проходите.
-  Остановите! Остановите! Пожалуйста! - стараясь удержать закипающие слезы, Маина Викторовна оглядывалась в поисках стоп-крана.
-  Нельзя, - отрезал проводник, на всякий случай не выпуская из поля зрения стоп-кран.

Маина Викторовна прошла в купе, села, тут же встала и вышла. В коридоре было пусто, она отодвинула шторку и выглянула в окно: состав плавно заворачивал, и отсюда еще можно было увидеть здание вокзала и перрон. На ярко освещённой платформе стояла темная женская фигура с поднятой рукой. Пронзительная мысль, как молния, ударила в сознание и там обжилась: «Боже, как стыдно! Стыдно! Стыдно! Что она обо мне подумает? Она же узнала меня и поэтому ходила около. Господи, как стыдно! Подумает, что я зазналась, побрезговала подойти! А я столько времени там провела, столько времени, еще и цветы покупала!» Тяжелый осадок, горечь, сердечная боль и горячий, сжигающий стыд захлестнули сознание! Перед глазами стояла Нэля. Нэля, потерявшаяся на жизнь, на целую жизнь, на всю жизнь! «Боже!» - Маина Викторовна застонала, решила выйти на первой же остановке и вернуться назад.
-  Пожалуйста, пожалуйста, - она не могла начать, - пожалуйста.
Проводник разносил пакеты с постельным бельем и приостановился.
-  Пожалуйста, - повторяла Маина Викторовна, неопределенно водя рукой в воздухе, - первая остановка? Когда первая остановка?
-  В Новосибирске, - коротко бросил тот и пошел, было, дальше.
-  Это - во сколько?
-  Расписание – на стене, - но потом всё же добавил на ходу, - через два часа пятьдесят минут.
 «Так, это, это, - лихорадочно высчитывала женщина, - это будет почти четыре часа утра по местному времени. Теперь – так: как уехать из Новосибирска?» - она направилась за проводником, но тот скрылся в штабном вагоне, и она вернулась в купе. На ее полке лежал нераспечатанный пакет с постельным бельем и стоял саквояж. Она присела, приоткрыв дверь в коридор. Пассажиры спали, и она, устыдившись своего метания, вновь вышла. Проводник вскоре появился.

-  Пожалуйста, мне необходимо возвратиться, очень нужно. Как это можно сделать?
-  До Новосибирска все равно никак не получится, - недовольно произнес проводник. Эти два с лишним часа он рассчитывал поспать, перегон до Новосибирска был приличный, скорый шел без остановок, а тут эта…
-  А из Новосибирска назад? Как?
-  Пойдемте, посмотрим, - вздохнул он, полистал толстую книгу расписаний поездов, долго водил пальцем по таблице, перелистывал, возвращался на предыдущую страницу, - только на пятый и успеваете. Он в обед из Новосибирска пойдет, в двенадцать двадцать по-местному.
-  Как?! – ахнула Маина Викторовна, - мы же там будем в четыре утра!
-  А два других скорых на этой станции не останавливаются. Есть, правда, еще утренняя электричка из Новосибирска, но я не знаю.
-  А у кого можно узнать?
-  Сейчас, в поезде, не у кого. Это ж запрашивать надо, спят люди-то, - зевнул он и захлопнул книгу с расписанием.
-  Спасибо, - растерянно поблагодарила она, - спокойной ночи, извините, - и направилась к своему купе, но входить не стала, а уселась на откидной стул и просидела там до утра.

Горело сердце. Мысли перескакивали, пылали от стыда щеки, во рту пересохло.   «Что же с ней стало! Прости меня, Нэлечка, нет мне прощения! Тебя, лучшую подругу, не узнала. Стыдно! Но что делать? Что теперь делать? Если вернусь назад, то лишь завтра к вечеру, а если ее там уже не будет? Опаздываю на работу. Ждет врач, взявший на время моего отсутствия больных. Что делать? Боже, помоги!» В окнах вагона чаще замелькали фонари, состав постоял у разъезда, вышел проводник, приближалась большая станция. Пассажиры выносили из купе багаж. Новосибирск. Внезапно она вспомнила: Анжела и Арчил! Конечно! Как же она забыла про них, ну, конечно же! Надо срочно звонить Анжеле, она отыщет Нэлю. Теперь-то я точно знаю, что она жива и живет в том городе. Срочно, срочно звонить Анжеле! А потом я приеду сама.

За вагонным окном сновали пассажиры. Кого-то встречали и целовали, кого-то провожали и тоже целовали. Прошла строем группа солдат. Молодая девушка успокаивала молодую овчарку в наморднике. Она ласково поглаживала животное по спине, по бокам. Неподалеку долго целовалась молоденькая пара. Потом платформа опустела, и состав двинулся дальше. Вновь замелькали фонари за окном, сначала часто, почти ослепляя, затем – реже. Вот вспыхнул последний на полустанке, осветил спящее купе, и наступил мрак – за окном, в мире, в уголке души. Маина Викторовна смотрела в чёрное окно, потом – в рассветное, сереющее, постепенно светлеющее, зарозовевшее зорькой, и видела одинокую темную женскую фигурку с поднятой рукой в ночной теми возле убежавших назад, сверкнувших сталью рельсов.


13.


А Нэля с застенчивой улыбкой на полном стареющем лице выглядывала из-за колонны и сердцем кричала: «Это же Майка! Майка!» Громкие объявления по вокзальному радио, приглушенные разговоры, грохот проходящих составов – она ничего не слышала, она смотрела на красивую, стройную даму с молодым лицом и седеющими волосами, уложенными в гладкую прическу. «Сестриченька моя маленькая, Маечка! Господи, как я рада! Седеть начала, бедная моя, красавица!» - и Нэля заплакала от жалости к ней. Она дождалась поезда, с которым уехала Маина Викторовна, долго смотрела ему вслед, пока не скрылся за поворотом красный огонек, и перекрестила в дорогу с верхней ступеньки вокзальной лестницы. Потом долго стояла на платформе, раскачиваясь из стороны в сторону и плача  сквозь бушующую радость.

-  Теть Нэль, сейчас скорый пройдет, уйдите с путей, - предупредил дежурный.
Она согласно кивнула и направилась, сильно припадая на ногу, к лавочке. 
-  Славик, у меня такая радость! Я Маечку видела, она только что уехала московским, - Нэля покачала головой, утерла слезы и с улыбкой глянула на молодого человека.
-  А плачете чего ж?
- От радости, Славик, от радости! – она всхлипнула, ладонью стряхнула слезы, - мы ведь с ней, как сёстры были лет до восемнадцати, наверное. А потом она учиться уехала, а я замуж вышла. И – всё. - Нэля с надрывом вздохнула.

Они присели на скамейку. Промчался, не останавливаясь, скорый, протатакали колеса. С берёзы порывом ветра сбило последнюю нежно-золотистую листву. Сухие крутящиеся крылышки осыпали и Славика, и Нэлю, и скамейку, попали на задремавшую под сиденьем собачку. Та приоткрыла один глаз, не заметила ничего опасного и опять уснула.

-  Теть Нэль, - неуверенно начал Славик, - а… она не сможет вам ничем помочь?
-  Славик! Она ведь даже не узнала меня, - сквозь жалкую улыбку на лице женщины пробились недоумение и растерянность.
-  Вы бы сами к ней подошли, - запоздало посоветовал он.
Нэля снисходительно покачала головой и ничего не ответила. Предутренний ветерок вновь занялся старой березой. Сама-то она так вросла в землю, что не раскачивалась даже под самым сильным ветром. Но одинокая дочка ее наверху, длинная, крепкая ветка, похожая на дерево, выросшее на материнском стволе, всегда устремлялась за ветром, посылая и отдавая тугой, душистой струе его свои шелестящие осенние одежды.

- Опять нападало, - дежурный встал, потянулся, с него бесшумно соскользнули сухие листья. Он подхватил один и задумчиво растер пальцами, - в этом году, наверное, спилят, - кивнул на березу, - а, может, и нет. Собираются каждый год и всегда жалеют. Ну, пойду я, спокойно сегодня. Тёть Нэль, идём ко мне в дежурку, до электрички больше двух часов, поспите.
-  Спасибо тебе, Славик. Я лучше тут, вон и собачка меня охраняет. Да и ночь-то тёплая какая, - отказалась женщина, не отводя взгляда от рельсов.
-  Если надумаете, приходите, - Славик подождал ответа, не дождался и медленно зашагал к лестнице.
Нэля встрепенулась, мельком глянула вслед дежурному, привстала и крикнула слабым голосом.
-  Я не подошла к ней, Славик. Ей неприятно было бы видеть меня, наверное, - и совсем тихо, для себя, проговорила, - я и не подошла. 

Она подложила под голову мягкую сумку и легла. Гнутая спинка станционной скамейки уютно приняла её, и Нэля вытянула уставшие ноги. Она попыталась заснуть, но рвущееся из сердца ликование и нервная дрожь мешали, и она вновь заплакала, всхлипывая. Рыженькая собачка вылезла из-под скамейки, встала на задние лапки и холодным мокрым носом ткнулась ей в ладонь. Нэля схватила ее, прижала к себе обеими руками и, всхлипывая, повторяла, - я не подошла к ней, понимаешь? Ей было бы неприятно видеть меня. Она такая прекрасная! Маечка, сестрёнка моя! А я узнала её. Столько лет прошло, а я узнала, представляешь?

Собачка слушала внимательно, наклоняя мордочку то в одну сторону, то в другую, потом лизнула женщину в щеку, покрутилась и устроилась у той под боком, засунув острую мордочку подмышку. От животинки пахнуло собачьей шерстью, чем-то острым, но терпимым. Сегодня дежурит Славик, он душевный мальчик, отсюда не прогонит, и до первой утренней электрички можно поспать. Нэля подвигала лицом по матерчатой сумке, стирая остатки слез, и уснула.

Ей приснился зеленый бесконечный луг у татарского кладбища. Там косили траву, а она бежала по ней.  Где-то далеко сбоку блеснула речка в ромашковых берегах, она всё бежала и бежала, будто летела, захлебываясь от смеха, от восторга! Ей приятно было касаться босыми ступнями прохладной, скошенной травы. Бег незаметно превращался в полёт над цветами, над землёй, наполненной луговым духом, волей и упоением! Стремились ввысь и в стороны руки-крылья и несли её над изумрудной безбрежностью, над извилистой, узенькой – разбежаться и перепрыгнуть – речушкой небесно-голубого цвета! Нэле хотелось растворить в прыжке резвые упругие ноги, чтобы тонкое, шифоновое платье зоревого цвета перелетело бы вместе с ней через речку с белыми птицами, и она засмеялась бы освобождённо, звонко и победно! А потом полетела бы дальше по этой ласковой и прекрасной земле!

Сон все длился и длился. Нэля уже видела себя взбегающей-взлетающей на вершину холма, на котором сияло огромное, слепящее, притягивающее Нечто, в которое ей до страсти захотелось войти всем телом, раскрыв в трепетном движении руки под струящейся красивой пелериной,  вытянув струнное тело в желании слиться с ним! Она летела к нему, а Нечто сияло. Свет от него шёл спокойный, он постепенно терялся вдали, растворялся, рассеивался в пространстве, словно обволакивал её, и от этого летящий бег замедлился. Она уже не летела, а шла скользящим шагом, потом остановилась, стала оглядываться и - проснулась. Но тут же быстро закрыла глаза, сильно сожмурилась, стараясь вернуть просыпающееся сознание обратно туда, в то прекрасное Нечто! И вдруг - «Майка! Я же видела Майку! – Нэля открыла глаза, глубоко вздохнула и радостно улыбнулась ранней зорьке, заигравшей на проводах, и рыженькой собачке, зевающей рядом, - Маечка, красавица моя, сестричка!»   

*

Рассвет в сентябре приходил в сибирский городок скромно и незаметно. Над темно-зеленой стеной заречной тайги выглядывала румяная зорька, она выстреливала лучик-другой, чуть-чуть охорашивалась, перелетала легко и изящно через укрытую туманом реку и входила в спящий город. Вначале она прогуливалась розовыми лучами по сонным улицам, нежно ласкала подстриженную газонную травку, поднималась выше и красила стволы деревьев в легкомысленный флер. Гуляла дальше и зажигала красками осени разноцветные, кое-где уже полупрозрачные кроны. А уж потом находила первое окно и невинно заигрывала с ним. Окно вспыхивало, малиново загоралось и выкидывало ей навстречу такой жаркий сноп ответных лучей, что зорька слегка тушевалась и устраивала себе небольшой перерыв.

На этой утренней заре подавали первую электричку. Она шла до Новосибирска со всеми остановками, выходило больше трех часов, поэтому пассажирам удавалось в дороге вздремнуть. Ехали на ней грибники, дачники, и студенты. Ездила на этой ранней, неудобной (а другой не было до обеда) электричке и Нэля. Для этого она последним вечерним автобусом добиралась из города на вокзал за несколько километров, там пережидала, иногда и поспать удавалось, а первой электричкой ехала в Новосибирск. Она ездила туда побираться. Ходила по новосибирскому вокзалу, приволакивая больную ногу, и с застенчивой улыбкой на стареющем лице протягивала морщинистую ладонь.
-  Пожалуйста, - негромко произносила она совсем не просительно, не уничижительно и уж тем более не требовательно, она произносила это «пожалуйста» -  разрешающе. Иногда ее прогоняли местные нищие. Тогда она с жалкой улыбкой беспрекословно уходила на улицу и становилась неподалеку от пышного цветочного ряда, но и оттуда её гнали, чтобы своим видом не портила праздничного великолепия гладиолусов, астр, роз, хризантем. Изредка, если позволяла больная нога, она шла к церкви и там, на паперти, становилась в длинный ряд с такими же, как она. Но почему-то часто случалось так, что её оттирали к самому концу или, того хуже, назад, а прихожане, выходившие после службы, торопливо совали копейки в подставляемые ладони прямо от входа.  Нэле же,  стоявшей далеко, не доставалось ничего.

Иногда, очень редко, женщину не гнали из чистого, теплого, с огромными окнами прекрасного здания Новосибирского вокзала, похожего на дворец.  Тогда она в галерее, по которой пассажиры выходят к поездам, приводила себя в относительный порядок: чистила влажными, смоченными слюной ладонями, черную плиссированную юбку, обирала с нее ниточки, ворсинки, пушинки, снимала с себя поношенную, растянутую шерстяную кофту и оставалась в голубенькой, линялой, чистенькой блузочке с длинными рукавами.
Она меняла уличную разбитую обувь на закрытые домашние тапочки (они всегда лежали в сумке), причесывала седые, пышные, недлинные волосы и укладывала их в аккуратный пучок на затылке. Теперь можно было зайти в туалет, пожертвовав булкой хлеба, столько стоило посещение. Но исстрадавшаяся, раненная, исстыдившаяся душа просила праздника, и Нэля его устраивала. Мыла голову над раковиной в туалете, там всегда была горячая вода и обмылок в ребристой лунке, затем сушила волосы под настенным феном, неуклюже изогнувшись непослушным телом, меняла белье в кабинке, переодевалась, и праздник начинался. Вымытая голова не свербела, не чесались чистые ноги, тело становилось легким, и приятными – мысли. Только сильно хотелось есть.

Тогда она шла к столикам кафе. Здесь, устроившись в закутке за самым дальним столиком, Нэля высматривала остатки хлеба, булочек, если повезет, то надкушенную и недоеденную сосиску. Как-то удалось найти почти целый копченый окорочок. Она тогда еле-еле успела забрать его перед женщиной, убиравшей со столиков. Та разозлилась на нее за это и выгнала из кафе. Нэля давно забыла вкус чая, кофе, молока, обходилась водой из-под крана, для этого носила с собой маленькую пластиковую бутылочку. Остатки каш, пюре, соусов Нэля не доедала, если и видела, - брезговала.
Насобирав объедков в старенький холщовый мешочек с завязками, в котором когда-то дома хранила сухофрукты, она поднималась на второй этаж вокзала в свой самый любимый зал ожидания. Там в огромной кадке на колесиках росла зеленая, раскидистая, веерная пальма, в высоту достигавшая до третьего внутреннего этажа. По обе стороны от нее стояли кресла, а у одной из стен был разбит великолепный зимний сад, цветущий и даже плодоносящий. За декоративной стеной, отделявшей сад от подсобки, в просторной нише окна Нэля укладывалась спать, чистая, почти сытая и пока не гонимая.

А уж потом!.. Вот потом-то и наступал настоящий праздник. Она выходила из ниши и гуляла по вокзалу. Спускалась на первый этаж, где находился переговорный пункт и кабинки таксофона, и наблюдала за тем, как люди общаются, разговаривают, радуются, плачут, смеются. Однажды предложила даже вещи поднести одной бабушке с ребенком, но от её помощи боязливо отказались: может, воровка вокзальная, развелось их сейчас, не разберёшь. Хромает, а туда же, помогу, мол, хотя лицо жалкое, бесхитростное. Она и не обижалась, понимала. Нэля переходила из зала в зал, с этажа на этаж, любовалась камнерезными колыванскими вазонами, мягким светом хрусталя в потолочной люстре, потом долго сидела в кресле у зимнего сада и представляла себе, какой сад она вырастила бы сама, как бы за ним ухаживала, рыхлила землю, поливала из лейки.

Иногда становилась в очередь (выбирала, где больше) к буфету, внимательно изучала меню, абсолютно ничего не разбирая без очков, но старательно делая вид, что читает, чтобы побыть среди нормальных людей, чтобы почувствовать себя их долькой. Снова поднималась на этаж с пальмой, присаживалась в сторонке, смотрела телевизор. Но ей не нравился шум на экране вперемешку с музыкой, не разберешь ничего, будто и не человеческое что-то показывают. В этот день, в день ее праздника, Нэля не побиралась. Стыдно было ходить среди пассажиров с протянутой рукой, будучи такой чистой, аккуратной и причесанной. И вообще, праздник, так праздник!
Но наступал вечер, и надо было возвращаться обратно последней электричкой. На Новосибирском вокзале оставаться нельзя, к вечеру по залам ходили охранники, проверяли билеты, безбилетных из залов удаляли, а подозрительных забирали с собой. Её тоже однажды увели, приметы совпадали с описанием одной мошенницы по ориентировке. Натерпелась Нэля тогда страху, хромота выручила: мошенница не хромала, и ноги у той были одинаковой длины.

Нэля возвращалась в родной город поздней электричкой, прячась от кондукторов в вагонном туалете. Иногда удавалось, иногда прощали, а как-то высадили на платформу сорок девятого километра, где даже будки обходчика не оказалось, а огоньки ближайшего жилья мелькали далеко у горизонта. Декабрь стоял тогда лютый, сибирский, и ночь была. Не пожалели. Она навсегда застудила легкие и стала кашлять. Как женщина, Нэля не интересовала бездомных мужчин, никто из них не брал её под свою, пусть и относительную, защиту. Но добрые люди встречались, вот как Славик.
 
Ехала домой Нэля-хромоножка. Но это только так называлось – домой. У неё была когда-то квартира, из которой Нэлю выгнал муж, вернувшийся несколько лет назад из очередного похода в места не столь отдаленные. Зона выбила из него все человеческое и превратила в законченного изверга. Вот от него-то и сбежала она, из худо-бедно налаженного, привычного быта – в бездомность, нужду, грязь и стыд. Сбежала без документов, без одежды, в чем была. Бывшего зэка-уголовника боялись соседи, изредка пускавшие Нэлю на постой, участковый проводил с ним беседы, воспитательно-угрожающие и бесполезные, а Нэля, пытавшаяся несколько раз образумить мужа, всего-то и смогла, что забрать паспорт, кое-какую одежонку да нарваться на нож. Рука потом долго болела.
-  Эй, бабуин, - орал муж, размахивая ножом, чтоб я тебя здесь больше не видел, не подходи близко – зар-режу!
Он караулил Нэлю у почты и отбирал всю до копейки крошечную пенсию, назначенную ей по инвалидности, пропивал, продавал за бесценок домашние вещи. Поэтому дома у Нэли не было. Но оставался город, в котором она прожила всю свою, показавшуюся небом с овчинку, горькую жизнь. Зла никому не сделала, но за нее никто и не вступился. Так получилось. Домом она считала город, в котором родилась и выросла, ведь куда-то же надо было возвращаться! Но побираться в нем стыдилась. Поэтому и уезжала в Новосибирск, где её никто не знал, да и народу там больше, подавали щедрее, но и отбирали чаще.

Однажды зимой в Сосновск съездила, это в другую сторону. Но там ей ни стать, ни походить не дали: местные нищие приставили к ней мальчонку, и он полдня ходил следом, отталкивая её руку и подставляя свою. Нэля сначала недоумевала, потом поняла и попробовала держать руку тверже, но куда там! Кое-что ей все-таки удалось собрать. Она зажала копеечки в кулаке и из руки не выпускала, в кармане держать их остерегалась, потом ссыпала в рукавичку и надела на руку. Но сильно озябла, сняла с руки рукавичку с милостыней и стала греть пальцы подмышкой. Мальчонка и выдернул рукавичку, потом отскочил в сторону, высыпал деньги себе в карман, а ненужную рукавичку бросил ей под ноги.

-  Кто не успел, тот опоздал, - играючи произнес он услышанную где-то фразу и засмеялся.
-  Отдай, - Нэля безнадежно протянула к нему руку, - это мои.
-  Были ваши, стали наши, - заиграл мальчишка. Он, видимо, тоже стал зябнуть: нос покраснел, тоненькую вязаную шапчонку натянул почти до глаз и не стоял на месте, прыгая из стороны в сторону.
-  Отдай, - снова попросила Нэля и добавила тихонько, - пожалуйста.
-  Да ну, - махнул тот рукой и предложил, - пойдем лучше, погреемся.
-  Что? Где? – Нэля от пережитого потрясения ничего не понимала, в голове не умещалась мешанина из вопросов: как домой добираться без денег, что поесть, даже хлеба не на что купить, а вокзальчик тут пустой – не подадут. Куда идти, что делать?..
-  А – вон, - кивнул мальчишка куда-то в сторону, не переставая прыгать, переступать и размахивать руками.
-  Пожалуйста, отдай мне мои копейки, - Нэля бессильно прислонилась к столбу. Она не могла глядеть на этого жестокосердного грабителя.
-  Да ладно тебе, - подошел он поближе, - ну, что? Пойдём? – и, не понижая голоса, цинично предложил, сделав неприличный жест, - по…. ся.
Пожилая женщина подняла на него голодные, измученные глаза и в великой тоске простонала:
-  Тебе не стыдно? Я тебе в бабушки гожусь!
-  Какая разница! – воскликнул монстр, продолжая резко выбрасывать руки, - ты вон какая, не худая, чистенькая, возле тебя тепло будет. А нас там, - он опять махнул куда-то в сторону, - трое пацанов, мы дадим тебе по пять рублей. Ну? А то вообще оставайся с нами, - «великодушно» разрешил он и пояснил, словно само собой разумеющееся, - жить.

Нэля не помнила потом, как села в электричку, как доехала до своей станции и неуклюже выскочила в последние секунды. Всю обратную дорогу она горько и безутешно плакала не от обиды и унижения, не от стыда и горя, она плакала от безграничной жалости к нему, этому несчастному, развратному ребенку, у которого впереди была одна смрадная клоака порока. В ту сторону она больше не ездила, в Новосибирск тоже стала наведываться реже, а на Пасху и три Спаса побиралась у церкви, в эти дни подавали много еды. В родительские субботы ходила на кладбище, собирала с могил поминовение. Вначале боялась, потом – ничего, пообвыкла и даже устраивалась среди могил перекусить, если удавалось насобирать съедобное. Обычно попадались конфеты-карамельки, раскрошенное печенье, изредка - вареные яйца, иногда – булочки, раскисшие от дождя. В погожие дни Нэля ухаживала за могилами, прибирала сильно запущенные, разговаривала с фотографиями, носила им полевые цветочки.

Ни на кого и ни на что не надеясь, смирившись с роком, посланным судьбой, она привыкала к одиночеству. Отрешенно отстранялась от жестокости и грубости, тут же все прощала и забывала, людской остракизм сносила спокойно и понимающе. По горькому остатку жизни шагала, сильно хромая, пожилая женщина и, застенчиво улыбаясь, протягивала сложенную лодочкой морщинистую ладонь за подаянием.


Эпилог

«20сентября. Анжеле Элиава.
Анжела, дорогая! Несколько дней назад я была в нашем городе. Мне пришлось наследовать дом дяди Игнаши. Никогда бы не подумала, что это настолько хлопотно, но все позади. Дело в другом: что с ним делать теперь? Продавать? А память? Сдавать? И чужие, случайные, проходные люди будут там жить? Мне это просто поперек сердца. Оставить под дачу? Но какая уж тут дача – кататься от самой Москвы, я и отпуск-то редко когда догуливаю, обязательно отзовут. Я, пока оформляла документы, все ломала над этим голову. Но, знаешь, кажется, я придумала. Это было, как внезапное озарение, как вспышка света в темной комнате, а на стене висит белая бумага, и на ней написано все, что я должна сделать. Теперь слушай очень внимательно, вернее, читай.

Итак. Вы с Арчилом живете теперь за городом. Я до Нового Года не смогу приехать, брала десять дней за свой счет для вступления в наследство. Но то, о чем я тебя сейчас попрошу, нужно сделать, не откладывая ни на день! Ни на один день! Слышишь, Анжела? Сразу же, как получишь мое письмо, вам надо поехать на наш вокзал ночью, обязательно ночью, и найти там пожилую, полную, хромую женщину с жалкой, бледной улыбкой. Лицо у нее тоже полное, но стареющее. Это – Нэля, моя самая лучшая подруга детства и юности, моя названная сестра. Комментарии излишни. Я её потеряла на всю жизнь с тех пор, как уехала учиться, искала её, долго искала, но безрезультатно. Я увидела её из окна вагона при отправлении, это она, Нэля. Я не знаю, что с ней случилось, но, мне кажется, что она побирается. Найдите её! Пожалуйста! Расспросите дежурных, кассиров – всех, кто там работает. Найдите! А далее – очень внимательно и по порядку.

Первое. Отдай ей моё письмо, оно в этом же конверте. Не напугай. Пусть прочтёт при вас.
Второе. Отдай ей деньги, высылаю на ваш адрес.
Третье. Отвезите её в дом дяди Игнаши, она будет там жить до конца. Пусть она там живет, пользуется всем, что там есть. Ключи – в доме напротив. Очень прошу, не напугайте. Она – хорошая, страшно застенчивая и несчастная. Арчил, обращаюсь к тебе! У вас в Грузии не бросают ни старых, ни малых, ни блаженных, в нашей семье – тоже. Нэля не приходится нам никем по крови, но такие, как она, подают нам милость, возможность почувствовать себя людьми, помогая им. Она – моя Нэля! Анжела! Арчил! Я очень на вас надеюсь! Я приеду на Новый Год. Целую вас и ваших милых малюток.
                Ваша тетя Маина.

P.S. Не знаю, примет ли она мою лепту. Надеюсь на твое безграничное обаяние, Арчил! На-днях я улетаю на симпозиум в Германию, пробуду там до десятого октября. Пожалуйста, позвоните мне на мой домашний телефон потом, как и что Нэля. Пожалуйста. Я знаю твое горячее сердце, Арчил, и твое доброе сердце, Анжела, поэтому заранее благодарю вас. Уверена, что сделаете, как надо. Извините, что не разыскала вас, как всегда – цейтнот. Целую. М.»


«20сентября. Для Нэлли Георгиевны Ортэга.

Нэля! Это Маина. Прости меня, прости и прости, что не узнала тебя на вокзале. Прости! Я поняла, что это ты, когда тронулся поезд. Я приникла к окну и видела, как ты с лестницы смотрела вслед, как ты подняла руку. Нэлечка, ты жива, это – главное! И я, наконец-то, тебя нашла. Я ведь искала тебя все эти годы, каждый раз, когда приезжала домой. Нэля! Ты помнишь наш луг? Я помню. А еще я помню твои коврижки, таких вкусных пирогов я никогда в жизни не ела! Я приеду на Новый Год, ты испечешь свой знаменитый пирог со смородиной, мы затопим печку! Теперь у тебя все будет хорошо, поверь мне, Нэля, пожалуйста, и прими от меня то, что передадут тебе мои племянники Анжела и Арчил. Пожалуйста, Нэля! 
 
Ты помнишь дядю Игнашу? Мы с тобой у него в сарае на качелях качались, помнишь? У него еще нога на деревяшке была? Вспомнила? И он нам лодку иногда разрешал брать, и уху мы с ним варили на костре. Умер дядя Игнаша, он был мне вместо отца и матери. Я очень горюю. Дядя Игнаша оставил мне свой дом. Продавать его жалко, да и чужим людям сдавать – сама понимаешь. И без присмотра не оставишь. Окажи мне милость, Нэлечка, живи в этом доме, пожалуйста, живи всегда. Я оформлю на тебя необходимые документы.

Нэлечка, не отказывай мне. Я стану приезжать. Не обещаю, что часто, но на Новый Год постараюсь. И, если ты не откажешь мне в моей просьбе, то мы с тобой и поговорим, и детство наше вспомним! А я расскажу тебе о моём Павле. Как ты мне нужна была, Нэлечка, в одно мое тяжелое время! Ты услышала бы меня, и рядом с тобой мне было бы легче. Я искала тебя, и дядя Игнаша искал. Но он первый понял, что тебе где-то так плохо, и поэтому ты затаилась, чтобы не плескать на меня  боль. Жаль, бесконечно жаль! И твою, и мою боль мы бы разделили пополам. Но теперь мы вместе на всю оставшуюся нам с тобою жизнь.
Анжела и Арчил отвезут тебя в дом дяди Игнаши, в твой дом, Нэля. Пользуйся всем, что тебе нужно, и живи там, пожалуйста! Прими от меня в память о нашей дружбе, ведь мы с тобой - сёстры, Нэлечка! Здесь мой адрес. Напиши мне потом, я буду ждать. Обнимаю тебя и целую.
Сестра твоя Майка».
 
      


               
 
24декабря 2007г.
               
               
               


Рецензии