Larus Marinus. Трое. ч. 2. Ольга Ланская

НА РУИНАХ ИМПЕРИИ. Трилогия. Книга 3
---LARUS MARINUS (Трое)---

Часть 2.
 
Наутро от бури остался только легкий след в небе. От горизонта до горизонта оно было беспросветно серым, словно начинающий web-дизайнер, забыв сменить палитру, щелкнул заливкой по незакрытым контурам рисунка.

– Поедем к заливу? – полувопросительно произнесла женщина, не отрывая глаз от серого неба.
– Хорошо, – сказал мужчина.
Она взглянула на него и увидела над спокойным несуетным высоким лбом неестественно светлую, как свежий, как только что выпавший, первый нехоженый снег, белую прядь в густых темно-каштановых волосах мужа.
Седина?

Краешком сознания, забитого валунами, испещренного пропастями, загнанного в предсмертную кОму удушающей пылью снежных лавин, сознания вспыхивающего на миг огненными жгучими змейками, струящимися по склонам вулкана, растревоженного предстоящими Земле родами, – краешком воспаленного сознания, захлестнутого, завороженного тем одним–единственным, чему и названия она пока не могла бы произнести, – она отметила эту внезапную странность: он и – седина?

Заметила вскользь, потому, что не было ничего на Земле, что могло бы вывести ее из состояния, в котором она пребывала с того, близкого к полуночи, часа месяца марта, дня его 30-го, года 2000-го, когда сын не вернулся.

Новенький – нулевой! – год проклятого людьми, проклятого вскоре после его рождения – новенького кровавого тысячелетия…
Не было иной силы, чем та, что позволяла ей каким-то необъяснимым способом существовать в нескольких мирах сразу, видеть невидимое, общаться с необщаемым.
Способность, которая внезапно накрыла ее, от которой она не хотела отказаться и без которой не просуществовала бы ни дня, потому, что только она, эта сила и эта способность дали ей знание, что жить нужно.

Потому, что иначе – без нее, матери, – все останется, как случилось.

А этого позволить нельзя.
 
Краешком сознания она отметила, что он очень бледен. Лицо осунулось, заострилось. Увидела и острый тонкий, словно резцом намеченный, – от глаз к крыльям носа – треугольник, внезапный провал щек.
– Ты себя плохо чувствуешь? – спросила она.
– Нормально.
Он всегда отвечал так: "Нормально".
Она давно перестала добиваться от него, что бы это могло значить.
– Тогда едем, – произнесла она. – Прихватим с собой термос с кофе. Там позавтракаем.
– Хорошо, – сказал он. – Собирайся.
– Я готова, – ответила она, не отрывая взгляда от серого низкого неба.

Они вышли, вызвали лифт, спустились на первый этаж, одинаково машинально кивнули консьержу и, шагнув за пределы парадной, оказались в толпе спешащего чиновного люда, разбавленной вечно толкущимися у их подъезда стукачами, странно схожими своей безликостью мужичками, по утрам собиравшимися у их дома, то у подъезда, то под аркой, ведущей к черному ходу и дальше, в сквозной двор, то в скверике напротив их окон.
***
Он давно привык и к тем, и к другим и старался не замечать их, как намеренно не замечал многое, например, ноющую боль в толчковой ноге, которая появлялась незаметно, исподволь, а потом охватывала обручем от ступни до колена, пламенем обжигала вены и уже не отпускала, то скручивая судорогами, то прорываясь мучительно долго незарастающей язвой. Хирург сказал, что виноват баскетбол, потому и толчковая. И надо бы оперироваться.
Но он отказался.

Сегодня эти, у подъезда, показались ему подчеркнуто наглыми, но он мысленно отмахнулся от их существования, пропади они пропадом.

Ему было не до этого. Сегодня ему было не до чего. Ему хотелось одного – быть подальше от этого города, который забрал у него сначала отца, затем бабушку, старшего брата, потом и маму. А вот теперь, теперь… Теперь он забрал у него сына.
Он хотел быть подальше от всего, что так любил, с чем никогда  и нигде не расставался, куда бы ни забрасывала его судьба – мосты над Невой и Фонтанкой, морской ветер, гуляющий по проспектам, чайный домик Петра в Летнем саду, фонтан во дворе дома на Лиговском, где шло его детство – все, что составляло для него любимый, нет, – единственный! – в мире город.
И это он, его Город, забрал его единственного сына.
Залив…

Оказаться сейчас там, среди пустынных дюн, покрытых сухой травой и вечно зелеными соснами перед чистой, уходящей в небо соленой водой, у кусочка моря, которое так любил сын, – сейчас это было как раз то, что нужно. Ма права. Надо ехать.
 
***
Кружение, вихляние вокруг их дома – демонстративное, навязчивое, липкое зацепило ее.

Казалось странным, что эти, у подъезда, все еще вели себя так, как будто ничего не изменилось.

Кого на этот раз подлавливали, выслеживали, вынюхивали эти безлико-серые, задернутые грязной чернотой, лохмотьями, обрывками какого-то черного знания, страшной сопричастности своей к чему-то тайному, властному, но обреченному?
"Ах, да! Нас. Они знают, что мы еще не сдались".

Она словно очнулась, словно вынырнула из странного гипнотического погружения.
"Нас. Вот оно, что. Ну да все равно".

Она взглянула на белый, будто парящий в небе Смольный собор, перевела взгляд на дорогу, по которой неслась в обе стороны лавина грязных, безликих машин, и так же заморожено, как во все эти страшные дни, начавшиеся поздним вечером 30 марта, стала ждать попутки.
 
***
Они одновременно протянули руки, когда показалась "Т"эшка.
Молча вошли, сели на свободные места. Мужчина молча передал водителю деньги.

У метро они – так же молча – вышли, спустились вниз и через несколько минут были уже на Финляндском вокзале, почти пустом, а может быть, и нет – им это было безразлично.
Мужчина подошел к одной из пустовавших касс, взял два билета, и они пошли на перрон к электричке.

– До отхода электропоезда "Санкт-Петербург – Белоостров" остается пять минут, – провизжали динамики.

Мужчина и женщина вошли в вагон, сели на свободные места у окна – так можно было ехать, никого не видя, уткнувшись в мелькающий за окном пустой и ненужный пейзаж…

***
За стволами сосен, над поросшими травой и прозрачным  кустарничком дюнами мелькнуло, наконец, море.
Электричка остановилась.

После ночной непогоды песок был сырым холодным и плотным. Но море молчало. Не было ни миражных островов над горизонтом, ни яхт, ни кораблей.

Они постояли у кромки воды, вслушиваясь в пронзительные голоса чаек, круживших вокруг них.
Чистый влажный воздух вбивался в легкие, заставляя дышать, словно кто-то прижимал к лицу умирающего от гипоксии кислородную подушку.
 
– Пойдем наверх, – сказала женщина. – Там посуше.
Он молча кивнул. А может быть, только подумал.

Они поднялись по песчаной пологой дюне, устроились у бортика бетонной стены, от которой начинался пляж и по верху которой в курортный сезон прогуливались счастливые размороженные отдыхающие.

 Сейчас там тоже было пусто.
 
Он достал прихваченное с собой одеяло, свернул в тугой валик:
– Садись.
Она поблагодарила кивком.

Вынул из сумки термос, взглянул на нее. Хотел было спросить, хочет ли она кофе, но промолчал. Она смотрела в море.
Он тоже стал глядеть за горизонт, как будто ждал, что вопреки всему появиться оттуда его яхта, и он, спрыгнув на плотный сырой песок, крикнет светло-празднично:
– Ма! Па! Привет!
И они пойдут к нему. И снова их будет трое.
 
Они смотрели в море и небо, сливающиеся за горизонтом.
Но ничего не менялось.
 
– Кофе? – наконец произнес он, обнаружив, что держит в одной руке термос, в другой чашку и не сразу поняв, зачем это. – Налить кофе?
Она кивнула.
Он открыл термос, налил кофе в пластмассовые стаканчики, один протянул женщине.
Не отрывая глаз от залива, она машинально взяла стакан, глотнула.
Кофе был горячим.
 
Прежде, в той, иной жизни, они никогда не бывали здесь вдвоем.
Это Он привозил их сюда, вырывая из прокуренной бесконечной суеты журналистской спешки.
– Все, – говорил он, отрываясь от компьютера. – Все. Завтра я увезу вас на залив.
И глаза его светились нежностью, к которой они так привыкли, что и не замечали.
– Договорились? Спрашивал он.
– Вот здорово! Слышишь! – кричала женщина в глубину дома. –  Бросаем все и едем к заливу.
В голосе ее звенела радость.
– Когда? – спокойно спрашивал мужчина.
– А с утречка, с утречка, – улыбаясь уголками губ, отзывался сын. – С утречка...
Тогда их было трое.

***
Он протянул женщине сигареты. Так же, не отрывая взгляда от воды, она взяла одну, кивнула и достала из кармана свою зажигалку.

Он знал, что она не любит пользоваться чужими, и не стал предлагать ей огонька. И тоже закурил от своей зажигалки.
 
Чайки покружились над ними, опустились на песок, и занялись чем-то своим. Они не приставали сегодня к людям, как это обычно бывает на пляже.

"Приняли за своих", – подумала женщина, и снова стала смотреть на горизонт. Ждала.

Но ничего не менялось.

Ни небо, ни море, ни влажный плотный песок. Только чайки бродили вдоль линии, отделявшей земную твердь от моря, рылись в водорослях, выброшенных приливом, изредка взлетали и снова приземлялись на пустынном пляже.
Ничего не менялось.

Они допили кофе и еще долго смотрели на море, на пустынную линию горизонта и молча курили.

Но ни-че-го не менялось.

Сколько прошло часов? Он не думал об этом.
– Пора? – спросила женщина, слушая сосредоточенных, странно ненавязчивых чаек.

Мужчина молча кивнул, погасил сигарету о влажный песок, и они поднялись.
 
***
Возвращались не по аллее, а по едва различимой в высоких отцветающих травах тропинке.

Шатер вековых деревьев прикрывал их сверху. Земля дышала сосновой хвоей. Откуда-то доносился запах свежескошенных сочных трав и едва уловимый аромат наполовину одичавших, цветущих до холодов, песчаных роз – так дышат только очень старые заросшие парки, за которыми когда-то ухаживали влюбленные во все растущее на земле садовники.

Но за дикие бесприютные времена перестройки-перекройки Великой Державы садовников в старых парках не стало...

Тропинка повернула, и они увидели это почти одновременно.
У высокого куста, почти дерева, которое называют в народе "волчьей ягодой" стояли двое.

Мужчина в сером и женщина – рыжеватая с чуть седеющим загривком, одетая в нелепую бело-серую кофту и темную юбку. Ноги были скрыты в траве.

Они стояли у дерева, срывали с него ягоды и молча, сосредоточенно жадно глотали их.

– Ой, – сказала Она, обернувшись. – Это же волчьи ягоды! Они отравятся! Надо их предупредить.
И бросилась к дереву.
– Не надо, – сказал Он. – Не надо.

Она возмущенно обернулась и споткнулась о его спокойный сосредоточенный взгляд.

Он смотрел на мужчину под волчьим деревом.

Рука, которой тот собирал, нет – срывал – как-то неловко, неуклюже ягоды, спешно заталкивая их в невидимый ей рот, казалась, была обмотана широкими пластами не то бинта, не то гипса – от локтя до кончиков пальцев.

Присмотревшись, Она поняла, что и не бинт это вовсе, и не гипс, а нечто странное, какая-то тряпица, нарочитая обмотка, которая почему-то не сужается от локтя к кисти, а напротив, расширяется, делая руку похожей скорее на лапу. Волчью лапу.
 Лапа? Она замерла.

Те, что стояли у дерева, одновременно резко обернулись, и она увидела одинаково холодные, льдистые, словно струящаяся ртуть, немигающие глаза.

В них не было ничего человеческого.

– Извините, – смутилась Она. – Извините.

Быстрым шагом Она вернулась на тропинку, к мужу, и они пошли через чащу кустов, к аллее.
Через несколько шагов она обернулась.
У дерева, густо покрытого сочной волчьей ягодой, никого не было.
 
– Мы их спугнули, – тихо сказала Она.
– Да, – ответил Он. – Да.


(продолжение)

Санкт-Петербург


Рецензии