Спутница. Часть III
Уединённая заснеженная долина, где Нума устроил засаду, была столь пустынна и холодна, что казалась безжизненной. Глубокое безмолвие царило кругом — ни звука не раздавалось в оцепеневшем воздухе, не ощущалось никакого движения. Однако варвары, похоже, были уже где-то поблизости…
— Сейчас покажутся! — предупредил он и рассмеялся, радуясь, очевидно, самой возможности ещё раз сразиться с врагом.
Ощущение неотвратимости судьбы, необходимости жертвы вновь накатило на войскового трибуна Альбина с непреодолимой силой. Однако… дело есть дело, как в таких случаях говаривал Нума, а оно предстояло серьёзное: враг, хотя и спасавшийся волчьими тропами, по-прежнему был силён и хитёр — он двигался быстро, бесшумно, минуя римские передовые форпосты и всё дальше отрываясь от преследовавших его когорт Друза и Лоллия. А спасение, надо сказать, было близко, так как за перевалом лежала уже неподконтрольная Риму земля, где не было ни одного римского гарнизона и куда гордые римские полководцы, даже такие, как вышеупомянутые, не решались соваться.
Но… как не хитрил безымянный их вождь, как не пытался ввести в заблуждение преследователей, всё-таки Нума оказался хитрее: ещё не вступив в бой, он уже переиграл оппонента, во главе двух своих легионов и двухтысячной конницы поджидая варваров в одном переходе от желанной цели в тот самый момент, когда они были крайне измотаны и полагали, что уже близки к ней. Так, проход в конце долины перекрывал лучший его легион — Х Всадников (бывший Проливов), а XIV Парный растянулся вдоль реки, куда впадал ручей, бравший начало в сползавшем с гор снежнике. Там в боевым порядке (acies) уже были выстроены триарии Тита Вилана с огромными, почти во весь рост, щитами, прикрывавшие ряды катапульт, перед фронтом которых в несколько рядов шли именуемые «могильными столбами» врытые в землю острые колья и «лилии», а на противоположном, пологом, берегу незамерзающего речного потока ждала приказа кавалерия Гая Альбина.
А день между тем (точнее, вечер) выдался снежный, морозный…
Стояли февральские ноны. Был час, когда и летом-то солнце успевало скрыться за вершинами гор, так что окрестности давно уже покрывала тьма, и лишь неверный свет полумесяца, то скрывавшегося за облаками, то внезапно выныривавшего из-под них, временами озарял часть долины, где гигантские сосны с каменных уступов отбрасывали наземь необычайно длинные тени, волки, предвкушая поживу, в нетерпении выли на все голоса, а римские кони храпели и били копытами снег…
Внезапно налетевший порыв сорвал с ближних сосен их белые покровы, и они, иссиня-чёрные, зловещие, сказочно огромные в полумраке, зашумели недобро и угрожающе, а от чёрной кромки леса донёсся трепетный, но стремительно нарастающий звук. Варвары показались внезапно и двигались сплошной массой, как сорвавшаяся с гор снежная лавина, прямо на притаившиеся в засаде римские легионы. В стадиях двух-трёх первые ряды их начали останавливаться, принюхиваясь и присматриваясь, как настоящие волки, в то время как из-за их спин выезжали всё новые, тесня передних и растекаясь по сторонам широким полукругом. А когда в очередной раз некстати вывернувшийся полумесяц озарил эту часть долины, они стали видны, как на ладони, во всём своём множестве, вдвое превосходящим, несмотря на то, что в предыдущих боях их полегло немало, численность римлян. И, наверное, ни у одного из противостоящих им вояк Нумы сжалось сердце, когда явилась возможность оценить их число.
— Не для боя сюда они забрались, — заметил между тем Авл Сульпиций, префект одной из двух преторианских когорт, человек осторожный и опытный. — Торопятся удрать, чтобы зализать раны, отлежаться, а к весне вновь напасть…
— Только не знают, какая судьба их ждёт здесь! — поддакнул Нума.
Окружающие рассмеялись, а комес, дивясь втайне, как, каким образом удалось им пройти в таком множестве по горным тропам, где мудрено пройти и одному, во всеуслышание похвалил безвестного их вождя:
— А всё-таки он молодец: на сей раз нам, дорогие, достался достойный противник!.. — сказал, и внезапно его будто громом поразило: он повёл взглядом, замер, будто стараясь получше разглядеть что-то, находящееся вдалеке, потом, перевесившись в седле, поднял пригоршню снега и растёр неестественно побледневшее лицо своё. Мышастый его жеребец — подарок Альбина — всхрапнул и пошёл боком.
— Стой ты, ражной! — он с трудом его удержал и обратился к трибуну, указав рукой в сторону стоявшего, как частокол, леса: — Ничего не видишь вон там… да, чуть левее?
Гай внимательно оглядел опушку и даже отроги гор, где они вырастали из белого покрывала долины, и покачал головой:
— Ничего.
— Но как же… — попытался было возразить Нума, но… умолк на полуслове. Рот его приоткрылся, а в глазах, так что Альбин сам себе не поверил, промелькнула тень страха. — Однако пора начинать, а то войска заждались! — в конце концов изрёк он и, сплюнув сквозь зубы, подал условный сигнал…
Хриплым, грубым тембром прозвучала одинокая букцина, а через мгновение, которое оглушило своей тишиной, раздался звук, будто в кузнице Вулкана сторукие великаны-гекатонхейры разом обрушили свои молоты на наковальни. Это триарии, изготавливаясь к бою, ударили в свои скутумы. Потом в унисон прозвучало ещё несколько букцин, и их угрожающее звучание порадовало слух солдат, как самая сладкая музыка. А после… до слуха донёсся злобный рёв варваров, внезапно узревших врага. Этот рев да ржание напуганных коней на время перекрыло все прочие звуки…
С неудержимостью горного обвала они обрушились на растянутый фронт XIV Парного примерно десятком тысяч облачённых в звериные шкуры всадников, которые, истово погоняя своих малорослых, но выносливых коней и сотрясая воздух пронзительными криками, от которых даже у бывалых вояк кровь стыла в жилах, понеслись вниз по склону. По-видимому, они намеревались с размаху протаранить ряды римлян и опрокинуть их в реку. Расстояние стремительно сокращалось. Однако триарии (в нарушение обычая Нума выставил их вперёд) не сошли с места — стояли, как вкопанные, будто зачарованные видом стремительно, как сама смерть, приближавшихся всадников. Стояли, надо сказать, как стена, а кавалерия — не таран, чтобы бить в стену. И вот… уже те из них, что находились на острие атаки, стали отворачивать, в то время как те, что были сзади, продолжали напирать, так как склон был чересчур крут. Возникла сумятица. И тогда, по команде Мамерка, ударили катапульты, которые своими полутораметровыми стрелами, вонзавшимися в мохнатую, кишащую груду, пронзали двоих-троих сразу…
Бесформенная, на первый взгляд, груда, впрочем, быстро рассыпалась, разделилась на отдельные группы и одиночных всадников, которые скакали уже по всей ширине долины, в то время как менее удачливые, скорее всего, уже не в силах остановиться, продолжали катиться вниз по склону, тая, как снег, на «могильных столбах» и в ямах. Серая колышущаяся масса покрыла всё пространство перед шеренгами римлян и под конец соприкоснулась с ними. Вот тогда началось!..
Клубы сверкающей снежной пыли поднялись там, где падали, как подкошенные, люди и кони, где щит ударялся о щит, а меч о меч…
Через какое-то время из этой визжащей и клубящейся коловерти стали вырываться отдельные всадники, а позже… целые группы. Собравшись воедино за грудами трупов, они попытались ещё раз сплотиться и ударить на триариев, однако в то же самое время от реки навстречу им двинулись когорты Х легиона. Шаг, ещё шаг, и… пошло громыхать, сопровождая тяжёлую поступь лучших наперстников комеса. Шли закалённые в боях старые воины, что ещё с юности променяли морской разбой на службу Риму и уже лет двадцать служили ему не за страх, а за совесть. Облачённые в чешуйчатые панцири, они двигались, как один человек, и ударяли во врага, как таран. Это и была знаменитая непобедимая римская пехота — ужас мира!
— Погляди, о Нума: они идут в бой, как на прогулку! — упоённо воскликнул кто-то из свиты, зачарованный видом марширующих когорт. Однако тот восторга не выказал, озабоченно обводя взглядом поле боя, словно опасаясь подвоха или каверзы варваров.
Столкнулись опять…
Со всех сторон толпы спешившихся всадников, как муравьи, лезли на выставленные пилумы и падали поражённые, как колосья под серпами жнецов, тем не менее всё новые карабкались по телам павших, а их лучники своими меткими стрелами стали, наконец, доставать римлян. Легионы понесли первые потери…
— Пора и нам! — заключил также внимательно следивший за боем Альбин и подал команду своим.
В очередной раз взревели букцины, и… его «парфянская» конница, ломая невысокий кустарник, в едином порыве рванулась вперёд…
— Поостерегись там! — крикнул вдогонку легат…
Примерно ко второй страже, когда небо понемногу просветлело, а снег заискрился, засверкал в лунном свете алмазными блёстками, бой стал затихать…
Несмотря на то, что конница ещё рубилась с конницей, а кони лягали и грызли друг друга, варвары, сплошь устлав трупами белоснежную скатерть долины, похоже, терпели поражение. Основные силы их полегли почти целиком, а те, что ещё оказывали сопротивление, выдыхались. Небольшими группами оттягивались они к своим обозам, безнадёжно застрявшим на перевале, где их жёны и сёстры, взяв в руки боевые секиры, готовы были сражаться ещё более отчаянно, чем мужчины.
— Конец! — заключил Нума и, по привычке осклабившись, послал последнюю преторскую когорту во главе с верным Мамерком громить вражеский обоз, что, как ни странно, оказалось ошибкой (исправить которую удалось лишь ценой гибели целой алы и тяжёлого ранения Гая Альбина):
В то самое время когда стало ясно, что на благополучный исход у варваров надежды никакой нет, их вождь бросил в бой свой последний резерв. Это, как потом выяснилось, было тыловое охранение, выставленное против конницы Лоллия. Оно быстро смяло правый фланг римлян и оттеснило триариев к отмели (а в февральской воде долго не усидишь!). Пришлось и Нуме изыскивать резервы: чтобы не ослаблять общий натиск, он послал против него обе преторские когорты. Причём, преторианцы, двигаясь сомкнутыми рядами, потеснили собственных воинов, сражавшихся в первых рядах. Так что, пока Нума отдавал приказы и наводил среди своих, пришедших в замешательство, должный порядок, некоторое число варваров, воспользовавшись неразберихой, по дну оврага прокралось почти к самой ставке. Оставалось лишь смять немногочисленную охрану и ближайшее окружение, а после уйти вдоль реки на север, где не было римских войск. Что им почти удалось. Почти…
Кабы не сверхъестественное чутьё Гая Альбина, не сочинили бы в Риме очередную легенду про удачливого легата, полководца-любимца Фортуны, да и жизнь его не продлилась бы дольше того самого дня, то есть ночи. Но в том-то и суть, что Гай оказался там, где нужно, то есть неподалёку от места прорыва, будто кто-то позвал его: он почувствовал безмолвный, поскольку ничьи уста не издали ни звука, оклик и, едва повернув голову, увидел, как из зева оврага плечом к плечу, по четыре в ряд, выезжают враги. Он даже успел различить отдельные, проникнутые мрачной решимостью лица их и… понял, что, вот, настал его звёздный час!
Небрежным движением головы он сбросил шлем с развевающимся красным султаном, поправил наручник, вздохнул полной грудью и… тронул коня. Мыслей не было, страха — тоже, так как уже ничто не стремилось в нём жить, как не оставалось и причины не то что продлить — сохранить жизнь.
— В Элизиум! — будто не он, а кто-то чужой скомандовал его голосом, и… тотчас его воины, как один человек, с ним во главе ворвались в гущу варваров…
Как во сне, замелькали перед взором его оскаленные лошадиные морды, искажённые лица с чёрными дырам кричащих ртов, с глазами, вылезшими из орбит, и… как во сне, доносился до слуха уже даже не звон мечей, посвист стрел и крики сражающихся, а несмолкающий, протяжный и скорбный звук как такой своеобразный реквием по еще живым, которым суждено вот-вот погибнуть, и… временами за вспышкой чужого меча он успевал уловить взгляд, короткий и яростный, как выпад, и, прежде чем тот угасал, ощутить, как поддаётся удару живая плоть… А потом увидел над собой словно застывшие лица своих и чужих, лес конских ног, а ещё… полумесяц и чёрные кроны сосен, прежде чем погрузиться в небытие…
Однако он не умер, поскольку, наверное, как заложный покойник, почти мертвец, не мог умереть…
Погребённый под грудой навалившихся сверху тел (что на самом деле его и спасло), он жил, сердце билось, выталкивая из ран, которых он не ощущал, сгустки чёрной, как ночь, крови. Он ещё был в сознании, но не слышал ликующего крика римлян — предводитель варваров был окружён и изрублен мечами…
Это, как оказалось, была ещё не победа, так как, несмотря на почти поголовную гибель мужчин, женщины варваров, чтобы избежать позора плена, встречали подступавших римлян с мужеством самок, защищавших свое потомство. Это мужество оказывалось порой столь велико, что долгое время не удавалось с ними сладить…
— Вперёд! Вперёд! — подгонял своих преторианцев Мамерк.
— Отважные потомки Ромула, уничтожьте этих собак! — вторил ему Тит Вилан.
Однако призывы их были напрасны, так как атакующих встречал такой густой, такой убийственный шквал стрел, что приходилось останавливаться и, плотно сомкнув щиты, дожидаться благоприятного момента. Росло число убитых. Таким образом битва у стана обещала быть не менее жестокой и кровопролитной, нежели в долине. И так могло продолжаться невесть как долго, если б не подъехал сам Нума…
Впоследствии говорили, что, если бы варвары своевременно отправили к нему парламентёров и некстати не объявился Мамерк с докладом, оставшихся в живых тот непременно помиловал бы. (Однако на самом деле не было тогда у римлян такого обычая, и, к тому же, надо было знать настоящего — не легендарного Нуму!) Но…
Подъехал Мамерк и бросил под ноги дарёного его коня отсечённую голову безымянного вождя варваров, которая покатилась по снегу, криво щерясь окровавленным ртом. (Красивая, надо сказать, была голова, со светлыми, заплетёнными в косицы власами, с глубоким косым шрамом через всё лицо, с разрубленным черепом, с полузакрытыми синими, как океан-море, глазами, которых не успела ещё помутить смерть.)
— Ты привёз новости, и, конечно же, нехорошие? — вкрадчиво осведомился легат, даже не взглянув на главу.
— Гранник прижал варваров к реке, а мои преторианцы довершают разгром! — не скрывая восторга, сообщил префект.
— А что Альбин? — почуяв недоброе, нахмурился Нума.
Тот замялся:
— Чуть более сотни пытались прорваться… — неуверенно принялся объяснять он, но в конце концов выдавил из себя: — Похоже, пал, как герой…
Не проронил ни слова грозный легат, но не по себе стало и префекту, и прочим, окружавшим его: обычно спокойное, почти безмятежное лицо его, в миг изменилось, будто в тёмной, бездонной, как омут, душе его всколыхнулись всё зло, которое там до поры пребывало, и могильным холодом повеяло, как из распахнувшихся врат преисподней.
— Собери людей, Марк, — не раздумывая долго, призвал он, — воздадим последние почести войсковому трибуну!.. А варвары, — внезапно, брызжа слюной, возгласил, — наконец, узнают месть и гнев Рима!
— К оружию! — подал команду Мамерк, и кавалеристы из оставшегося резерва Альбина быстро изготавливались к атаке, обнажая мечи.
— Всем раздать факелы! Стан варваров сжечь дотла! Пленных не брать — рабы мне в такой войне не нужны! — напутствовал комес.
Ветер подул с горных вершин, снегом запорошило убитых, вновь всколыхнулись заиндевевшие ели и сосны. Эхо пошло гулять по ущельям…
Альбин лежал долго…
Давно погас в мёртвом конском глазу сполох пожара, а от груд мёртвых тел перестал исходить пар. Перестал подтаивать и чёрный от крови снег. Не слышно было уже звуков боя, а над долиной стлался, как дым, нескончаемый и унылый волчий вой…
А ему вновь и вновь грезилась одна и та же картина, как он, не очень-то ловкий верхом, мчится по бескрайнему ковыльному простору, и красавица Лаидик, легко обгоняя его, смеётся:
— А ну-ка, покажи, что и ты — скиф! — И видит он, как стелется за ней по ветру шлейф золотых волос.
Но куда там! Конь её даже не скачет — летит, распластавшись в воздухе, как птица, а издалека доносится до него звук знакомого турьего рога, созывающий мужчин на облавную охоту…
Шёл снег, который, попадая на его лицо и руки, не таял. Небо — чёрное, звёздное, сияющее с поистине победным великолепием — изливало на него тьму и холод. Волосы примёрзли к земле, но холодно ему не было, как если бы кто-то его согревал. Но кто бы то мог быть: Клавдия, перенесшаяся сюда за тысячу вёрст или гений-хранитель, явившийся препроводить его душу в вечную обитель? Или он уже в ней пребывал? Он не знал…
Он выжил, потому как Дважды Рождённый не мог умереть просто так. Едва живого, его подобрал конный дозор легата Лоллия. Он был в сознании, хотя и не мог говорить, а неподалёку от места, где его нашли, обнаружились похожие на волчьи следы, однако намного крупнее обычных волчьих…
II. ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА
Гулко шумели лесные массивы, дожди шли вторую декаду. Мелкие горные речушки, в одночасье превратившиеся в мутные беснующиеся потоки, сметали всё, что ни попадалось им на пути. И, подобно им, варвары, внезапно вторгшиеся в страну, сметали разрозненные римские форпосты, а самих римлян оттесняли всё дальше, к Данубу. Римляне отступали, но Нумы, к счастью, уже не было в живых…
Героя не стало…
Прошло достаточно долгое время, когда он, если верить молве, был благополучно принят в Элизиуме, однако дух его продолжал влиять на события и после смерти. Так, приказы и распоряжения продолжали неуклонно на имя его поступать, с чем Альбину как преемнику усопшего приходилось разбираться. Не явилось исключением и то, что привёз в Альба-Регий Юлий Прокулей (Добрый Странник). Оно, угрожающе багровевшее печатью личной канцелярии Императора Цезаря Августа, сына Божественного, содержало в себе, как оказалось, устаревшие инструкции, касавшиеся устройства текущих дел:
— «Империум проконсульского ранга прими! — прежде всего прочитал войсковой трибун. — Этим достоинством, имея в виду твои неоценимые заслуги перед отечеством, единодушно приветствуют тебя Сенат и народ Рима. По получении полудамента, фасций и ликторов варваров, вторгшихся в наши пределы, отрази и восстанови в провинции надлежащий порядок. Советником же прими Юлия Прокулея — мужа в подобных делах опытного и твоего старого знакомца».
В правом нижнем углу предписания, несомненно, рукой самого Императора, было начертано:
— «Так что об отставке твоей и возвращении в Рим не может быть и речи, а потому подобными просьбами нас больше не обременяй и контуберналов не шли!»
Вот так вот, рассудил Альбин. Оказывается, железный легат, стоически переносивший невзгоды и разлуку с отчизной, втайне тоже жаждал вернуться в Рим и докучал Августу! (Он вспомнил, как незадолго до того дня, когда тот умер и был сожжён, явился к нему в дом близ претория Альба-Регия — дом, который в полной мере соответствовал нраву и вкусам его и где царила умеренность, почти скудость и те же приглушённые, сумеречные тона, что и в его римском доме, в Каринах. Однако нельзя сказать, что он был совсем пуст — души, женского тепла в нём не было, вот в чём дело. А было в нём тихо, как в склепе, и мертвецом среди находящихся в нём статуй был он сам. Подобно безжизненным формам, он взирал перед собой неподвижным, невидящим взором, в котором лишь редкие блеклые сполохи оставались единственным напоминанием о некогда бушевавшем в его душе пламени — последние искры огня, испепелившего его изнутри, последняя вспышка угасавшей лампады, что ли. И ничего более не увидел в той душе Гай, кроме воли и далее следовать судьбе. Впрочем, и её, воли той, по-видимому оставалось немного. Вот почему ничего, кроме смерти, никому не мог нести он, мечась, как повелось, между Дунаем и Рейном…
Могло показаться, что он не старел, по-прежнему оставаясь кумиром своих солдат и всех женщин империи. Август по-прежнему называл его в числе лучших своих полководцев, а варвары, справедливо полагая в нём карающую длань и меч Рима, по-прежнему обращались вспять, едва завидев его личный штандарт. Но, тем не менее, уже всё для него было в прошлом, и, будто из прошлого, явился к нему, с трудом излечившись от ран, Гай Альбин…
— Я вернулся, — отсалютовав, как положено, доложил он.
— То есть прибыл, — покачав головой, уточнил Нума.
— Я пришёл за отставкой, — сообщил тот.
Усмехнулся легат — двуличный, двудушный, как бог Янус. И вновь, не как человек, но демиург, бог-громовержец, устроитель миропорядка и вершитель судеб, осведомился:
— Что же ты будешь делать, если твоё желание будет исполнено? — и кивнул в сторону мраморной Клавдии: — Отправишься к ней?.. — Но, — сочувственно так, едва ли не задушевно, произнёс он, — в одну реку нельзя ступить дважды! Посмотри: даже её изваяние утратило индивидуальность, а ведь исполнено оно с натуры искусным ваятелем! Видишь же, она — будто форма, пустой сосуд, лишённый какого бы то ни было содержания, хотя форма, надо сказать, весьма совершенная… Да пойми же ты, наконец, что её как таковой нет и никогда не было, вот в чём суть! Она — сон, бред, выдумка. Чья? — Он поднялся, налил пенящегося фалернского в дорогие мурринские чаши, одну пригубил сам, вторую передал Гаю. И вновь усмехнулся. — Наверное, моя. Но и твоя тоже… Мы с тобой её сотворили — не боги! — и внезапно плеснул прямо в её изумительно прекрасный лик, так что вино, как кровь, заструилось по мрамору…
Альбин внимал молча.
— Что бы там, в Риме, ни говорили, — продолжил между тем тот, — я её не любил и не мог любить, потому что любить её невозможно! Но я… любил Рим, да, всем сердцем, а о ней даже во сне не вспомнил ни разу — иных забот было по горло, ты знаешь. Снились мне разные сны, в последнее время — кошмары, как, например, варвары сокрушают наши форпосты, а волки спускаются с гор в долины и пируют на наших костях… Но Клавдия — ни разу! Я даже лица её не могу теперь вспомнить, и если б не её мраморный лик… — Он взглянул на статую и зябко передёрнул плечами (несмотря на то, что день выдался погожий, а от скрытых в полу труб гипокаустерия исходило тепло, его лихорадило, и он то и дело кутался в отороченную пурпуром тогу). — Так что, если она ещё жива, да поглотит её Тартар! — изрёк он и вновь приложился к чаше.
— Не время пить! – предостерёг Гай.
— Это ещё почему? — осведомился тот. — И что ещё, по-твоему, остаётся полководцу, разгромившему всех своих врагов, но вынужденному влачиться на поводу Судьбы? Просить прощения, отставки, донативы или, подобно Катону, покончить собой?..
— Мы призвали в союзники непостижимые и могущественные силы, — повторяя слова ханнаанца, сообщил он, — так и не постигнув, ЧТО ЕСТЬ САМ ЧЕЛОВЕК. И отныне даже боги не скажут, кто мы такие, за что сражались и умирали, потому что, презрев их священные заповеди, изменили собственную природу… — Комес внезапно осёкся и молчал долго, размышляя то ли о перипетиях собственной судьбы, то ли попросту прислушиваясь к шелесту олив, однажды посаженных им, истосковавшимся по мирному труду. Теперь некогда могучие, сплошь перевитые жилами руки, до сих пор незыблемо удерживавшие здесь, на северных рубежах Римской державы, серебряный орёл — символ её могущества, бессильно покоилась на подлокотниках курульного кресла. (Именно они да, может быть, густо посеребрившая его власы седина подспудно свидетельствовали о том, что срок пребывания его на земле истекал.)
— Я прошу об отставке, — нарушив затянувшееся молчание, напомнил Альбин.
— … одно верно, что пути назад нет, — как ни в чём не бывало, продолжил тот. И повторил: — В одну реку нельзя ступить дважды! — Потом, вперя в Альбина немигающий, чуть насмешливый взгляд, озвучил вопросы, ответов на которые не ждал, но которые, на его взгляд, должны были расставить всё на свои места:
— Что, не хочется умирать? Но что ты найдёшь в Риме?.. Её (жест в сторону мраморной Клавдии) вкупе с тихим поместье в укромном уголке Лация?..
Спросил и… пустился в пространные рассуждения, похожие на горячечный бред:
— Как жалкие изгнанники, имея целью построить здесь, на задворках цивилизации, новый Рим (Pax Romana), который воплотил бы в себе самое лучшее, что мы оставили там, на родине, и от чего отреклись, мы построили нечто грандиозное, однако… в том грандиозном не обрелось души, что ли! Да, конкретно, нам удалось возвести города на манер италийских, построить акведуки, прорыть каналы, осушить топи, ценой неимоверных трудов и лишений установить здесь наисправедливейшие, на наш взгляд, римское право и закон!.. Однако в отстроенных нами святилищах не обрелись боги, а земля, столь обильно политая нашей кровью, до сих пор остаётся для нас чужой…
— Да, мы ещё говорим на латыни, — осушив чашу, продолжал, как в бреду, вещать он, — и по-прежнему числимся в трибутных списках. Мы ещё почитаем богов Манов и надеемся вернуться к родным пенатам. Однако… Риму мы уже не принадлежим и жить там, увы, не сможем! Что остаётся? Остаётся забыть прошлое, жить и умереть здесь, как бы тягостно не было!..)
Прошлое…
Альбин старался не ворошить память и жить одним днём, что ему легче удавалось бы, кабы не мраморные лики Нумы и Клавдии и известия из Рима, которые напоминали о себе, как с того света… Впрочем, последние оказались благими — всё-таки в заключение подвиги Нумы были оценены по достоинству.
— Главнокомандующий опоздал, — тем не менее с неприкрытым сарказмом констатировал Прокулей. — Но кто бы мог предположить, что такой человек… нет-нет, герой, чьи силы казались неисчерпаемы, угаснет столь внезапно, хотя… смерть его оказалась, как нельзя, кстати… прежде всего, для него самого! Она предупредила его неминуемую немилость, опалу и в конце концов утрату столь громкой и заслуженной славы…
— Славу он заслужил, как никто, — по привычке изрёк Гай. — Она опережала поступь его по земле! Он был лучшим воином в Обоих мирах и сражался, как лев, просто исполняя свой долг!
— Просто долг исполняя, говоришь? — Прокулей покачал головой. — А не скажешь, ради какой цели?.. Беда в том, что он всегда служил не своей — например, целям Августа: тот задумал — он стал претворять и пролил реки крови!
— У него была своя цель — построить здесь Pax Romana, — возразил Гай Альбин.
— Да, в оправдание ему можно сказать и так. Но… ведь последние события показали, что подобная цель была недостижимой.
— Последние события показали, — сказал Гай, — что Pax Romana пал, потому что мы, то есть Рим, не сумели его защитить!
— Но ведь никто не посмеет сказать, что он был беззащитен, как и сам его демиург… Кстати, как он умер? – неожиданно спросил Добрый Странник.
Альбин замялся, но в конце концов рассказал то, что было известно ему с чужих слов:
Нума умер спустя три года после того, как его легионы огненным валом прокатились по зарейнским пустошам, а немирные племена были уничтожены либо отброшены далеко на восток. Как ему рассказали, из одной из сожжённых деревень навстречу ему вышла пророчица в белом и возгласила: — «Довольно уже, непутёвый! Мало тебе пролитой крови?» Испуганный конь его шарахнулся и сбросил седока. Видимых повреждений на нём не нашли, но, тем не менее, вскоре он умер в мучениях. В то самое время Альбин, таясь от Ночного присутствия, был в дальнем дозоре. Он спешно прибыл в Альба-Регий, отыскал лучших лекарей, но… Нума уже не дышал, так что даже толком проститься с ним не удалось.
Известие о смерти героя с быстротой молнии разнеслось по округе. Однако, опережая его, иное потрясло Рим: новые орды варваров, сокрушая форпосты и обходя лимесы, прорвались за Рейн. Эти не тащили за собой обозов и женщин — в походе принимали участие только конные воины-мужчины, вооружённые составными луками с четверным изгибом, стрелы которых с двух стадиев добротно пробивали бронзовый панцирь, и мечами из некоего светлого металла, которые легко разрубали римские гладиусы и те же панцири вместе с плотью. Противостоять им могла лишь бронированная конница и сплошная сеть укреплений. Но… конницу упразднило Ночное присутствие, а на постройку лимесов не было ни средств, ни сил.
Так что всё, что создал здесь Рим (Нума), погибало. Погибал сам Pax Romana, погибало всё, что было ему дорого и любимо. И на сей раз вряд ли было возможно сохранить его в целости, даже будь он жив…
— Героя не стало, — помолчав, изрёк Прокулей и протянул руку в сторону кромешной тьмы, покрывавшей просторы Варварии. — Но слышишь, как вопиют из безвестных могил, призывая к ответу, души загубленных им людей?
Альбин прислушался: на самом деле со всех сторон доносился душераздирающий волчий вой, словно тысячи голосов стонали, рыдали и жаловались на смертную муку.
— Он привнёс в мир столько зла, что навряд ли удастся ему упокоиться с миром… И всё же, поскольку он мёртв, а ты жив, — ханнаанец приложил палец к губам, — возрадуйся!
— Лавры героя меня не прельщают, — молвил Гай, — так что радости нет в моём сердце.
— Я не о том, — молвил тот. — А о том, что тебе, не в пример Нуме, всё-таки удалось сохранить свою жизнь, а возможно, и продлить. Вот удача! Но… в Рим всё равно возвращаться нельзя! Нельзя принять лавровый венок из рук Августа и жениться на Клавдии… Кстати, второе послание от неё. Вот, прочти!
Гай развернул свиток, и… о боги! будто бы здесь, в позабытом ими и Временем Всемогущим краю, прозвучал её негромкий, слышный лишь сердцу голос — шёпот полных, чувственных губ:
— «Благословенному Нуме, полководцу и мужу, с наилучшими пожеланиями его жена.
Привет!
Уже столько времени кануло в Лету, что сады, завещанные Саллюстием римскому народу, разрослись удивительно буйно и дико, так что, наверное, стали подобны тем гиблым пустошам, где ты ищешь, но никак не найдёшь своё счастье (судьбу).
Всемогущие Парки неумолимы…
Уже столько времени кануло в Лету, что иной раз кажется, будто минула целая вечность, но, говорят, боги по-прежнему благосклонны к тебе. Говорят, немытые красавицы Варварии слишком часто дарят тебе пылкую, но неверную свою любовь… Что ж, теперь, когда минули годы, я не порицаю тебя: в конце концов я сама не смогла променять Рим, наследство, алтари предков на неустроенность и вечную тревогу и, в конце концов, оказаться тебе под стать — хорошей подругой, хорошей любовницей… Но скажи, ради какой такой цели моя любовь или чья-то должна быть непременно растоптана в крови и грязи?..»
Она солгала, заключил Гай Альбин. Солгала теперь Нуме-мёртвому, как всегда лгала и ему, и Нуме-живому. Лгала, как всегда, желая быть непогрешимой. И теперь, когда его не стало, терзалась, судя по всему, ощущением собственной двойственности…
Он отложил письмо и задумался. Прошлое… Оно оживало в памяти в часы усталости и печали, оно продолжало влиять на события, как тень Нумы, хотя пришло время сказать:
О, непреложные Парки, внемлите,
Ваши незыблемы речи в стремлении мимобегущем,
Ваши для нас повеленья свершились, отныне подайте
Счастья в грядущем!..
Однако грядущее было по-прежнему смутно, а счастье призрачно, как утренний туман, в особенности после того, как его вещие сны стали сбываться. А прошлое… Всё-таки оно помогло ему осознать цель и путь к ней, понять саму жизнь, полюбить её проще, сильнее, безусловнее, что ли. Но оно же обременило его спудом невосполнимых утрат…
— Так вот, Клавдия, — принялся далее рассказывать Прокулей, с присущей ему проницательностью читая в душе трибуна, как в открытой книге, и притворяясь, что пьёт (но не пил, только мочил губы), — живёт теперь в доме Нумы, в Каринах, и, надо сказать, по-прежнему недурна собой, и дочь у неё — такая забавная кроха (впрочем, на Нуму совсем не похожа)! Накануне отъезда я был у неё, и мы проговорили до утра. Поверь, она была откровенна…
— Откровения Клавдии! — усмехнулся Альбин.
— Хвала богам, ей теперь незачем изворачиваться! — сообщил ханнаанец. — Был принят особый консульт, позволяющей ей наследовать сверх двадцати тысяч, а, как известно, совокупное состояние Нумы и твоё, дорогой, превышает несколько десятков миллионов сестерциев! Она хоть и стала вдовой, но вдовой безгранично богатой!
— Говоришь, сам Август за неё хлопотал? — оживился Альбин. Тряхнув гривой изрядно отросших и поседевших волос, он оторвался от созерцания крыш Альба-Регия и верхушек раскачивавшихся под ветром сосен и, будто только теперь узрев перед собой Прокулея, с усилием улыбнулся.
— В Риме теперь только он диктует законы, — подтвердил тот, — и, как высший судия, олицетворяет собой весы Фемиды и пряслица Парок. Уверен, Ливия на сей раз не при чём. Скорее даже, он поступил вопреки её воле. — Прокулей многозначительно подмигнул трибуну. — Что касается её самой, то она, как ты мог заметить, никогда не довольствовалась малым, когда имелась возможность заполучить всё. Теперь она всё заполучила, и можно сказать, что опасности для тебя нет. Ведь поистине чудо, что герой умер своей смертью, а ты до сих пор жив. Хвала богам, что она была не самой лучшей моей ученицей, ни то не сносить бы вам обоим голов! (И не возражай, я знаю, что говорю!) — Он приумолк, а через минуту, с нарочитой опаской покосившись на мраморный лик Клавдии, словно стараясь увидеть в знакомых чертах нечто новое, улыбнулся лукаво и молодо, как когда-то:
— Она хотела всего: поклонения мужчин, денег, власти, — принялся он объяснять, о чём Гай давно догадался. — Ей всегда и всего было мало, ибо она всегда представляла собой пустой сосуд, способный вобрать в себя и шум моря, и его безбрежность. И… она вбирала в себя от всех вас вкупе и от каждого в отдельности. Она вбирала всё и вся и, в конце концов, оказалась бы кому-то под стать, как считает. Однако судьба её, которую теперь легко предсказать, пришла к повороту хотя бы уже потому, что каждый из вас сделал свой выбор. Надо понять, что она была только СПУТНИЦЕЙ и, не осознавая того, являлась одним из средств достижения ваших целей. Каких, вот вопрос…
— Это правда?
— Правду, ты знаешь, она всегда готова была говорить, — Прокулей усмехнулся, — что было не в её силах! Важно то, что она, как Марк Руф, свято верила в то, во что было выгодно верить, и могла убедить в том кого угодно. Как, например, тебя или того же Нуму…
— Его смерть на её совести?
— Как бы не так! — Прокулей поднялся и взглянул в незрячие её глаза. — Она была… ну, скажем, перстом судьбы, орудием всего лишь. Орудием свыше.
— Так кто же она в таком случае — посланница богов или вестница смерти? — осведомился Гай.
— Слишком много ты на неё возлагаешь! — возгласил ханнаанец, потом помолчал, сделав вид, что прислушивается к заунывному вою, что звучал над просторами Варварии, не смолкая, к перекличке караульных и лязгу оружия, и собственноручно долил ему и себе вина в кубки:
— Ты хочешь знать, кем она была?.. Девочкой, жаждущей знаний (и моей ученицей), ученицей наших низших школ, потом девушкой, жаждущей известности, власти, богатства, и, наконец, просто женщиной, которая согласно чьёму-то непостижимому умыслу исполняла не ей самой придуманную роль. Откуда, думаешь, в ней такая жертвенность и преданность и в то же время коварство и непостоянство? А жестокость, подозрительность и глубина чувств?.. Да от всех вас, дорогие, от каждого в отдельности и от всех вместе! Боги-то, видно, лепили душу её по образцу ваших, поскольку своего в ней было ничуть (разве что смазливая внешность да восприимчивость к окружающему).
— Но слыхивал я, — сообщил под конец он, — будто где-то в Гиперборее, откуда рукой подать до края земли, живут вещие птицы, которые не прядут судьбы людские, как наши Парки, а беспечно парят в небесах, даруя людям ЛЮБОВЬ и ТЕПЛО… но, если спускаются, превращаются в одиноких волчиц, которые рыщут по лесу в поисках жертвы. И если встретить такую, бесполезно уповать на её милосердие — сердца у неё точно нет!.. Так вот, она, Клавдия, по-моему, и была такой птахой, которой подрезали крылья… — И далее, по-видимому, желая настроить разговор на более мажорный лад, высоко поднял чашу: — Давай возольём в честь неё, Гай, ведь прекрасной она всё-таки была женщиной!
— К кому она полетит нынче, вот в чём вопрос, — отозвался тот.
— Ну, добра-то, думаю, она никому не принесёт, — между делом заметил ханнаанец и, мечтательно прищурив глаза, предположил: — Эх, Гай, окажись ты теперь в Риме — скорее всего, не узнал бы его! — и принялся непринуждённо, как ни в чём не бывало, рассказывать:
— Божественный наш Император, наконец, воплотил в жизнь то, о чём только мог мечтать Нума, и вернул-таки пресловутый «золотой» век. Он реконструировал храмы и воздвиг новые. Он заложил Пантеон и окончил строительством храм Марса Мстителя. Он возродил Секулярные игры… Только вообрази, в них приняли участие почти все римские граждане, и даже он сам не пренебрёг участием: ночью, когда исполнились сроки, в сопровождении Пятнадцати с непокрытой головой он молился трём сёстрам Паркам на трёх алтарях, озаряемых лишь сполохами жертвенных огней. Потом лично подал сигнал к началу самого действа, какого не видывал досель ни Рим, ни мир. Голоса самых блистательных женщин, которых только удалось сыскать, пели гимны во славу Капитолийской Троицы, Императора и римского народа, и голос Клавдии звучал звонче прочих. Бег с факелами завершил волшебную феерию первой ночи. Однако последовавшие затем торжества были не менее впечатляющи. Сам Август — великий понтифик, арвальский брат, гаруспик, авгур и бог весть кто ещё — принимал в них участие, и, надо сказать, по праву, поскольку является демиургом такого вот Augustus Pax!..
— Ну и что? — безучастно, поскольку такой рассказ нисколько не вдохновлял его, осведомился Гай.
— А потом были опять Игры. Что же ещё! — Прокулей с напускной укоризной воззрился на собеседника. — Всем, всем, — сообщил он, — кто досель имел италийское либо латинское гражданство было даровано полное римское (чего так рьяно желал Нума). Так что отныне не только италики, но и десять миллионов новоиспечённых римлян могут приветствовать наступление века Сатурна, и… ты, ты тоже, Гай. Так что отныне пусть
Славный праправнук Анхиза и светлой Киприды
Миром да правит на погибель врагам, прощая
Падшим обиды…
— Вот так вот, — подытожил он, — «золотой» век наступил, и теперь мы, его творцы и вдохновители, вправе, наконец, пожинать плоды тяжких трудов и лишений…
— Судьба многих «творцов» и «жнецов» незавидна, а иных уж нет…
— Жизнь, как бы то ни было, продолжается, ведь не раз ВСЁ менялось в зависимости от того, как менялось бытие во Тьме! — напомнил ему Добрый Странник, сбрасывая, наконец, личину добропорядочного чинуши, исполняющего свой долг. — Не забывай, что для них и для нас смерти нет, ибо обратное, собственно, им, Высшим, было бы и не нужно. Так что наступившая Ночь — обыкновенная цикличность всего лишь.
— Цикличность всего лишь? — возгласил Альбин, утратив на миг напускную невозмутимость. — Во многих землях мне пришлось побывать, ты знаешь, и повсюду, повсюду я видел руины и несметное число костяков в безвестных могилах. Так разве ж они не вопиют и не требуют положить ей конец как причине извечного зла, что с изначальных времён правит бал на земле?
Брови ханнаанца переломились, потом сдвинулись. Лицо посуровело:
— Положить конец всякому злу… — протянул тот, потёр нос и осведомился: — То есть сделать мир совершенным, что тщился совершить наш герой, ты, Август и иные, которым несть числа?.. Только всё зря! Потому что вы, люди, тщедушны и немощны в постижении Истины из-за несовершенства своей изначальной природы…
— А потому одних можно завоёвывать и делать рабами, а иных ставить «народы вести». Так?
Прокулей усмехнулся:
— С тех пор, как память стала к тебе возвращаться, ты, сын мой, стал поразительно прямолинеен, если не сказать глуп! Хуже того, ты потерял осторожность. Видно, глоток Мёртвой воды напрочь лишили тебя разума, а значит, пора Живую водичку сыскать, иначе пропадёшь ни за что!
— Я служу Риму!
Прокулей помолчал, а потом, для наглядности видно, потрогал его медальон, на котором широко распластал крылья серебряный орёл — всё тот же символ римского могущества и власти над ним, — потрогал его за предплечья, на которых под одеждой скрывались оскаленные волчьи пасти, и попенял, глядя в упор:
— А нося атрибуты чужого тебе рода-племени, по-прежнему мнишь себя его гражданином? Но… ты ведь, по сути, был и есть скиф, альв, рос, к тому же ещё посвящённый!
— Так ведь и ты, отче, совсем не тот, за кого себя выдаёшь…
Альбин знал, что его старый знакомец опутал своими сетями весь мир, хотя мало кто даже слышал о нём. Гениально и непостижимо! В течение долгого времени он пытался понять, кто ж он такой — Добрый Странник, какова его роль в его и иных судьбах. И вот настал час, когда он понял, что тот, как паук, оплёл своими незримыми сетями полмира и чутко улавливал их вибрации, чтобы по ходу вносить необходимые ему коррективы, причём своими руками действовал крайне редко, имея разветвлённую сеть информаторов и вершителей и через них влияя на события, а также на судьбы нужных ему власть предержащих. Пытался влиять и на его, Гая, судьбу, долгое время выступая в качестве доброжелателя, всегда готового оказать помощь, если она требовалась. И помогал, но… со своим, неведомым, умыслом…
— Ты наверняка догадался, кто я, — подтвердил Прокулей, — чем причинил мне немало беспокойств. Теперь в силе совершенно расстроить мои планы. Но… по правде, — он положил руку на сердце, — мы с тобой просто разным богам служим (и служим, к слову, исправно). Так что мне искренне жаль, что в конце концов ты мог, но так и не стал одним из лучших моих учеников!
— Никак не пойму, отче, когда ты говоришь от души, а когда лицемеришь!
— Человек может иметь две души, — пояснил тот. — Одну свою, человеческую, другую, например, волка или волчицы. И если такой двудушный знает заклинания и ритуалы, то способен их менять, как одежды. Боги же могут иметь много душ (египетск. Ка) и соответствующие им образы принимать…
— И ты, обладая несколькими душами, а по сути, являясь высоким духом, худшие совершаешь дела, нежели самые скверные из твоих присных, ибо поступаешь, как лицемерный богомолец и лицедействующий политикан. Ты водишь людей по самым кривым путям, внушая неверное!
— Боги, сын мой, в мир Яви являются редко, — вздохнул Прокулей, — но всё же являются. Иногда они вселяются в человеческие тела и в них обретают свой облик. Возможно, когда-нибудь один из них объявится на земле и укажет путь для всех страждущих. И тогда они поверят в него. Но… они должны верить во что-то уже сейчас, а значит, и я на своём месте.
— Но так продолжаться не может!
— Да, так продолжаться не может. И потому я тебе говорю: возвращайся домой!
Альбин взглянул на него с удивлением: лицо Доброго Странника приняло странное выражение, как если бы распахнулись незримые врата и дыхание иного, потустороннего, мира убило в лице его дыхание жизни.
— Что ж, увидимся ли мы когда-нибудь? — осведомился он. Но Прокулей уже не ответил и не откликнулся на горячий призыв его сердца…
И вот на северной оконечности Римской державы поднял голову новоиспечённый легат Гай Альбин…
Наступил новый день, вещий. Он выдался по-осеннему мрачным, дождливым. Давно рассвело, однако солнце скрывалось за тучами. Гиблый туман покрывал леса и долины. Было сыро и холодно…
Не взяв с собой никакого эскорта, Альбин выехал из ворот Альба-Регия и ещё до полудня достиг горной долины, унылой и мрачной даже на вид. Вокруг простирались леса да леса — глушь и тишь несусветные. И не тянуло ниоткуда ни жильём, ни дымком, так как Нума, одержав некогда безусловную, но небескровную победу, не оставил здесь камня на камне. Он принёс в жертву подземным богам всех сдававшихся, без разбору пола и возраста, не устраивая для них никакого прохождения под ярмом, а на месте последнего боя установил грандиозный трофей, гордо возвышавшийся над углями погребальных костров и безвестными костяками. Изгнившие остовы телег, полуразрушенный валы и неполной глубины рвы указывали на то, что здесь яростно оборонялись остатки уже разбитого войска. Склоны также были усеяны костьми, где одинокими, где наваленными грудами, смотря по тому, бежали варвары или оказывали сопротивление, а в перелесках ещё высились жертвенники, у которых в последней надежде, уповая на милость богов своих, они сами принесли в жертву взятых в плен римлян…
Альбин попридержал коня и оглядел кромку тревожно шумевшего леса…
Маленькие чёрные точки на светлом фоне помеченного полосами низко стелившихся туч неба привлекли его внимание. Их было довольно много. Птицы кружили, описывая плавные круги, потом круто снижались и тут же опять взмывали вверх, быстро махая крыльями.
Мелкая безымянная речушка, стремительно несущая свои воды к Данубу, здесь широко разливалась и двумя рукавами огибала величественный рукотворный холм с почерневшим крестом на вершине. Этот крест, увешанный захваченным у врага оружием, и был тем самым трофеем (spolia opima), установленным Нумой в честь Юпитера Феретрийского.
Альбин наблюдал за птицами, кружившими и взмывавшими над трофеем, довольно долго, пока не разошёлся над ним полог плотных, полных дождя облаков и не проглянул кусок необычайно чистого густо-синего неба. И… тотчас полузабытое, но всё же знакомое чувство всколыхнулось в душе его с новой силой, будто вновь раздался звук турьего рога — зов пьянящий, как крепкое вино, и непреодолимый, как смертный грех. Очевидно, и конь его — бесподобный, дарёный, бессмертный! — тоже почуял его: всхрапнул, чуть присел, кося злым красным глазом, и замер, как вкопанный…
Откуда-то из чащи донёсся негромкий мелодичный напев, в котором нельзя было разобрать слов, но который нельзя было не услышать, поскольку он был созвучен каждому удару его сердца и одновременно являлся подспудным звучанием всего огромного, распростёртого под хмурыми небесами мира, как если бы был первоначалом всех начал. Впрочем, прервался он столь же внезапно, как и возник, и, как после он не прислушивался, ни звука более не доносилось из девственной чащи, так что могло показаться, что от самых восточных пределов Гипербореи до Геркулесовых столпов не оставалось более ничего, кроме такой кладбищенской тишины, густого тумана, покрывавшего склоны гор, да их самих. Потому-то, наверное, и дикая красота долины показалась ему красотой заброшенного кладбища…
— Духи не жалуют чужих! — произнёс он, с опаской поглядывая по сторонам гулко шумевшего леса, и принялся объяснять своему рысаку, который, как собака, принюхивался и стриг ушами, что здесь, как в Гадесе, прямых и безопасных дорог нет. Нельзя искушать судьбу, дважды выбирая один и тот же путь, а посему нельзя возвращаться, дабы не попасть во власть злых орков. Необходимо выбрать иной путь. Конь, ясное дело, не ответил, но тронулся с места, послушный голосу седока.
Перебравшись вброд неглубокий рукав и пробившись далее через сиреневый «костёр» верещатника, обвитого тучами комаров, он оказался у рукотворного холма, увенчанного spolia opima…
— Местечко не из весёлых, — тихо, словно опасаясь, что некто всемогущий услышит его и погубит, изрёк Гай. А после сказал уже громче, будто предупреждая самого себя: — Но мы ненадолго — вот только последний долг отдадим и уедем…
И тотчас, будто кто-то окликнул его. Он увидел, что на склоне холма неподвижно, как статуя, огромный, светлой масти зверь стоит — ВОЛЧИЦА — ужас римских патрулей и дозорных, вездесущий Дух гиблых чащоб! Наверное, она была терпелива, выслеживая его, когда он спешился и торопливо шёл, почти бежал по едва угадывающейся тропке, и будто ждала, когда страх лишит его воли…
Альбин свистнул и погрозил ей, однако та, не выказывая ни малейшего беспокойства и лишь нервно обмахиваясь пушистым хвостом, постояла так минуты две-три, а после исчезла в густой чаще леса, словно её и не бывало…
А после он сделал всё быстро, но совсем не так, как намеревался, будто опять некто свыше приказал поступить именно так, а не иначе: распечатал урну, высыпал прах в уже имевшуюся неглубокую ямку у основания трофея и… уже собрался в память о почившем произнести похвалу, как того требовал ритуал, как с гор налетел шквал, растрепав его сильно поседевшие волосы, и сосны зашумели тревожно. Вновь пошёл дождь — мелкий, промозглый… осенний. Крупные капли забарабанили по земле, как градины. А когда шквал пронёсся, он всё же нашёл что сказать:
— Не могу вспомнить ни одной достойной молитвы, — извиняющимся тоном поведал он невесть кому. — Но, может быть, вот: — «(И) хоть превратилось в огне тело бренное в пепел, благочестивый обряд скорбная примет земля». Так я и предаю его ей: пусть покоится с миром! — Он умолк. Краткость церемонии, видимо, озадачила его самого. Но раздумывал он не долго: в горле пересохло. Он расстегнул панцирь, снял поножи и почерпнул из ручья — вода в урне опалесцировала слабым, как бы разведённым в ней, но, тем не менее, изначально безупречным пурпуром. Потом от стенок стали отделяться багряные змейки и, двигаясь во всех направлениях, переплетались и закручивались в спирали, пока не сделали её целиком сурьяной, густо багряной…
Он поднёс урну к губам и, не колеблясь, осушил до дна. Эта вода и цветом, и вкусом напоминала кровь. Это символично, мог заключить он, но в тот самый момент налетел очередной шквал с дождём и… волчий вой раздался совсем рядом…
Первое, что он почувствовал — дымок. Горький и пряный запах. Лёжа с закрытыми глазами, он жадно втягивал воздух, раздувая ноздри. Сквозь полуприкрытые веки он увидел солнце. Яркое солнце сияло над миром. Однако… не зноем, не пылью курились степные курганы, а белыми, как нежнейший лебединый пух, перьями. Шёл первый в году снег…
Взору открылся безбрежный, подобно океану, простор, дали и ближний план которого были окрашены в синевато-серо-голубые цвета. Такая весьма однообразная гамма красок говорила о просторах неурожайной земли, где человеку жить трудно, тревожно, где в полной мере ощущается его одиночество и ничтожность. Тем не менее покоем веяло от такого устойчиво-плоского участка земли…
А потом, переведя взгляд, совсем рядом он увидел костёр, жадно пожиравший свежую порцию кизяка, а рядом, так близко, что можно было рукой дотянуться, её, Лаидик… Одной рукой она держала в выделанный золотом череп, а второй ворошила стрелой в костре угли…
Несмотря на годы, она была столь же узнаваемо хороша, как при их первой встрече, лишь близ уголков глаз можно было разглядеть тонкие морщинки, выдававшие, что ей, наверное, немало пришлось пережить в своей жизни…
Лицо её было свежее, порозовевшее на морозе и очень красивое. Одета она была на сей раз в длиннополый кафтан, впрочем, густо замаранный сажей (видно, ей не однажды приходилось ночевать у костров), с узкими рукавами, расшитый серебряными бляшками и сколотый на груди двумя фибулами. Украшенный сложным орнаментом подол выглядывавшей из-под него льняной рубахи был изрядно изодран. К поясу, чуть ниже талии, скрамасакс был пристёгнут, а через правое плечо перекинут горит с луком. Наряд дополняли височные кольца, боковые лопасти которых несли изображение руны Футарка (Альгиз), а в центре — сдвоенное изобpажение свасти. На правой руке по-прежнему красовалась гастагна (перс.), прикрывавшая кисть от удара тетивой, с тамгой в виде руны Фрейра (Ингуз). Словом, вся из себя она была ладная, будто сотканная из лунного света и утренней свежести. И… он понял, что влюблён в неё, как мальчишка, как, наверное, втайне ВСЕГДА был влюблён…
И лишь так подумал, как она весело так на него поглядела, хотя в глазах (может быть, от костра отражаясь) играли багряные сполохи, и осведомилась, словно шутя:
— Что ты на меня, Скилур, так глядишь, аль не признал? Может, спросить о чём хочешь?
Ему впору бы испугаться, но он не испытывал страха. Всё-таки как-то небожественно она выглядела — женщина как женщина, словом. Однако, когда ей в глаза посмотрел, ощутил, что вновь, как когда-то, погружается в Бездну.
— Давно я не пробовал кумыса, — предпринимая попытку точку опоры обрести, молвил он и облизнул пересохшие губы. — Очень давно…
— И не ел, видно, тоже, — нарочито ворчливо отозвалась та. — Вон, исхудал, как кощей.
— Устал я, — подтвердил Гай.
Лаидик улыбнулась и передала ему чашу, а он снова закрыл глаза, думая, что спит и всё ему снится.
— «Это что за Образ такой?» — никак не мог принять он, недоумевая что с ним и вокруг происходит. Впрочем, мысли его вновь прервал негромкий её голосок:
— Римляне совсем страх потеряли — пришлось поучить. Великий князь только клич кинул, как наши кинулись заводить лошадей, так что набралось тысяч десять, молодец к молодцу… Спадин же, тщась уж если не в славе, то хотя бы в доблести его превзойти, без малого вдвое больше своих положил, а сколько простого народа сгубил — не считал. Скажет, много, но при том ничуть не раскается, поскольку приуготовил для павших достойное место (Валхаллу) и сам воссел там у полных котлов… А тебе возвращаться пора!
— Я ведь роту (клятву) Риму принёс, ты знаешь, — напомнил Альбин, полагая, что рок заложного покойника над ним ещё продолжает довлеть.
Она улыбнулась и посмотрела на него с укоризной, как если б он не был Дважды Рождённым, но всего лишь неопытным юнцом, сказавшим присущую своему возрасту несуразность:
— Я знаю, что ты хотел исцелиться, чтобы вновь обрести давно потерянное лицо своё, для чего источник, в котором вода Живая течёт, искал…
— И не нашёл…
— Потому что время ещё не настало, — сказала она и прикоснулась к его же заветной косице, в которую когда-то вплела свою прядь, теперь, как он знал, совсем седую. (Но, к его удивлению, она обрела прежний, как свежеспелая рожь, светло-золотой, цвет.)
Невероятно! Прошло столько лет — он устал от пройденного пути, наверное, постарел, многие, которых он знал, покинули мир. И всё время, выходит, она ждала его. Вот когда понял он, что дорога, уведшая его когда-то от родных костров, вернулась к своей изначальной точке!
А она между тем, крепко взяв его за руку и глядя в упор (глаза в глаза), заявила:
— Да, ты искал, но не нашёл… Эх ты, а ещё Дважды Рождённый!.. Ну, что, идём?
— Куда? — спросил он, изобразив на лице недоумение, хотя всё было ясно, как день.
Она вновь обворожительно улыбнулась:
— В Междуземье, конечно!
— Для чего?
— Вернуть кое-что, чтобы ЖИТЬ продолжать…
И лишь подумал он, что нет у него ничего такого, чтобы к изначальной жизни вернуться, как взгляд его пал на меч из чудесного орихалка, который, по сути, был ему уже не нужен…
— Идём!
— Не спеши только, ведь ты слаб, как бала (тюрск.)!
III. ПРОЩАНИЕ С ПРОШЛЫМ
Накрапывал дождь — мелкий, промозглый… осенний. Густой туман покрывал городские кварталы. Гиблый туман. Было сыро и холодно.
Клавдия шла по улицам Рима…
Шла одна, она — вдова героя. Муж её — славный полководец Нума Корнелий Лакон Муциан — вот уже несколько месяцев пребывал богом, и уже несколько месяцев в фамильной усыпальнице рода Корнелиев, что на Аппиевой дороге, среди изваяний богов Манов, было установлено и его. Только праха там не было.
Исполнились сроки, и… она шла проститься. Шла не спеша, отдавшись незнакомому, нахлынувшему исподволь чувству, до конца не понимая, что оно есть — скорбь, ощущение невосполнимой утраты или, напротив, облегчение из-под спуда горького опыта жизни…
Шла не спеша, не пряча по-прежнему прекрасного, лишь утратившего обаяние молодости лица своего ни от дождя, ни от любопытствующих взоров сограждан…
А сограждане те, как ни в чём не бывало, продолжали жить своей беззаботной и большей частью разгульной жизнью: Нума умер, но они, шумно угостившись на тризне, по сей день были послушны лишь чреву — не памяти. Трёхдневный траур не утопил Рим в слезах, а горестные стенания и всеобщая скорбь не потрясли его оснований. Минуло несколько месяцев, и о герое, поражавшем квиритов величием своих деяний, забыли. Ещё скорее забыли о его вдове. Канула в Лету одна из самых прекрасных и модных легенд! И лишь двое немолодых подвыпивших ветеранов, повстречавшихся ей близ таверны «У Мария», узнали и истово её приветствовали:
— Погляди-ка! — с радостным удивлением, словно внезапно узрев знамение благодати, воскликнул один из них (краснолицый дородный, с опухшим от беспробудного пьянства лицом), потянув за пустой рукав собутыльника (человека худощавого, жилистого, с лицом, обезображенным оспой и шрамами), не сводя с неё глаз.
— Вижу, — ответствовал тот, — Клавдия…
— Точно, она. Наверняка идёт к Нуме, — предположил Краснолицый и продекламировал:
Ты же дарами почти погребальными Маны супруга,
(Ему) на могилу цветов, мокрых от слёз, принеси –
Хоть превратилось в огне бренное тело (его) в пепел,
Благочестивый обряд скорбная примет земля.
Вот только почему одна? — осведомился он.
— Спроси лучше, зачем, — проворчал Однорукий. — Нума-то умер, и даже золы от него не осталось. Говорят, легат Альбин собственноручно развеял его прах над лесами Варварии, предав его душу оркам. Какое несчастье остаться непогребённым!
— Главное, есть надгробие и вдова, которая может его почтить!
— Если ты имеешь в виду её, Клавдию, то не очень-то она чтила его при жизни (что, скажешь, дочь её похожа на Нуму!), а уж после смерти наверняка не станет чтить вовсе. Говорят…
— «Говорят, говорят», — передразнил Курций. — А я так скажу: не нам судить!
Петрена, у которого в сырую погоду нестерпимо ныла утраченная за Данубом рука, ухмыльнулся, но на сей раз не стал возражать.
— Ну и ладно, — примирительно сказал он. — Коли так, пойдём, возольём в её честь Юпитеру Статору, да хранит он её красоту!
Однако Курций, позабыв на миг о своём собутыльнике, призадумался и проводил её чересчур, как тому показалось, долгим взглядом, в котором Клавдия, если бы вдруг обернулась, увидела нечто такое, что вряд ли можно было заподозрить в таком запойном пьянице и задире…
А она, миновав померий тем временем, ещё некоторое время шла по дороге вдоль выстроившихся шпалерами по обеим её сторонам надгробий и колумбариев. На обычно оживлённом пути никого на сей раз не было, ни души, и лишь порывы ветра с Тирренского моря поднимали клубы пыли да стаи воронья, как опавшая листва, то садились, то вновь поднимались над вспаханными полями. Не было ни души и у самой усыпальницы, хотя погребённых в ней родичей Нумы было немало (старинный был род!). Но что поразило — чересчур одухотворённым выглядел лик его самого.
Этот лик, как две капли воды, был похож на свой оригинал: безжизненный чёрный гранит принял характерные черты властного, сурового лица с твёрдым раздвоенным подбородком, плотно сжатыми губами и раздувшимися ноздрями прямого носа. Он был самим воплощением суровой непреклонности, столь характерной для отпрысков славного рода Корнелиев. И в то же время, заметила Клавдия, Нума-живой не был на вид столь суровым…
Между тем очередной сильный шквал с моря вновь всколыхнул кроны пиний, и тотчас ей почудились неясные звуки, словно доносившиеся издалека ни то всплески волн, ни то крики чаек и неясные голоса, а потом негромкий такой, но памятный голос, изошедший, казалось, из каменных уст:
— Ты зачем пришла, Клавдия?
Она не испугалась, нет, ибо он, то есть Голос, мог быть только голосом её памяти, так как на сердце было спокойно.
— Я проститься пришла, — сказала, но странным ей самой показался подобный ответ, потому что прощаться, по сути, было не с кем: для неё Нума был давно мёртв, задолго до того, как с Альбином и Руфом покинул Рим. Давно всё прошло, и от той памятной ночи на Кипре не осталось ни капли любви, ни сожаления, а ныне — и горечи утраты тоже.
— А ты постарела…
— Я стала старше, — возразила она, прежде всего самой себе.
— Пусть так…
Она подняла голову и опять встретила непреклонный, невидящий взгляд супруга — искусно выполненные из морских раковин глаза выглядели удивительно живыми, но… в конце концов их контраст с чёрным гранитом показался ей неестественны. И чрезмерная одухотворённость, что поначалу так её поразила — тоже. Черты его вновь обретали тяжеловесность и неподвижность камня. И тотчас что-то последнее, подспудно и навек уходящее, взорвалось в ней:
— Нума!!
Солнце опять скрылось за тучами — румянец сошёл с каменного чела супруга, и Клавдия, прикоснувшись к нему, одёрнула руку — камень был холоден, как лёд, что было весьма символично: Нума на самом деле сгорел, отдав весь жар своего сердца во имя одному ему известной, но, безусловно, великой цели!
Случилось невероятное: сжалось сердце, и она ощутила на губах вкус своих слёз — редкий случай! — но, разумеется, не от жалости к почившему мужу и даже не к самой себе, а, скорее, от облегчения, потому что только сейчас поняла, что может быть просто Женщиной — не политиком, не наследницей, добивавшейся признания своих прав, не столпом веры…
— Что же мне делать теперь?
— Просто жить, — был ответ.
Понадобилось всего лишь мгновение, чтобы услышать, но почти целая жизнь, чтобы понять и принять. Прошлое, наконец, отпускало её, будто, как по команде свыше, иссякшие душевные родники, долгое время являвшиеся вместилищем пустого соперничества, зависти, алчности и честолюбия, заполнили совершенно новые, неведомые ей ощущения, на волнах которых она какое-то время носилась подобно кораблю без кормчего…
Отдавшись на время таким чувствам, она не заметила, как утих ветер, рассеялась пыль и на дороге показалась четвёрка всадников… У померия трое, отсалютовав на прощание, повернули назад, а тот, что остался, погнал коня прочь от Рима, но, поравнявшись с ней, внезапно остановился. Это был никто иной, как Марк Эгнаций Руф, собственной персоной — изменившийся, почерневший, но он!
Какая-то непреодолимая сила сорвала её с места и подтолкнула навстречу. В одночасье позабыв о ранге своём и приличиях и, к немалому своему удивлению, рыдая от счастья, она бросилась бы ему на шею, если бы сам публикан не оказался проворней. Легко спрыгнув с коня, он сгрёб её в свои объятия.
— Приветствую тебя, о богиня, и целую край твоей столы! — возгласил он, бесцеремонно целуя её в губы.
— Ты что, ослеп? На мне же нет столы! — возразила она, а заодно предприняла попытку освободиться (впрочем, не столь решительную, как требовалось). — Оставь меня, Марк, прошу, ведь я жена Нумы! (— «Почему жена? — поймала она себя на слове. — Я же вдова ведь».)
— А ты постарела, — заметил он, какое-то время внимательно её разглядывая.
— Пусть так…
Она подняла голову и опять встретила непримиримый, невидящий взгляд бывшего своего супруга. В последний раз нечто одухотворённое почудилось в нём, но, видно, на самом деле исполнились сроки, и… он, выдающийся полководец, герой, обратился в камень, всего лишь в простой камень, отныне и навеки. (Её же жизнь, как только что было предсказано, продолжалась, а ему в ней уж давно места не было.)
— … но по-прежнему прекрасна! — подвёл итог Руф.
— Пусть так… — повторила она, но он её вряд ли услышал, потому что вновь прижал к себе, осыпая поцелуями…
Ночью ей не спалось…
Устав от ласк неугомонного публикана, она мучилась беспричинной тревогой, так как целый день и вечер он бесстрастно, как когда-то Альбин об Александрийской войне, рассказывал ей о событиях страшных, невероятных, произошедших в провинции, где до сих пор оставался один из троих близких ей мужчин. И как наяву, чудились ей снегами покрытые пустоши, горные перевалы и бесконечные бои, бои, в которых вовсе не Нума, не Альбин были храбрейшими из храбрых, но он, Марк Руф — бесстрашный воин и вершитель судеб!..
Солнце уж давно закатилось в сады Гесперид, и над Римом простерла свои крылья богиня Ночь. Уснул её дом, что в Каринах: уснули рабы, лары, пенаты, боги Маны и герой Нума уснул — теперь тоже бог! Сонные капли мерно падали в имплувий, где в чёрной воде спали россыпи звёзд, и юная наяда улыбалась сквозь сон. Сонным и чёрным был Рим: черны, как ночь, сады Палатина, чёрный Тибр сонно и вяло струил свои воды к Тирренскому морю. И лишь один портал храма Юпитера Капитолийского был ярко освещён среди царства тьмы…
Вновь сильный, порывистый ветер с Тирренского моря рассеял сплошной покров облаков, и в образовавшиеся бреши пролился наземь серебряный, холодный, как дождь, свет — свет поистине непостижимой природы, как если б за облаками был источник, подобный Луне (но было НОВОЛУНИЕ), отчего Рим со всеми своими дворцами и храмами стал похож на старое кладбище в лунную ночь!
Этот свет, проникавший сквозь тонкие занавеси, в конце концов разбудил её. Она поднялась и, оставаясь совсем нагой, долго разглядывала себя в зеркале, будто видела впервые, и даже не то что бы любовалась собой, а, целиком отдавшись внезапно охватившему порыву, порхала на его крыльях подобно листу, сорванному и несомому ветром…
— «А всё-таки Руф не прав!» — заключила она и потянулась всем своим стройным телом, так что отражение всколыхнулось, столь же обжигающее, как язычок пламени. Да, бессильно было перед ней Всемогущее Время: по-прежнему свежа была её кожа, упруга и высока грудь, мягки и густы волосы, глаза полны чувств, а губы ненасытны…
Удивительная лёгкость в одночасье обуяла её, явилось полное освобождение, будто некто всемогущий снял с неё колдовские чары.
— «Теперь ты свободна!», — прозвучал давешний Глас, который, впрочем, мог быть её собственным — гласом души, что ли, обретшей вновь радость жизни.
Отдавшись во власть, положившись на волю новых, досель неведомых чувств, она не заметила, как минуло время — матовая чернота ночи сменилась серыми, сумеречными тонами, а вскоре зарождающаяся на востоке заря окрасила небосклон нежно-алым. Ночь прошла, ВСЁ прошло, как сон без сновидений. Наступило утро, а вместе с ним новый день — первый день её новой жизни, в которую она, как богиня, рождённая из звёздного света и пены морской, вступала здесь и сейчас, безусловно, такой, какой видела себя в зеркале, как впервые!..
Руфу между тем снились кошмары… Ему грезился подтаявший от крови снег, дремучие леса, туманы, скрывавшие волчьи пади и засеки варваров, стаи воронья, кружащиеся над трупами, кресты с пригвождёнными к ним людьми, дым, смрад, дикий рёв атакующих варварских орд. (Возвратившись в Рим, мысленно он по-прежнему пребывал там, где завершил свой путь Нума, остался Альбин, где обитала коварная Белая Волчица — ужас тёмных ночей и его собственный ужас.)
Временами он бился в конвульсиях. Тело — сплошной клубок мышц — сжималось и распрямлялось, подобно тугой пружине. Челюсти скрежетали и клацали, на губах проступала пена. В конце концов он закричал и… проснулся…
Клавдия, любимая и желанная, сидела на краешке ложа и взирала на него с состраданием. Она видела только его широкие плечи и бьющуюся нитку пульса на шее, черты же его лица смутно угадывались сквозь спутанные пряди чёрных, с изрядной сединой волос. У неё внезапно даже дыхание перехватило — ею овладела такая нежность к нему, что из глаз вновь, как накануне, хлынули слёзы. Она была потрясена: она рыдала уже во второй раз за сутки, хотя с раннего детства не пролила ни слезинки!
Обнимая его, она поклялась:
— Я буду тебе верной женой, Марк! И никогда, слышишь: НИКОГДА! не скажу, что с кем-то иным мне было лучше. Когда ты будешь говорить, я буду слушать. Когда прикажешь, буду покорна!
Руф сел и обнял её за плечи…
— Когда я впервые увидела тебя, — продолжала она шептать, как в бреду, — сердце мне ничего не сказало. С тех пор прошло много лет. Я знала, что ты любишь меня, однако сердце моё до недавних пор оставалось холодным. Я не была рядом, когда ты шёл навстречу смертельным опасностям и сражался с врагами. Я не сравнивала тебя с иными мужчинами и не замечала, что ты лучше всех них и что умеешь ЛЮБИТЬ, как никто. Но вот… пришло время, когда я стала гордиться тобой. Когда все мысли мои о тебе…
— Моё сердце тоже полно тобой, — изрёк Руф.
Клавдия улыбнулась и прижалась к нему всем телом:
— Буду твоей верной женой…
— Я люблю тебя! — повторил тот. — Но… послушай, наш справедливейший Император, сын Божественного (да не продлят боги его дни!), дал мне время до завтра, чтобы покинуть Рим. И я, дважды приговорённый к смерти и дважды же им помилованный, должен принять свою судьбу такой, какая есть. Готова ли ты её разделить?
Она читала в его глазах, которые лишь минуту назад были глазами безумца, как в открытой книге. Обессиленный приступом, он вызывал в ней острую жалость. Она понимала, что он болен и, скорее всего, неизлечимо.
— От всей души! — тем не менее согласилась она, почти не задумываясь, ибо была полна счастьем.
— Мы уедем, — сказал Руф. — Уедем туда, где у меня сохранилось кое-какое влияние и куда не дотянется рука нашего «благодетеля»!
— Это где? — поинтересовалась она, хотя, по сути, ей было всё равно — лишь бы с ним, лишь бы с Марком.
— Да уж, конечно, не там! — вскричал он, указав жестом на север, где за горами лежала проклятая земля, о которой он столь подробно рассказывал ей накануне — та самая, где, наверное, до сих пор мятежный дух гордого комеса в облике дикого зверя бегал по лесам, громадой возвышаясь над своими собратьями, и во всё своё волчье горло выл с ними на все голоса.
— Нужно только поторопиться, ведь море скоро закроется, — заметила Клавдия. — В гавани ждёт мой корабль, который всегда готов к отъезду. Мы отправимся в Кемт или ещё дальше, чтобы построить там свой Рим, взамен настоящего, будь он проклят! — с воодушевлением заключила она.
IV. ЭПИЛОГ
Накрапывал дождь — мелкий, промозглый… осенний. Густой туман покрывал городские кварталы. Гиблый туман. Было сыро и холодно. Но… от подогреваемых изнутри стен гипокаустерия исходило благодатное тепло. Ещё теплее становилось на душе Императора Цезаря Августа, сына Божественного, от осознания успешного окончания важнейших дел: во-первых, успехом увенчались непростые переговоры с посольством непокорных парфян (их царь Фраат, наконец, согласился вернуть знамёна и пленных, захваченных в битве при Каррах, и признать себя союзником римского народа), во-вторых, храм Марса Мстителя, который должен был увенчать собой его Форум (лат. Forum Augusti), был окончен постройкой, а в-третьих — пришло известие, что прорвавшиеся на римскую территорию так называемые германские, а на самом деле бог-весть какие конные тьмы по неведомой причине прекратили вторжение и исчезли в своих гиперборейских пределах, как видения сна. Провинция, ещё не веря в столь чудесным образом обретённое избавление, ещё недоумевая и трепеща от ужаса, облегчённо вздохнула. Облегчённо вздохнул и он сам, хотя причина столь внезапного и поспешного «отступления» варваров была не ясна:
После блестящих побед, когда большинство немирных племён признали над собой протекторат Рима и казалось, что окончательная победа не за горами, с востока, откуда-невесть, ударило войско неведомого народа и шутя разгромило лучшие римские легионы, а после… ушло, кануло в безвестность, как ни в чём не бывало.
Август понимал, что Рим и мир (Augustus Pax) спасло лишь некое чудесное стечение обстоятельств и что, скорее всего, нашествие повторится, и тогда, возможно, «от лошадиного пота туманом застелются вспаханные поля». Тем не менее Рим уже требовал «хлеба и зрелищ» и жил в радостном предвкушении очередного триумфа, Вергилий вложил в уста Юпитера обещание потомкам Энея: — «Могуществу их не кладу ни предела, ни срока», а сам Император, подводя черту под очередной главой «Истории римского народа», диктовал своим писцам следующее:
— «… многочисленные военные знамёна, утраченные другими вождями, победив врагов, я возвратил. Парфян трёх римских войск доспехи и знамёна отдать мне и, умоляя просить о дружбе римского народа, я принудил. Эти самые знамёна в храме Марса Мстителя я, возвратив, поместил…».
Он сделал паузу, аристократическим жестом поправил уже изрядно поседевшие волосы, уложенные, впрочем, весьма искусно, и с укоризной взглянул на Мессалу, бесцеремонно и стремительно ворвавшегося в таблин:
— Ты принёс новости, — произнёс он, брезгливо скривив губы, — и, надо полагать, нехорошие?
Марк Валерий Мессала выбросил правую руку в приветствии (церемониал есть церемониал) и почтительно протянул патрону письмо в золотой капсе:
— Из Альба-Регия, — сообщил он.
— Что, опять?! — вскричал Император, и лицо его посерело.
Мессала быстро смекнул, что совершил оплошность:
— Нет причин беспокоиться! — поспешил заявить. — Легионы на Рейне стоят нерушимо, а варвары, что осмелились вторгнуться в наши пределы, изумлённые силой римского духа, отступили в свои гиблые пустоши. Вот только…
— Что такое?
— … прах легата Нумы не будет доставлен на родину.
— Это почему так? — Август вздохнул с облегчением, поскольку из ряда вон выходящего в таком известии ничего не было. — Или воля… нет, не моя, но народа римского, недвусмысленно высказанная не однажды, уже ничего и не значит? или подвиги героя не столь значительны, чтобы прах его был упокоен на берегах Тибра? — в словах его прозвучала напускная угроза.
— Прах его вывез из Альба-Регия Гай Цимисхий Альбин, недавно назначенный твоим новым легатом, который по пути в Рим самым таинственным образом исчез или, скорее всего, угодил в западню, расставленную варварами. Как бы то ни было, поиски его не увенчались успехом. Не было обнаружено ни следа, ни намёка на причину столь невероятного исчезновения…
— Пусть Агриппа срочно подыщет замену! — приказал Император. — Мы не можем надолго оставлять легионы без командования. Что касается народа римского и безутешной вдовы героя…
— Доложили, что сегодня утром она, воспользовавшись твоей именной тессерой, села в Остии на трирему в сопровождении человека, как две капли воды похожего на недавно казнённого Марка Руфа, и отплыла на Родос…
Император откинулся в кресле и прикрыл глаза — было видно, как он устал за последние дни. Нелегка, видно, была ноша Augustus Pax!
— Ну что ж, — под конец заключил он, — она вольна поступать, как сочтёт нужным, хотя, конечно, жаль, что Рим покидает сама КРАСОТА… Что касается её спутника, то соблаговоли объявить: Марк Эгнаций Руф мёртв, и если кто-нибудь вне померия повстречает человека, похожего на него, будь он хоть варвар, хоть римлянин, то не должен чинить ему вреда, но если таковой в одночасье объявится в Риме — необходимо без промедления сообщить претору и казнить, ибо слишком дурную славу оставил покойный, чтобы пусть хотя бы вот так напоминать о себе!
Мессала отсалютовал по-военному. Он всё понял без пояснений…
Свидетельство о публикации №212040800106
И как много чувственных и красивых мыслей!
- "...прозвучал её негромкий, слышный лишь сердцу голос..."
- "...Эту музыку нельзя отвергнуть, Она являлась одновременно пульсом его и дыханием, самым бытием, ибо была созвучна бездонной глубине и сини небесной, бескрайности мира и всем звукам его, как если бы являлась первоначалом всех начал..." и др...
Хорошо написано, ЮРА!!! Вы, НАСТОЯЩИЙ ПИСАТЕЛЬ!
ПОЭТОМУ ОТ ВСЕЙ ДУШИ ВАС ПОЗДРАВЛЯЮ СО ВСЕМИРНЫМ ДНЁМ ПИСАТЕЛЯ!!!
ЖЕЛАЮ ПОВСЕДНЕВНОГО СЧАСТЬЯ, РАДОСТИ, УСПЕХОВ, ВДОХНОВЕНИЯ!!!
С УВАЖЕНИЕМ И СЕРДЕЧНЫМ ТЕПЛОМ. -
Евгения.
Евгения Козачок 03.03.2013 16:33 Заявить о нарушении
Я тут "закрутился" немного с делами, поэтому как-то забросил "прозу.ру". А тут зашел и увидел Вашу рецензию... СПАСИБО!!!
Вы, как всегда, высоко меня оценили - еще раз СПАСИБО!!! Я вот и подумал, что вовсе неважно, что и как ты пишешь, а важно другое - что кто-то, пусть хоть один человек, тебя понял (или постарался понять)...
И я понял, что Вы - хороший человек, чуткий и талантливый. Кстати, я так полагаю вовсе не потому, что Вы меня хвалите (ведь Ваши рассказы оценил не только я, а и жюри фонда ВСМ), а потому что то, о чем Вы пишите, просто не может никого оставить равнодушным. Хотя (надо же) Вы и не читаете по-латыни)))). Наверное, для того, чтобы быть в фаворе, кроме каких-то познаний, еще и сердце горячее и душу щедрую надо иметь, чего, на мой взгляд, в Вас в избытке, а кое-кому так этого не достает)))!
С глубоким уважением, благодарностью, поздравлением и пожеланием творческих успехов = Юрий Хохлов
Хохлов 03.03.2013 22:30 Заявить о нарушении