Когда мы повзрослели глава 6
Вечером я сидел за компьютером и писал новый рассказ.
О девушке, которая прорвалась в наш мир из далёкого будущего. Она искала здесь того, кого однажды уже потеряла — в том самом времени, которое наступит через десятки тысяч лет.
Она умоляла его вспомнить: себя, их любовь, их общее «тогда». Вспомнить не прошлое — будущее.
Она говорила, что их первое свидание было недалеко отсюда. Только в те времена уже не будет этого города. Не будет и городов вообще. На Земле останется только природа: холмы, реки, тишина. Ни машин, ни домов — только человек и дыхание мира.
И они — вдвоём. Последние.
Они жили в гармонии. Не потому, что были счастливы каждую минуту. Просто им больше не с кем было сравнивать свою жизнь. Не существовало соседей, которым можно было позавидовать. Магазинов, где продавали чужое счастье. Новостей, напоминающих, что где-то ещё продолжается другая жизнь.
Был только мир. И они в нём.
Иногда они просыпались на рассвете и шли к реке. Иногда целыми днями не разговаривали. Иногда спорили о совершенно бессмысленных вещах, а потом смеялись, потому что больше спорить было не с кем.
Она любила смотреть, как он спит. Иногда клала ладонь ему на грудь и слушала сердце. Говорила, что во сне человек единственный раз бывает полностью честен: ему нечего скрывать.
Но однажды он задел рукавом паутину. Тонкую, почти невидимую. Этого хватило, чтобы разрушить их время.
Паутина была древней силой, хранившей память. Её рвали случайно, поколение за поколением. Вместе с ней исчезало то, что она держала: имена, лица, города, целые жизни. Всё растворялось в истории, как песок в ладони.
Она объясняла это просто: пока кто-то помнит — мир существует. Когда забывают последнего — мир умирает окончательно.
После того как он коснулся паутины, она сказала, всё начало исчезать. Сначала места. Потом имена. Потом даже она сама стала замечать в нём что-то чужое. Будто память уходила не сразу, а слоями.
А потом он исчез.
Вернее, проснулся в прошлом.
Так работала паутина: тех, кто случайно рвал её, она выбрасывала назад — туда, где их ещё не существовало. Вместе с будущим забирала память о нём. Оставляла человеку только жизнь, которой он никогда не выбирал.
Иногда, говорила она, оставались сны.
Именно поэтому в древности появлялись пророки. Кто-то записывал увиденное на бумаге. Кто-то, если бумаги уже не было, выбивал знаки на камне. Они сами не понимали, что видят. Просто пытались сохранить то, что просыпалось в них ночью.
Может быть, поэтому мы до сих пор не умеем прочесть некоторые из этих знаков.
Может быть, они ничего не означают.
А может, написаны людьми, которые помнили то, чего ещё не было.
— Вспомни! Может, ты тоже видел такие сны? — умоляла она. — Вспомни, ведь я так сильно тебя люблю!
Но он не помнил.
Он смотрел на неё так, будто видел впервые.
Она долго не могла понять, что страшнее: что он забыл её или что продолжал улыбаться.
— Почему ты не вспоминаешь? — спросила она. — Это ведь было совсем недавно…
Рядом кто-то фыркнул, толкнул локтем соседа. Женщина в переднем ряду сказала громко, чтобы все услышали:
— Девушка, вам, наверное, домой пора.
Кто-то ещё спросил:
— А как ты сюда попала?
— Почему именно в то время, где живёт Эльдар?
Эльдар.
Так его звали и в её мире. Столько раз она повторяла это имя, когда он спал, положив голову ей на колени.
Она посмотрела на него. Он всё ещё улыбался.
И тогда заплакала.
— Ведь ты был моим будущим, — сказала она почти шёпотом. — Как можно забыть то, чего ещё не было?
— Я молилась, — ответила она на чей-то вопрос.
— Кому?
Она подняла глаза.
— Богу.
Кто-то усмехнулся.
— О нём давно забыли, — сказала она. — Он остался только в легендах. Но я верила, что легенды — это правда, которую просто забыли. Я взывала к нему, к забытым словам, и была услышана.
Она замолчала.
Потом добавила:
— Потому что кроме меня больше никого на Земле не осталось.
Я услышал голос Лейли не сразу. Она стояла у меня за спиной.
— Ты начал писать фантастику?
— Не знаю.
— Не можешь назвать это фантастикой?
Я покачал головой.
— Пока не могу.
Она немного помолчала.
— Выходит, ты тоже думаешь, что она сумасшедшая?
Я продолжал смотреть на экран.
— Пока не знаю.
Лейли ушла в мастерскую. Я остался один. Курсор мигал в конце последней строки. Я поставил руки на клавиатуру, написал несколько слов. Стёр. Попробовал снова. Снова стёр.
Через двадцать минут понял: дальше нужен либо психиатр, либо Бог.
Я отложил продолжение на потом и заглянул в мастерскую. В углу стояло пианино «Petrof», рядом — кресло, в котором в детстве любила засыпать Лейли. На стене висели три гитары. Моя — чёрная, с вишнёвой инкрустацией. Лейли — с тёплой матовой декой. Эмиля — тяжёлая, будто дерево до сих пор держало то, чего в нём уже не было.
Восемь лет назад, в первый же вечер после армии, я подошёл к этим инструментам и провёл рукой по чёрному дереву своей гитары, коснувшись струн. Удивительно — время так и не отразилось на ней: строй был всё так же точен и напряжён.
— Часто меняла струны, — сказала тогда Лейли.
— А я чуть не поверил в мистику времени, — ответил я и, обернувшись к картинам, добавил: — Гляжу, ты даром время не теряла.
— Таким образом коротаю вечера. Каце наигрывает музыку, а я рисую.
Мой взгляд тогда зацепился за картину. Пожилая женщина на простом табурете сжимала обеими руками трость — будто держалась не за опору, а за остатки присутствия. Картина была вся в чёрно-белых тонах, как будто цвет остался в прошлом, где её никто уже не ждёт.
— Как назвала?
— «Одиночество», — коротко ответила Лейли.
— В твоих картинах появилась история.
— Твоя критика не прошла даром. Но чтобы её добиться, нужно писать... — она замолчала, ища слово.
— Грусть? Одиночество? Скорбь?
— Не совсем, — усмехнулась она. — Но без лёгкого привкуса чего-то из этого ничего не получится. Радость слишком быстро выветривается. Её даже краска не держит.
Тот разговор состоялся восемь лет назад. За это время она написала сорок шесть картин. Три выставки в галерее. Несколько частных предложений — отказ. Только три картины покинули стены этой квартиры. Все три — подарки людям, которых она не хотела терять.
Сейчас она сидела у мольберта. Кисть двигалась медленно, уверенно. На холсте снова была та самая улица. Четыреста тридцать шесть шагов. Одиннадцатая версия.
Я давно перестал спрашивать, зачем она возвращается к ней снова и снова. Каждый раз улица была другой. Менялись люди, окна, деревья, погода. Будто Лейли пыталась найти среди выдуманных прохожих человека, которого сама не могла назвать.
Я посмотрел на её руки. Пальцы были испачканы краской.
Она заметила мой взгляд.
— Что?
— Ничего.
Она улыбнулась. Я сел напротив.
— Ты ведь никогда не писал про любовь, — сказала она.
— Наверное, поэтому и не знаю, что с этим делать.
— А сейчас пишешь.
— Не уверен.
— О чём тогда?
— О человеке, который знает своё будущее и всё равно ничего не может изменить.
Лейли некоторое время смотрела на меня.
— Похоже на тебя.
— Я не знаю своего будущего.
— Именно.
Она снова взяла кисть. Через некоторое время сказала:
— Тим, а не махнуть ли нам куда-нибудь ещё?
— Хоть завтра. Только ты ещё толком не отдохнула после Турции.
— Вот именно поэтому не завтра, — сказала она. — Завтра к дяде Фаризу, в Бильгя. Мы уже три дня как вернулись, а он всё ждёт.
Я кивнул. Было в этом что-то правильное. Не потому что надо, а потому что так должно быть — как возвращение к человеку, который всегда ждал, даже если не говорил об этом.
Всю жизнь мы почти не выезжали из страны. Не потому что не хотелось, а потому что не до того было. Но однажды Лейли сказала тихо, почти себе:
— Похоже, я так и умру, не увидев мира.
Тогда я оформил паспорта. С тех пор мы выбрались трижды — понемногу, туда, где не нужна виза.
В итоге посетили всего три страны: в Казахстане сидели у озера Каинды, пили кумыс, смотрели, как из воды торчат мёртвые деревья. Там было ощущение тишины, будто всё вокруг замерло и ждёт, когда ты решишь, хочешь ли вообще дальше идти.
В Украине были дважды. Зимой — в горах, где Лейли впервые встала на лыжи и сразу упала. Потом второй раз. Потом стало получаться. А летом — Крым, замки, немного солнца, немного старых камней, запах винограда и Львов, где всё, даже трамваи, казались частью спектакля. Мы гуляли без цели. Иногда говорили, иногда молчали. Она любила смотреть на старые балконы. Я — на неё, стоящую под ними.
А три дня назад мы вернулись из Турции. Стамбул задержал дольше, чем мы рассчитывали, — как большой рынок чувств: шумный, разный, с запахом чьей-то судьбы. Мы ходили по музеям, притворялись знатоками в галереях, обсуждая ужин рядом с абстракцией. Потом уехали на северо-восток, туда, где не было туристов. Только лошади, зелёные холмы, камни, которых никто не трогал столетиями. У Лейли верхом получалось сразу — она не старалась управлять, просто ехала рядом. Это ей вообще удавалось: быть рядом, не мешая, но не исчезая.
Однажды вечером на площади она выучила колбасты. Ей аплодировали местные. Я — нет. Я просто смотрел и пытался запомнить.
Мир оказался не лучше и не хуже нас — просто другим. Но на фоне новых улиц, шумных базаров, чужих диалектов особенно остро ощущалась одна простая истина: есть люди, к которым нужно возвращаться. Не потому что они просят. А потому что ждут, даже молча.
На следующий день мы поехали в Бильгя. Дядя Фариз не был один. После смерти Каце он избегал тишины — та звенела в доме, как пустой колокол. Последний год её жизни он часто болел. Теперь, когда в доме не слышно её шагов, он будто сжимался внутрь, и единственным спасением становились люди — соседи, старые друзья, случайные гости. Мы приезжали к нему каждую неделю. В пятницу вечером — с усталостью, в понедельник утром — с лёгкой виной, как будто снова оставляем кого-то, кого не стоит оставлять.
Все остальные дни с ним оставался Габиль — бывший начальник дежурной части Баку. Человек с лицом участкового и привычкой говорить, как будто оформляет рапорт. Но говорил он теперь в основном о жене. Сегодня к ним присоединился и Закир — невысокий, молчаливый ахунд с руками, как у ремесленника, и голосом, будто прошедшим через песок.
Лейли сидела у вольера, нарезала картошку. Просовывала ломтики через сетку. Куры подходили сначала робко, потом дерзко — толкались, царапались, щипали её за пальцы. Она улыбалась, иногда — смеялась. Это было её место. Там, где не нужно слов, только движение руки и тепло кожи. Мы же сидели в тени тутовника, под самовар, и слушали, как Габиль в сотый раз рассказывает, как снова поссорился с женой.
— Если не хочешь, чтобы женщина стала пилой, — сказал дядя Фариз, — выпей. Тогда или она станет тише, или ты крепче.
— Постыдился бы при Гаджи Закире алкоголь упоминать, — заметил Габиль.
— А чего мне его стыдиться? — ответил дядя Фариз. — Тебе неловко говорить про водку при ахунде, а пить её перед Аллахом не совестно? Аллах-то везде, а ты говоришь — ахунд рядом.
— Всё равно надо уважать веру человека.
— А ты сам веришь?
— Верю. Не молюсь, не соблюдаю. Просто верю. В какой-то момент понял, что без этого не удержусь, и заставил себя уверовать в Аллаха. Человек без веры — как человек без крышки: всё вытекает. Хоть что-то должно сдерживать.
Я так и не понял, что имел в виду Габиль. «Заставил себя уверовать в Аллаха». Можно ли заставить себя поверить? Это же не привычка, не принцип. Это даже не вкус, который можно изменить с годами. Если тебя отталкивает варёный лук, никакая сила не убедит тебя, что он восхитителен. Вера либо живёт внутри, либо нет. А если её надо заставлять — значит, ты просто боишься пустоты.
— Чтобы по-настоящему верить, человек должен понять, зачем он это делает, — сказал Гаджи Закир, спокойно, будто читал изнутри. — Он должен обрести духовное знание. Познать свою суть. Почувствовать, что он не только тело. Без этого человек действительно одинок. И ничего, даже любовь, не спасёт его до конца.
— А я думаю, что человек прежде всего должен оставаться человеком — с верой или без, — сказал дядя Фариз. — Вера — дело интимное. Там только Аллах и человек. Я уверен в одном: человек не должен вредить другим. И должен помогать, если может.
— Но вера к этому и приводит, — сказал Закир.
— Приводит. Но вспомни того чиновника. Дети хотели открыть кафе. Без звонков, без откатов. Не получилось. Он верующий — молитвы, хадж, пост. Но мешал так, что начинаешь сомневаться не только в религии, но и в человеке.
Имя всплыло само собой — Сулейманов.
В тот год мы ещё не были мучениками. У нас были деньги и связи, но Каце, тогда ещё живая, тогда ещё рядом, настояла: без звонков, без взяток. Два месяца мы таскались по кабинетам, но подписи и. о. главы района Арифа Сулейманова так и не добились.
Тогда с Каце — Лейли мы от этой волокиты уберегли — решили зайти прямо к нему. Дверь кабинета нашли быстро. Зашли без стука. В приёмной сидела молоденькая, скучающая секретарша. Она посмотрела на нас с лёгким ожиданием, но мы прошли мимо, к следующей двери.
Он сидел за тяжёлым столом, как будто был к нему прикован. Мужчина средних лет, с мягким лицом, на котором давно поселилось что-то от бессмысленного ожирения. Он поднял на нас глаза, посмотрел в упор, будто через мутное стекло, и спросил глухо:
— Кто такие?
— Добрый день. Нам нужен Сулейманов, — сказала Каце. Её голос звучал как отточенный карандаш по бумаге.
— И зачем он вам?
— А с какой стати я должна отвечать на этот вопрос? — спокойно отозвалась она.
Он чуть откинулся в кресле, словно воздух в кабинете вдруг стал тяжелее.
— Потому что я — Сулейманов, — сказал он, как будто это ничего не значило.
— Вы и есть Сулейманов? — уточнила Каце, без удивления, просто чтобы зафиксировать факт.
Я молчал. Минуту назад я бы предпочёл остаться дома. Сейчас — нет. Каце вела диалог так, будто это не чиновничий кабинет, а шахматная доска. И её фигуры — живые.
— Так зачем я вам понадобился? — спросил он, уже раздражённо.
— Тогда, с вашего позволения, мы присядем.
Мы сели напротив него.
— Я — Наргиз, это Тимур, — сказала она, доставая папку и аккуратно выкладывая её на стол. — Здесь документы, требующие вашей подписи.
Он раскрыл папку, пробежался глазами по строкам.
— Я подписываю только то, что передаётся мне через моих людей. Если на этих бумагах нет моей подписи, значит, их мне не предоставляли, — сухо отозвался Сулейманов, не глядя на нас, будто мы — тени.
— Всё необходимое в этой папке, — спокойно ответила Каце. — Только один из ваших сотрудников намекнул, что без «благотворительного взноса» в десять тысяч долларов мы здесь ничего не добьёмся. У нас есть свои идеи, куда эти деньги потратить.
Он напрягся, но продолжал держать лицо.
— Повторяю: отнесите документы в регистратуру, — раздражённо бросил он.
— Если вы сейчас откроете папку, то убедитесь, что все документы перед вами, — Каце не собиралась отступать.
— Таких, как вы, — сотни! Закройте дверь с той стороны и обратитесь к тому, кто ведёт ваше дело!
— А вы чем здесь тогда занимаетесь? — спросил я.
— Выйдите из моего кабинета! — вскипел он.
— Вам только что сказали, что ваш подчинённый требует взятку, а вы и глазом не моргнули, — сказал я.
Каце не изменилась в лице.
— Мы вам не заплатим, — сказала она. Всё тем же ровным голосом.
Сулейманов с трудом удержался от крика.
— Вы кто такие вообще?! Золотая молодёжь?
Каце встала. Посмотрела на него с лёгкой, почти жалостливой улыбкой:
— Надеюсь, это кресло ненадолго ваше.
Она ошиблась. Через три дня Сулейманова официально назначили главой исполнительной власти Сабаильского района. Кабинет остался тот же — только кресло сменилось на более массивное. Мы всё так же входили без стука. Сулейманов кивал, как кивают консьержке, которую видишь каждый день, но не помнишь по имени.
Лейли вскоре присоединилась к нам. Магазин продали — та история себя изжила, а сидеть дома, ожидая звонка судьбы, ей казалось унизительным. С тех пор мы ходили в этот кабинет втроём.
Разговоры с каждым визитом становились всё короче. Он говорил — мы не слушали. Мы говорили — он не слышал. А январским утром всё особенно зазвенело пустотой.
Сулейманов что-то говорил. Всё то же. Всё так же. Я начал зевать. Откровенно. Без стыда.
— Если ты так хочешь спать — лежал бы дома, — буркнул он.
— Когда вы говорите, вы совершенно не мешаете мне зевать, — ответил я.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты не поймёшь, — вмешалась Каце.
— Вы намекаете, что я глупец? — обернулся он к ней.
— Мне просто показалось странным, что ты тыкаешь тем, кто с тобой вежлив, и переходишь на «вы», когда слышишь «ты».
Он помолчал, сжал губы.
— Слушайте, не отвлекайте меня. У меня много дел, — раздражённо бросил он.
— Как видно, статус-кво сохраняется, — тихо сказала Каце.
— Это вы упёрлись, — буркнул он, беря в руки ручку и переставляя её с места на место.
— Вы не нарушаете закон, — сказала Каце тем же ровным голосом. — Просто вам, кажется, всё равно.
— Выбирайте слова, Наргиз-ханум, — сказал Сулейманов, не поднимая глаз. — Иначе мне придётся подать на вас в суд за оскорбление.
— Подавай, — сказала она и сделала шаг вперёд. Без спешки.
Сулейманов вздрогнул, будто его окатили ледяной водой.
— Вон из моего кабинета! Посмотри, кто ты. И кто я.
Я выдохнул.
— Кто ты — это неважно. Мы такие же граждане, как и ты. У нас равные права. А ты здесь не по доброй воле. Ты в сфере услуг. Так служи. Не нам — просто делу.
Я направился к выходу. На пороге остановился:
— И смените табличку у входа. Лучше всего сюда подошла бы надпись Данте: «Оставь надежду, всяк сюда входящий».
— Что за чванство… — пробормотала Каце уже в машине.
— Мне кажется, он уже и взятку не возьмёт, — сказал я.
— Значит, конец? — тихо спросила Лейли.
Каце качнула головой.
— Не дождётся. У нас есть земля. А земля — это начало.
Позже Каце встретилась с Габилем на его даче.
— Можно ли поймать Сулейманова на взятке?
Он засмеялся.
— Наргиз, ты как ребёнок. Такие как он — неприкасаемые. Судья ведь тоже человек. Он хочет есть не просто картошку. А белужью икру. С лимоном.
Домой возвращались другой дорогой — через старые кварталы, которые от жары казались ещё тише обычного.
Мы проезжали мимо мечети Гаджи Султан Али. Солнце клонилось к закату, и в янтарном свете мечеть казалась не домом молитвы, а чем-то существовавшим здесь задолго до нас.
У входа стояли двое — Гаджи Закир и Сулейманов.
— Останови машину, — вдруг сказала Лейли.
Каце не спросила зачем. Я тоже.
Мы остались в машине. Лейли вышла и пошла к ним.
Закир заметил её первым. Улыбнулся, сделал шаг навстречу.
— Лейли...
Она не ответила на приветствие. Посмотрела на Сулейманова, потом снова на Закира.
— Ты знаешь, кто это?
Закир нахмурился.
— Конечно. Сулейманов.
— А знаешь, что он сделал?
— Что?
Лейли несколько секунд молчала.
— Ничего, — сказала она. — Вот в этом и проблема.
Закир посмотрел на неё внимательнее. Потом перевёл взгляд на Сулейманова.
— Я не понимаю.
— Конечно, не понимаешь.
Она повернулась и пошла обратно к машине.
Закир ещё несколько секунд смотрел ей вслед. Потом повернулся к Сулейманову:
— Что она имела в виду?
— Ничего, — ответил тот.
Закир посмотрел на него и больше ничего не спросил.
Мы ждали бурю. Ждали отголосков ярости, приглушённой угрозы, холодной мести.
Но утром раздался звонок.
— Это Закир, — сказал он. — Разрешение подписано. Вас ждут к вечеру.
Каце и Лейли я ничего не сказал. Я пошёл один.
Сулейманов встретил меня почти как старого знакомого.
— Почему вы всё время заходите без стука?
— Потому что мы не в дом входим, — ответил я. — Вы сидите в кабинете, а мы — и есть ваша работа.
Он передал мне документ, как будто это была квитанция за воду.
— Вы знаете, что из-за вас мне придётся выплатить неустойку?
Я пожал плечами.
— Получается, чтобы жить по закону, нужно кому-то платить?
Он ничего не ответил. Только посмотрел в сторону.
Я вышел из кабинета и закрыл дверь.
На ней всё ещё висела табличка с его фамилией.
Где-то во дворе закудахтала курица — резко, требовательно — и этот звук мгновенно смыл липкий воздух коридора, возвращая меня в Бильгя.
Габиль уже сменил тему и теперь сокрушался по поводу какой-то дальней родственницы жены, запутавшейся в собственных кредитах. Закир слушал, изредка кивая, чай в его пиале давно остыл.
Лейли сидела у вольера всё в той же позе, только картофель кончился. Куры разбрелись по двору, сытые и равнодушные.
Я подошёл и сел рядом, на траву.
— О чём задумался? — спросила она.
— О рассказе.
— О той девушке?
Я кивнул.
Несколько секунд мы молчали.
Мне вдруг вспомнилась её фраза:
Как можно забыть то, чего ещё не было?
Я посмотрел на Лейли.
Она была здесь. В этом дворе. В этом тёплом, немного пыльном Бильгя. Габиль за спиной всё так же говорил про кредиты той родственницы. Куры возились у вольера. Где-то дальше хлопнула калитка.
Никакого будущего.
Только этот день.
— Знаешь, — сказал я, — наверное, я слишком много думаю о времени.
— Это заметно.
Она улыбнулась.
Я тоже улыбнулся.
А потом почему-то подумал, что в каждом рассказе человек что-нибудь забывает.
Имя.
Лицо.
Место.
Иногда целую жизнь.
Я посмотрел на Лейли и вдруг испугался не того, что могу её потерять.
А того, что однажды могу забыть, какой она была.
Я достал телефон и записал одну фразу:
Пока кто-то помнит — мир существует.
Лейли заглянула через плечо.
— Красиво.
— Слишком красиво.
— Тогда зачем записал?
Я убрал телефон.
— Чтобы не забыть.
Она ничего не ответила.
Только положила голову мне на плечо.
Я снова услышал голос Габиля во дворе, почувствовал запах остывшего чая и нагретой за день земли.
Бильгя.
Этот вечер.
Лейли рядом.
Пока этого было достаточно.
Свидетельство о публикации №212061300773