Когда мы повзрослели глава 8

Глава восьмая
За окном – моя любимая пора: осень. Не та, что рисуют на открытках – золото аллей, красные клёны. Другая. Сырость в подвале. Запотевшее по утрам стекло. Запах гари, неизвестно откуда взявшийся и почему-то держащийся в воздухе до самой ночи. Тяжёлое, набухшее дождём небо. Куртки, которые снова начинают пахнуть улицей.
И только потом, где-то внутри этой сырости и холода – лёгкий привкус ностальгии, немного горечи, немного дыма. Тонкая, незаметная боль – будто где-то просыпается старый, знакомый голос.
Я люблю этот прохладный закат сентября. Он будто даёт разрешение: надеть свитер, отстраниться от беготни, выйти на улицу и просто быть. Я шагаю по аллее, где листья шуршат, как бумага старых писем, ногами рассекаю их, как будто ищу в этом ритуале забытый ответ. Конец осени. Конец чего-то ещё.
Зал кафе-библиотеки на втором этаже Улицы четырёхсот тридцати шести шагов удивительно гармонирует с этим настроением. Тут всегда немного пыльно, чуть слишком тепло, пахнет корицей и переплётами. Осенью людей здесь больше – будто и они прячутся от чего-то, ищут оправдание молчанию.
Гульшан подошла неслышно.
— Тим, тебя дядя Фариз просит к телефону.
Телефон лежал на подоконнике, старый, проводной. Стекло было запотевшим от влажного воздуха. Я смотрел на него и тянул время, как школьник перед контрольной. Что я ему скажу? Сегодня суббота, и мы впервые за долгое время не поехали в Бильгя.
Я взял трубку.
— Что случилось, Тим? — голос дяди был, как всегда, собранным, чуть глуховатым. — Почему вы не приехали?
— Как раз собираюсь к вам, отец.
— А Лейли?
— Она приболела. Не сможет присоединиться.
— Надеюсь, ничего серьёзного?
— Кажется, простыла, — сказал я, стараясь не дышать в трубку.
Но как ему сказать, что это не простуда? Что Лейли уже не сможет приехать в Бильгя. Что болезнь, которую мы прятали от всех – даже от себя – внезапно показала своё настоящее лицо. Девятнадцать процентов миелобластов в крови. Мелкие бласты в костном мозге. Предкризовое состояние.
Я не могу говорить об этом. Не по телефону. Не ему.
— Передавай Лейли, что я звонил, — сказал дядя.
— Передам, — ответил я и положил трубку.
Каждое утро я хочу остаться, но Лейли выгоняет меня – с улыбкой, с упрямством. Ей не нужно моё сочувствие, ей нужно моё продолжение. Она не хочет, чтобы я слышал её судороги, её спазмы, её тишину. Она просто не хочет, чтобы я боялся.
На работе я сказал, что Лейли уехала в Грузию – надолго, в гости к дальним родственникам. Никто не задал лишних вопросов. Все приняли это с лёгкой полуулыбкой, как принимают любые личные подробности, не касающиеся зарплаты и сроков.
Она сама просила. «У меня нет времени быть жертвой», — сказала. И я понял, что это правда. В её взгляде не было ни тени страха, только усталость и ясность. Как будто она уже прожила всё это – от начала до конца.
Я потянулся к бутылке коньяка, стоящей возле компьютера Гульшан. Налил в низкий бокал, по стенкам потекло медленно, будто тоже устало. Хотелось напиться. По-настоящему. До конца. До тех пор, пока голова не отключится, пока не исчезнет этот бесконечный внутренний монолог.
Такие вечера, как этот – перед разговором с Фаризом, – самые опасные. Именно в них тянет обратно, туда, откуда я годами выбирался.
Я давно не напивался до беспамятства. Не позволял себе. Потому что хотел запомнить каждое мгновение с Лейли, каждое движение её рук, как она завязывает волосы, как проводит пальцем по горлышку чашки. Её улыбку, полную света. Запах.
Лейли никогда не пользовалась духами. И всё же от неё всегда пахло чем-то тёплым, живым. Не цветами, не специями, а чем-то телесным и правильным – как будто её кожа умела хранить аромат утреннего света. Я бы узнал её запах среди миллиона. Даже среди мёртвых.
После смерти Каце я пил каждый день. Долго. Без пауз. Закрывался у себя в комнате, превращая её в корабль, на котором можно было утонуть. А Лейли – она оплакивала не только Каце, но и меня. Моё падение. Моё бессилие. Моё исчезновение за бутылкой.
Однажды она нашла меня на скамейке ночного бульвара. Я спал, обняв бутылку, как щенка, которого кто-то бросил. Коньяк вытек на рубашку, было мокро и липко. Лейли тронула меня за плечо, и я проснулся от её слёз.
— Тимур, пошли домой, — прошептала она.
— Не хочу.
— Пьянством горе не утопишь. Оно, наоборот, поднимается со дна и лезет в лицо. Не хватало, чтобы ты ещё алкоголиком стал.
— А я уже давно алкоголик, — буркнул я тогда.
Я говорил пьяную чушь и почему-то считал её остроумной.
— В Европе семьдесят пять грамм – диагноз. В Азербайджане – сто. А я переваливаю оба порога. Международный алкоголик.
Она улыбнулась сквозь слёзы.
— Родной мой, пошли.
Я пошёл.
Я перестал напиваться тогда, когда узнал о её диагнозе. С тех пор – только вечером. Для настроения. Чтоб не сойти с ума. Но сегодня – разговор с Фаризом. Разговор, перед которым нельзя не выпить. Сегодня надо минимум триста грамм. Чтобы рот говорил, а сердце молчало.
Гульшан вошла через пару минут. Суетилась по комнате. Перебирала документы, заглядывала в монитор. Но видно было — всё это не всерьёз. Её движения были несмелыми, как у человека, застывшего на пороге чужой боли.
Я долго смотрел в бокал. Потом поднял взгляд.
— Что? — спросил я.
Она посмотрела на меня непонимающе, хлопая ресницами, будто пыталась морганием разогнать мою усталость.
— Я же вижу, ты хочешь что-то сказать, — проговорил я устало, чувствуя, как коньяк разливается по венам медленным огнём.
— Порой мне кажется, что от тебя ничего невозможно скрыть, Тимур.
Она помялась, как школьница перед докладом.
— Тут такое дело… Я понимаю, что отпуск у меня только весной, но… могу ли я рассчитывать, что ты отпустишь меня на недельку?
— Не рассчитывай, — сказал я, не поднимая глаз.
— Тимур, прошу тебя… мне очень нужно, — её голос задрожал.
— Если такая нужда, убеди меня. Скажи, что умер родственник в Монголии. Или что у тебя свадьба. Всё остальное – неубедительно.
— Я недавно познакомилась с Сабиной. Она из группы «Фыртына».
— Поздравляю.
— Ты должен был слышать. Сейчас это самая популярная группа.
— Не слышал.
— Конечно. Тебя ведь ничего не интересует, кроме твоих рассказов.
Я молчал.
— Мы с Сабиной очень подружились. Она пригласила меня с ними на гастроли. В Турцию.
— Грубо говоря — потусоваться.
Я поднял глаза.
— А как на это смотрит твой отец? Брат?
— Это же женский коллектив! Они не против. Говорят, мне полезно будет повидать Стамбул. Я ведь не могу всё время торчать здесь… надо чем-то заниматься!
— И чем ты там собираешься заниматься?
— Не знаю, — выпалила она и сразу опустила глаза.
— У тебя и тут дел хватает.
— А что мне делать? Всю жизнь сидеть здесь? Мне хочется посмотреть мир! Познакомиться с интересными людьми. У нас на днях обедали известные диджеи. Такие душевные ребята, ты бы знал… Они столько повидали! А я – ничего. Я даже за пределы города не выбиралась. А ведь жизнь одна, Тимур… короткая. Мне скучно. Я хочу видеть мир. А для этого нужны деньги.
Я вздохнул.
— Знакомство с известными не делает человека интересным. Люди должны гордиться тобой, а не ты — тем, что потопталась рядом с ними.
Гульшан стояла молча. Губы дрожали.
— Пожалуйста, Тимур… — прошептала она. — Может, это мой единственный шанс…
— Ты ещё слишком глупая, чтобы знать, какие шансы бывают единственными, — сказал я и встал. Пошёл к двери.
— А ты вообще живёшь, Тимур? Или просто чего-то ждёшь? — тихо спросила она мне вслед.
Я не обернулся.
— Ты же брат мне! — выкрикнула она.
Я остановился. Повернулся. Она стояла, уже не пытаясь вытереть слёзы. Они катились по щекам, по шее, исчезали в воротнике.
— Не называй меня так, — сказал я тихо.
— Но ведь это правда. Как бы ты ни противился — у нас один отец!
Я смотрел на неё. Долго. Как на чужую фотографию, найденную в старом ящике.
— К сожалению… у меня не было отца.
— Ты мстишь ему во мне?
Я ничего не ответил. Просто вышел, оставив её в комнате, полной её слёз и моей тени.
На первом этаже ресторана пахло мясом, сыром, лавровым листом. Я заказал мясо по-французски — не из голода, а чтобы было куда поставить руки. Сел у рояля. Джаврия играла Шопена. «Мечта». Не знаю, о чём мечтал голубоглазый поляк, когда писал эту мелодию. Может, ни о чём. Может, просто бежал. Но в этих звуках была лёгкость, как в снежинке, упавшей на ладонь. И печаль – как у человека, который знает: всё исчезнет, но музыка останется. Это чудо, что в мире есть звуки, способные вытеснить боль. Что кто-то когда-то – сидя в другой эпохе, при свече, в одиночестве написал ноты, чтобы я, спустя столетия, мог немного дышать. Ницше был прав. Мир без музыки – ошибка. Но я всё равно не знал, как её исправить.
Музыка помогала и Джаврие. Иногда мне кажется, она вообще держалась на ней, как на опоре – будто всё внутри рушилось, но пальцы продолжали нащупывать нужные клавиши. Лейли однажды сказала о ней: «У Джаврии музыка не звучит. Она происходит». Я тогда не понял. Теперь понимаю.
Когда она играла, лицо её жило отдельной жизнью: то хмурилось, как осеннее небо, то расплывалось в улыбке – лёгкой, словно музыка касалась её изнутри. Иногда она замирала – будто слушала не ноты, а собственное сердце, и сверялась с ним.
Мы никогда не спрашивали, от чего она ослепла. И она не рассказывала. Считаю, что человек имеет право на тайну – особенно такую. Знаю только, что слепота пришла к ней после большой потери, а счастье – много позже, оттуда, откуда его никто не ждал. Однажды она сказала мне:
— Я даже благодарна своей слепоте. Она заставила меня научиться видеть иначе. Без глаз. Глубже.
Раньше она играла по нотам. Сейчас – по памяти. Пальцы улавливают новые мелодии, как будто в них встроен приёмник. Музыка входит в неё как дыхание, а выходит – другой, искренней, несовершенной, но настоящей.
В этот момент в зал вошли сотрудники нефтяной компании. Регулярные гости. Их офис располагался в здании напротив – через дорогу от нашей «Улицы четырёхсот тридцати шести шагов». Среди них выделялся один – высокий, чуть сутулый, с выразительными глазами и открытым лбом. Его звали Джордж Фарингтон. Год назад случился у них тут небольшой скандал: кто-то из их коллег был возмущён, что официанты не говорят по-английски. Лейли тогда спокойно и с достоинством объяснила им на чистом английском, что принципы нашего ресторана просты: мы не обслуживаем по стандартам, мы приглашаем в пространство, где уважается язык места и ритм города. Джордж извинился. На азербайджанском. Сказал, что и у них в Канаде невежливо требовать английский во франкоговорящих районах. С тех пор он стал своим. Без переводчиков, без претензий. Почти как бакинец.
Сегодня он увидел меня и подошёл.
— Тимур.
— Джордж.
— Где Лейли?
— В Грузии, — сказал я.
Он посмотрел на меня чуть дольше, чем нужно для обычного разговора.
— Передавайте привет, — сказал он и отошёл к своим.
Я доел обед. Мясо по-французски, как всегда, было немного жирным, но тёплым – как чужая забота, которой ты не просишь, но принимаешь.
Поднялся наверх – забрать ключи от машины. Гульшан сидела на подоконнике, свернувшись, как замёрзшая птица. Лоб на коленях, руки обхватили голени, будто хотела исчезнуть внутрь себя. Не шевельнулась, когда я вошёл.
Ключи лежали рядом с принтером. Я взял их и подошёл.
— У тебя ещё будет много поездок, — тихо сказал я. — Обещаю.
Она не пошевелилась.
— Лейли сейчас в Грузии, — добавил я, глядя на окно. — Я один не справлюсь. Потерпи немного… и у тебя будет столько денег, что сможешь несколько раз вокруг Земли облететь.
Только тогда она подняла голову. Лицо было распухшим от слёз.
— Откуда? — спросила. Голос хриплый, обиженный. Детский.
Я посмотрел на неё.
— Просто доверься, — сказал я и вышел.
Ближе к ночи долгожданный дождь всё-таки пошёл. Не начался – нет. Он пришёл, будто гость, которого ждали давно, но боялись звать. Я стоял у окна мастерской, прижав к стеклу стетоскоп. Это глупо, я знаю. Но я хотел услышать музыку мира так, как её слышит сердце. Сначала – лёгкая дробь по подоконнику, осторожная, как шаги нерешительного человека. Я подумал – сейчас оборвётся. Но нет. Это было лишь вступление.
Потом пошёл настоящий ливень. Гром бил, как в тугой барабан, ветер загудел в трубах низко и гулко. И я почувствовал, как что-то внутри меня отпускает – не облегчение, не надежда, просто возможность сделать следующий вдох.
Лейли говорит, что всегда мечтала знать дату своей смерти.
— Если бы я знала, — сказала она как-то, — я бы спланировала всё. Каждую минуту. Каждую улыбку. Каждое прощание.
— А если бы осталось три дня? — спросил я тогда.
— Три дня – это много.
— А три часа?
Она подумала.
— Тогда я бы не тратила их на разговоры.
— А на что?
— На тебя.
Я тогда засмеялся. Теперь не смеюсь.
Когда смерть приходит неожиданно, многое остаётся не сделанным. Не начатым. А иногда – не сказанным.
Я закрыл глаза. Дождь стих. Словно кто-то вколол в небо ампулу аминазина. Оно затихло, но не перестало плакать. Тихо лило. Спокойно. Хотелось пить. Хотелось курить. Хотелось ни о чём не думать. Полностью выключить сознание, стереть воспоминания. Забыть взгляд дяди Фариза, когда он услышал это слово — «рак». Ужас, растёкшийся в его глазах, как чернила по бумаге. Он просил переехать к нему, чтобы быть рядом. Но я не хочу, чтобы старик смотрел, как Лейли гаснет. Он этого не вынесет. Я едва выношу.
Где-то там, за городом, Гульшан, наверное, тоже слушает этот дождь. Я вспомнил её распухшее от слёз лицо и почувствовал укол вины – не за отказ, а за тот уклончивый ответ, который я ей дал. Она спросила прямо, а я спрятался за одной фразой и ушёл. Слишком много в моей жизни того, о чём я молчу, даже когда отвечаю.
Я хочу, чтобы этот дождь не заканчивался. Чтобы время замкнулось в этих звуках, в этой комнате, в этом дыхании.
На письменном столе – незаконченные рассказы. Но мне не до них.
Позади – Лейли. Она рисовала солнечных зайчиков. На улице шёл дождь. Мне было уютно.
Пока.


Рецензии
Заур, Вы сила! Могучая сила!

Бахтияр Гаджи   29.12.2012 19:31     Заявить о нарушении
Бахтияр, я вот прочитала и полностью с вами согласна! поклон автору!

Алиса Гусейнова 3   30.12.2012 17:09   Заявить о нарушении
я не родственница, если что, просто однофамилец

Алиса Гусейнова 3   30.12.2012 17:09   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.