Когда мы повзрослели глава 9

Глава девятая
Октябрь.
Лейли становится хуже.
Болезнь не просто прогрессирует — она мчится, как поезд без тормозов. Её быстро утомляет, мучает зуд, особенно по ночам. Мы почти не выходим из дома. Всё стало внутри — в четырёх стенах. День стал циклом: усталость, боль, краткий покой, и снова — ночь.
Эта ночь была тяжёлой. Она долго не могла уснуть. Тошнота накатывала волнами — до самого утра. Только к восьми она наконец уснула. Спокойно, как будто всё это — не с ней. Я лёг позже. Но сон был беспокойным: полупрожитые обрывки, тревожное ожидание в груди.
Часа через два под окнами что-то взорвалось звуком. Шум. Толпа. Кричали. Из комнаты не разобрать слов, но смысл был ясен. Вчера прошли президентские выборы. Оппозиция не признала результаты — и теперь выливала своё несогласие на улицы. Толпа срывала ярость с брошенных полицейских машин, полицейскими же дубинками. Они шли к площади Свободы — всего в километре отсюда.
Проклиная всех: оппозицию, правительство, выборы, ЦИК, сирены, децибелы — я пошёл к Лейли. С надеждой, что шум не прорвался к ней сквозь сон. Она спала. Политика её никогда не волновала. Даже теперь, когда всё внутри неё — война, а снаружи — бунт, она спит. Лицо её было умиротворённым. Никакого следа от ночи.
На всякий случай проверил пульс. Это вошло в привычку. Привычку, от которой мне самому становится страшно. И пусть врач уверял, что альфа-интерферон даст ей минимум несколько месяцев — я запомнил только это слово, «несколько», и с тех пор его ненавижу. Несколько месяцев. Несколько недель. Несколько дней. Чем меньше становилась единица времени, тем страшнее она звучала. Я всё равно вскакиваю ночью. Подбегаю. Прикладываю пальцы к шее.
Я научился делать искусственное дыхание. Врач сказал, что в исключительных случаях — может пригодиться. Я выучил всё до механизма: тридцать нажатий на грудину, два вдоха, проверка пульса на сонной артерии. Цикл за циклом. Без паники. Без лишнего движения. Вот что делает страх с человеком: он превращает любовь в инструкцию по первой помощи.
Я аккуратно надел наушники на спящую Лейли, стараясь не разбудить. Хоть как-то — заглушить гул толпы за окном. Она не слышала, но я слышал за двоих. Снова подошёл к окну.
Толпа всё ещё держалась на улице. Примерно через час по направлению к площади прошла колонна военных машин. В кузовах — отряды спецназначения. За ними — водомёты. Всё как по сценарию. Отрепетированному, жесткому.
В памяти всплыла строчка из песни Цоя: «Там за окном — сказка с несчастливым концом. Странная сказка». Только в той песне каждое утро начинался новый день. А у нас день не начинался — он продолжался. Продолжался от вчера и вёл к такому же завтра. Это был не день — а повтор. Кольцо. Суровый, бесконечно одинаковый день сурка.
— Что там за шум? — она приоткрыла глаза, голос ещё сонный.
— Ничего особенного. Просто брат на брата идёт.
— Ты о чём?
— Разгон митинга. Спи.
— Включи мне музыку, — попросила она. — Лучше пусть звучит хоть что-то, чем просто лежать в немых наушниках.
Я поставил ей Магомаева. Палец завис над экраном на секунду дольше, чем нужно — будто выбирал не я.
Я поцеловал Лейли и вышел на балкон покурить.
Через полчаса раздались выстрелы. Я не вздрогнул. Наверное, город отучил меня вздрагивать. Баку за последние годы слишком часто становился ареной, на которой люди выясняли, кому принадлежит сцена, забывая, что зрители тоже живые.
Я вспоминал январь 1990-го, когда всё началось. Потом — 1992 год, свержение Муталлибова. Потом — лето 1993-го, когда Гусейнов не дошёл до столицы. Потом — 1995-й, перестрелка между правительством и ОПОН. Всё это — как один вздох. Как один выстрел, который гремит не прекращаясь.
Прошли лихие девяностые. А ничего не изменилось. Просто теперь у зла другой тон голоса. Другие слова. Другие лозунги. Одни бросают народ вперёд — в бой, в огонь, на щиты — ради власти. Другие — бьют по народу, чтобы удержаться в кресле. А между ними — город. Когда-то добрый. Когда-то светлый. Где под тенью деревьев сидел интернационал, и делились хлебом, и спорили о кино, а не о том, кого сегодня расстреляют.
Я вернулся в комнату и лёг на диван, решив немного поспать. Не успел закрыть глаза, как зазвонил мобильный — дядя Фариз.
— Гляжу, научились пользоваться мобильным телефоном, — весело сказал я, поднимая трубку.
Но старик не рассмеялся. Голос его был взволнованным, даже тревожным.
— Как вы там? — спросил он. — Звонила Гульшан, говорит, не может до тебя дозвониться. Беспокоится.
— Всё в порядке, отец. Я отключил домашний телефон — не хотел, чтобы Лейли тревожили.
— Ей не мешает шум?
— Шум, кажется, мешает только правительству.
На другом конце повисла пауза.
— Тимур, ради Бога, сегодня никуда не выходи.
— Не выйду, отец.
— Я серьёзно.
— Я тоже.
— Я приеду завтра.
Я хотел сказать, что не нужно. Но промолчал. Иногда человеку проще позволить другому сделать то, что он считает правильным, чем объяснять, почему это уже ничего не изменит.
После обеда Лейли проснулась и захотела рисовать. Сидеть у холста ей было уже тяжело, и я перенёс мольберт к её постели. Рисовала медленно, откладывая кисть каждые несколько минут, чтобы перевести дыхание. Я сидел рядом, будто бы занят очередным рассказом, но на самом деле наблюдал за ней. Это была уже четвёртая «Улица четырёхсот тридцати шести шагов» с момента нашего возвращения из Илису. Пятой, я это уже понимал, не будет. Но с каждой новой версией улица становилась всё мрачнее. Цвета тускнели. Детей больше не было. Плющ — высох. Он больше не украшал стены старых домов, а оставил на камнях следы, похожие на шрамы. Родник пересох, обнажив своё дно, усыпанное потемневшими монетами. Дуб зачах. Только красные ленты, завязанные когда-то в надежде, развевались в ветре — жестоком и безразличном, как время. Он срывал двери с петель, ломал ветви и не трогал только старика, стоящего у подножия дерева с топором в руке. И всё это — под взглядом. С высоты на улицу смотрели глаза. Большие, печальные. Всевидящие.
— Это Бог? — спросил я, не отрываясь от её холста.
Она улыбнулась и ответила тихо:
— Ему незачем смотреть. Он и так всё знает. Аллах не смотрит. Он с нами.
— Думаешь, он рядом с каждым?
— Даже не сомневайся. Он — Создатель. А создатели любят свои труды.
— Но если всё, что существует, имеет форму, — сказал я, — тогда где Он? Если у мира есть границы, значит, Он должен быть за ними. Не здесь. Не рядом с нами.
— Тим, — сказала она, не отрываясь от кисти, — когда ты пишешь рассказ, разве не думаешь о своих героях? О мире, который сам сотворил?
— Думаю, — кивнул я. — Но когда заканчиваю, забываю о них.
— Аллах не заканчивает. Он продолжает писать. Он не перестаёт быть с нами. Мы — его незавершённый текст.
Она, наверное, права. Но есть то, что не отпускает — что гложет. Почему Он не переписывает судьбы? Почему не излечит Лейли?
Почему бы просто… не отменить всё это? Не сказать: «Нет, ты будешь жить. И радоваться. И вы оба ещё поедете в Илису».
Я смотрел на Лейли и впервые поймал себя на страшной мысли: я злюсь на Бога не потому, что перестал верить в Него. Наоборот. Если бы я перестал верить, мне было бы проще. Я злился именно потому, что верил.
Вечером Лейли снова устала. Слишком рано. Я отложил её кисти и мольберт, укрыл её и спустился во двор. Сел в беседке, закурил. Сигарета тлела, как мысль.
Минут через тридцать во дворе показался Салех — слегка выпивший, подавленный тем, что видел днём. Он был на митинге. Не по убеждению — по любопытству. Но то, что он там увидел, — сотрясло его.
— Эти собаки… они и женщин не щадят! — чуть не плача, сказал он, рухнув на скамью. — Как можно? Как восемнадцатилетние мальчишки могут избивать женщин? Скажи, Тимур, как?
— По приказу, — ответил я.
— Тимур, ты серьёзно?.. Неужели ты и вправду стал таким? Неужели ты не видишь, что из нас, азербайджанских мужчин, делают... просто... — он не закончил. Слёзы перекрыли голос.
— Нам не привыкать, Салех. Нас долго учили быть жертвами. Теперь — делают палачами.
— Нет, ты не понимаешь, — он покачал головой. — Если бы эти солдаты били так наших врагов, нас бы давно боялись. Но складывается впечатление, что в эти отряды берут тех, у кого в душе — ничего. Ни совести, ни памяти. Разве такие женщины, как наши матери, могли родить таких извергов?
Он умолк, затем, сжимая кулаки, снова выплеснул:
— Разве ради этого нас давили в январе 90-го? Ради этого проливали кровь на баррикадах? Ради этого мы срывали портреты Ленина со стен? Ради этого мы верили в свободу?
— Ты хочешь, чтобы я ответил? — спросил я.
— Да! Чего мы добились, Тимур?
Я затушил сигарету. Хотел сказать многое. Но вдруг подумал о Лейли, о её рисунке, о четырёх версиях одной и той же улицы — и понял, что мне совершенно не хочется сегодня объяснять ему страну, в которой мы живём.
— Не знаю, — сказал я.
Салех удивлённо посмотрел на меня.
— Вот и я не знаю, — сказал он тихо.
— Извини… Как она? — спросил он через паузу.
Ненавижу этот вопрос.
Как она? Что ответить? Как чувствует себя человек, который ждёт конца — каждый день, каждую ночь? Как чувствует себя та, чья жизнь превращается в отсроченный приговор?
Сказать, что всё нормально — кроме того, что она умирает, любя эту жизнь так, как немногие живущие умеют?
Сказать, что я смотрю на неё, когда она смотрит на закат, и чувствую то же, что и она: время заканчивается?
Сказать, что она всё ещё хочет увидеть рассвет — но не может, потому что засыпает только под утро?
Что бы я ни ответил — всё будет ложью. И в то же время — правдой.
— Держится. Иди спать, — тихо ответил я Салеху и поднялся наверх.
В комнате Лейли звучала «Je suis malade» в исполнении Лары Фабиан. Легендарная, надломленная, как будто спетая изнутри. Я прилёг рядом. Мы оба слушали — не песню даже, а себя внутри неё.
— Тимур, — неожиданно сказала она, — я боюсь.
Я повернулся к ней.
— Боюсь верить в слова некоторых уважаемых богословов… тех, кто утверждает, что подавляющее большинство обитателей ада — женщины. Из-за их неблагодарности. Боюсь верить, что Всевышний делит людей по полу. Это звучит как богохульство, я знаю. Как кафир. Я будто спорю с ними. Но не потому, что не следовала Корану — нет… Просто не хочу, чтобы Он был так беспощаден. Неблагодарны не женщины. Неблагодарны — люди. Все. Бог дал человеку жизнь. А человек — что сделал? Ответил убийством. Брат убил брата. Каин убил Авеля. С этого началась история человечества. И знаешь, что я услышала первым этим утром? «Ничего особенного. Просто брат на брата идёт». Прошло тысячелетие — и ничего не изменилось. Так почему всё сводят только к женщинам?
Она помолчала.
— Я боюсь не Бога, Тим. Я боюсь, что мы сделали Его похожим на себя. Взяли собственную жестокость, собственную обидчивость, собственную любовь к наказанию — и назвали это Его волей. Я верю в Него именно потому, что не хочу верить в то, что о Нём иногда рассказывают люди.
Я погладил её руку.
— Не беспокойся. Тебе не грозит ад. Ты — свет. Ты не лгала. Не убивала. Ты…
— А ты убивал? — тихо перебила она.
Я посмотрел в потолок.
— Не знаю, — ответил я.
— Как это — не знаешь?
— Потому что в бою не целишься в человека. Стреляешь — в сторону. В сторону, где враг. Попал или нет — не узнаешь. Иначе с ума сойдёшь.
Она на мгновение задумалась.
— Это даже хорошо. Не знать — значит, не мучиться. Дай воды.
Я принёс ей стакан. Она сделала пару глотков и, не отпуская чашку, произнесла:
— Снайперам, наверное, тяжелее. Они видят лицо. Видят момент. И потом уже не могут сказать себе, что, может, и не попали.
— Это работа, Лейли. На войне они не людей убивают, а противника.
— Противника… — грустно повторила она. — А ведь Аллах сотворил Адама и Еву. Ты думаешь, Он тогда предполагал, что когда-то люди будут разделять друг друга на «наших» и «противников»?
Она отпила ещё.
— В университете со мной училась девочка. Имя её я уже забыла, но все называли её Светлячок. Она… светилась. Вот правда — просто светилась. Если тебе было плохо — посмотришь на неё, и тебе становилось чуть легче. Как будто рядом был кто-то, кому до тебя есть дело. Она была душой компании. Теплом. Смехом.
Лейли говорила тихо, с паузами — будто прокручивала кадры.
— В 93-м её брата убили. На войне. Он геройски погиб, его похоронили на Аллее шахидов. Все говорили: честь, слава, подвиг. Но не Светлячок. Они были близнецы. И ей было всё равно, как его назвали. Для неё война не была освобождением. Война — убила её брата.
Она замолчала.
— После этого она погасла. Буквально. На парах — тень. В глазах — ничего. Мы пытались помочь. Но как помочь тому, кто уже держит за руку смерть? Через три месяца она… покончила с собой.
Лейли передала мне чашку, и продолжила почти шёпотом:
— Вот так одна пуля, стоившая меньше доллара, убила троих: брата, Светлячка и их мать. После похорон мать перестала узнавать людей. Иногда выходила к двери и часами ждала сына — будто он просто задерживался и вот-вот должен был вернуться.
Она посмотрела на меня. Медленно. Глубоко. Её взгляд был таким, каким люди смотрят в окно в последнюю ночь — ничего не говоря, но зная всё.
— Это хорошо, Тим, — сказала она. — Что ты не знаешь, убивал ли кого. Это значит, ты всё ещё человек.
Она права. Наверное, это даже хорошо — не знать, убивал ли. На войне я, может быть, и гордился бы меткостью. Но теперь… теперь я уверен: если и попал — я бы не простил себе. Ведь тот парень мог быть для кого-то таким же, каким был Эмиль для нас. Или братом Светлячка. Последним смыслом. Опорой. Таким, каким Лейли стала для меня.
— Как ты вообще прошёл через всё это? — спросила она, глядя в потолок. — Как поднимался под огнём? Я не уверена, хватило бы у меня мужества встать. Выбежать из укрытия. Побежать вперёд, зная, что могут убить.
— Я думал о вас, — ответил я. — Представлял, что вы рядом. Что вы уже перебежали, и с другого укрытия зовёте меня: «Вставай, Тимур, мы тебя прикроем». Благодаря вам я не был трусом. Потому что всё время чувствовал: вы прикрываете меня. Даже в голове.
Она замолчала. Повернулась ко мне. Её лицо было неподвижным, как и тень от настольной лампы.
— Знаешь, как я пришла к намазу? — произнесла она тихо. — После смерти Эмиля я стала молить Аллаха, чтобы он сохранил тебя. Но мне казалось неправильным — просить и ничего не делать. Я верила в Него всегда, но не молилась. Не делала ни одного сажда. Тогда я пошла к Гаджи Закиру. Попросила его научить. Попросила литературу. Я начала учиться.
Последние слова дались ей тяжело. Она сбилась. Не от одышки — нет. Она боролась со слезами. Губы дрожали. Я подошёл ближе, взял её за руку.
— Лейли… ты спасла меня. Я жив потому, что ты — говорила с Ним. Аллах услышал тебя.
— Не говори так, — тихо сказала она, отворачиваясь, чтобы я не видел её лица.
— Почему?
— Потому что тогда получается, что я недостаточно хорошо просила.
Но чем больше я говорил, тем сильнее она сжимала губы, тем чаще моргала — и вдруг сорвалась:
— Я ненавижу себя! Такие, как я, действительно должны гореть в аду! Я должна была молиться раньше! Когда Эмиль был жив! Эта болезнь — кара. Я неблагодарная! Я сволочь!
Я оцепенел. Если бы кто-то другой сказал это — я бы, может, просто похлопал по плечу и выдохнул дежурное: «Всё будет хорошо». Но с ней… С ней нельзя было врать. Даже ради утешения.
Я молчал. Не знал, что делать. Сидел рядом и просто был.
Когда она немного успокоилась, я вышел на балкон и закурил. С улицы доносились отдалённые крики. Где-то в городе люди рвали друг друга из-за власти. А здесь, в этой комнате, мы сражались за остатки жизни. Хотя, быть честным — уже не сражались. Ждали.
Недавно она перечитывала мой старый рассказ — про девушку, просившую отца не будить её по утрам. Тогда Лейли сказала, что теперь каждый вечер шепчет ту же просьбу Аллаху. Не просит выздоровления. Просит не просыпаться. И всё равно — любит Его. Всё равно — верит. Как?
Говорят, страдание очищает. Что боль — это искупление. Но чем она провинилась? Почему Он так немилосерден к тем, кто Его любит больше всех? Почему не ко мне?
Я посмотрел на небо. Оно было пустым, как экран, не ответивший на команду.
— Если ты существуешь, забери меня сейчас. Забери меня в ад. Но не устраивай мне ад на земле. Или ты так меня ненавидишь, что хочешь, чтобы я своими руками хоронил последнюю оставшуюся любовь? Хочешь сделать меня сиротой?
Я закрыл глаза и добавил шёпотом:
— Если ты действительно создал нас по своему подобию… то ты слишком на нас похож.
Я выдохнул дым.
— Скажи… кто придумывает болезни? Ты или дьявол? Раньше люди гибли от чумы — об этом я узнал из Камю. А рак… рак я изучил на себе.
Я докурил и прижал сигарету к краю пепельницы.
— Если ты есть, — сказал я тише, — пожалуйста, не делай из неё урок. Не делай из её смерти смысл. Не делай из её боли наказание. Не делай из неё пример для других. Она просто Лейли. Она любит тебя. Она любит меня. Она любит жизнь. Этого должно быть достаточно.
Я постоял ещё немного и вернулся в комнату. Лейли спала. Я лёг рядом и осторожно взял её за руку. Она не проснулась.
И я впервые за весь этот день перестал просить Бога оставить её мне.
Я попросил только об одном: чтобы ей не было страшно.


Рецензии
В Коране написано, что Аллах не любит горделивых.

Валентина Алиева   15.11.2021 20:55     Заявить о нарушении