Когда мы повзрослели глава 13
Как прекрасно идти рядом с поездом, медленно уходящим в противоположную от тебя сторону, и слушать монотонное перестукивание колёс о рельсы. Есть в этом движении что-то успокаивающее: поезд знает, куда идёт, расстояние между нами постепенно растёт, и ничему не нужно давать объяснение.
Особенно мне нравится слово «от». От дома. От станции. От человека. От прошлого. Оно задаёт направление и расстояние. У него есть точка отсчёта.
Иногда я думаю: где моя? Там, где погиб Эмиль? Или в морозном утре февраля, когда имя Лейли впервые прозвучало в прошедшем времени? Обо всех них теперь говорят так. Я никак не могу привыкнуть к настоящему, в котором их нет.
Прошлое, как оказалось, никуда не уходит. Оно движется рядом с настоящим — иногда отстаёт, иногда догоняет, а иногда оказывается так близко, что достаточно запаха, голоса или случайного слова, чтобы снова оказаться там. Будущее же всегда впереди. И я к нему не иду.
С той февральской ночи я почти разучился говорить. Я хотел закричать, но голос остался там — в комнате, где она лежала на ковре. Осталась только эта немота и внутренний крик, который никто не слышит.
Первые дни я вообще не понимал, что происходит вокруг. Люди приходили, что-то говорили, открывали двери, закрывали окна, задёргивали шторы. Кто-то приносил еду. Кто-то спрашивал, не нужно ли мне чего-нибудь. Я смотрел на них и не понимал, зачем они это делают. Мне казалось, что все они ошиблись дверью.
Потом люди перестали приходить. Осталась только Гульшан — она одна не сдавалась, хотя я не отвечал ей неделями. Свёртки с едой у двери менялись на новые, а старые, нетронутые, я находил только тогда, когда выносил мусор. Иногда ел. Иногда забывал. Дядю Фариза я не видел с похорон — он приходил ещё несколько раз, стучал, звал меня по имени за дверью, но я не открывал. В какой-то момент он перестал приходить.
Я пил каждый день. Не ради веселья и даже не ради забвения. Алкоголь просто делал расстояние между мной и памятью чуть больше. На несколько часов её голос становился тише, холод её пальцев уходил из рук, а февральская ночь отступала куда-то за пределы сознания. Иногда под утро мне удавалось заснуть, и тогда я возвращался туда, где она была жива. Иногда слышалось: «Тим, ты опять не спишь?» Я открывал глаза. Комната была пустой. Я снова пил.
Главное было не останавливаться. Потому что стоило остановиться — и возвращалась память. А возвращаться мне было некуда.
Иногда я засыпал прямо на том ковре, где она лежала в ту ночь. Первое мгновение после пробуждения не помнил ничего — просто видел потолок, слышал ветер за окном и думал, что сейчас она войдёт из кухни и начнёт ругаться, почему я сплю на полу. Потом память возвращалась. Всегда одинаково: сначала лицо, потом белая рубашка, потом холодная рука. И только после этого — всё остальное.
Я вообще перестал следить за днями. Не сразу заметил, что наступила весна. Однажды утром открыл окно и увидел за домом цветущую алычу — белые цветы казались почти неуместными среди голых веток, серых луж и мокрого асфальта. Долго смотрел на дерево, не понимая, почему оно меня так тревожит. Потом вспомнил.
«Пока жив, будешь приносить мне каждую весну», — сказала она тогда. «А если не захочу?» — «Захочешь». Она всегда говорила так, будто уже знала ответ.
Город вокруг вытаивал из зимы грязно и суетливо. На окраинах пахло сырой известью, прелой травой и соляркой. Мимо проезжали грузовики, обдавая ноги сухой пылью; в открытых окнах нижних этажей звенела посуда, кто-то выбивал ковёр во дворе, двое рабочих в засаленных ватниках спорили у открытого капота. На рынке уже продавали первую зелень — женщины перебирали её прямо на газетах, отряхивая землю со стеблей. Мир возвращался к жизни без стыда и без оглядки, настойчиво и равнодушно. Меня это сначала злило, потом перестало.
Я шёл вдоль железнодорожных путей, отделённый от этого мира ржавой насыпью. В одной руке фляга, в другой — черемша. Алычу сорвал по дороге, белые ветки нёс осторожно, чтобы не осыпались раньше времени. Какое число — не знал и не хотел знать. Мне было достаточно того, что я ещё помнил её просьбу. Это было единственное обещание, которое я продолжал выполнять.
После её смерти я перестал писать. Слова, которые раньше приходили сами, теперь не приходили вовсе. Я садился перед чистым листом, держал карандаш и смотрел на белую поверхность, пока начинала болеть рука. Иногда писал имя. Потом стирал. Единственное, что удалось выдавить, — несколько строк карандашом на обороте чека:
Февраль кончался... кажется.
Брела задворками сбежавшая душа...
Билась об стены, грызла тротуар...
Февраль кончался... наступал январь.
Прочитал их несколько раз, сложил лист. Первый стих. И, наверное, последний. Я не поэт. Я свидетель.
Сегодня утром ко мне подошла цыганка на бульваре. В цветастой юбке, с полными руками браслетов — они звякнули, когда она протянула ладонь за моей. Предложила погадать. Я, наверное, впервые за долгое время посмотрел кому-то прямо в лицо — просто чтобы увидеть, поверит ли она мне, если я скажу правду.
— Не трать время, — сказал я. — У меня нет будущего.
Она рассмеялась, будто услышала обычную уловку — способ отвязаться подешевле.
— У всех есть.
Взяла меня за руку сама, не дожидаясь согласия. Я оттолкнул её. Она пошатнулась, ухватилась за столб, но не устояла и опустилась на асфальт — неловко, как падают не от удара, а от неожиданности. Несколько браслетов рассыпались по тротуару тонким звоном. Я посмотрел на неё и пошёл дальше.
Я шёл к кладбищу. Не помню, когда решил туда пойти — просто однажды ноги свернули на знакомую дорогу, и я не стал им мешать.
Там было тихо. Ветер шевелил молодую траву, за оградой кричали птицы. Весна уже началась, но земля ещё держала зимний холод.
У могил стоял дядя Фариз. Мы не виделись с похорон. Он заметил меня издалека и остался стоять на месте — просто смотрел. Он сильно постарел. Или это я давно на него не смотрел.
Я подошёл. Мы оба молчали. Я хотел сказать что-нибудь и не смог. Тогда он просто обнял меня — крепко, и я понял, насколько давно меня никто не держал. Что-то внутри дрогнуло. Не ожило. Просто дрогнуло.
Я стоял в его руках и плакал — негромко, слёзы сами текли по лицу. «Отец» — я называл его так походя, между делом, столько раз, что слово стёрлось, как монета от долгого обращения. Сейчас, когда оно наконец могло бы что-то значить, я не смог его выговорить.
Дядя Фариз ничего не спросил — ни где я был, ни почему не отвечал, ни почему не пришёл раньше. Просто держал меня, пока я не перестал плакать.
— Пойдём со мной, сынок, — сказал он наконец.
Я покачал головой. Он не стал спорить. Положил ладонь мне на плечо.
— Я знаю, что у тебя внутри. Но ты единственный живой, кто от них остался. — Он помолчал. — Отпусти её.
Я поднял глаза. Он, кажется, хотел сказать что-то ещё, но передумал. Только сжал моё плечо.
— Постарайся выжить.
Он ушёл, не оглянувшись.
Я сел на скамью у могил. Она скрипнула подо мной. Здесь лежали мои друзья. Здесь лежало всё, что я не смог забрать с собой.
Я смотрел на камни и пытался вспомнить, каким был этот мир раньше. Не их смерть — жизнь до неё. Эмиль, который смеялся громче всех. Каце, которая могла спорить из принципа даже с человеком, который был прав. Лейли, которая никогда не соглашалась сразу, даже если собиралась согласиться. Я помнил отдельные вещи, не события: руки, голоса, взгляды, запах табака на одежде, чашку, оставленную на краю стола, книгу, раскрытую на середине страницы. Всё это почему-то осталось. А самое важное — нет.
Прошло много времени, прежде чем снова скрипнула калитка. Вошла мать Амины. Села рядом, не спрашивая разрешения. Мы долго молчали, глядя на плиты. Потом она сказала:
— Когда-то я тебя ненавидела. — Посмотрела на могилу дочери. — А теперь благодарна.
Я не спросил за что. Не потому, что было всё равно — иногда человек приходит сказать одну фразу, и больше ему ничего не нужно.
Она поднялась, поправила платок.
— Береги себя.
И ушла.
Шаги её затихли в глубине аллеи. На кладбище снова опустилась плотная тишина — такая, в которой слышно, как сохнет на ветру трава и остывает камень. Я остался один среди надгробий.
Я опустился на колени и положил на землю черемшу и алычу. Несколько белых цветков осыпались мне на ладонь.
— Спасибо вам, ребята, — прошептал я.
Больше сказать ничего не смог.
Достал из кармана стетоскоп и приложил его к земле. Сначала показалось, что я что-то слышу. Замер, прислушался внимательнее. Но это было моё собственное дыхание — неровное, тяжёлое, слишком громкое в тишине. Прижал стетоскоп сильнее.
Ничего.
Над кладбищем кричали птицы. Ветер прошёл по траве, шевельнул черемшу у камня. Где-то за деревьями снова застучал поезд.
Я поднял голову и посмотрел туда, откуда доносился звук.
Поезд уходил.
Я смотрел ему вслед, пока последний вагон не исчез за поворотом.
Солнце опускалось за моей спиной.
Я не обернулся.
Свидетельство о публикации №212061300792