Святой Георгий, убивающий дракона

Вода

Она, как и все последние дни, опять сидела на берегу моря и читала. Точнее, не совсем на берегу – на небольшой скамеечке подальше от остальных отдыхающих. Отсюда открывался красивый вид, только изредка перекрывавшийся чьими-то проходящими ногами . Чуть-чуть ближе к морю в этом же месте находился край волнореза, продленного в длинном изгибе на песок и создававшего своего рода обзорную прогулочную дорожку. Ей были неприятны эти края шорт, ног, сандалии, смех и иногда – падающие на волнорез, быстро тающие и превращающиеся в грязные пятна кусочки мороженого. Ей вообще давно было все неприятно – и группы отдыхающих, привыкших только есть, спать и загорать, и жаркое солнце, и зонтики, и даже море, от которого иногда слепило глаза. Купаться в нем не хотелось – она боялась, что когда она подойдет к прибрежной полосе, всем сразу станет ясно, что она чужая, не из этого отеля, и после этого она будет выдворена из него, и, возможно, даже со штрафом. Подобный позор представлялся ей возможным, подстерегающим ее, и, тем не менее, она каждый день после обеда пробиралась через найденный случайно проход в этот пятизвездочный отель, который был довольно далеко от того хостела, где она остановилась. Ей нравилось прогуляться по кипарисовой аллее, полюбоваться на высаженные на дорожках цветы, отдохнуть от летней суеты маленького прибрежного города, которой были заполнены общедоступные пляжи. Только за большие деньги можно было обрести полное – или почти полное – одиночество, и не ничтожное, а даже достойное. Таких денег у нее не было. От сознания чего ей было еще более неприятно. Она злилась на себя. Зачем она сюда приехала? Она, так давно привыкшая не терять время зря, даже на отдыхе, так откровенно презиравшая глупых туристов, купающихся в море и мажущихся кремами от загара. Она планировала, что в этом тихом городке – почти деревне – набережная которого заполнялась людьми и загоралась разноцветными огнями только летом, и только в вечерние часы – она сможет и отдохнуть, и подышать воздухом, и покупаться в море, и в то же время выполнить важную письменную работу. Последняя давила на ее совесть грузом, бросала незаметную тень на самые обычные дневные занятия, и усиливала ее внутреннее чувство вины. Она представляла кого-то, не себя, другую, некую правильную ее, которая бы каждый вечер после купания аккуратно складывала вещи, скромно кушала на чистом полотенце принесенные утром с рынка овощи и фрукты, прибиралась бы в своей уютной комнатке, и после этого принималась бы за труд, не отвлекаясь ни на что до самой поздней ночи. Она бы хотела быть именно такой – скромной, тихой, нетребовательной, трудящейся. Той, которая бы не страшилась своего одиночества, а, наоборот, была бы благодарна за него провидению. Но, как ни старалась – а старалась ли, проносилось иногда у нее в голове, она любила забрасывать себя каверзными вопросами  – она не могла быть такой, какой виделась себе. И за это она ненавидела себя еще больше, и оттого последние дни этого навязанного себе отдыха у моря были особенно ей противны. Если бы не этот найденный случайно вход в шикарный отель, расположившийся в отдалении от других гостиниц и от города, с его великолепным садом и розарием, и с ослепительным видом на бухту, она бы, кажется, уже сошла с ума от ощущения собственной ненужности. Здесь же все было по-другому, что-то менялось, и она не понимала, почему. Здесь она забывалась и чувствовала себя особенной: этот шикарный сад, эти волны, эти элегантные маленькие пляжные домики у моря – все делало ее более достойной жизни, могло стать фоном, на котором и она могла бы стать красивой и самодостаточной. Ей было хорошо, легко, красота в избытке высаженных цветов и открывающегося вида каждый вечер поражала ее, а вдали всегда виднелся тот холм, на который она хотела взобраться, да все не решалась – не идти же туда одной – здесь все заботы хотя бы на время, но покидали ее. Она знала, что наступит время – обычно она встречала в найденном райском уголке закат и быстро, соревнуясь с наступлением полной темноты, за двадцать минут спешившей проглотить все вокруг, бежала к себе в хостел – и придется опять отдаться тем мыслям, сомнениям, самоупрекам, что, казалось, сговорились изъесть ее во время так называемого отдыха. Пробегая по набережной, она еще острее осознавала, что ей не с кем вот так же поговорить, не спеша отламывая кусочки пиццы и утоляя накопившуюся за день жажду красным вином, в это время уже почти сливавшимся с ночью, но иногда загоравшимся в неровном свете и движении вечера гранатовыми зернистыми блестками. Ей не с кем пройтись под руку, поднимая голову на звезды или фотографируясь под платанами, смеясь тому, что на снимке ничего не видно, кроме двух смеющихся, прижавшихся друг к другу голов и ярко освещенного, неестественно выбеленного круга на дереве за ними. А в хостеле ее ждала одна из шести кроватей, пять из которых занимали другие такие же полу-студенты, полу-молодежь, полу-бог знает кто, приехавшие в этот итальянский городок по экономному варианту. В хостеле шумели еще как минимум до полночи, а то и позднее, и ей приходилось сначала сидеть в холле, пытаясь сосредоточиться на своих книжках, а потом закрывать голову подушкой, пытаясь уснуть. Вставала она рано, чтобы побыстрее убежать из хостела на море, где можно было побыть одной, пока не набежали другие туристы, не имевшие своих мест на специально выделенных для дорогих отелей пляжах.

И вот, как раз тогда, когда по коленям пробежался легкий предвечерний ветерок – и от этого стало до невозможности приятно, как будто кто-то невидимый погладил ее по неловко прижатым друг к другу ногам – а лучи готовящегося к заходу солнца стали касаться ее волос, и уже можно было долго, не отрываясь, смотреть на море, не боясь того, что глаза заболят от неприятного блеска, - произошло неприятное событие. Ее привычную картинку, ожидаемую весь день панораму, от красоты которой болезненно сдвигалось со своего места что-то внутри так, что на мгновение становилось больно дышать, вдруг перекрыла чужая спина. И две ноги в тапочках-кедах, и шорты по колено. Надвинутая кепка, и впридачу солнечные очки – несмотря на довольно поздний, по-существу предзакатный час. Она даже не заметила, как этот кто-то оказался в ее поле зрения, перегораживая как минимум половину того вида, безраздельно обладать которым – хотя бы зрительно – за эти несколько дней она уже успела привыкнуть. К этому времени прекращалось движение сандалий и уже не падали куски мороженого, не слышался бесполезный, чужой, как будто не принадлежавший ее миру смех. Все отдыхающие или возвращались под свои зонтики, чтобы наблюдать начинавшийся закат, или напоследок шли погрузиться в море, чтобы собрать все его накопившееся за день тепло. Многие же, изнеможенные целым днем отдыха, погружались в предвечерние дремоту и забвение, которым способствовало легкое сгущение красок и та красота, что разливалась в тот час в порах облекавшего людей воздуха, в волнах бережно касавшегося края берега моря, в лучах мягкого, вдруг смягчившегося к людям солнца. И именно в это время он, этот некто, пришел и сел прямо перед ней, загораживая как минимум треть кругозора, и в первую очередь изгибавшуюся бухту города, уходившую влево. Сел некрасиво, боком, перекинув одну ногу через волнорез, другую же оставив свешенной с ее стороны. Из пустоты ее дневного немотствования человек показался ей нервным – он то проверял рукой карманы, бесцельно хлопая по ним, то передвигал рукой очки, то поправлял футболку. В нее закрался легкий страх – не ради нее ли он оказался здесь? Может, это и есть тот ничем не отличающийся от отдыхающих работник отеля, высмотревший ее на этой далекой скамейке, властной руки которого на своем плече она все эти дни тайно боялась? Или же, наоборот, неизвестный туполобый богатей, заметивший ее здесь, который от скуки сейчас начнет приставать к ней? Она присмотрелась – человек был одет обычно, трудно было определить степень его доходов, но она знала, что для проживания в этом отеле нужны деньги, которых она не сможет заработать и за год. Трудно было определить его возраст – черные очки скрывали лицо, юношеской стройностью и подтянутостью он не отличался, но и больше сорока ему дать было нельзя. Удлиняющаяся тень дерева коснулась его макушки и бросила тень на шею. Она вгляделась пристально, чтобы все-таки попытаться угадать, сколько ему лет – как будто точность определенного возраста могла ответить на те вопросы, что возникли у нее по поводу этого непонятного человека. Из сосредоточенности ее вздернули слова – и сразу привычные, наведенные ей резкости заметались, задергались, не зная, какой фокус выбрать. Человек перед ней вдруг перестал быть объектом ее наблюдения, надо было как-то реагировать - слова были обращены к ней.

«Разве во мне есть что-то необычное»? – спросил он. И добавил, как будто извиняясь за свой странный, неожиданный вопрос, не предваренный даже обычным обращением – «Вы уже так долго меня разглядываете». При этом он снял очки – оказавшись молодым человеком лет тридцати или немного более – и внимательно посмотрел на нее. Этим бестактным вопросом, обращенным к незнакомой девушке, до этого читавшей книгу, а в течение последних минут пяти, действительно, внимательно рассматривавшей его, он хотел проверить следующие вещи: первое - говорит ли она по-русски, и второе - узнала ли его. Она была похожа на русскую  - умение выделять особенности новых лиц давно было привычным ему - но поведение у нее было какое-то необычное, он не мог бы точно определить, какое именно. То, что она смотрела на него, не отрываясь, вполне могло означать, что, несмотря на черные очки и кепку, она угадала, кто он и именно поэтому бесцеремонно разглядывала его. В этом случае нужно было побыстрее возвращаться в отель, а ему сегодня очень не хотелось рано запираться в своем номере, чтобы, как обычно, пробовать новые аккорды на привезенной с собой электрической клавиноле. Вечер был такой замечательный, такой тихий. Из необычного узора облаков можно было бы сложить песню. Еще чуть-чуть – и она зазвучала бы в его голове. А слева скоро начнут зажигаться огни – и можно будеть достать сигарету из начатой утром пачки и долго курить, следя за их тормошливым мельканием, уходя с головой в те детали жизни, которые он воспринимал так, как другой бы пил воду из горсти сложенных рук – не задумываясь, поглощая до дна, но чутко осознавая, что вода скоро может закончиться. Нет, никто не должен был помешать ему в этот вечер. «Разве во мне есть что-то необычное?» - спросил он.  – «Вы уже так долго меня рассматриваете». Но вторую ногу снимать с волнореза не стал – воспитывал в себе умение общаться с людьми и не уходить от диалога. Удлиняющаяся тень дерева скрыла не только его шею, но и подступивший румянец – все-таки, как ни старался, он ужасно смущался подобных разговоров. Вот уже двадцать лет болтавший на сцене так, что массы незнакомых людей платили огромные деньги, чтобы увидеть и услышать его, он не знал, как надо разговаривать в обычной жизни, и чурался знакомств и встреч. Этот городок, который посоветовал один из коллег, казалось, мог принести возможность отчужденности и покоя, так необходимых ему после последнего, особенно тяжелого года работы. И самое главное – в городок совсем не приезжали ни русские, ни украинцы, ни другие обитатели обширного пост-советского пространства – все местные отели были местами закрытыми, элитарными, почти клубными. Он и сам получил номер по рекомендации знакомого – другими путями в этом отеле апартаменты не бронировались – и в целом, был доволен отдыхом, хотя вынужденное бездействие уже стало ему надоедать. Новая обстановка, расположение комнат, необходимость общаться с персоналом отеля на английском, которого он почти не знал, его смущали. Он привык к своей квартире, студии, к виду с балкона, с которого был виден если не весь Киев, то, по крайней мере, самая красивая часть Днепра и обволакивающих город бульваров. Пытаясь овладеть тонким, неуловимым чувством беспредельного одиночества, ночами он долго импровизировал на клавиноле, наконец-то разрешая себе снять привыную кепку только для того, чтобы заменить ее большими, мягкими наушниками. Но вечер – вечер всегда надо было как-то прожить. И море вдруг оказалось самым лучшим, самым простым выходом. Можно было сидеть, ничего не делать, и тихо разговаривать с внимательными, деликатными волнами, всегда получая от них именно те ответы, которые загадаешь про себя. «Разве во мне есть что-то необычное?» - спросил он, почти умоляя ее не мешать ему существовать в этом пространстве, в этой жизни – это было сложно само по себе, без назойливых вопросов и взглядов. Пожалуйста, давайте не будем мешать друг другу, хотел сказать он.   
 
Она не поняла, что быстрее почувствовала – сильное удивление или не менее острую злобу. Скорее всего, первым было все-таки удивление – они еще ни разу не слышала здесь русский язык – ни в своем хостеле, ни здесь, на своем новом месте, ни на набережной. Где-то в душе она даже чуть-чуть жалела об этом, но привыкнуть к окутывающему потоку иностранной речи, в котором сливались мельком выхватываемые ей слова из итальянского, французского и английского, она уже успела. Злоба же возникла чуть позже, но почти одновременно с удивлением. Она подумала о наглости незнакомца – сам помешал ее отдыху, и сам же бесцеременно обращается к ней так, как вообще-то с незнакомыми людьми разговаривать не позволяется. Может быть, он уже успел заметить, что она пришлая и не имеет права на эту скамейку? Она взглянула на него и хотела сейчас же встать и уйти, хотя бы в молчании сохранив за собой гордый выбор не отвечать на хамское поведение, но потом передумала. Вечер был так тих, так свеж, так прекрасен. У нее оставалось всего лишь два-три таких. И никто не имел права лишать ее последнего из оставшихся у нее удовольствий. После нескольких секунд молчания она медленно подняла голову и взглянула перед собой так, чтобы видеть только море, а на молодом человеке взгляд намеренно не фокусировать. Его фигура поплыла в ее глазах, его лицо превратилось в контур, выделявшийся на фоне уже начавшего заходить солнца. Хотя она смотрела, как показалось бы со стороны, на него в упор, на самом деле видела она в тот момент только море. О чем и заявила ему после нескольких секунд паузы. «Вы мне не нужны. Я смотрю на море». Сказала, и разозлилась на себя – та, другая, сразу же подумалось ей, сказала бы что-нибудь поинтереснее, с юмором, грациозное, но достойное, чтобы сразу поставить незнакомца на место. А она… Так, ничего особенного, банально. Хорошо еще, если после этого он просто оставит ее в покое – на это она, с одной стороны, и рассчитывала. А с другой стороны, почему-то вдруг захотелось, чтобы он остался подольше – так, из интереса, просто посмотреть, что же будет. Лучше бы, правда, чтобы сначала отодвинулся и не мешал смотреть на закат, а потом бы остался. Хотя все равно уже не будет смысла, так как ей надо будет уходить. От этой мысли она еще больше разозлилась на себя и заодно – на него. «Вы загораживаете мне закат. Он сегодня особенно красивый» - быстро и подчеркнуто строго сказала она. Если уж не получилось сказать ничего интересного, оставалось говорить правду. Последнее было в ее глазах понятием растяжимым – правда получить от этого мира больше, чем он решил ей дать, была и оставалась для нее основной, и ради нее варьировались и безнаказанно плыли, как в кривых зеркалах, все остальные - но в этой ситуации можно было себе позволить быть искренней. Терять все равно было уже нечего.

Он резко вздернулся, пробормотал что-то (ей показалось, что он сказал простое «да-да», но она не была точно уверена, потому что специально решила не слушать на случай, если он скажет в ответ какую-нибудь грубость), и поспешно сдвинулся чуть-чуть влево. Так он еще больше загораживал вид на бухту, уже начинавшую жить неведомой ей вечерней жизнью. «А так совсем не видно бухты…» - почти командным тоном добавила она. Ей вдруг понравилось управлять его движениями. Пока в ее адрес не было сказано ни одного грубого слова, и ее это приободрило. С некоторым усилием он целиком забрался на волнорез, перешел через поле ее зрения вправо и остался там, свесив обе ноги к морю и  повернувшись к ней спиной. Если даже его узнали, решил он, убегать не было смысла. Какая-то отдыхающая, слегка взбаламошная, читает книжку. Интересно, о чем книжка, почему-то подумал про себя он. Ему в  последнее время не удавалось, да и не хотелось брать в руки книги – создавалось ощущение чужеродности и объекта в руках, и всего состояния тела, когда оно должно было замереть и погрузиться в чтение. Ему становилось не по себе от сразу надвигавшейся тишины, а не унимавшиеся рычажки нервов мешали сосредоточиться. Ему стало интересно, какие книги могут читать современные люди. Но он сидел к ней спиной, их разделяло несколько метров, подчеркнутых холодной дистанцией, создавшейся ее командными словами и его усталым, отчужденным подчинением, смешанным со смущением от подобного, нового для него, обращения.  Он попытался сосредоточиться на заходящем солнце – оно касалось своим воспаленным полушарием моря и казалось, что его красный диск шипит от погружения в воду, и только расстояние не позволяет расслышать это шипение быстрого и внезапного охлаждения. Он мог бы зарисовать этот закат, если бы у него были карандаши или акварель. Он никому не говорил, но еще с детства неплохо рисовал – представляя  в эти моменты, что и сам почти живет в создаваемой воображением картинке. Он до сих пор тайно допускал возможность такого перемещения, и часто перебирал детские и подростковые картины, когда все звенья в душе ежились от несостыковки с той жизнью, в которой выпало жить. Никто из коллег этих картин никогда не видел. Еще оставалось несколько дней – можно было бы завтра купить в местном магазине, или заказать, если здесь не торговали такими товарами, кусок ватмана, набор акварели, кисти. Он уже обрадовался этой мысли, загорелся ею, но потом подумал, что надо будет думать, кому и куда звонить, объяснять на английском, что ему надо, мучаться от стыда, подбирая неизвестные ему слова и не зная, как их соединить в одной фразе. Ему стало скучно – нет, вряд ли уж он здесь успеет. Может быть, позже, в Киеве – только сейчас нужно непременно запомнить это смешение оттенков синего, черного, фиолетового и еще одного цвета, которому он не смог подобрать имя. И он стал вглядываться в пластами сходящее к морю небо, лишь кое-где перекрываемое вытянутыми, узкими снопами облаков. Удивительное дело, но за эти секунды (или минуты, сложно сказать), он успел забыть о чьем-то присутствии за своей спиной. Произнесенные вслух слова стали для него неожиданностью. «Только с этого места открывается такой потрясающий вид на закат» - раздалось сзади, и он потерял ощущение синтеза цветовой гаммы, уже созревшее и почти запечатлевшееся в его голове. Несколько секунд инстинктивной паузы – и он обернулся. «Спасибо, я не знал». Еще пауза. «Забрел сюда случайно» - добавил, как будто оправдываясь за свое присутствие здесь.

Она еще больше запуталась – и в том, что почувствовала, и в том, что надо было сейчас сказать. А, может быть, ничего не надо было говорить, и можно было продолжать смотреть вперед, пытаясь охватить взглядом совсем не кажущееся безбрежным море? Но тогда он отвернется и опять будет молча смотреть вперед. Но разве не этого она и хотела совсем недавно, когда привычная тишина была нарушена и таким неожиданным образом восстановлена? Она успела еще раз подумать о своей неполноценности, которая, наверное, так хорошо была заметна со стороны. Сидит на берегу моря одна, читает книгу. Разве настоящая она, такая, которая виделась ей, могла бы заниматься таким скучным делом в южном итальянском городе, в котором со всеми происходило столько интересного? Разве та, другая, приехала бы сюда одна? Та, другая, наверное, стала бы привлекать к себе особого рода внимание, а это ей претило. Она быстро перевела на него взгляд, чтобы еще раз вглядеться и проверить. Нет, он ей не нравился. Обычный, ничего особенного. Несколько сутулый, лицо чуть-чуть полное, фигура так себе, рост средний. Очки лежали на волнорезе около его колена. Ей уже было не страшно стоять и смотреть на него. В этом не было ничего особенного. «Тоже отдыхаете здесь?», - спросила она, и даже не заметила, как сказала неправду. «Да», - просто сказал он. «А вы?». «Странный вопрос. Что еще можно здесь делать» - отрезала, и соврала второй раз. «Ну да, да», - эхом отозвался он. «Больше и нечего» - добавил, как всегда, после небольшой паузы. Скучный, не умеет разговаривать, подумала она. Так всегда с теми, у кого есть деньги. «Я уже устал отдыхать. Хорошо бы вернуться поскорее домой», - выдохнул он самое наболевшее. И забыл при этом, что еще не до конца понял, узнали его или нет. Ее удивило, что какой-то незнакомец, ничего общего с ней не имеющий, сказал вслух то, о чем болезненно не признаваясь себе в этом, думала она. Имеет средства шиковать и наслаждаться жизнью, а даже из этого отеля, из этого сада, с этого пляжа с мягким песком ему хочется домой. Домой. Но если бы знать, что такое дом и где он. Она не знала… То место, где жила она, трудно было назвать домом. Дом, где он? А он сказал: «Я живу в Киеве. Там и дом, и студия, и вся моя жизнь». И вспомнил, что окончательно потерял всякую осторожность, напрягся, посмотрел на нее выжидающе. Она же все глядела на море, сознательно не желая встречаться с его взглядом, и молчала. Обдумывала что-то. Получилось, что он ответил на вопрос, который вслух она не задавала. «А я из Москвы» - резко сказала она, потому что ничего лучшего, чем соврать, не придумала. Ей всегда хотелось жить в Москве, она уже продумывала некоторые варианты, но никак не получалось. Та, другая, уже давно была бы там и обросла многообещающими знакомствами, открывая столичную культурную жизнь и входя в нужные круги. Или, может, уже не та, другая, а та, третья? Неважно.

«Где-то учитесь?» - он искоса взглянул на нее, и решил, что ей никак не больше двадцати двух – двадцати трех лет. Она напряглась и продолжала смотреть перед собой. Один раз она придумала, что учится в Академии художеств, чтобы ее пустили в музей бесплатно. Но больше всего ей бы хотелось иметь право заходить в закрытые, с пропускным пунктом и строгим охранником, воротца ГИТИСА. Она пару раз проходила мимо них, когда была в заветной Москве, и все пыталась представить, что с таким же полным правом, как и другие, прикладывает свой пропуск, открывая заветную вертушку проходной.  «Да, учусь…» - она решила, что скоро этот разговор закончится, и поэтому не стоило на него разменивать свои самые заветные мечты. Она назвала один из столичных вузов. И с застывшим на лице упрямым выражением посмотрела на него, потому что ей стало стеснительно смотреть на море, которого она давно уже не видела. Его лицо почти целиком скрывала еще сильнее удлинившаяся тень от дерева. «А вы?» Он сжал ноги, надвинул кепку, импульсивно дернулся за очками. Узнала или нет? Если да, то почему не скажет? Хитрость, затаенная мысль? «Я музыкант» - сказал он. Почему бы и не сказать так? Музыка была его настоящей жизнью, ее содержанием. Не великая, не на века, но его музыка. Все остальное получилось само собой и вполне случайно. Так, завертелось. Если узнала, то сейчас передернет, нет, скажет, я же видела Вас, вы… Но она ничего не сказала. Съежилась от чувства собственного ничтожества. Музыкант, значит. Может быть, даже известный. Знает ли она его? Она опять попыталась вглядеться в скрытое тенью лицо – ничего особенного в нем не было, кроме общего, вполне приятного впечатления – нет, оно было ей незнакомым. Он чуть-чуть передернулся в этот момент, но продолжал выжидательно молчать. Странная девушка. Такая могла и не узнать его. Он улыбнулся и чуть-чуть подвинулся из теневого круга дерева. «Или почти музыкант… Да оно и неважно!» Почти музыкант… Она взглянула на него. Ну раз почти, может быть, она ничего не упустила. В его взгляде не было снисходительности – теперь она разглядела  какую-то веселую искорку, от которой стало уютно. Она взглянула поверх него на след погасшего солнца. «А закат пропустили…» - искренно пожалела она. «Ну ничего, еще целая ночь впереди» - как и раньше, без раздумий, сказал он. И представил, как импровизирует что-то у себя в номере, оставив окно гостиной с видом на море открытой, прислушиваясь к предрассветным звукам и ловя первые отсветы наступающего утра на большом и пустом, чуть-чуть пугаюшем небе. Хам, вздернулась она.  И испугалась – было уже поздно. Мало ли что сейчас может случиться, а до дома – ее временного приюта – было еще так далеко. Смысл его слов был ей очевиден. Может, та другая и не испугалась бы… Но ей никак нельзя. Незнакомый человек, ночь. Страшно. «Ну, мне пора», - сказала она, и резко заспешила к тому месту, где в конце сада был никем не замеченный выход из отеля в город  - ведь еще надо было спуститься вниз по пустому шоссе, пробежать по длинной набережной, и от нее успеть добраться до хостела, который находился в безлюдном месте, куда было страшно возвращаться после десяти вечера. От неожиданности он даже не нашелся, что сказать. Когда она убежала, он заметил, что она забыла на скамейке книгу, которую читала. Он не сразу понял, что за ней сегодня никто не вернется, а когда наступила ночь, не придумал ничего другого, как взять книгу и пойти к себе в номер. Трудно сказать, что происходило потом – он решил занавесить окна, чтобы выспаться, и поэтому ни звуки моря, ни лунный свет, ни отблески огней набережной не проникали в ту ночь в его комнату.
 
Воздух

На следующий день проснулся он поздно, и не сразу понял это – утром свет почти не проникал в его комнату. Первое, что пришло ему в голову – смутное, ноющее ощущение невыполненного дела. Он точно знал, что не успел сделать что-то, или чего-то не понял, или что-то испортил, или не выполнил обещанное. Смутное, темное, неприятное чувство. Он встал с кровати, открыл занавески, отпрянул от бросившегося на него, разлившегося по всей комнате солнца, и сел обратно на кровать, потирая лоб, как от внезапного удара. Захотелось свежего воздуха – он открыл дверь на балкон. Сделал шаг вперед, постоял. Все было, как вчера. Хотелось ли ему домой? Теперь вдруг стало обидно уезжать, не нарисовав один из тех закатов, какой он видел вчера. Надо выбраться в город, и купить пастельные карандаши или акварель, и к ним самый простой альбом. Никого просить об этом не хотелось. Что же он, сам не найдет дорогу до города? Он задумался. А что еще случилось вчера? Он вернулся в комнату – солнце уже было так высоко, что его свет слепил и мешал думать. День был ветреный – воздух был наполнен соленой влагой. Да, море. Вчера он в первый раз увидел такое море. Или было что-то еще? Он вернулся в комнату. Солнечного света было много и в комнате – она уже успела наполниться им до краев, и, казалось, невидимые морские брызги успели залететь в нее с нахальными в своей вездесущности порывами ветра. Он прикрыл дверь на балкон и сел на кровать, приглаживая волосы. Потянулся за кепкой – она лежала на столе. Надевая ее, увидел, что под ней лежала книга. Вспомнил, что принес ее домой вчера – ее оставила та странная девушка. И нашел причину странного чувства нехватки чего-то. Вчера он приготовился посмотреть книгу, но не понял в ней ни одного слова. Книга была на английском. Ни фотографий, ни иллюстраций в ней не было. Он попытался найти знакомые слова, но нашел не так много. Книга была заложена открыткой - стиль художника показался ему знакомым, но как ни силился он вчера вспомнить его имя, не получилось. Недовольный собой, он опять вынул ее из книги. Две фигуры на картине, мужская справа и женская слева, были фантастическими, маленькими и слегка неестественными, как и все остальное – сказочные горы и надвигающаяся буря сзади, темно-зеленый и подчеркнуто ровный, стелющийся зелеными квадратиками, газон впереди. Мужская фигура в смешной шапочке-шлеме сидела на коне, сжимала в руках копье и силилась проткнуть им пасть дракона, который злобно и горячо дышал, изгибая зеленые гребни своих крыльев и неправдоподобно скручивая хвост. Девушка стояла рядом, почему-то держа в руках цепь от драконьей головы, и наблюдала за этой, показавшейся ему как-будто вынутой из детского воображения, сценой. Когда он перевернул открытку, оказалось, что сзади было написано имя художника – он смог собрать его из латинских букв – «Paolo Ucello». Как это читалось, он понятия не имел. В названии картины он разобрал только чье-то имя, написанное с большой буквы – «George». Видимо, так звали фигурку в шлеме. Он вложил открытку обратно в книгу. Да, он не сделал что-то еще. Что же? Конечно, он хотел встать пораньше, чтобы найти ее во время гостиничного завтрака и отдать то, что ему не принадлежало. Обычно он заказывал еду в номер, но еще с вечера решил попробовать найти ее и для этого спуститься вниз к общему завтраку. Зачем ему это было нужно? От нечего делать? От желания пообщаться с хозяйкой книги? Из чувства долга? Чтобы поставить точку в этой истории? Просто отдам книгу, и все, решил он. Застегивая на запястье, посмотрел на свои часы, вечером брошенные на стул рядом с очками. Времени было одиннадцать. Завтрак уже кончился. Он положил книгу обратно на стол. Найду ее вечером, решил он, взял со стула те же самые брюки и футболку, что были на нем вчера, завязал на поясе ту же легкую куртку, что брал на вчерашнюю прогулку, надел черные очки, взял из бумажника несколько купюр, и выбежал из номера. Рисовать, рисовать, рисовать. Ему очень хотелось поскорее взять карандаш в руки, удивительное дело, честное слово. Да, вот оно, именно это он не сделал вчера, именно из-за этого ему было так неуютно. Отчего же еще? По дороге он взглянул на закрытую еще с позавчерашней ночи электронную клавинолу. И музыка – и музыки у него вчера не было. Всколыхнувшаяся из аккордов мелодия так и осталась в голове незаконченной – записывать импровизированные наброски он не умел, всегда ждал, пока из них не получится что-нибудь законченное, и тогда или запоминал ее, вкладывал в руки, или записывал на аудио, чтобы позже прослушать в студии. Странный, бессмысленно прожитый день был у него вчера. Сегодня все будет по-другому. Ключи от номера он прикрепил к ремню брюк – сумку брать с собой не хотелось. Подумав еще секунду, он смял в руке большой пакет, в котором привез провода к клавиноле – чтобы потом, в городе, положить туда карандаши и альбом. И, чуть-чуть притормозив у неподдававшегося замка, хлопнул входной дверью, бросился вниз по ступенькам, торопливо пересек холл отеля, и, выбежал из него, сразу забрал вправо, по направлению к городу. Если смотреть на море, город всегда виднелся слева, уходя вдаль полоской, распластавшейся у бухты. Значит, если оказаться к морю спиной, прикинул он, город будет справа. Карты не взял – постеснялся спрашивать, боялся спутать слова. Скоро начался спуск к городу, и он понял, что не ошибся в направлении. Рисовать, рисовать, рисовать – по бедру отбивал он рукой ритм для этой полунашептываемой, полупропеваемой присказки. Около сползавшего к городу шоссе началась покатая пешеходая дорожка, медленно двигавшаяся вниз по-над морем, и, взяв у дороги камешек побольше, он принялся подкидывать его вперед краем наскоро зашнурованного кеда, стараясь, в свою очередь, угнаться за его движением по дорожке. Море пробивалось через ветки, но открытого вида все не попадалось. Только морской воздух резко, по-мальчишески набрасывался на него, обвевая шею, утыкаясь в отвороты рубашки, грозя сорвать кепку. Быстрее, быстрее, в город, рисовать, рисовать, рисовать. Один раз он чуть не подвернул ногу, не заметив неглубокой ямы на дорожке, и сразу приостановился, опомнился, зашагал медленнее, решив, что до вечера должен все успеть.

Скоро начались улицы, и он стал всматриваться в стекла витрин. Раньше, когда главной целью было добраться до города, он как-то не решил для себя, какой же магазин будет искать. Теперь подумал, что, наверно, любой, где будут канцелярские товары или принадлежности для письма, вполне ему подойдет. Хотя бы пару карандашей – лучше пастельных, но можно и обычных, цветных, хотя бы несколько мелков, или набор акварели. Что-нибудь. Ему нужно было найти что-то, что передавало цвет – нельзя было оставить лист черно-белым, он не мог надеяться на свою память, позже получится совсем не то. И обязательно надо найти листы бумаги, плотные или тонкие, неважно. Он забегал то в один магазин, то в другой, но все оказывалось не то. Город был переполнен кафе и агенствами по недвижимости, с витрин  которых ветер неуклюже дергал, прибивая обратно к стеклу, фотографии непроданных домов и вилл. То, что ему надо, могло быть и в супермаркете, наполненном всеми на свете товарами – и вот, пробежав мимо стиральных порошков и зубных паст, он, действительно, схватил коробку карандашей с разноцветными человечками на аляповатой обложке, и пакетик мелков с белым гномом, и даже пару кисточек – крупных, с такими же крупными щеточками, явно рассчитанных на тех, кто в первый раз пробовал держать в руках подобные предметы. Не то, все не то, пронеслось у него в голове, но он решил купить найденное на всякий случай, а потом, если повезет, заменить эти приобретения на что-нибудь более стоящее. Все купленное он скинул в неприятно заскрипевший при разворачивании большой пакет, который сразу же, как он ни отводил руку, стал бить его по ногам, выставляя на обозрение свои желтые буквы, особенно «Y» и последнюю «A». Уже выйдя, он вспомнил, что забыл купить альбом, и хотел кинуться обратно, но было как-то неудобно. Что же это он, как дурак, будет бегать туда-сюда. Он рванулся вбок по незнакомой улице, не обращая внимания, куда идет и совсем забыв, что хорошо бы запоминать путь для возвращения обратно. Почти в конце улицы, перед ее резким подъемом наверх, он увидел большой знак раскрытой книги, привешенный над входом в магазин, и подумал, что это то, что нужно. Там он найдет и более подходящие карандаши, и альбом. Краски, возможно, еще придется поискать. Он посмотрел на часы – было уже три часа дня. Он не совсем понял, каким образом прошло так много времени с того момента, как он понял, что пропустил время общего завтрака. Ведь после того, как он, осознавая, что время приближается к двенадцати, натянул на руку свои часы, он все время спешил, все время бежал, подталкиваемый набегающим и обгоняющим его резким ветром. И почти нигде не останавливался, только искал нужное ему. Ну что ж, оставалось только забежать в этот книжный, а потом купить себе что-нибудь поесть, решил он. Часов в пять надо было уже возвращаться, чтобы  вовремя оказаться у волнореза и быть готовым к закату. Забежав в книжный, он отдышался, поправил слегка взмокшую футболку, повернул на голове кепку, съехавшую вправо, и оглянулся вокруг себя. Чтобы разглядеть внутренности магазина, ему, с его плохим зрением, пришлось прищуриться – так как от обилия книг зарябило в глазах. Ни альбомов, ни карандашей он сначала не заметил, но сейчас, пронеслось в голове, он чуть-чуть присмотрится, пройдется по всем скрытым уголкам, и обязательно найдет. Он прошел вдоль по рядам, споткнулся, задев кого-то, повернулся и успел инстинктивно, по-русски, извиниться, когда увидел, что за витриной, плохо прорисованная в ярком, съедающем контур солнце, держа перед собой какую-то открытую книгу или газету, шла она. Вчерашняя девушка. Ветер вздергивал ее короткую прическу, и при общей затушеванности ее образа только волосы выделялись всклокоченной, колючей горкой над головой. С минуту он не знал, что же ему делать.  Он даже не был уверен, что это была она – его зрение часто играло с ним подобные шутки. То утреннее чувство несделанности, недоконченности вернулось к нему, и от этого он не сразу смог развернуться и обойти ту пожилую женщину, которую задел. Он странно полуприсел, принимая решение, бросился дальше вперед по проходу, обегая женщину, закрывавшую самый близкий выход из магазина, и после еще нескольких маневров вдоль книжных полок, задевая книги своим пакетом, выбежал из магазина. Пожилая итальянка, взяв в другую руку палочку и аккуратно проверила, посмотрев ему вслед, не было ли что-нибудь украдено из ее небольшой кремовой сумочки. Когда он выбежал на улицу и всмотрелся в залитую солнцем улицу, стремительно рвавшуюся вверх своей крутой лестницей, сцеплявшейся там с другой выгоревшей дорожкой, он увидел, что его отделяет от нее метров двадцать. Если бы в тот момент он остановился и задумался, стоит ли ее догонять, то, скорее всего, не стал бы это делать. Зачем? Она казалось ему странной. Он вспомнил смутные неприятные чувства унижения, испытанные после ее слов. Она шла по своим делам, а у него были свои. Он еще не нашел ни подходящего альбома, ни красок. Купленные недавно идиотские детские карандаши требовали скорейшей замены.  Но то ли по привычке нескольких дневных часов, проведенных в этом городке, все бежать и бежать вперед, то ли из-за того, что порывы ветра, задувая в уши и лицо, с самого утра мешали сосредоточиться на одной мысли, то ли от жаркого солнца, нагревшего его кепку и раскалившего металлический ободок его часов – непонятно почему, а все же он бросился бежать вперед, положив обязательно преодолеть эти двадцать метров до того, как она дойдет до ступенек, которые соединяли эту улицу и террасой поднимавшуюся над ней следующую. Еще до того, как он добежал до нее, она остановилась и оглянулась. Он тоже остановился, неуклюже комкая неуклюже задиравшийся черным шурщащим парусом пакет с карандашами и мелками и чертыхаясь про себя. Его положение было самым что ни на есть дурацким.  «Вы это… забыли вчера книгу. Не надо забывать свои вещи. Вот…» - пробормотал он, разглядев, что в руках у нее была сложенная карта. Города, наверное. Карта опустилась в ее руке, оказавшись около колена, и, проследив за ее движением, он поднял глаза вверх. Она смотрела на него пристально, как-будто опять внимательно разглядывая. Дурацкая, высокомерная привычка, подумал он. Он привык к такому взгляду только в том случае, когда он был кем-то другим и находился на сцене, но сейчас, когда он был самим собой, она просто-напросто не имела на него права. Нет, надоело, пора уезжать, немедленно надо уехать отсюда, твердо решил он про себя.

Если бы из того состояния, в котором она уже с самого утра была отчасти собой, а отчасти непонятно кем, какой-то другой ею, она могла посмотреть на себя со стороны, то, ее, конечно, поразило бы, что когда она увидела его, бегущего за нею, на одной из улиц города, на которой очутилась впервые, она, кажется, совсем не удивилась. Его присутствие стало частью того странного, сдвинувшегося мира, который нахлынул на нее вместе со вчерашним морем и тем необычным, пурпурным цветом, который еще долго полыхал где-то в складках горизонта, пока она, пугаясь надвигающейся ночи, бежала в свой хостел. Мир не вернулся в обычное состояние и на следующий день, когда резкий ветер вдруг рванул и захлопнул за ней входную дверь, когда она, как всегда рано, выбежала к морю на утреннее купание. Место ее ночлега, казалось, единственное, подобно старому, заржавевшему кораблю, еще принадлежало старому миру – все в нем было по-прежнему, и все его обитатели все так же были противны ей. Никто из допоздна пьющих и нестройно завывающих в нем песни, долго доносившиеся до нее снизу, и не заметил, как мир изменился. А она, чувствуя новое, спешила понять, что же произошло, и, несмотря на боль в уставших от ежедневной ходьбы в ступнях, побежала так, что от морского воздуха, вдруг оцепившего ее своими острыми, как иглы, брызгами, вдруг все завертелось в голове и стало больно в груди. Добравшись до пляжной полоски, она тут же бросилась в море, сопротивляясь большим, сбивавшим ее с ног волнам. Иногда ей не хватало воздуха, и она приподнималась, чтобы несколько раз набрать его полной грудью. Несколько раз попытавшись побороться с морем, все выталкивавшим ее на берег, она, наконец, уступила и выбралась. Ежась и дрожа, обтерлась своим маленьким полотенцем, и на него же присела, вытянув ноги прямо в песок и упершись сзади руками. Она знала, что нужно было попытаться остановиться и обдумать все, что с нею произошло, но воздух все вздергивал ее волосы, бросался солеными, невидимыми пальцами ей в лицо, и не давал сосредоточиться. Она думала о том, что она все-таки и есть самая глупое существо на свете – ведь так позорно и смешно убежать могла только она. Но начиная, как обычно, ненавидеть себя, она сбивалась на мысли о том, что хорошо бы сегодня прийти в отель пораньше и попытаться понаблюдать за ним, узнать, кто он такой, при этом так, чтобы никто не видел. Потом мысли опять сбивались, и она представляла, что он приглашает ее прогуляться на набережной, посидеть в ресторане, выпить бокал вина. Потом все опять шло вверх тормашками, и она думала, что хорошо было бы родиться мальчиком, ей бы это подошло гораздо больше, и все ее несчастья оттого, что она так и не освоилась в неподходящей ей женской роли, за всю свою жизнь так ничего стоящего и не сдела, а только мешая и надоедая всем. Слегка вздрагивая под утренним, еще нежарким солнцем, отбиваясь от смешного и нахального ветра, то набегавшего на нее, то оставлявшего ее  в покое, глубоко дыша и ощущая в себе огромный куб йодистого, льдистого, мечущегося воздуха, она и впрямь почувствовала себя пятнадцатилетним подростком. Ей захотелось побежать по берегу, взбрыкивая ногами и задирая вверх руки, поочередно то правую, то левую, и она резко встала, приготовясь к этому обезьяннему бегу, но потом заметила первых появлявшихся на пляже людей, и резко остановила себя. Если нельзя было бежать, что же делать дальше? Все мысли о себе были передуманы, и теперь шевелились где-то в задыхающихся от ветра легких тяжелыми камнями. От этого хотелось найти несколько больших гвоздей и беспорядочно колоть свою кожу, пока боль внутренная наконец не уступит боли физической.  Но что же нового было в мире? Что изменилось в нем за эту ночь? Это еще предстояло обдумать, а она все боялась заступить на порог подобных мыслей. Это было еще более страшно и неловко, чем броситься одной в бесконечность утреннего волнующегося моря, или же пытаться дико, по-животному, бежать, пробивая себе дорогу через сильный ветер и вяжущий ступни ног песок. Вдруг она поднялась, надевая на искрившееся царапинами соленых брызг тело футболку и джинсовую юбку, и заспешила в хостел. Ей пришла в голову еще одна мысль – нужно было обязательно забраться сегодня на тот манящий к себе холм, с которого, она была уверена, открывался необыкновенный вид. Идти, наверняка, предстояло долго, и это было то, что могло занять ее в этот новый, подступивший высокой, непреодолимой волной из-за еще вчера казавшегося тихим горизонта, день. Вечером же она успеет прийти в отель и попытается найти его – а о том, что она будет делать, если действтельно встретит его, думать было некогда и почему-то даже лень. Пропажу книги, важной для ее письменной работы и занимавшей ее мысли последние несколько дней, она не заметила. Вернувшись в хостел, она сделала пару бутербродов, кинула в рюкзак несколько слив и яблок, и налила из-под крана бутылку обычной воды. Тратить деньги на вкусную еду было не в ее привычках, взятого с собой было вполне достаточно, чтобы прожить этот день. Взяв карту города, переодевшись в удобную обувь, шорты и футболку, поискав среди одежды круглую шапочку под названием «караимка», купленную когда-то в Крыму, она зашагала по направлению к городу. Она знала, что на шапочку в городе оглядывались, и уже привыкла ловить затаенные улыбки в свой адрес, но сегодня она как-будто чуть меньше боялась быть особенной. Часто спотыкаясь на ходу от спешки, она решала про себя, что будет с нею дальше. В городе она попросит карту туристического маршрута для подъема на холм, и к пяти вечера успеет вернуться, чтобы переодеться и побежать в отель на свое место, к которому может прийти и он. Сегодня он должен прийти, решила она. Что делать, если он не придет, или же если – и от этой мысли становилось щекотно и колко – действительно придет, ее спешившее справиться с изменившимся миром сознание не успевало придумать.  Без труда получив в информационном киоске карту холма с прорисованными желтым дорожками для подъема на него, она двинулась по то сходившимся, то расходившимся, то сбивавшимся и мешающим друг другу улочкам вверх, от моря, к видневшемуся впереди, отражающему своими зелеными склонами солнце холму. Иногда, подгоняемая вперед порывами ветра, она останавливалась, и, вбирая в легкие воздух, чтобы перестало так быстро биться сердце, думала, что, наверное, ему, с его неспортивной комплекцией, никогда было бы не подняться на этот холм. А потом вдруг злилась на себя за такую странную мысль, и начинала быстро шагать вперед, держа перед собой карту и чуть-чуть наклонив вперед голову. В голове, в унисон толкавшемуся исподтишка ветру, неслись стреловидные мысли о том, что она, конечно же, сильнее многих мужчин, и многое, почти все сможет сделать сама, только бы ей не мешали, не останавливали, и только давали бы всегда идти вперед, не останавливаясь и ничего не боясь, вот как сейчас. А потом она вдруг ясно услышала сзади себя чье-то резкое дыхание, удары шагов по мостовой – то ли ветер, дувший с моря, доносил их в этот день четче, чем обычно, то ли все чувства ее в этот день были как бы натянуты на колки невидимой скрипки, и было достаточно малейшего колебания бытия для извлечения из них нового, неожиданного звука. Она обернулась. В пяти метрах от нее стоял он, ничего не говоря и пытаясь отдышаться. Было похоже, что он бежал за ней – долго или не очень, она не знала, но в любом случае теперь уже было не страшно. Шнурки на его кедах были развязаны, а кепка съехала вправо. На нем были те же старые брюки и футболка, что и вчера. Вчерашних солнечных очков она сначала не заметила – но присмотрелась и увидела их на краю футболки. В руках его болтался какой-то несуразный, неприятно шуршавший и пластавшийся по ветру пакет с надписью «Yamaha». В пакете временами что-то перемещалось с края на край. Может и правда музыкант, подумала она. Мысли наползали сумбурно, мешая одна другой. Она успела забыть, как он выглядит и теперь вглядывалась, ощущая подкатывавшееся разочарование. Нет, такой никуда ее не пригласит, все бред и неправда, пронеслось в голове, и еще можно было успеть поиздеваться над собой за все утренние мысли по поводу него, как вдруг резкий ветер опять набросился на нее и смешал неприятно оседающий в гортани, как прокисшее масло, ряд мыслей. Набросился ветер и на него, затрепал обоим волосы и сбил мысли не в одной, а в двух головах. Правда, ни один из них не имел понятия  о том, что подобное творилось и с другим, и злясь, винил другого за наглость и бесцеремонность упорного молчания. Несмотря на бесконечные усилия ветра, все носившегося, как собака в услужении, от нее к нему, и от него к ней, они упорно не желали признавать между собою ничего общего, и воспринимали другого как составляющую этого самого ветра, против которого надо было выставлять руку, пытаясь сделать шаг вперед, и бороться до самого конца, чтобы не захлебнуться в его влажных порывах, полных колючих маленьких искр.

«Вы что, не слышите меня? Вы забыли вчера книгу на пляже. Вот я и хотел вернуть ее вам» - сказал он, и даже полез в свой мешок, чтобы уверенно достать ее, подойти к ней и отдать. А потом уйти – чтобы не повадно было так нагло разглядывать его. Но книги в мешке не было – оттуда на него смотрели улыбающиеся белые гномы  и странные розовые человечки. Там не было ни книги, ни альбома, ни мало-мальского листка бумаги, и не впивайся ему в лицо ветер, доносившийся сюда даже с моря, он бы вспомнил, что скоро закроются магазины, а он еще не купил того самого важного, без чего сегодня он не нарисует даже своего окна с приоткрытой дверью балкона и полузадернутыми занавесками. Он неловко поднял взгляд на нее, опять как бы за что-то извиняюсь. «Нет книги, забыл, она у меня в номере». О чем он, думала она. Какая книга? Уловка, чтобы пригласить в ее гости? Теперь она не будет убегать, она разберется, ей интересно. Теперь она другая, она не боится. Красивый ли он? Эта та, другая, вчерашняя, судила строго, а сегодня она еще боялась до конца себе признаться, но она хорошо видела, что он… На мгновение она опять испугалась, но уже оттого, что ей привиделось, что есть такая точка зрения, такое состояние, из которого будет самой большой правдой на свете то, что он самый хороший, самый красивый на свете. Эта точка, этот взгляд были где-то рядом, но они еще не принадлежали ей, и она отмахнулась от них рукой, слегка было захватив в ладонь и носившийся вокруг них, как зверек, сорвавшийся с привязи, ветер. «Мне сейчас некогда. Я иду на гору» - сказала она. Он что, бежал сюда за ней через весь город? Следил? Страшно, но совсем чуть-чуть. Интересно. Музыкант, и бежал. За ней. Подумать бы об этом, придумать что-нибудь, да некогда, некогда, некогда. «Вот тот холм, видите» - быстро добавила она, чтобы он не посчитал предыдущие слова грубостью. – «Оттуда открывается потрясающий вид на бухту и на весь город». И остановилась, не решаясь продолжать. Неужели сейчас она могла бы позвать его с собой? Какие неожиданные поступки иногда можно сделать, чуть-чуть бы еще подождать, разрешить себе находиться в том моменте, когда что-то еще не сделано, не доведено до конца. «Вы, я смотрю, мастер открывать здесь потрясающие виды» - по-доброму улыбнулся он, уже забыв свою злость. А ведь там и можно было бы нарисовать море, осталось только дойти. «Не возьмете меня с собой?» -так же просто, как и раньше, предложил он, и добавил, отдавшись своей фантазии и невнимательно следя за ее реакцией – «Я так хотел бы сегодня что-нибудь нарисовать. Что-нибудь необычное, сказочное, как тот, вчерашний закат». Нарисовать? Может, обманывает, так же, как и про музыку? Она не умела рисовать, и очень переживала из-за этого. То, что она привыкла подолгу бродить по художественным музеям и читать нужные книги научила ее разбираться в живописи, было не в счет. Но сама ни рисовать, ни сочинять музыку она не умела. А он умел. Или обманывал? «Как хотите. Только идти долго. Или не очень, я точно не знаю». – быстро произнесла она. – «И если вы решили, что я вчера…» - на всякий случай решила она добавить, и осеклась, так как не знала, как продолжить. «Я ничего не решил, а вот вы забыли вчера книжку. Только в этом все дело. Андрей». – быстро, несколько несвязно, на одном дыхании и не разделяя фраз интонационно, произнес он и, сделав несколько недостающих шагов вперед, протянул вперед руку. Она поколебалась и сказала неправду: «Саша». Из нравившихся ей имен, которые ей не принадлежали, она выбрала имя, которое соответствовало ее сегодняшнему болезненному, почти детскому желанию стать легким, подвижным, неземным мальчиком, который бы мог броситься в море и плыть, плыть вперед до бесконечности. «Александра», - подумал он, и что-то, похожее на нежность, дернулось в его сердце и погасло. Она молча, как бы спеша, показала ему на карте то место, где они находились, проведя ногтем линию к обозначенному на карте нескольки неровными кругами-изотопами холму. Они зашагали вперед – молча, но одинаково чувствуя неловкость этого молчания и обязательную необходимость в ближайшие минуты его прервать, преодолев захлестнувшее их обоих, подобно сбивающей с ног морской волне, смущение. Ветер стал подгонять их шаги сзади, и, когда она один раз чуть не упала, он инстинктивно подхватил ее и сильной, минутной поддержкой выправил ее сбившиеся шаги. «Спасибо» - произнесла она, и давившее на них, как крышка на готовой взорваться банке, молчание, взметнулось вверх и повисло над ними преодоленным, смешным в своей недавней  неловкости овалом. Больше оно не связывало их мысли и легкие бессмысленной тишиной, а только следовало за ними, всегда готовое приблизиться в новую минуту неловкости.

«Ну как, Вы еще не устали идти? Можем сделать остановку, если хотите» - деловито, с подчеркнутой веселостью спросила она, до этого долго поперебирав в уме подходящие вопросы. Что он делал в городе, зачем взял с собой этот несуразный мешок, не жарко ли ему, не устал ли он – она не знала, на чем остановиться, но все это было не то, совсем не то. Спросила последнее. «Нет, давайте уж до самой вершины, до самого конца», - сказал он, и серьезно посмотрел вперед, на дорогу. Она тоже посмотрела вперед, достала из рюкзака яблоко и сливу, и предложила ему на выбор. Детский сад какой-то, подумала про себя, протянув вперед обе руки. Он улыбнулся, взял яблоко, и они зашагали дальше. Она опять лихорадочно стала думать, о чем бы еще спросить его, и злилась одновременно на себя за то, что не могла придумать ничего путного, и на него за то, что он не помогал ей выйти из неловкой ситуации. «Вы знаете, что мне это напоминает?» - вдруг сказал он. Она напряженно всмотрелась в него. «Вы, наверно, уже не застали советское время, да?» - спросил он. – «Тогда все много ходили в походы, вот как мы сейчас». «Почему не застала…»  - обиделась она, забыв, что уже решила соврать и по поводу своего возраста, дав себе на пять-шесть лет меньше, чем ей было на самом деле. «Я тоже была пионеркой, в комсомольцы, правда, не успела». Он удивленно посмотрел на нее. Раньше он дал ей навскидку от силы двадцать три года, а теперь надо было надбавить лет пять-шесть как минимум. Значит, она была ненамного младше его. Это как-то не укладывалось в его голове. Он еще вчера причислил ее к новому, не совсем понятному, и даже во-многом чуждому ему поколению, взрослевшему в начале двадцать первого века. «Мне чего-то ужасно не хватает из того времени, Вы знаете, я человек той эпохи, а к этой так, приспосабливаюсь, что ли»,  - задумчиво сказал он. Ветер трепал его волосы, выбивал их из-под кепки. Зачем он ее надел, подумала она, она совсем ему не идет. И брюки с футболкой были какие-то затасканные. Как-то все это, если подумать, не вязалось, с тем пятизвездочным, шикарным отелем, где они встретились. Или он был такой же, как она, пришлый? «А я не знаю, какой я эпохи. Мне везде было бы сложно. Мне просто сложно жить, и не думаю, что было бы легче в другое время» - резко сказала она, и успела подумать о том, не звучит ли она слишком пафосно. Он посмотрел на нее внимательно. «Я вас понимаю» - сказал он, и хотел еще что-то добавить, но она перебила. «Жить по-настоящему, по-честному, совершенно невозможно. Другому как понять тебя, сказал один поэт, понимаете», - вдруг резко, быстро, сбиваясь и уже перебивая и самое себя, как будто и не к нему вовсе обращаясь, заговорила она – «И мне кажется, что вообще никто уже никого не понимает, все забились в свои индивидуальные, непроницаемые ячейки, никто никому не интересен, и вообще страшно становится, как общаться, как жить, как вообще существовать в этом мире…» Она остановилась, чтобы набрать воздуха. Говорить и подниматься вверх одновременно оказалось сложнее, чем она думала. Он тоже остановился и ждал, когда она наберется сил идти вперед. До вершины оставалось уже не так много. «Да, да, я тоже об этом думал…» - тихо сказал он, когда они пошли дальше. – «Но мне казалось, что можно попробовать, попытаться сделать так, чтобы вокруг тебя всем было хорошо, ну хотя бы на минуточку, на самое небольшое мгновение». «Ну, это, извините, уже какая-то утопия, это абсолютно невозможно», - уверенно сказала она, и посмотрела на него со снисхождением. Нет, наверно, он действительно жил в этом отеле, имел кучу денег, и совершенно не знал жизнь. А уж она-то успела ее хлебнуть, и уже  успела окончательно в ней разочароваться. Он посмотрел на нее весело, со скрытой иронией. Нет, наверно, про пионеров она придумала. Ей никак не больше двадцати. Бывают такие юные девочки, которые решают, что уже все знают о жизни, поняли ее до конца, и сыплют похожими философскими сентенциями. Он, много не читавший и учившийся всему только по своему собственному опыту, не любил длинных слов и умствований. Он решил доказать ей, что единение, чувство принадлежности одной, большой, сходной с тобой массе людей, живущей в этот момент тем же, чем дышишь ты, в то, его время было возможно. Это сейчас люди могут вот так, как она, ездить в Италию и бродить по горам в одиночестве. О себе, находившемся здесь же, он в этот момент почему-то забыл. Он был из тех, из других, которые любили и ненавидели, восторгались и презирали все вместе. Он решил начать с простого примера. «Ну хорошо, а вот вы знаете, например, группу «Ласковый май»? – спросил он. И вдруг громкий гул голосов и ощущение прижавшихся друг к другу тел, яркий отблеск неведомой, огромной сцены где-то впереди живо проснулись в нем, и пожалел, что задал его – знать то, она, может, и знает, только зачем сейчас было вспоминать об этом? Для него в этом была вся его намечавшая, спотыкающаяся, обожающая многих и многое юность, а она, наверное, в лучшем случае прослушала пару песен на сохранившихся ретро-сборниках. Она посмотрела на него с некоторой настороженностью. Никакой логики в его вопросе не было. Первым ее импульсом было соврать что-нибудь и выжидающе посмотреть, что дальше будет. Она вдруг вспомнила, как десятилетней прислушивалась к повторяющимся звукам песни «Розовый вечер», десять, а то и двадвать раз за вечер доносившимся с дискотеки около ее дома, и как что-то в ней начинало дрожать от непонятного восторга и возбуждения, и все ее детское существо вытягивалось, начинало хлопать в ладоши, подтанцовывать, забывая, что это всего лишь балкон, и пространство для ее самовыражения ограничено его бетонной стенкой. Вспомнилось, как было больно и по-новому сладостно одновременно, и впервые чувство одиночества, к которому она уже стала привыкать, сменилось ощущением причастности к этой песне, к певшему его голосу, ко всем, кто где-то там слушал его вместе с ней. Ветер все сильнее обдувал их лица, мешал им движениям, как будто злился, что вот же, они уже почти дошли до вершины горы, а так и не избыли этой скрытой злобы в непонятные, неверные, созданные случайно образы друг друга, не преодолели и не собирались переступать скрытого неверия в возможную схожесть тех жизней, которые они прожили или только собирались прожить. «Да, я знаю, «Розовый вечер», «Белые розы», ну и что?» - с легким раздражением сказала она. «Ничего», - тихо сказал он, и уверился – точно, абсолютно зря спросил. Ей его не понять. Все стало сложнее. Всем всего достаточно, вот в чем парадокс. Привлечь, рассмешить, объединить людей стало намного сложнее. Это он знал по своему опыту. А она разозлилась на него за глупый вопрос и ничего не значащий ответ. Он все-таки был не так умен, как ей сначала представлялось – совсем не умел поддержать беседу. Она устала переживать по этому поводу, и ожесточенно углубилась в созерцание подходившей к концу, но уже утомлявшей ее дороги. Молчание, поддерживаемое над ними слегка разреженным воздухом, опять опустилось к ним на головы, мягко погладив его по кепке, а ее – по ее странной панамке-шапочке, которой крымский продавец из желания подороже ее сбыть в свое время дал название «караимка» по имени древнего местного племени.

Огонь

Когда они расположились на уступе, спускавшемся с самой высокой точки холма – близко друг к другу, но все-таки чуть-чуть порознь - было уже довольно поздно, часов пять или шесть, то есть именно то время, в которое когда-то давно, внизу, в раскаленном городе, они планировали вернуться. Даже время, как будто тоже подгоняемое ветром, побежало в тот день по-другому, не давая никому опомниться, сбивая всяческие планы и ни за что не соглашаясь на новые. Через некоторое время (и уже было сложно сказать, через сколько именно минут – пять, десять, или через час) солнцу же показалось, что оно остает, не успевает за остальными стихиями, и вот уж оно сильно зарделось, закрылось набежавшими тучами, и ярким, сочным диском стало проглядывать сквозь пелену облаков, то скрываясь, то выходя на поверхность, и при этом неуклонно двигаясь вниз. Он вцепился глазами в ускользающую, налившуюся красным, полосу неба, под которой открывался и город, и отражающее эти кровавые краски море, и наливавшаяся оранжевым бухта, и неизвестно, сколько времени прошло перед тем, как он опомнился. Он засуетился, придвинул к себе отложенный пакет с надписью «Yamaha», достал из него карандаши и мелки. Аляповатые детские картинки смутили его, и он быстро засунул их обратно, и сел на пакет, решая, что же делать. Принимая решение, посмотрел влево, на нее. Она сидела молча, поджав под себя ноги, положив руки на колени, оказавшиеся на уровне ее подбородка. Под смешной шапочкой с узорами выбивались вихры короткой, не очень женственной стрижки, под летней футболкой просвечивали тонкие руки, покатые детские плечи. Ему почему-то стало ее жалко. Да нет, ей не больше семнадцати – кто же пустил ее сюда, в Италию, одну? Может быть, богатые родители? Или она убежала от жениха и поселилась здесь, чтобы забыть прошлое и успокоиться? Что-то явно ее тревожило, не давало жить, радоваться, дышать, улыбаться миру и людям. «Извините, Саша…». Она не откликнулась, продолжала смотреть перед собой. «Саша…» - еще раз позвал он. Она обернулась удивленно. «Саша, у Вас не будет карандаша и листка бумаги, если можно, побольше размером?» - спросил он. И опять, как всегда, чуть-чуть извиняясь – «Хочу зарисовать этот закат, посмотрите, какой он сегодня!». «Да, он какой-то весь… - она стала подбирать нужное слово. – «Огненный. Или, может, это потому, что сверху солнце можно увидеть с другой точки зрения? Одновременно и снаружи, и внутри?». Он повернулся к ней и ждал, пока она продолжит. «Как это? Что Вы имеете ввиду?» - тихо сказал он, когда она не стала продолжать, замерев на одной выдохнутой, как будто вслух подуманной фразе. Она очнулась, посмотрела на него, собралась, нахмурила лоб, испуганно стала подбирать умные слова, чтобы объяснить свое мимолетное представление о солнце как о шаре, на который можно смотреть и в профиль, и в фас, и сзади, и сбоку, все зависит от того, на какую высоту относительно его подняться пешком или вот – как птицы – на крыльях. «Я сама точно не знаю, я просто представила, что вот, теперь отсюда солнце осталось там, внизу – хотя конечно это не так, и теперь можно увидеть его даже тогда, когда оно прячется, потому что эта гора – выше облаков, и, значит, можно заглянуть за них, а если бы подняться еще выше, то можно было бы увидеть и его dark side, знаете, как в dark side of the moon?». Она по привычке вставляла в речь английские слова, иногда она даже думала, частично используя их и уже давно не считала их инородными для своего сознания. Последнего он не понял, и смутился. Попросил еще раз, чуть-чуть настойчивее, чем раньше, о карандаше и листке бумаги – закатное солнце, казалось бы, застыло огненным маревом на небе, и неуверенно топталось на небе, как преступник, совершивший преступление и не решавший покинуть свою жертву, истекавшую кровью. Пурпурно-багровые подтеки были уже везде – полосами тянулись они через бухту, проникали на крыши домов города, двигались и в их сторону, еще не дотронувшись ни до его черной кепки, ни до ее кремовой шапочки с узорами. Этот момент ему было жизненно необходимо зарисовать – когда он еще увидит такой, когда еще окажется здесь, на этой недосягаемой никем – ни около них, на вершине, ни дальше по склону не было ни одного человека – высоте. То, что у нее может не оказаться ни листка бумаги, ни простого карандаша или ручки, не приходило ему в голову. Также почему-то ему казалось теперь, что это он, а не она привел их сюда, и ему почти по-мальчишески нравилось вновь чувствовать себя властелином вселенной.

На этот раз она почему-то тихо подчинилась, открыла рюкзак, и достала из него записную книжку с большими, почти нотного размера листами. Она стала перелистывать ее в поисках чистого листа, и он мельком увидел какие-то небольшие рисунки, надписи, вложенные фотографии, длинные записи, ряды строк, похожие на стихи. Он даже вытянулся вперед, чтобы лучше рассмотреть, что же там было, но она сразу же заметила его взгляд, и, переложив книжку в одну руку и наклонившись вбок, так, чтобы ему ничего не было видно, вырвала из нее листок, и быстро убрала ее обратно. Потом развернулась обратно к нему и протянула листок. «И карандаш» - уже как о чем-то, не требующем объяснений, напомнил он. Она слегка всплеснула руками – его почему-то поразил этот жест, в нем было что-то женское, грациозное, неосознанно прекрасное – и протянула руку к длинному карману рюкзака. Достала из него небольшой чехольчик на молнии, открыла его, и протянула ему. Там лежало несколько карандашей – простой и цветные, и пару ручек. Она ожидала, что он выберет себе что-то из этого, но он мягко взял ее положил свою ладонь под ее, без слов приглашая отдать ему все, что у нее было. Несколько мгновений ее рука оставалась в его руке, потом она, как будто задумавшись о чем-то, медленно стала вынимать свою ладонь, плавно оставляя чехол в его руке. «Спасибо» - тихо сказал он, а она опять, как раньше, вздернулась, насупилась, отвернулась в сторону огненного заката. «Рисуйте же, а то, действительно, все скоро закончится!» - резко, чуть-чуть севшим за день голосом сказала она. И даже слегка закашлялась – наверное, от усилившегося ветра. Ни он, ни она не замечали надвигавшихся сзади туч – с этого склона их еще не было видно, а вот пересядь они на противоположную сторону, они бы увидели надвигающиеся клубки черных, сплетенных кровавыми нитками отражающегося в них заката грозовых облаков. Он прижал рукой к колену вырывавшийся лист бумаги – она оказалось хорошей, мягкой, пористой – и быстро стал набрасывать эскиз, решая на ходу, как скомпоновать рисунок так, чтобы в него поместилась и линия города внизу, и надвигающийся на нее огненный клубень солнца, и нити длинных облаков, расходящиеся до самых краев неба вправо и влево, и, может быть, если получится, и край склона с двумя уходящими резко вниз парами вытянутых ног – его и ее. Последнее было бы неплохо для передачи перспективы и объема увиденного. Красок, что ж поделать, придется добавить потом. Сегодня и карандашный рисунок мог бы получится вполне драматическим, полным этого ранящего его зрение чувства, которое возникало каждый раз, когда он отрывался от рисунка и поднимал глаза, чтобы еще раз целиком вобрать в себя это вечернее видение для того, чтобы воссоздавать его резкими штрихами и деталями. В этих неровных, поспешных движениях карандаша, чередующихся с такими же нервными взглядами поверх рисунка, была сосредоточена вся его борьба с несколькими стихиями одновременно – против времени, которое все уходило и уходило, надвигаясь тенями на край его листа и уже грозясь закрыть его весь, против ветра, который рвал с колен расправленный листок и норовил сбить очередную проводимую линию, и против того нового жара, который охватывал его изнутри, как бы отражая багрово-огненное падение солнце. Последнее он принимал его за вдохновение, за разгоряченность проснувшегося внутреннего зрения, за волнение, связанное с наблюдением необычного природного явления. Но при этом почему-то ее мальчишеский, наклоненный к нему профиль все чаще и чаще возникал в его боковом зрении, а от ощущения ее присутствия близко к нему и ее все более частых наклонов в его сторону, чтобы посмотреть, что же у него получается, начинало быстрее биться сердце и еще смелее, резче двигалась по рисунку уже начинавшая уставать рука. 

И видимо, было важно, чтобы он закончил до конца этот рисунок, потому что только когда он отложил карандаш, вздохнул – не то, чтобы удовлетворенно, но с каким-то освобождением от двойного, давившего изнутри и завладевшего зрением, жара – и, немного вытянув перед собой, направил руку в сторону, чтобы было видно и ей, медленные, тяжелые капли стали падать сперва на его кепку и ее смешную шапку, потом на землю, на траву, на колени, на их руки и лица. Лист же остался сухим - она быстро рванула его к себе, закрыла руками, и спрятала в целофанновый пакет, валявшийся за их спинами. Потом, с его помощью, аккуратно положила пакет в рюкзак, так, чтобы не смять рисунок, запечатлевший пурпурное горение этого дня, и только после этого молча посмотрела на него, как бы спрашивая, что же им теперь делать. Он без слов взял у нее рюкзак, перекинул через плечо, и, поднимаясь и поднимая за руку ее, посмотрел наверх – там, в неправдоподобной близости к тому огню, что горел над морем и городом, стояла сплошная темная, сливавшаяся в одно большое пятно масса, которая существовала и действовала там, наверху, казалось, сама по себе. Молча они заспешили вниз по тропинке. Пару раз она подскользнулась на начинавшей заполняться грязью дорожке, и он крепко взял ее за руку – чтобы не упала. Теперь, будучи связанной с ним рукой, ей пришлось идти быстрее, чем она умела – быстрый темп его шагов не оставлял ей выбора и закрывал обзор дорожки впереди. Несколько раз она пыталась высвободить руку и забрать с его плеча свой рюкзак, но он проговорил что-то через усиливавшийся ветер, и она поняла, что лучше будет делать так, как решил он. Главное было добраться вниз, к городу, а оттуда она по карте найдет дорогу обратно, и тогда ему, в свою очередь, не останется другого выбора, как только следовать за ней. Она подумала, не промокнет ли карта, и потом  еще раз с испугом вспомнила о рисунке – но нет, он лежал надежно, в большом, сложенном несколько раз пакете «Yamaha», в прямом соседстве с так и не использованными карандашами и мелками. Голова и тело ее была разгорячены всем предыдущим днем – ранним утром, морем, стремительным движением по раскаленному городу, долгим подъемом на гору. Но самый большой огненный кусок вкатился в ее сознание тем закатным, всепроникающим красным шаром, который все еще стоял перед ее и его глазами, и все еще падал, и никак не мог упасть в море на рисунке, который теперь находился за его плечами. И теперь, под сильным дождем, ей казалось, что все внутри у нее горит, и что даже полное промокание под грозовыми потоками не смогло бы унять ее жар, и что она плывет одна – нет, не одна, с ним, или с кем-то еще – на плоту, и несет перед собой – или, как спартанец лисенка, в себе – факел, и обязательно надо доплыть, донести его до цели, и утонуть невозможно, потому что в воде станет еще жарче, а факел не погаснет, а зажжет все кругом, и вот тогда-то и придет опасность, и можно будет по-настоящему испугаться, но не сейчас, не сейчас, не сейчас…

Очнулась она от того, что поняла, что вот уже несколько раз в ее губы утыкалось что-то металлическое, после чего во рту становилось приторно сладко, и появлялся рефлекс сглатывания. После этого по горлу проходила ниточка тепла, которая лилась куда-то дальше, внутрь, создавая ощущение уюта и конечности, спокойствия, как в детстве. Свобода ее движений была ограничена, но на голову уже ничего не капало, и все тело было сухим, только волосы еще были немного мокрыми – их она чувствовала по отдельным прядям, сбившимся ей на лицо. Значит, факел довезен до места и плот не потонул – решила про себя она. И рисунок цел – от этой мысли стало еще более радостно, и с этой искрой радости полностью вернулось и сознание – на минуту раньше, чем она открыла глаза. Где она, что с ней, где он, и почему, как же так получилось, что не она искала дорогу обратно на карте? Ведь карта была у нее в рюкзаке, и было бы просто ужасно грубо и нечестно, если бы он… Она хотела что-то сказать, но тут чья-то рука мягко дотронулась до ее плеча. Она резко открыла глаза, и увидела его, неловко наклонившегося над ней. В одной руке у него была ложка, в которой разлился мутно-желтой прозрачностью мед, а другой он дотронулся до ее плеча, и быстро отдернул руку, когда увидел, что она открывает глаза. Она рванулась, чтобы встать, и задела ногой чашку чая, стоявшую тут же, около нее, и едва не опрокинула банку с медом, поставленную им у ножки кресла, на котором она сидела. Горячий чай разлился, коснулся ее ног, и она почувствовала, что через преграду какой-то ткани ее пальца становится горячо – наклонилась вниз и увидела, что на ногах у нее были большие махровые носки. С непостоянством пришедшего в себя после болезненного перерыва сознания она перевела внимание на окно, увидела хлопающие по закрытому окну лапы черно-зеленых пальм, повисшие на раме крупные дождевые капли, и уже в отдалении, как будто на картинке из книги, беззвучно мятущиеся за окном, и поэтому какие-то фантастические, с белыми гребешками грозовой слюны, морские волны. И, уже окончательно овладевая собой, поняла, что за окном бушевала буря, и был какой-то невозможный, непредставляемый, страшный в своей бездонности ночной час, и находилась она у него в номере. Она повела глазами вокруг себя - вот на двери сушатся его мокрая футболка и брюки, вот сбоку, в углу, стоит ее рюкзак, непромокаемая ткань которого уже успела высохнуть, вот – и это было самое главное и самое непостижимое в своей сиюминутности – и он сам здесь, рядом с ней, быстро выпрямился и вдруг побежал куда-то вглубь за тряпкой, а, вернувшись, наклонился и, боясь поднять на нее глаза, стал суетливо вытирать чай, расползавшийся по полу комнаты теплой, неторопливой струйкой.

Она посмотрела на его затылок – в первый раз на нем не было этой дурацкой кепки, перевела взгляд на суетящиеся около нее ноги и руки – на нем был старый спортивный костюм, черный с серой полосой. Она все следила и следила за его движениями – вот он остановился, держа в руках тряпку, но все не поднимался, как-будто ждал чего-то. И она ждала, и ей опять стало страшно. А когда ей было страшно, ей всегда казалось, что она находится у последней грани, где уже нет необходимости думать о чужом и собственном достоинстве, а можно только кричать, говорить ерунду, и бороться с неведомым зверем, как будто проступавшим в такие моменты из окружающего воздуха. «Куда это Вы меня завели? Я вообще, я буду жаловаться, это вам так не пройдет, я сейчас заявлю, еще узнаете, думаете, денег много, так все можно…» - затарабанила она, каждым словом, вырывавшимся из каких-то наслоений сознания, создавая тот образ чужого, опасного, колючего, которым, как подтверждала жизнь, был заполнен этот странный, неуютный мир. И встала с кресла, срывая с себя теплое полотенце, наклоняясь, чтобы освободиться от замедляющих движение носков. Под полотенцем, как оказалось, на ней была пара мужских футболок, закрывавших ее ноги до бедра. Она натянула полотенце обратно и забилась по комнате, как залетевшее на свет невиданное ночное насекомое – натыкаясь на стол, кресла, шкаф, больно ударившись о стоявший в углу музыкальный инструмент с закрытой крышкой. Минуту он не мог понять, что происходит, потом резко поднялся, отбросил тряпку, с которой желтыми каплями стекал чай, под кресло. И потом, чуть-чуть срываясь на крик, громко заговорил, пытаясь удержать в поле зрения ее хаотическую беготню по комнате: «Так убирайся тогда на все четыре стороны. Живо, давай отсюда, в свой номер. Детский сад, детский сад какой-то. Давай, давай, забирай свою одежду, досушишь дома, и чтоб я тебя здесь больше не видел…» - он споткнулся, усилием воли остановив слетевшее на автомате матное слово. «Да перестань же ты колобродить тут, как кукла заведенная. Инструмент мне сломаешь. Уходи отсюда, быстро» - он резко рванул ее за руку, чтобы она не перевернула ему клавинолу. Сейчас уйдет отсюда и впереди у него целая ночь музыки – после двух дней перерыва ему так необходимо было остаться одному со своими звуками, непослушными и непредсказуемыми. Ему почему-то пришло в голову сравнение не всегда поддающихся его воле звуков с этой вот, только что мельтешившей перед глазами, а теперь в каком-то идиотском ужасе застывшей перед ним девчонкой, и он обозлился на себя. Как можно было так грубо с ним, когда он привез ее домой (хорошо, что помнил название отеля, на которое до этого придумал неплохой каламбур), и, в непрекращающемся страхе за нее, отпаивал ее чаем и медом, все вспоминая это движение вниз с ней за руку, и тот момент неожиданной сильной тяжести, чуть не свалившей вниз его самого, когда решения пришлось принимать ему одному за них двоих. «Как Вы смеете мне тыкать, да еще и хамить?» - резко сказала она, вырывая руку и пытаясь успокоиться. – «Думаете, если у Вас денег много, так все можно? И что я, и что со мной…» - она сбилась, и заплакала, чувствуя растущий, заливающий ее щеки, стыд от того, что она стоит перед ним почти-то что голая, и что ничего из того, что ей виделось, уже не получится, а получится или какая-то страшная пошлость, или, что еще хуже, просто ничего уже не будет, кроме злости, холода и одиночества. Вот сейчас он еще раз закричит на нее – представляла она, скрючившись напополам и от стыда пытаясь перестать плакать – вот сейчас равнодушно и с презрением выведет за дверь, а потом узнает, что она чужая, пришлая и никому-никому не нужная – ни здесь, в непонятной Италии с черными пальмами и злобным морем, ни тем более дома, который может и не дом вовсе, потому что где у нее дом, давно было вопросом. «Ну причем здесь деньги… Ну, успокойся, пожалуйста… Что же мне тебя было там помирать оставлять? Ну? Ну не плачь, ну что ты, честное слово, перестань, пожалуйста…». Он неловко подошел к ней, не зная, что делать дальше, потом сел на колени, пытаясь заглянуть ей в лицо. «Я не плачу», - вытирая последнюю, противно расползшуюся по щеке слезу, сказала она. И, смотря поверх него обратно на то кресло, где только что сидела, спросила: «Можно, я посижу?». Инстинкт доброты был в нем слишком силен. «Конечно, конечно», - отодвигаясь, чтобы дать ей возможность пройти обратно, сказал он. «Ты высыхай, а потом тогда иди к себе в номер, о-кей?» - спросил он, почувствовав необходимость остаться одному, с волнением смотря на свой инструмент и его закрытую крышку. Он уже устал от этого дня, от этой странной, ни на что не похожей смеси заливающего сознание огня и сбивающей с ног дождевой лавы, устал от необычно большой для себя дозы общения и связанных с ним мук сознания – что сказать и как сказать, что сделать и как поступить,  - устал даже от тех неожиданных, опережающих одно другое решений и перемещений, на которые обязал его сегодняшний день. Короче говоря, он очень сильно устал и хотел побыстрее остаться один. 

Он краем глаза посмотрел на нее – она села в кресло, закуталась в полотенце, и, опять, казалось, ушла в себя, вобрав голову в колени и некрасиво скрючившись в кресле. Она, видимо, не собиралась поднимать голову, а он почему-то все смотрел и смотрел на нее. Нет, действительно, странная девочка, он уже точно решил, что ей не больше восемнадцати, на большее ее поведение просто не тянуло. Эти слипшиеся влажные волосы – он сам час назад вытер их полотенцем, эти тонкие, детские руки – как только она несла оказавшийся довольно тяжелым рюкзак, хрупкая, не привыкшая держаться прямо, спина, и в-целом странная фигура, какая-то не женская что ли, несформированная что ли. На этой мысли он сбился, еще раз, уже в который раз с прошлого вечера, смутился и отошел к клавиноле. Подумал, а почему он должен ждать, пока она уйдет, теперь уже особо не до вежливости, пусть делает, что хочет, а его уже слишком давно ждет его музыка. Он вспомнил, что еще надо найти наушники – раньше он всегда играл без них, но теперь придется некоторое время посчитаться с ее присутствием – и решил, что они должны быть в чемодане, который он толком и не распаковывал. Он уже развернулся, чтобы пойти в смежную с большим холлом комнату, когда она привстала с кресла, как бы желая привлечь его внимание. Еще бы руку подняла, как в школе, подумал он. «Что случилось?» - мягче своих резких мыслей вслух сказал он. Она молчала, но явно собиралась что-то сказать. «Ну что? Сиди себе, что я, не имею права заниматься своими делами, что ли?» - бросил он, и сам смутился от того, как резко это вышло. Что-то колючее, острое ударило ему в грудь изнутри, как будто бы там находилось какое-то большое животное, и мешало ему думать по-человечески. Вот кто мешал ему думать и действовать как обычно, как раньше – этот непонятный, черно-зеленый дракон, которого именно она притащила с собой на набережную и оставила там, вместе со своей холодной и неприятной книжкой, предоставив ему самому бороться с ним и даже не спросив, не требуется ли ему помощь. Надо не забыть отдать ей эту ее книгу, когда будет уходить. «А почему вы со мной говорите на ты? Пожалуйста, не надо так, я это не заслужила?» - вдруг просяще сказала она. Он удивленно посмотрел на него из края комнаты, до которого успел дойти. «Пожалуйста» - повторила она. «Да я не привык на вы вообще, извини меня, совсем не привык…» - пробормотал он. «Пожалуйста» - еще раз, но уже каким-то другим, до этого незнакомым ему тоном, сказала она и добавила – «Так будет лучше, правда». «Ну лучше так лучше» - сказал он. – «Подождите, я сейчас принесу наушники и вернусь» - добавил и вошел в свою спальню. Здесь на широком подоконнике спешно закрытого окна была развешена ее одежда. Неудобно как-то, совсем забыл. Он сгреб одежду – она была еще влажная – и, не зная, что с ней делать, дальше, присел на кровать. Довести ее до номера в полотенце, и дать с собой одежду, рюкзак и книжку? Оставить здесь  - но играть он будет до двух, максимум до трех ночи, а что будет потом? Лучше предложить ей уйти сейчас, пусть досыхает там, у себя. Он не любил неловкостей подобного толка. Ему было вообще сложно общаться с женщинами, и именно поэтому некоторые думали про него всякие странные вещи. Да какая она женщина, эта, с тонкими руками и угловатыми плечами? Но мало ли что она теперь может подумать, она какая-то нервная, изломанная, как будто внутри у нее груда спрятанных камней, или тот тайный, кусающийся зверь, который своими шипами успел проникнуть и в него за это время.

Он вышел обратно в большую комнату, где сидела она. В кресле ее не было. Он повернул голову, мельком взглянув  - от нее всего можно было ожидать - и на плотно закрытое окно, по которому медленно съезжали вниз, как наблюдатели тайной жизни, открывающейся им по эту сторону стекла, крупные дождевые капли. Она стояла у кухонной стойки, наливая кипяток в две чашки, которые взяла здесь же, из предложенного гостиницей набора, с незамысловатым синим вензелем на каждом предмете.  «Где у вас чай?» - спросила она, и добавила – «Я и вам тоже сделала». Он показал ей на заваренный для нее чай, отстаивавшийся здесь же, в небольшом чайничке. Она открыла крышку, вдохнула аромат – чай был зеленый – и аккуратно наклонилась над двумя кружками, по-домашнему следя за тем, чтобы тоненькая струйка не перелилась за край чашки. Потом осторожно потрогала одну из чашек, отдернула руку. «Надо чуть-чуть подождать!» - улыбнулась ему, и тут только вспомнила о все том же натянутом поверх смятых уже футболок полотенце и больших махровых носках. Застеснялась, и, вся сжавшись, сдвинулась обратно к креслу, стала забираться в него с ногами, потом еще больше смутилась под его взглядом и, тихо положив одну руку на колено, другой стала держаться за ручку кресла, послушно глядя на него и ожидая его ответа. «Я чай не пью, только кофе». – отрывисто сказал он. Дальше им уже было решено – только что, в те неловкие пять минут, когда он сел на свою скомканную постель, держа в руках ее одежду и разглядывая полузакрытую дверь перед глазами -  уверенно положить одежду на стул, стоявший у входа, и аккуратно, вежливо, но настойчиво предложить ей перейти в свой номер. Не забыть отдать рюкзак – вот он, стоит у стола, не забыть и про книжку – ее он еще утром оставил где-то здесь, в комнате. «Не пьете? А как же так?» - спросила она, положив и вторую руку на колено. Теперь она была похожа на школьницу, которая ждала от него, как от учителя, новых указаний. А если сейчас сделать все, как он задумал, она, конечно же, встанет и уйдет. И он представил, как вот сейчас, стоит ему сказать только пару слов, как ее взгляд станет из мягкого и неожиданно покорного станет обычным, пристальным и колючим, как проговорит она ему что-нибудь злобно, обнажив зеленый гребень стерегущего ее дракона, и хлопнет дверью напоследок. И почему-то ему этого не захотелось. Сильно не захотелось. «Вот ваша одежда. Пусть еще полежит, просохнет, здесь теплее. Я пока поиграю, хорошо?» - он положил одежду на тот стул, куда и рассчитывал ее бросить – может, чуть аккуратнее, чем она того заслуживала. И не глядя на нее, прошел к клавиноле, привычным жестом быстро натянул на голову принесенные с собой наушники, сел на специальную подставку, которую, как и инструмент, всегда возил с собой – многие смеялись над этой его странностью. Покрутил, поправляя высоту, два управляющих рычажка по бокам. Включил клавинолу, стал выбирать нужный регистр и звучание – диапазон инструмента был большим. Этими обычными, принадлежавшими только ему движениями он хотел вернуться в свой мир, где он был хозяином, где все ему было знакомо и где было ему обычно так хорошо. Сейчас, сейчас, забыть обо всем, даже о себе, и попытаться сделать то, что у него не получалось последние дни – придумать такие движения, такие сцепки, которые только чудились ему, но никак не давались, не ложились под пальцы. Главное было начать, чтобы обо всем забыть, и не думать, что сейчас, сзади, это робкое, беспомощное существо – ну какая она женщина – зашуршало по полу носками – не в его ли сторону, что за черт, сжалось сердце – сглотнуло первые горячие капли с обжигающей чашки – возвращается, ужасно, если кто-то будет стоять за спиной – и садится обратно, безмолвно, как будто ее и нет здесь, рядом, в одной комнате с ним. И опять, как в первый раз, обоюдное молчание, и каждый вспоминает, как уже был вот так, вдвоем и один с морем, с ветром, с огненным закатом. И каждый думает, что и сейчас сможет остаться так же один – у него на кончиках пальцев существовала музыка, всегда непокорная и непредсказуемая, и он сейчас, отключившись от окружающегося пространства, заживет другой жизнью, подвластной только ему и неизвестной более никому. А она пила горячий чай, и могла бы несколько часов все думать и думать о своем – о том, как ей все в этом мире противно, о том, что она здесь одна и никому не нужна, и что там, где должен быть ее дом, ее никто не ждет, и есть ли вообще в чем-нибудь в этой жизни смысл. Но он все не начинал играть, представляя ее присутствие сзади на кресле и от этого теряя обычную, естественную сосредоточенность, а ей, при взгляде на его коротко постриженный затылок со смешными наушниками, на спину, круглящуюся над клавишаии, становилось так хорошо и уютно, что в голову уже не приходила ни одна из обычных мыслей, поднимавшихся из подсознания наподобие болотных тритончиков, всегда с трудом отдираемых от пальцев.

«Может быть, вы будете играть без наушников?» - вдруг проговорила она, и оттого, что это было сказано тихо, почти шепотом, по его спине пробежала и исчезла теплая полоса. Он послушно отложил наушники, и, все не поворачиваясь к ней, спросил – «Что же вам сыграть?». «Нет, нет, не для меня» - поспешно сказала она, и он почувствовал в ее голосе что-то непонятное, нежное что ли, да, ерунда какая-то - «То, что вы хотели играть, то и играйте, а я так, просто, послушаю». И опять тишина, больше она ничего не сказала. Он положил руки на клавиши, и стал что-то наугад импровизировать – в последнее время он экспериментировал с блюзом, ему всегда хотелось почувствовать его, сделать своим, и не всегда удавалось. Не получилось и сейчас. Еще пять минут он следовал за родившейся мелодией, которая ему не нравилась, казалась неправильной, ненужной, не такой, какой казалась в начале, и вот он остановился, неловко ощупывая одну из черных клавиш и что-то поправляя в регуляторе тембра. А она сидела сзади и наверно уже все поняла про него, нет, лучше бы ее все же не было здесь, чтобы ее тень за спиной не становилась бессловесным  свидетелем его беспомощности. Тогда бы ему не пришлось бы сейчас выставлять напоказ, как на выставке страшных чудищ в банках, вот эти вот узловатые, неумелые пальцы, эту скособоченную, в мятом, нестиранном костюме спину. Не пришлось бы, как рыбе в аквариуме, показывать те щупальца неверия, те грязные пятна страха, смешанного с преклонением, с которым он всегда бросался на музыку, как на непознанную, непрощупанную субстанцию, ничего не ожидая взамен, как от преступно желанной женщины, в нелюбви которой он давно и неизменно был уверен. Он вдруг почувствовал себя абсолютно голым перед кучей журналистов, которые сейчас заговорят все разом и втопчут его в грязь, воспользовавшись тем, что увидели что-то новое, непозволительное, до этого никому неизвестное. Да что же это он, ведь она может знать его, нет ни одного человека, не знающего его, как же это он расслабился, потерял бдительность, позволил тут себе… «Ну что, вы уже уходите?» - раздраженно повернулся он к ней, смотря куда-то в пол. – «Я не могу сосредоточиться, ничего не получается, вы же видите» - констатировал он свое поражение и пригнул голову, ожидая унижения, нападения, издевательства. «Это так здорово, так здорово, так… я не могу сказать как…». – услышал он, и поднял глаза вверх от неожиданности. Она вся подобралась в своем кресле, и вытянула свое худое тельце в его сторону, даже поднявшись чуть-чуть на руках, так, что укрывавшее ее ноги полотенце сдвинулось и полураскрыло свой плотно держащий ее кокон, тяжелым махровым грузом спадая вниз. «Это так здорово, вы наверно гений, а я дура, вас не знаю, ничего не знаю, простите меня, пожалуйста» - она смотрела почему-то не ему в глаза, а на его макушку, так, что он даже в смущении провел по волосам и пригладил их. И полотенце уже почти спало к ее ногам, как-то нехорошо, неудобно выходило. Ее ноги были красивые, с гладкой кожей, как у взрослой женщины, кто сказал ему, что ее надо зачислять в девчонки? Ей могло быть и почти столько же, сколько ему, бывают такие, он встречал таких, с которыми легко было ошибиться. Он в смущении показал ей рукой на полотенце, она ойкнула и поправила его. «Нет, точно, вы гений, и все, и не возражайте даже!». И только он хотел возразить, и очень решительно возразить – нет, все-таки если бы она была взрослой, то разбиралась бы в музыке – как она сказала, так просто, как никогда еще раньше не говорила – «И я не могу отсюда уйти. Совсем не могу. Простите». Почему это, еще не привыкнув к таким быстрым поворотам, хотел спросить он, но она остановила его. «Ну, пожалуйста, не спрашивайте, я же опять чего-нибудь совру, а я всегда вру, я так уже устала от этого, пожалуйста…». Где-то половину своей взрослой жизни – так получилось – он был не тем, кем был на самом деле, и выбранная в подростковом возрасте маска, казавшейся тогда такой смешной и ни к чему не обязывающей, вдруг стала единственной, по которой люди узнавали его. Так, что он уже и сам стал себя бояться, тайно подозревая себя во всем том, что приписывала ему пресса. Ведь это вполне могло быть, иногда в страхе разглядывая себя в зеркало, думал он. Когда ничего не происходило с ним, а все было только с той маской, которую он с таким искусством и мастерством выдумал и все время менял, действительно, кто знает, все – и здесь ему представлялось только самое плохое, страшное, отторгающееся от человеческой природы – могло быть. И он уже давно себя боялся – и спасение было только в музыке, которая все не давалась, не давалась ему, несмотря на многолетний опыт приближения к ней, одинокого, упорного, но всегда не окончательного, всегда не такого, как виделось, обладания ей. И поэтому он сказал, чувствуя наваливавшуюся усталость от этого дня, казавшегося уже вечностью. «Хорошо. Я устал. Если не врать больше, то.. Что будем делать дальше?». Она сглотнула. «Может, еще раз сыграете что-нибудь? Пожалуйста? Что-нибудь, что я знаю? А потом я просто лягу тут, на полу, а вы у себя, а утром уйду, не волнуйтесь, все будет хорошо, правда, пожалуйста?...». Что это у нее за дурацкая привычка по несколько раз просить что-то, как нищий милостыню, ей это совсем не шло. Вообще, если бы не ее сутулость, да злобно-неуклюжие повадки, она вполне могла бы быть красивой. Вот как сейчас – когда встала на кресле, почти разогнувшись, выгнула спину, как кошка, и посмотрела на него новым, непонятным для него взглядом. «Хорошо». Он покорно повернулся к инструменту, все еще держа в памяти изогнутую волну ее тела. Без полотенца было бы еще лучше, подумал он и уже не испугался этой мысли. «Что вам сыграть?» - спросил он, не поворачиваясь и думая, что такое вот ощущение ее присутствия рядом без возможности необходимости смотреть на нее становится чем-то неразрывно связанным с мыслью о ней, своеобразным знаком общности именно с ней, и ни с кем другим. «А вы знаете песню про плот? На маленьком плоту… и дальше?». Ей хотелось услышать те сумбурные, огненно-водные звуки, в такт которых она двигалась сегодня вниз, по склону, держась за его руку и все представляя тот невидимый факел внутри себя, который нужно было донести до цели. Когда он быстро, даже не задумываясь, начал играть вступление, она поняла, что они никуда и не уходили, а продолжали звучать где-то рядом, около нее, теперь только вытянутые им на поверхность тяжелой, южной ночи как напоминание о том, что есть и другие, не менее тяжелые, северные, с глушью и глубиной озер, по которым и нужно плыть, нужно плыть, нужно плыть дальше и дальше. Полуоткинувшись в кресле, она все думала, где она слышала этот голос, и все ругала себя, что никак не может вспомнить, и хотела открыть опущенные ресницы, чтобы еще раз взглянуть на его затылок, на его спину в костюме с черной полосой, на его руки с тонкими пальцами, какие и должны быть у настоящего, настоящего, настоящего музыканта… Она все давала себе слово посмотреть на них еще раз, вот сейчас, в эту секунду, или в следующую, которая наступит сейчас, с новым ритмом, новым словом, какой знакомый голос, где она могла слышать... И она бы никогда на свете не заснула бы, если бы не ушедший далеко, а только дремавший в ее руках, голове, коже жар, если бы не усталость ног, целый день куда-то спешивших, и если бы не это непонятное чувство тяжести от забившегося в грудной клетке комка нежности, страха, гордости, беззащитности и странного, непривычного в своей силе желания подойти сзади и обнять его сильно-сильно за плечи, и смотреть на клавиши, опустив голову, и подпевать ему, и плакать… Кто мог бы сказать, что от всего этого можно было так покойно, так необычно сладко заснуть?

В этот вечер у него все-таки получилось сыграть блюз, и такой, который стоило бы записать, если бы он знал, как это делать. Только сначала он завернул ее ноги в одеяло, которое снял со своей кровати, сходил вниз и, попросив у портье, накрыл ее принесенным пледом, потом еще чуть-чуть подумал, и, стянув свои простыни – одну, на которой спал, и другую, которой укрывался – перенес ее, пытаясь не уронить плед, свисавший с ее рук, на кровать в спальной комнате. Тихо сгреб свои немногочисленные вещи, валявшиеся в углу, и кинул их в чемодан, аккуратно, чтобы не хлопнул, закрыв его. Потом еще постоял, посмотрел на нее, вернее, на ее лицо, которое он оставил открытым, аккуратно поправив плед так, чтобы не сбился ей на голову и не помешал дышать, и на едва различимый контур ее фигуры, теперь проступавший волнистой линией через шерстяной, защищающий ее от чужих взглядов плед. Потом вернулся, и, надев наушники и изменив электронный тембр, еще долго плавал в блюзовых линиях и штрихах, пока, наконец, не нашел тот чудесный огонек повторяющегося и все время разного ритма, который сжимался и расходился, как обруч, и за которым оставалось только следовать, не теряя ориентира, формируя движениями пальцев ту податливую, восковую свечку, на конце которой и горел этот чудесный огонь, перераставший в настоящий, сбиваемый только следовававшими за ним блюзовыми волнами, пожар. Жаль, что он не умел записывать музыку, и нужно было, как всегда, надеяться на свою память, чтобы попытаться воспроизвести найденное там, дома, в Киеве. Он посмотрел на часы – было четыре часа утра. Завтра он уезжает. Пора бы собрать вещи – вдруг завтра найдутся дела. Он смутно знал, что завтра он хотел бы сделать много важного, и будет не до сборов, и все пытался вспомнить, что же это было, потому что в голове мелькали только картинки городской набережной, испещренной вечерними огнями, и именно с ней, казалось, и было связано то, что завтра ему нужно сделать. Он быстро открыл дверь в свою комнату, решая, что самым сложным в сборах будет, как и всегда, упаковать клавинолу и ее провода, и вспоминая, куда же он дел пакет от «Yamaha», в которой обычно их возил, и резко включив свет, вдруг опомнился и так же быстро его выключил. На кровати лежала она, неловко согнувшаяся и накрытая перепутавшимся на ней пледом. Он поправил плед и пощупал ее лоб – нет, она уже была совсем здорова. Можно было снять плед и даже открыть окно – чтобы ей не стало слишком жарко. Он потянул на себя плед, перенес его в большую комнату, сложил вдвое и кинул на диван, бросив сверху одну из скомканных простыней, которые он до этого сдернул со своей кровати. Потом еще раз вернулся, посмотрел на ее выступающие из под полотенец колени, острые локти тонких рук, полураскрытые во сне губы. Его спасло то, что  он давно научился сдерживать в себе то, что сейчас заговорило в нем с такой требовательной определенностью, и расценивал связанные с этим страдания как естественную составляющую жизни. Решительно повернувшись, он вышел и закрыл за собой дверь. Засыпая под одной из своих простыней, он вспоминал, что же такое он должен был сделать на залитой огнями вечерней набережной? И ему представлялось, что это неизвестное, непонятное действие должен он был сделать не один, а с нею, с той, которая была так близко и так далеко от него, но только что это было, вспомнить было сложно. И ему представлялось, как она смеется, наклоняя в свою сторону бокал с вином, а он глядит через ее плечи на погасающую, нежно-рубиновую полоску набережной, готовую подернуться новым всплеском огня, прорывающегося сквозь набегающие вечерние облака. Но это что-то все не давалось ему, уплывало из сознания, как несколько часов назад непокоряющаяся ему музыка,  и вместо этого мысль хватала, как жадный воришка в пустом магазине, какие-то мелочи: ненайденный мешок «Yamaha», непостиранное белье, несложенные вещи, какую-то непонятную книгу, которую нужно было кому-то отдать.

Она проснулась оттого, что почувствовала, что ей очень жарко и что-то мешает ей дышать. Рывком скинув с себя плед и полотенце, она привстала на кровати и оглянулась. Дернула на себя оконную занавеску, до которую с кровати можно было дотянуться рукой, и увидела бассейн отеля, спрятанный во внутреннем дворе, уже хорошо различимый внизу. Потом перевела взгляд на коричневый чемодан, на выглядывавший из-под незакрытой его крышки брючный ремень. Подвинулась на кровати вперед, перегнувшись, одной рукой открыла крышку, и увидела скомканную, сброшенную как попало мужскую одежду – несколько футболок, рубашку, спортивный костюм, кеды, брюки, ремни. Она встала и открыла шкаф – там ничего не было, только слегка закачались, выделяясь в полусвете утра, черные гостиничные вешалки. Она тихо открыла дверь в большую комнату, и, придерживая полотенце, пошла на свет, к большому, начинавшему светлеть окну. Зеленые пальмы мягко касались все еще мокрого окна, а их верхушки были уже совсем сухими. Она почувствовала то, что уже много раз ощущал за эти два дня он – его молчаливое присутствие, от которого по ее спине прошла быстрая, как искра, теплая полоса. Она обернулась – рядом с диваном валялась футболка и куртка от спортивного костюма, черного с серой полосой. Простыня сбилась ему на ноги, утыкаясь в не снятые на ночь брюки и открывая его грудь и руки – одну закинутую за голову, другую падающую с узкого дивана, на котором ему не хватило места. Ей вдруг захотелось какой-то чепухи, ерунды, от которой вдруг стало то ли больно, то ли щекотно, то ли еще как-то, что захотелось прыгать и ударяться о предметы комнаты, чтобы этого больше ни за что не было. И пока кто-то в ней бесновался и больно стукался о предметы и подскальзывался на сумеречном полу, она сама сидела спокойно, не двигаясь с места, и только смотрела на него, на его закинутую вверх руку, на другую, которая упала вниз, почти к ее ногам, и потом, решаясь, переводила взгляд на то освободившееся от простыни пространство его тела, которое медленно поднималось и опускалось в такт дыханию. Ей казалось, что ему тяжело, жарко дышать – потому что ей не хватало воздуха в этой комнате. Она протянула руку, дотронулась до его кожи, посмотрела, как рука поднимается и опускается в такт еле заметному движению его грудной клетки. Убрала руку, поднялась, испугавшись чего-то тяжелого, неприятного, как большой и злой дракон, надвинувшегося на нее откуда-то снизу. Вернулась в его спальню, переоделась в свою, почти высохшую одежду. Вспомнила, что рюкзак стоит у входа, и, решила, что еше примерно минут десяти-пятнадцати хватит, чтобы солнце поднялось достаточно высоко, и чтобы уже не было страшно возвращаться в свой хостел. И с этой мыслью замерла на краю кровати, стискивая в руках смятое полотенце, оттолкнув ногой сброшенные махровые носки, даже не задумываясь о необходимости аккуратно сложить отставленные, как грязный стакан, вещи. То, что прикасалось к ней, потело с ней, облегало ее и теребило своими шерстяными волокнами, казалось ей связанным с нею самой и потому прокаженным, грязным, противным, и ей даже в голову не приходило, что эти вещи принадлежали ему. И чем лучше она вспоминала, какой больной и неуклюжей, сопливой и неказистой была вчера, тем сильнее охватывало ее чувство ненависти. А с ним – и полной безнадежности, и собственного бессилия. Только с ней, и ни с кем другим можно было так спокойно заснуть, откинув одну руку назад, а другую сбросив вниз, и даже не задумываясь о том, что она лежит здесь же, в соседней комнате. Только в ней можно увидеть бессмысленное, никчемное существо, кутающееся в неопрятные махровые носки и затасканные полотенца, которое можно только укутать, как куклу и бросить в душной темноте на полный произвол. Она пнула согревавший ее комок вещей под кровать, опять забыв  о том, кому они принадлежали. А потом дернулась на колени рядом с чемоданом, и с лицом, искаженным гримасой, которой она пыталась сдержать рыдания и возраставшее, по-женски требовательное желание к тому, кто был так близко к ней и вместе с тем так далеко, стала целовать мужские рубашки, футболки, брюки и даже ремни, свешивавшиеся из кучи несобранных вещей. В спешке и страхе, что он проснется, потеребив еще несколько секунд дверной замок и бросив последний просительный взгляд на его дыщашее во сне тело, она закрыла за собой дверь и побежала вниз по ковровому покрытию лестницы отеля, иногда утыкаясь в собственное предплечье и кусая его, чтобы не заголосить темно, тоскливо, безысходно…

Земля

Когда он проснулся – посмотрел на часы, было еще рано, часов восемь, а ему уже совсем не хотелось спать – и поднялся на кровати, соображая, почему он здесь, на почти съехавших из-под него диванных подушках, под ярким южным солнцем, заливавшим окно и нагревшим ему макушку, с валявшейся на полу простыней, которую он в спешке поднял - ему показалось, что он вспомнил, что нужно сделать. Надо просто все ей рассказать. Набережная невозможна – он вечером улетает в Киев. Ничего из того, что еще могло быть – а могло и не быть – здесь, у моря, уже невозможно. Да и не нужно – опять получится какая-то ерунда, смущение и идиотское молчание. Потому что она какая-то не такая. Но ведь можно, еще не поздно сейчас зайти в ту комнату, где она спит, и все ей рассказать. Про себя, про то, что ждет его там, куда он едет – а едет он домой, в Киев – про то, что он делает. И только потом пригласить ее поехать с ним – нет, без всего, по-дружески. Может, ей понравится? Он пригласит ее на студию, покажет город. Ему представилось, как он вот так же, как вчера, будет садиться к инструменту, вокруг будут бегать люди, все как обычно, начнется запись, и будет только одно по-другому – она будет сидеть молча и следить за тем, что он делает. А потом он спросит – понравилось ли ей? Понравится ли ей? Понравится ли ей и многое другое, что составляет его жизнь? Вопрос. Но нужно было быть честным – а как иначе? Потому что мир, где можно было быть никем – и поэтому самим собой – заканчивался через несколько часов, и нужно было собираться, чтобы не пропустить самолет обратно, в нормальную, его жизнь. Он по ней в принципе соскучился. Да, и не забыть отдать ей ее книгу. Или уже будет не нужно? Нет, зачем, надо спуститься на землю, вряд ли она поедет с ним сейчас – да может это не нужно, опять начнется недопонимание – но может быть потом, можно договориться, и когда у нее найдется время… Или он опять делает что-то не то? Ему давно намекали, что он совсем не умеет, или не хочет, общаться с женщинами. Но она разве женщина? Ему было трудно определить ее, вот эту ее, что была сейчас – она еще спит, там еще совершенно тихо - в область того сложного женского мира, которого он подчас, действительно, боялся и от которого отгораживался, несмотря на запанибратство с этим миром того образа, в котором он работал чуть ли не с подросткового возраста. Как ей рассказать об этом? Может, для и начала это будет и не нужно? Но тогда что? Скажу, что музыкант, приглашу в Киев. Для начала нормально. Там посмотрим – решил он, сбиваясь с утреннего желания быть честным до конца. Иногда излишняя честность только вредила, а он ее совсем еще не знал. Он подумал, что неделикатно будет стучаться и будить ее, и, заказав завтрак в номер, аккуратно разделил его напополам, разложив на две тарелки, поставил рядом с тарелками большой кофейник, принесенный вместе с завтраком снизу, откуда уже доносились гудящие звуки утренней гостиничной жизни, и принялся ждать. От нечего делать еще раз полистал ее книгу, и с интересом провел пальцам по контурам драконьим крыльям на открытке – зеленым, большим, резчато-острым пятном он отделял девушку слева – наверное, сказочную принцессу – от ее рыцаря, так смешно изогнувшегося, чтобы проткнуть дракона, из пасти которого сочилась не менее фантастическая, ненастоящая кровь. А вдали – но все же очень близко, потому что открыта была нарисована по мультипликационным, ненатуральным законам - за спиной рыцаря, заходилась большим пузырем, распадавшимся на маленькие взбухшие водяные шарики, гроза. Он хитро посмотрел на дверь, за которой все еще было тихо, и переложил открытку в карман своих спортивных брюк. Книгу положил на стол, на самое видное место, чтобы не забыть ей отдать. Когда в десять часов утра он все же решил постучаться и открыть дверь в свою спальную,  и, борясь с набегающей робостью – что же будет сейчас – двинул ручку двери вперед, от себя, он, сбиваясь от стремительности и неуклюжести своих мыслей, думал о том, что собираться-то ему всего ерунду, и еще можно будет, если поспешить, многое успеть за эти несколько часов, и, даже, если они сейчас быстро соберутся, даже добежать до города и оказаться на набережной, которую он видел только издалека и только вечером, в блеске разбегающихся по воздуху, как фонарики по елочной, гирлянде, огней.

Потом было какое-то одно непрекращающееся мельтешение – в сознании, душе и движениях. Останавливая неожиданно набежавшую слабость, ударившую в живот и ноги, он решил, что еще не поздно, и, сдвигая вбок со стола остывшие тарелки, неуютно белевшие на пару с кофейником и теперь только занимавшие пространство, быстро подвинул в центр положенную с краю книгу и долго переминал ее в руках, как будто оценивая качество ее переплета и обложки на прочность. Потом, схватив книгу, резко рванулся к двери, и, прыгая через ступени и напрочь забыв о лифте, побежал вниз. Там, внизу, казалось ему, сейчас все и решится. Надо было объяснить ему, что книга принадлежала одной девушке, живущей здесь, и ее обязательно нужно вернуть, и обязательно позвонить ему в номер, как только она заберет ее, и попросить ее не уходить, а подождать его, потому что ему надо было сказать ей что-то важное. Сбежав вниз и оглядывая холл, куда выходили отъезжающие в этот день – вдруг увидит ее – он все думал как же он, с его английским, все это скажет. Но это было неважно – главное, что она еще была здесь, и еще не было поздно. Частично на пальцах, частично с помощью коверкаемых, вспоминаемых, как в угаре, английских слов, он объяснил человеку, принимающему ключи у группы немецких, видимо тоже кем-то рекомендованных, туристов,  которые все были в одинаковых очках и дорожных открытых туфлях, что ему нужно. Потом, не уверенный, что его правильно поняли, стал сам сидеть в холле и ждать, поминутно взрагивая и оборачиваясь в сторону подъезжавшего лифта. В пол-первого, когда толпа туристов, шумно переговаривавшихся и хлопавших дверями до двенадцати, схлынула, портье знаком подозвал его к стойке. Спросив, все ли у него хорошо, служащий высказал сожаление о том, что среди туристов пока не нашлось владелицы книги – это он знал и без него, он сидел здесь же, вскакивая каждый раз, когда большая группа заслоняла ему обзор и вызывала страх пропустить ее. Портье проверил что-то на дисплее, стоявшем перед ним и вежливо напомнил ему, что в четыре ему нужно было освободить комнату – для него, по просьбе его менеджера, специально позвонившего в гостиницу из Киева – было сделано исключение, но, тем не менее, в четыре номер должен быть свободен. Он посидел еще до часу – в отеле стало безлюдно, все отъезжавшие исчезли, а остальные были на экскурсиях  - и почему-то повторяя про себя, что все-таки еще не поздно, вернулся в свой номер и стал спешно собирать вещи, не обращая внимания на скомканные простыни около дивана. Только вынув из под кровати комок, в котором гостиничные махровые полотенца и носки спутались с его футболками, он задумался и долго смотрел на него, опять путаясь в мыслях и и не зная, почему в его руках оказались эти вещи из вчерашнего дня – ведь только ему они по-настоящему принадлежали. Когда уже оставалось десять минут до четырех, он еще раз спустился вниз, и спросил, можно ли узнать, в каком номере остановилась девушка по имени Александра. Туристок с таким именем оказалось целых четыре, и все они – я не имею права разглашать вам эту информацию, но ради исключения, заговорщически проговорил портье – входили в ту краснощекую группу из Германии, которая сегодня, пыхтя и задевая друг друга чемоданами, вывалилась и, закрываясь от солнца руками, погрузилась в ожидавший их автобус, направлявшийся в аэропорт. Когда через несколько минут и он сам сдавал ключи и заполнял документы на выписку из гостиницы – все ли понравилось, нет ли замечаний – ему предложили забрать с собой книгу, так как претендентов на обладание ею не нашлось. А он все же настоял, чтобы ее оставили, и написал свой адрес, куда прислать ее, если до конца месяца книгу не заберут. И просил о том, чтобы этот адрес дали и девушке, которая обязательно  - а как иначе, ведь это ее книга, и она очень нужна ей – не сегодня, так завтра заберет ее. При посадке в киевском аэропорту самолет особенно трясло, и все захлопали, когда почувствовали ровное движение шасси по земле посадочной полосы. Он не хлопал – он уже включал рабочий телефон и перезванивал менеджеру – от него было три пропущенных звонка. Его ждали в Крыму на фестивале, а после него был плотный график гастролей с новой программой, и никто вообще не понимал, почему он мог позволить себе уехать в такое время в отпуск. Через три дня, проведенных в репетициях и на студии, он и сам уже этого не понимал. Когда через месяц на его адрес пришла странная бандероль из Италии, развернув ее, он долго не мог понять, что это такое и точно ли ему это предназначено. Один раз, когда ему попалась эта книга, где он иногда пытался разбирать слова, а потом и целые фразы, и даже делал некоторые успехи, промелькнула мысль попросить своего менеджера поискать студентку по имени Александра в одном из столичных вузов, название которого он, потеребив свою память, все-таки вспомнил, но потом постеснялся, передумал - будут недомолвки, непонимание, странные взгляды со стороны хорошо знавшего его жизнь менеджера. Поступил он абсолютно правильно, потому что, если бы он даже хотел найти там кого-то, в этом вузе среди всех студенток с таким именем никого, нужного ему, никогда и не было. И еще не раз ему приходило в голову, что лучшим стилем существования был именно тот, который был у него сейчас, а все остальное еще успеется, да, и вообше, может быть, и не для него это вовсе. Не зря многие считали и говорили про него всякие странные вещи – в глубине души он иногда начинал подозревать, что в чем-то они и правы, потому что если с ним ничего такого не было, то совсем не значит, что когда-нибудь, с кем-нибудь не может быть. Один раз ему попалась на глаза открытка с драконом – каким-то чудом она сохранилась у него – и он подумал, что все на ней обман, никто никого не убил и не спас, а зеленый дракон жив и, несмотря на кровь, сочащуюся из пасти, машет крыльями и готовится оторваться от земли, предварительно сожрав принцессу.

Пока он летел в самолете, и вглядывался, не покажется ли наконец земля, она сидела на том же месте, где они встретились позапрошлым вечером, и, готовилась, если увидит его, спрятаться у края волнореза, чтобы наблюдать за ним издалека. Теперь она боялась его не меньше, чем тех, кто, как ей все еще казалось, мог каждую минуту открыть в ней чужую, пришлую, ненужную здесь никому. Как будто и не было моря, ветра, рисунка, на котором огненный шар солнца не хотел погружаться в невидимую темноту за линией горизонта. Ей казалось, что он уже знает все – про то, как по-новому больно было смотреть на него, как она бросилась на его вещи, не смея прикасаться к нему, как, спотыкаясь, запрыгала вниз по ступеням, а потом еще долго-долго бежала к своему хостелу, и голова ее кружилась от ряби появлявшейся и исчезавшей под ногами земли. Теперь он, а не она мог бы посмеяться над ней. Какой-то зверь – он все представлялся ей драконом с разверзшейся пастью – пришел холодной поступью, и сожрал то дружество, непонятную ей общность, что, оказывается, так прочно завоевала себе пространство между ними. А с исчезновением этого единого пространства, в которое, как в воронку, всосались одни на двоих море, ветер, закат, пропало и равенство. Теперь она уже не могла быть самой собой, опять должна была притворяться, врать, и имела право только на тайную слежку за ним. И поэтому она, прислонившись к стволу дерева – чтобы было незаметнее – все ждала и ждала, готовая в любую минуту спрятаться внизу, у волнореза. Но он не пришел. Не пришел и на следующий день. А потом наступил день, когда она должна была уехать. Зайти внутрь здания и спросить о нем она побоялась – она уже переступила край недосягаемого мира этого дорогого отеля, и теперь-то уж хорошо знала, что никогда не сможет ему принадлежать. А потом, уже дома, или в том месте, которое, не имея выбора, называла домом – не в Москве, как придумала зачем-то, нет, в другом городе – увидела его. В компании, в которой она случайно оказалась, включили телевизор, припадая к мельтешащим на нем образам между проглатыванием соленых огурцов и ложек наготовленных чьей-то заботливой мамой салатов. Ей показался знакомым голос, напевавший бессмысленную задорную песню, и она обернулась. На экране судорожно двигалась какая-то страшно толстая тетка, окруженная одетой в одинаковые блестящие костюмы подтанцовкой. Ей назвали имя – это был всем известный артист, уже много лет переодевавшийся вот в это чудо – и тут все стали напевать, не очень попадая в ноты, вспоминавшиеся на ходу его песни, и оказалось, что и она знала парочку. Она уставилась в экран, и, несмотря на легкий налет вульгарности, даже нашла номер смешным. Больше того – ей почему-то стало полегче, накатывавшая депрессия и равнодушие на минутку отступили, как будто бы она приняла снотворное или успокоительное. Бесшабашная песня и гротескные ужимки пышногрудой дамы с несообразно худыми ногами, выглядывавшими из под аляповатой рыжей шубы, как-будто прошлись по шипам, торчащим из нее так остро, что некоторые даже боялись с ней заговаривать и знакомиться, и слегка сгладили их, внеся в сознание ощущение не то чтобы света, но какой-то стерильной пустоты и легкости. Но даже от этого стало на некоторое время как-то спокойнее и радостнее на душе, и она позволила себе засмеяться. Когда однажды в их город приехал этот интересный персонаж, созданный чрезвычайно популярным артистом, на концерты которого было не достать билетов, она тоже подошла к служебному входу и долго стояла там в надежде хотя бы раз увидеть его, принадлежавшего летнему дню, похожему на сон. Но из служебного входа никто не вышел – артиста провели другим путем, так как у него разболелась голова и он был не в состоянии общаться с поклонниками. Может быть, надо было что-то передать ему о себе, или от себя,  что могло напомнить ему о ней? Но имя, которое она придумала тогда, она забыла, а книгу потеряла, вспомнив о ней только через несколько дней, после того, как самолет оторвался от земли. Да может и не существовало его, играющего на клавиноле и спещащего зарисовать огненный клубок заката, вовсе – так, показалось, придумалось, как замещение несуществующего, как правдоподобная конструкция фантазии. Иногда она доставала с полки завернутый в целофанновый пакет «Yamaha» рисунок и думала о том, что она во всем права – мир довольно прост и неинтересен, и жить в нем скучно, и любить в нем особенно некого, и что самое страшное – тебя в нем никто никогда не полюбит. И спрашивала – что же толку в этом кровавящем воду, обещающем какие-то неведомые дали солнце, если оно все равно скоро упадет за горизонт, уйдет с головою в землю, и ничего, ничего, кроме обманчивой памяти о нем, не останется? А солнце упрямо оставалось и оставалось на небе, и нетвердой полосою золотило море, доставая даже до протянутых по склону ступней ног – он все-таки включил их для создания интересного ракурса – но существовало оно только на торопливом карандашном рисунке, и потому, получается, было одной большой неправдой, о которой следовало поскорее забыть.



Флоренция – Лондон
10 – 21 августа 2011


Рецензии