Кофе перед сном, чтобы не уснуть
— Тебе скучно? — спросила она.
— Нет.
— А почему зеваешь?
— Не выспался, — я потер глаз.
— Ты все время не выспался, — она нахмурилась. — Чем ты занимаешься ночью? — Сплю. — Я задумался и кивнул. — Да, ночами я чаще всего сплю.
Я сижу на темной стороне дивана и борюсь с зевотой. Эта девушка приходит не так часто, чтобы я мог дать себе волю: растянуться на диване, положив ноги ей на колени, зевать во весь рот и чесаться. Я, впрочем, мог бы зевнуть, как следует, как зевал, бывало, мой папаша: раскатисто, долго, как пароходный гудок, и потянуться долго и сладко, хрустя костями и суставами, а после обмякнуть, как куль с мукой, но Бог свидетель — я сдерживался, как мог.
Впрочем, если уж напала зевота — беги рот зашивать. Я чувствую, как внутри меня рождается новый зевок. Я пытаюсь сдержаться, но она замечает, как у меня кривится рот.
— Прекрати зевать!
— Хорошо. Извини, — я глупо улыбаюсь, и глаза слезятся.
Несколько секунд она раздраженно молчит, а затем продолжает:
— Ну так вот. Марина мне говорит: отнеси бумаги Корчагину. Помнишь Корчагина? Лысый, с пузом? Ты ему еще тогда руку протянул, а он не заметил.
— Помню.
— Прихожу, значит, к Корчагину. Он спрашивает: Людмила, простите ради бога, но что это? Я думаю: шутит он что ли? — она глотнула из бокала. — Всю неделю нам м;зги парил с этими бумаженциями, а теперь под дурочку косит. Отвечаю: документы, Михаил Николаевич. Вы просили в понедельник. А он мне: подпись где, Людмила? И ресничками хлоп-хлоп! Я спрашиваю: какая подпись? А он снова ресничками хлопает, как барышня. Та подпись, говорит, за которой я вас и посылал. Подпись, малюсенькая подписочка, которая нужна была. Вы же понимаете, Людмилочка, — она передразнивает его манеру говорить, — что бумажечка сама по себе не имеет ценности, ни на граммчик! Ее можно — хоп! и выбросить. И тут, представляешь, реально подбрасывает документы, и они разлетаются по всему кабинету. И чувствую, что сейчас взбесится: голос уже елейный-елейный, как мед...
— Как мёдик, ты хотела сказать.
— Ну да. Голос, значит, елейный уже, а складка-то на подбородке вся трясется от злости. И он всё продолжает: ценность, Людмилочка, имеет только подпись живого человечка. Вот эта подпись, говорит, мне и нужна была. А без подписи этой бумажкой можно подтереться. — Она цокнула языком и закатила глаза. — Ну, а потом как обычно.
— А что обычно?
— Подобрал бумажку с пола и начал ей подтираться. Буквально. Трет у себя под хвостом, а сам смотрит на меня выпученными глазами и орет: «Вот так вот, Людмила, подтереться можно! Вот так вот! Вы не стесняйтесь, берите тоже! Подотремся вместе!». Ну и разорался он, фу. Слюнями всю меня забрызгал.
Она оттянула блузку и посмотрела на нее. Я тоже посмотрел. Слюны не было, но была большая, красивая грудь.
— Вот это да! — Я присвистнул. — Ничего себе!
— Ох, как не люблю, когда он паясничать начинает! Тоже мне находка — подтираться на людях. Он и твоим заявлением об уходе, помнишь, тоже подтирался?
— Не помню.
— Неважно, — она улыбнулась. — Ой, извини.
В сумочке зазвонил телефон. Я махнул рукой, мол, ничего страшного, и снова зевнул. Она сделала страшное лицо и шлепнула меня по ноге. Тем временем в трубке женский голосок тараторил так быстро, что казалось, будто там идет фильм на быстрой перемотке. Я шепотом спросил:
— Кофе?
Она кивнула, и я ушел на кухню.
После разговоров в гостиной тишина здесь казалась очень глубокой. Я поставил чайник, и кухня заполнилась сухим шелестом. Яркий свет резал глаза. За окном, словно черный занавес, была темень, и в стекле застыло мое отражение. Я смотрел на себя. В голове было пусто. Ничего не хотелось. Я снова зевнул.
Зевать надо с полной отдачей, думал я, доставая из стенного шкафчика чашки. Внутри одна их них была в коричневых эмалевых разводах, вторая же была сравнительно чистой. Вокруг сахарницы были рассыпаны песчинки сахара. Кофе оставалось на дне. Я залез в верхний шкафчик и достал две маленькие чашки для эспрессо, которыми сам никогда не пользовался. Теперь кофе хватало, да и выглядело по-благородному.
Помню, на дне рождении у чьей-то мамы я так зевнул, что свело челюсть, и во время тоста за здоровье именинницы я глядел в потолок и массировал под подбородком. Все подумали, что я плачу, и весь вечер обращались со мной жалостливо.
Я подумал, что будет здорово принести сливки. Я заглянул в холодильник. Там было как в морге, очень ярко и пусто. На дверце стояло молоко. Я проверил срок годности: истек два месяца назад. Я понюхал. Пахло молоком. Я задумался, а потом швырнул пакет в мусорное ведро, которое громыхнуло в ответ. Выбрасывать было наслаждением. Я проверил ящики и обнаружил: два идеально черных банана, сыр (твердый как дерево) и прокисшие сосиски (все в белой слизи, как на глазах ослепшей собаки). Раз, два, три — холодильник пуст, лишь бутылка вина блестит под лампой, да масленка, которую я побоялся открыть.
Когда я вошел в комнату с подносом, она всё еще говорила по телефону. Она сидела с прямой спиной, подобрав ноги, и юбка натянулась и слегка задралась. Я увидел чулки. Я поставил поднос и сел позади нее. Запах духов, тонкий, ненавязчивый и приятный. Я положил голову ей на плечо. В трубке всё та же трескотня. Не убирая головы, я поцеловал ее в шею. Потом еще раз. Потом в плечо. Рукой я гладил ее талию и бедро.
— Ладно, я перезвоню. — сказала она и положила трубку.
Когда она ушла, я пил на кухне остывший кофе. Я с удивлением отметил, что зевота прошла. От нее не осталось и следа.
Свидетельство о публикации №216080100916