Вена

    
В середине нулевых в сегменте коммерсантов, посвятивших жизни освоению бюджета, возникла мода на фигурки из золота и серебра с концептуальной пластикой.

Женька наугад слепил несколько таких фигурок, твитнул фотки в пару блогов и через неделю проснулся, упакованный в заказы из Барвихи и с Николиной горы. А через месяц подоспело приглашение на конкурс ювелиров в Вене. 

В Вене Женька неожиданно даже для себя получил специальный приз. Возможно, жюри не вполне осознало концепцию работы, но какая разница. Посудите сами: алебастровый ангел сидит у колонны на Дворцовой площади, заряжая черный маузер, на голове — золотой нимб из колючей проволоки с рубиновыми капельками. Очень тонкая работа. Несколько капелек — на рукавах и на коленях.

Ему предложили остаться, работать согласно наитию по золоту и серебру. Он и уехал бы, но Родина, деревня, где родился, рос, все товарищи, друзья.
      
У Любы, Женькиной сестры, пятистенок, унаследованный от бабушки и деда. У Женьки — новенький коттедж из архангельского бруса на краю деревни. Строил вместе с Юлькой, нынешней своей женой, но Юлька ездит редко из-за Женькиных запоев.
 
Люба не работает, живет безвылазно в деревне с апреля по ноябрь. Серёжа приезжает к ней в выходные и на праздники, привозит продукты и отдохнув,  занимается хозяйством. В отпуске он тоже здесь.
 
Раза три за лето я бросаю всё на свете и за сотню километров сбегаю к ним в деревню. Женька тоже наезжает, заходит к Любе посидеть, поговорить за жизнь, за живопись, за скульптуру, за масонов.

Главный школьный друг его — Валяла (Валентин). Посидев, попив чайку, он звонит Валяле в Обнинск с Любиной веранды: — Валь, ты? Как ничего? Я? Да дня на три. Да нет, заказов — туча... да нет, на три, да нет, не больше.
    
Тон человека обреченного, но с надеждой возродиться. Валяла соглашается прибыть из Обнинска к обеду, и разговор обретает конкретику: — Я тут, знаешь, захватил бутылочку «Варцихе», «Телиани» пару штучек, салатик с курочкой, сырку... да, колбаски, тортик.
   
Говорит, как вышивает, слог такой скупой, изысканный. Поглядеть со стороны: ну, интеллигент же от Антона Павловича — и Лаевский тут, и Гуров, а то и Тузенбах. Напевая «Yesterday», идёт нарвать лучку, цицмат. Через час возьмёт пакеты и направится к Валяле.
 
Провожая взглядом Женьку, Люба тихо говорит: — Начнёт наверно с «Телиани», а Валька со «Столичной», сойдутся где-то на «Варцихе».
 
Вечером едим шашлык, оттеняя им прохладу полулитрового «Парламента» в ожидании заката, и идём к нему пройтись. Сколько ж просится сказать! Что-то происходит с нами, снова нас ведут куда-то то одни, а то другие, застилает души пряная медийная пурга.
       
— Дегустация иллюзий, — усмехается Сергей. От «Парламента» и мыслей, не затронутых пургой, у нас блестят глаза.
 
У дома Валялы играет баян, а из палисадника льются голоса: — Мне в подарок пятьсот эскимо!    
Люба поясняет: — Тенор это — Владик с ними.
    
Владик — единственный сын Дикобраза, а Дикобраз это — дядя Валя, сосед наискосок напротив. Служил начальником отдела Обнинской АЭС, сам себе придумал прозвище. А, правда — дикобраз: зарос железным сизым волосом. Лицо как варёная свёкла, из-под бровей просачиваются голубенькие блёстки, с утра подёрнутые ряской, во рту мерцает сталь. Год сидит на пенсии, затеял в баньке самогон. На выходные спрос повышается, и самогон успевает пройти всего одну очистку.

Серёжа недоумевает: — Крышу сносит начисто. Я попробовал разок: не поймёшь, не то ты здесь или здесь, но как бы не ты.

— Мухоморчиком не сдабривает?
— Да не замечен вроде бы.
 
А зимует Дикобраз в кряжистой избушке, когда-то ярко-голубой, с двумя приятными дворнягами. Капуста, самогон, картошка, на Рождество огурчики, черные сухарики — до февраля, до марта. Как стемнеет, глядит в телевизор, черно-белый, но большой, рассветёт — почитывает. Книжка бытует на тумбочке и постранично уходит в нужник. На смену ей берётся новая.

В последние годы зимует один, вокруг версты на полторы кромешное безлюдье. Вечерами под луной на крыльце на лавочке наигрывает на баяне, дворняги сидят напротив него и подвывают. Дикобраз их не кормит из принципа: они промышляют в саду, в полях — мышей там видимо-невидимо, встречаются и зайцы.
 
Утром Женька и Валяла проходят мимо нас: — Привет!

Люба даже отворачивается: — Идут к Дикобразу.
Серёжа: — Уже?

Люба занимается флоксами на клумбе около крыльца, мы с Сережей заняты кофе со смородиной.

В приоткрытую калитку заходит медно-рыжий пёс средних габаритов, хвост согнул колечком и повиливает им. Кличка его почему-то Грозный, но за деликатность морды и весёлый нрав все зовут его Грозняшей.
 
Люба говорит ему: — Перчатки, видишь, все в земле. Как флоксы рассажу, так и пойду за твоей сосиской. Если можешь, подожди.
 
Грозняша поднял уши, они у него как локаторы, улёгся метрах в трех в тенёчке, язык повесил на сторону, дышит, взглядывая боком. Не навязчиво — это сказать недостаточно, просто, дескать, вот пришел навестить друзей.
   
Мимо нас проходит Винни, Любин полуперс, на пса и глаз не повернёт. А чего глядеть-то попусту: в дом Грозняша не войдёт, а на улице — кондоминиум.

Он спускается с крыльца, голова — как для лепки кошачьего бога, взгляд его задумчив, безразличен к поклонению. Вот Винни поднял ноздри вверх, нюхает, чем пахнет солнышко — его лучи спускаются по веткам липы к дому. Скошенной травой, мышами, это очень хорошо, можно выйти на прогулку.

Вот он задрал хвост, распушил его и идёт в деревню. Винни всегда дефилирует посередине дорожки, а другие коты перед ним разбегаются. Он в деревне единственный кот, с кем здороваются соседи: — А, Винни, как дела? Уже идёшь в деревню?

Минут через двадцать Грозняша уходит: высидел сосиску. Люба говорит: — Прошлый год, гляжу, а он несётся мимо нас, а в пасти — целая курица! С неё ещё течет, остатки лука сыплются, а глаза у Грозняши такие счастливые! Выхватил, видно, из маринада у каких-то пришлых. Уселся у моей калитки, смотрит, ждёт, пока похвалят.

Я ему кричу: «Грозняша! Ты беги скорей отсюда! Отнимут твою курицу!». Он подхватил и дальше. Слышу, сосед через два дома: «Грозняша, не стой, ты к лесу беги!».

Любина старшая дочка Наташа сделала его портрет: оранжевый Грозняша, вывесив язык, бежит себе по лиловой дорожке, а тень под ним — темно лиловая.

— Кастанеду читала, да? — определил колорит картины Митя, местный психоаналитик.

В полдень едем на Протву, ходим по лугам, цветочки, плаваем, ныряем. Вечером идём деревней.

С вялым надрывом гудят голоса: — Пу-усть бои-имся мы волка и сову-у!
 
На скамейке в палисаднике Женька и Валяла в мятых белых майках. Женька его деликатно поддерживает плечом и локотком, а он поддерживает Женьку. В движениях, во взглядах — тихая соборность. Баян, распластанный, у ног. В полуметре слева Дикобраз улёгся на клумбу с георгинами, красными и розовыми, довольно вежливо похрапывает.
    
Ночь, пока впадаю в сон, слышу ругать, мат, угрозы, вроде бьют кого-то в морду. Ближе, рядом, снова мат — определенно по нашему адресу. Нет, проходят дальше за два, за три дома. Там школьная подруга Любы с дочкой и племянницей. Племянница — бутон, глаз не оторвать. Снова крики, мат, угрозы: — Вы все воровки, суки, бл...и!

Обличает Женька с перехватом в горле, чуть не со слезой. Наконец уходит.
 
Спрашиваю Любу утром: — Эти-то чем не угодили?
 
Люба покорно глядит на Серёжу. Тот заваривает кофе и, раскуривая трубку: — Да видно настроило что-то к женскому полу.
       
Люба поясняет: — Весной окно разбил им камнем. Стекольщика привёз из Обнинска. В обед придёт и будет каяться. Войдёт, упадёт на колени и пойдёт на них к иконе. Из-под неё как крикнет: «Какой же я подлец, ничтожество!», тут и слёзы побегут. Потом начнёт юродствовать. Посмотришь, вредит, как нарочно, но как каяться пошел, душу всем повынимает. Прощу его, в конце концов, но покается теперь на маминой иконе, а то на весь приезд не хватит.
   
Люба словно бы оправдывается, но и с грустным пониманием: — В свободное время писать пытается, картины, правда, его не берут. Отнесет туда, сюда и опять засядет за свои горелки, прилипнет к ним, как проклятый недели на две, на три. Заказов некуда девать — по камням, по золоту, арбатские путаны все теперь его, да и Барвиха помогает. Работает по чепухе, раздаст заказы, разогнётся, и опять сюда потянет. Походит день с этюдником, дом проветрит, посидим, Вену вспомнит мимоходом.
       
Жалеет Люба Женьку: — Эта Вена для него... вспомнит, отвернётся к стенке, взглядом щупает по ней, зрачки и те сужаются. Будто, говорит, затягивает в какую-то воронку.
 
— А отсюда окрик, — Серёжа взглядом извиняется за непростого друга-родственника: — «Ну, всё, хорош, давай назад».
 
 Любин вздох уже привычен: — Обыденность замучила. Посидит, подумает и звонит Валяле: салатик, «Телиани» с тортиком. Видно одно без другого — это ноша не по нём.
      
— А объяснение такое, — подключается Сергей, — природа, дескать, требует оглядеться, опроститься, — он замолкает, выколачивая трубку о перила: — да... а то и обваляться.
   
— Ярче оттенялось чтобы, — вздыхает Люба, собирая чашки к рукомойнику.
      
Мы уезжаем с Серёжей поплавать и возвращаемся пить чай с рябиновым вареньем.

Женька видимо покаялся, спит у Любы на веранде. Вид довольно благостный, храп — смиренней не придумаешь. По виду чисто ангел: розовый, подпухлый, светлые волосики, правда, с лёгкой сединой.

К чаю просыпается. Встаёт, идёт к столу настойчиво, хотя немного по параболе — мятый, щетина, опухший, босой.
 
— Босой, — замечает Серёжа. 
— Ба... Никанор Иванович! — радуюсь я пируэту мысли.
 
Люба тихо в сторону: — Он сам считает — Мастер.
 
Женька пьет крепчайший чай с тремя кусками сахара, чуть стесняясь, говорит: — Пойти, взглянуть, как Валька, что ль?
 
Провожаю Женьку к палисаднику Валялы. Он и не думает оправдываться, говорит скорее с вызовом: — Часов до семи до восьми продержишься, не опохмелишься и тогда трясун из тела перебирается в мозги. Но ты крепишься, выжидаешь, а он как будто начинает на чем-то фокусироваться. А то ещё вопьётся в череп как твой горячий электрод.
          
Взгляд Женьки тоже фокусируется, походка делается вкрадчивой: — Либо будто луч упрётся, не пойми во что в тебе, и пытается прощупывать. А оттуда вдруг блеснёт: то ли отразилось, то ли вышло из чего-то. Тут уж каждой клеткой вывернешься, чтобы лучше напитаться, будто наркоты какой-то. Потом вдруг обнаруживаешь: эта наркота как будто в тебе самом и родилась. Откуда сам не знаю. Главное, чтоб не спугнуть.
 
— Тогда проявится?      
— А то ж!
 
Мы подходим к палисаднику, время около восьми, он виновато улыбается: — Сегодня не успеет, кажется. Не готов я, Гера, нынче. Вот какая... паровоз.
    
То ли звёзды так совпали, то ли это Провидение. Или в потаенных сферах вдруг решили: как же это? Ведь сопьётся человек, талант уйдёт в небытие. Хотя бы попытаемся, а там, глядишь, и Вена будет?

Тут и возник один заказ: вправить голубой бриллиант нереальной чистоты во что-то непривычное. Его предупредили: — Ринат Константинович очень, очень знатный урка. Постарайся не показывать, что ты об этом знаешь, он этого совсем не любит.
   
— Может, Жень, не надо, а? — сказала как-то слабо Юлька, провожая к лифту, но он перешагнул порог.
 
— Да ладно, Юль, пойду взгляну, заказ-то больно здоровский, да и камень поглядеть. Сказали, нереально чистый и не то заговорённый, не то какой-то сглаз на нём. Нам с тобой на лето, — и Женька правой пятернёй провел по низу горла.
 
Потащился пешочком на Новый Арбат: «Секретарь Анжела, помощник шефа Алексей...».
   
Казино, Бойцовский клуб, ресторан «Арбат». Алексей в элегантном костюме маренго реял перед входом. Пиджачок застёгнут наглухо, в висках немного седины. Дёрнул Женьку за рукав, недовольно шикнул: — Не мог прийти минут за пять? Шеф уже на пандусе! В лифт уже наверно въехал!
             
Породистая кукла за дубовой стойкой мельком глянула сквозь Женьку. Спокойный бугай между лифтами слегка повёл затылком, а два, подальше слева, раздвинулись плечами — освободилась дверь в стене. Перед Алексеем распахнули створки.
 
Коридор в приглушенных хрустальных плафонах, ковёр.. от наступания призывно дрогнуло в паху.
 
Приёмная ниже Сикстинской капеллы, но на стенах между окнами — копии Веласкеса, Никаса Сафронова, болванов Церетели. Может, есть оригиналы? Женька пригляделся. Да даже с посвящениями за исключением Веласкеса.
 
Очкарик за большим столом в пиджаке и бабочке следит за стадом мониторов. А навстречу уже подсомлевшему Женьке идёт упоительной поступью женщина — строга и неприступна до самовозбуждения: натуральный лик, тысячный «Диор», ответственность в бровях и скулах. Лет тридцать, тридцать пять... не сорок? Но невозмутима. Элегантный нос, мудрые глаза: — Ринат Константинович вас примет, можете пройти сюда. — Голос низкий, хрипловатый, словно втайне заклинающий: постой со мной, не уходи!
 
Алексей распахнул дубовую дверь и забежал перед носом у Женьки. Тот чуть было не ослеп: люстра впереди над ним — как в Кремле на ёлке (тоже что-то видел в жизни). Кабинет по сравнению с холлом скромней — всего пол теннисного корта, зато великолепней: стены мерцают богемскими стеклами и в каждой рамке витражи — бравые рыцари, дамы с пажами.
 
Женька поднял взгляд наверх: многофигурная фреска из жизни задорных нефтяников,   в манере близкой к Рафаэлю.
 
Вон впереди за массивным столом.
— Подойди-ка, — сказал мужчина медленным и сильным голосом. Взял со стола золотой портсигар, вынул сигарету. Из-за Женькиной спины метнулась тень к хозяину, Алексей зажигалкой поймал кончик сигареты шефа, щелкнул, подержал огонь и затесался между рыцарей.
 
Сидящий — видел Женька — был, пожалуй, невысок, но довольно плотен, белая рубашка, задымлённые очки. Лет под сорок, конопат, жесты без рисовки точные.

Женька вдруг затих внутри. В самом деле, как же это? Как закончен каждый жест — и рук, и шеи, даже пальцев. Гениально выверен! Хватай, зажми в глазах, работай это в бронзе!
 
Ринат Константинович снял очки и взглянул на Женьку: — За тебя поручились серьезные люди. Да ты не стой, садись к столу.

А глазки небольшие, синенькие.
 
— Ага, — ответил Женька, позабыв кивнуть. Неуловимо мягким движением, отточенным как скальпель, Ринат Константинович вынул мешочек: темно-синий бархат — Женька не заметил, как — и положил на край стола. На снежно белый лист бумаги вышла полусфера голубого цвета.

— Как он называется?

— Синяя полу луна... бриллиант, — привстал от вида камня Женька. От нахлынувшей растерянности склонился низко над столом. Ринату эта вольность даже вроде бы понравилась. Он быстро усмехнулся: — Сколько в нём примерно?
 
Женька нацепил очки, пододвинул стул к Ринату. Луна теперь искрилась между ним и люстрой: — Где-то шестнадцать карат, по-моему... на обычный свет его бы... чистота не больше двух.
 
Ринат легонько щелкнул камень: — Шестнадцать ноль четыре. Молодец тебе. — И сделал неприметное движение налево.

Оттуда на Женьку пошел Алексей — плавно и стремительно. Водрузил на край стола кастрюлю литров на пятнадцать и отправился до рыцарей. Женька изнемог от этого нового удара: титан вполне обычный, но на крышке, на боках.. неужто же это коринфская бронза! Крышку венчал двуглавый орёл, сейчас, казалось, заклюёт, ручки на боках — кикиморы.
 
Ринат указал на одну из голов, конец мизинца вставил в клюв: — Заправишь камень в платину и вставишь вот сюда.
 
А Женька вглядывался в камень, уже почти не слыша слов. Всеми глазами вбирал, поглощал его: с самой первой встречи поймать повадку камня, сразу подчинить себе — чуть не вывернулся наизнанку. Это его и сгубило, наверное: пространство и время стали сливаться, порвался какой-то сосудик в мозгах, там забурлила кипящая ртуть.
 
— В глаза воткнёшь рубины, в ручки сбоку — жемчуга.

Женька кивал как китайский болванчик.

Заверещал телефон на столе и вслед за ним проснулись два мобильника Рината: один заиграл гимн, другой из позднего Кобзона. Ринат Константинович ткнул пальцем, и они заткнулись. Руку вытянул вперёд и разжал покрытые рыжеватой шерстью пальцы: шмякнулись на стол два бархатных мешочка, черный и малиновый, из них посыпались жемчужины, выпал довольно крупный сапфир и несколько рубинов.

— Сапфир заправь во второй клюв.

А Женька глядел на полу луну и уходил в её сияние. Пропал Ринат, погасли рыцари. Земля под ним перестала вращаться, и Боженька ступил на неё, и топал прямо к стулу Женьки: Женькиного росту, и по-доброму так глядел на него.
 
— Воткну, — прокашляв спазм, вырвался из камня Женька.
— По деньгам решишь с Анжелой. И с платиной. И если что.

Синенькие глазки взглянули и захлопнулись. Выточенный жест, задымлённые очки. Но пустили скорпиона в Женькины зрачки. Он похлопал веками, никакого толку — зрачки извивались в клешнях скорпиона.
 
Но камень был в его руке. Тогда под черепом у Женьки возник весёлый раскардаш: «Он же у меня. Гноите меня, четвертуйте, ну!». Полетели по небу его браслеты, побрякушки для путан, алебастровые ангелы с заряженными маузерами.

Он не заметил, как вышел в приёмную, как шел к столу Анжелы. Пропали болваны, погасли рыцари, дракон, упавший с неба, забрал с собой половину звёзд.
   
— Ринат Константинович любит плов, и та кастрюля для приёмов... — долетело до него, — а орёл на страже плова.

А? Ах да, очки «Диор», да, конечно же... Анжела, — Женьку чуть пошатывало, — а зачем на «Хаммере»? Да, и Алексей?
 
— Довезём тебя до дома, оставлю там внизу ребят, как бы кто из диких... скажи своим районным, чтобы зря не дёргались. Запомни — всех клиентов по боку, никаких гостей пока что.
 
Сутулясь от волнения, Женька подходил к столу, легонько прижимался бедрами, чуть постояв, присаживался, зажигал светильники, и сначала косо, а потом, раскрыв и прямо, всовывал глаза в луну. Начинал набираться ее сиянием.

Над его закутком пролетала Юлька, на колени, мурлыкнув, запрыгивал Каспер, один из недавних потомков Винни и тоже, не мигая, глядел в его луну. Женька, выжидая, гладил Каспера по спинке, но мягко сбрасывал с колен и глядел в неё один.
 
На краю Вселенной шли зимние дожди, осень Метерлинка только занималась, почки лип полопались, пурпур клёна выпал, Божия коровка улети на небо, ветер над оврагом... там же был и главный врач, и старший санитар Гаврилов... нервно верещал звонок.
 
За дверью стоял Алексей — не один. Женька отомкнул замки и посторонился. Алексей прошел в столовую, уселся на диване, оставив в прихожей худого бойца с неподкупными глазами. Женька увидел, какой он жилистый и погасил свет. Усилием себя заставив включить его, побрёл в столовую.

Алексей оглядывался: — Как драгоценное с утра? Чего-то бледный, ничего? Послезавтра срок, а шеф...

Женька сорвал полотенце с кастрюли, но Алексея не впечатлил: — Рубины, сапфир... жемчуга на месте, а где тот светло-синий камень?

Вынув из штанов синюю луну, Женька завздыхал: — Да вот, занимаюсь я... по твердости... присадки тут.
 
Гость усмехнулся очень приветливо: — По твёрдости? Чего? Присадка... ладно, день дарю ещё, но смотри, не вздумай баловаться, — и осклабил рот: — теперь скажи спасибо, что предупредил.

Женька поблагодарил. Не сразу встал, пошел за ним. Раздался пробочный хлопок, бухнула входная дверь и завёлся лифт. Женька вышел запереться и увидел Каспера — мордочкой в крови. Он ещё часто дёргал лапками.
 
Женька обернул кота чистым полотенцем, замыл кровавое пятно и спустился вниз во двор. Взял лопатку из «Октавии», вырыл ямку в скверике, уложил кота, засыпал сверху, притоптал.

Корёжа до боли сухие суставы в неподкупных сумках, он заставил руки хоть и дрожать, но подчиняться, учил сгибаться пальцы, зажигать горелку. Пришлось прижечь запястье своей рабочей левой, чтобы бросила увиливать. Включил все лампы над столом. Формочку заполнил платиной. Донцем впаял в бронзовый клюв. Повернул туда-сюда, орёл сверкнул рубином глаза. Женька вздрогнул, оглянулся, вынул на ладонь луну, заглянул в неё. Дальше он не помнил.
   
Посредине поля застряла Женькина «Октавия» — метров триста до Протвы. Рядом с машиной — штаны и барсетка.

Прошли Протву вдоль берега, затем прошли и бреднем, Женька не нашелся. Но пару месяцев спустя пришло письмо из Обнинска: он у нас в больнице, но можно в принципе забрать.
   
Серёжа поехал один, без Юльки, и главврач ему сказал: диагноз, понимаете... он сейчас живёт в пограничной зоне. Зона эта у него довольно-таки тесная, чуть что, и может соскочить. Плюс мощный алкогольный фон. Мы его почистили, но сами понимаете. Когда он так слетает, то ходит, ищет душу в каком-то голубом бриллианте, говорит, что заслужил. Буровит что-то о свободе, о каком-то сглазе, но неразборчиво настолько. Посидит, зайдёт за шкаф и вздыхает, да так жалобно, говорит — орёл забрал. Тогда бывает и всплакнёт. Впрочем, это ничего, он всё быстро забывает.
      
Что знал, рассказал санитар Гаврилов. Женьку привёз милицейский УАЗ — без рубашки, без штанов, ни памяти, ни документа. Месяц всё отмалчивался, а после стал по-всякому: то говорит без умолку, неизвестно что, а то молчит всю смену. Главный тогда ему и скажи: «Ну что, опять удрал от нас?». А он молчит и смотрит. Хотя, да кто ж не удерёт? Другой раз думаешь — с концами. Но эти у нас в другом отделении.

Вернувшись в Москву и доставив Женьку, Серёжа рассказал мне: — Синдром такой —  симптоматический. Контактик какой-то в мозгах залипает и не сразу разлепляется, — и поясняет пальцами, где и как он залипает.

Видать, какая-то вязанка Женькиных нейронов начала перекодироваться: лишь только выйдя из больницы, он оборвал контакты с путанами и урками, жил в деревне больше года, а весной, вернувшись в город и пооглядевшись, начал искать в социальных сетях единоверцев и врагов.

Политизировало Женьку, поляризовало. Видно искушает память о глотках свободы в девяносто первом, о раздвигавшемся пространстве! А цена, ну что цена? Горизонты размыкались!

Он и Валялу убедил. Тот два часа стоял в пикете напротив префектуры, требуя не допускать болонскую систему в Обнинск.

— Просвещение — народу! — вставал из клумбы Дикобраз. 
 
Что ж за сила уплотнила в Женькиных извилинах образы, пугавшие и обольщавшие его? Слишком много оказалось для куска пространства-времени, в котором он барахтался: генный страх, иллюзии, бриллиант, кастрюля с пловом, самогон от Дикобраза. А к ним — дар Божий просветлений. Из какой бесконечности он залетел и прошел сквозь Женьку. Но, кажется, застрял в какой-то из его извилин. Или импульс был с изъяном? Или отбракованный, потому и зацепился? Но что-то ж было в той извилине такое, что уловило этот импульс. Вот и резонируют теперь. Правда, как-то однобоко. 

Забросив ювелирку, Женька чуть не месяцами стал пропадать в Архангельске: декорировал амвоны, вырезал фигурки святых угодников и праведников. А вскоре поманила живопись, но на этот раз всерьёз.
 
Пишет смело, соблазнительно, в манере, близкой к Микеланджело, но выставиться всё никак. Уж больно непрактичные у него сюжеты. Например, такой: лунной ночью над избушками, замками и свалками Леший и Кощей бессмертный летят, размахивая плётками, верхом на газовой трубе.
   
По приезде из Архангельска Женькин деревенский дом сгорел до основания. Грешили на проводку, на молнию, на сигарету, гроза действительно ходила.

Каким-то чудом Женька выпал из окна веранды, попал на ежевику, ничего не вывихнул, очень много поцарапал. Выручило то его, что уснул под вечер на веранде на полу.

Сгорела картина с Кощеем и Лешим и, что особенно обидно, несколько эскизов с теми же героями.
 
В больнице Женьку подлечили от ожога и от нервов, Любу врач предостерег: — Вообще-то, лешие с кощеями на газовой трубе просто так не появляются. Ему бы не попить с полгода.
               
Пока устроился у Любы, завёз фундаментные блоки, заказал в Архангельске брус и рамы для дверей. А в ноябре на день единства пролетариата и олигархата выставил в Измайлове на воскресном вернисаже новую картину: те же персонажи кормят перед мавзолеем двуглавого орла подгорелыми блинами.
 
После казана с барашком,лавашем и водочкой идём пройтись деревней. Глядеть закат выходим в поле. Слева на пологом взгорке белеет церковка без стёкол с покосившимся крестом, тонкие берёзки тянутся из цоколя. Ветер из оврага дёргает покоробленную жесть, жалуется и смолкает. Серёжа крестится, мы тоже на слепые окна, и слышим — там, внутри неё, тишина немая.
      
У Дикобраза тоже тихо, но у Валялы играет баян.
 
Ночью за ручьем и лесом гулко ухает сова. Вот и виток долгожданного мата — за два за три дома. Перемежается горькими всхлипами: — Сатрапы! Недоумки! Трусы! Вы все ответите за это! — и что-то менее разборчивое, как кажется, про жертву. Всхлипы с матом и угрозами перемещаются по лесу, видимо, тропинками. Теперь тоскливый рёв вдали: — Стреляй, немецкая курва! Гляди, как погибает майор Максимов!
 
Контрапунктом за лесом — контральто совы. Наконец, замирают вдали оба.
 
Спрашиваю утром: — Максимов-то откуда взялся?
      
Серёжа засыпает кофе, ставит турку на конфорку: — Оттуда ж, откуда майор, наверное.

— Да кто ж его теперь-то так?

Сергей раскуривает трубку: — Да никто, откуда? Вчера, когда покаялся, Любе намекал, барбос, что он — игрушка или жертва каких-то тайных сил. К ночи сомнений видать не осталось.
 
Люба поясняет: — У него довольно путаные отношения с Господом. А тут опять два дня с Валялой, Дикобраз ещё в придачу. И Вена, и Кощей с блинами. И бабах, приехал: пурга в извилинах и нате вам — опять игрушка тёмных сил.
 
— Но при этом же и жертва, — Серёжа выпускает сладкий трубочный дымок «Летучего голландца», — к тому же добровольная, ради высшей цели как бы. А Бог ему за это должен.
 
— И наверняка воздаст, — заключает Люба твёрдо.
   
Действительно, немного путаные, но пора идти искать.
 
В калитке Дикобраза, головой сюда, белеет тело Мастера, он же жертва тёмных сил — штаны вокруг ширинки мокрые, майка порвана, запачкана, бутылка мутной самогонки сияет на груди. Отпита ровно половина, закупорена чурочкой: нёс её Валяле, да кому ж другому? Сердечный друг, на веки вечные.
 
Серёжа отмечает: — Недалеко ушел.
 
Ну что ж, пора вставать.

Прошла соседка Ирка в лёгком сарафанчике: натуральный бюст и роскошный зад. Наконец прошла. Женька поднял голову, глядел довольно пристально. Ну, какая на хер Вена.


Рецензии
Интересная история.
С уважением,

Ева Голдева   25.12.2021 14:48     Заявить о нарушении
Спасибо, эпизоды пришли из жизни автора и его друзей + немного фантазии в описании казино

Георгий Парадиев   26.12.2021 10:25   Заявить о нарушении