Андрей Платонов
Именно в силу своей гипертрофированной религиозности русский марксизм оказался более разрушительным, чем марксизм западноевропейский. Ленин был великим политиком, талантливым тактиком, но довольно узким мыслителем: его идеи не могли бы вдохновить на революцию ни «тёмный народ», ни «просвещённую интеллигенцию», если бы до этого не посеяны были на русской почве семена ницшеанской веры в человекобога и если бы сам он не был исполнен такой веры. Революция как «общее религиозное дело» привлекала обещанием достижения такого прогресса мысли и духа, когда человеку станет подвластно оживление мёртвой материи. В христианстве человек побеждает смерть и обретает вечность в раю; «православный ницшеанец» Николай Фёдоров убеждал, что человеку по силам создать рай на земле своими руками. По сути, эта и подобные ей грёзы были проэксплуатированы русским марксизмом.
Атеисту не нужен рай; для атеиста коммунизм – это просто рационально усовершенствованное общество. В конце концов, к этому унылому, рутинному усовершенствованию-реформам всё и сведётся, после чего коммунизм выдохнется. Но побеждал коммунизм не за счёт этих холодных рационализаторов, а благодаря верующим в «рай земной» пассионариев «общего дела». Революция 1917 года была вдохновлена остаточными эсхатологическими ожиданиями дехристианизированного народа. Жертвенность коммунистов типологически была жертвенностью христианской, вот только энергиями они питались уже другими – теми, которые были искажены европейским рационализмом.
После революционной смены власти жертвенные коммунисты, взыскующие райской гармонии, остались востребованными советской властью только в качестве героев-демагогов произведений «социалистического реализма». В реальной жизни они новой элите мешали, поскольку уличали её в минимализме – в безвдохновенном подражательстве рационализму чужой цивилизации. Одним из таких отверженных советской властью истово верующих в коммунизм был писатель Андрей Платонов.
В богоборческой революции ему привиделось воплощение тысячелетнего русского духовного идеала. Его герои-революционеры точно не закоренелые атеисты. Они ведут себя так, словно получили Божие благословение на богоборчество. Как Блоку в поэме «Двенадцать», автору «Сокровенного человека» кажется, что новая русская революционная смута оправдана высшим смыслом человеческого бытия.
«Сокровенный человек» - это аллюзия на послание апостола Петра. «Да будет украшением вашим не внешнее плетение волос, не золотые уборы или нарядность в одежде, но сокровенный сердца человек в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа, что драгоценно пред Богом». И вот такой идеал пытается отыскать Андрей Платонов в революционной России. Его взгляд не отстранённый, он и сам революционер, но только не холодно-расчётливый, а истово верующий. И именно оттого его переживание революции совсем не радужное, не восторженное. Революционная риторика у него как будто бодро-оптимистическая, но это какой-то парадоксальный, насквозь скептический оптимизм.
«Надо всем лежал чад смутного отчаяния и терпеливой грусти», - такое восприятие происходящего, естественно, не могло быть принято казённой коммунистической идеологией.
«Пухов думал, что они [революционеры] ничего ребята, хотя напрасно Бога травят, - не потому, что Пухов был богомольцем, а потому, что в религию люди сердце помещать привыкли, а в революции такого места не нашли».
«Сокровенный человек», по Платонову, не богомолец, но он взыскует горячей веры, а не её теплохладного идеологического суррогата. В революции у человека остывает сердце, а потому ничего из этой затеи получиться не может, - хотел того Платонов или не хотел, но именно эта идея пронизывает всё его творчество.
Из-за того, что у них омертвелый от холодного сердца ум, коммунисты не способны к настоящему творчеству. Они рационалисты, а рационалист всё время норовит что-нибудь реформировать. Страсть к реформированию – это ужасно унылая, безвдохновенная страсть.
«И этот, должно, на курсах обтесался, - подумал Пухов. – Не своим умом живёт: скоро всё на свете организовать начнёт. Беда».
В молодости Платонов попытался было вступить в партию, но пробыл кандидатом в члены ВКП(б) всего несколько месяцев. Его исключили как «шаткий и неустойчивый элемент». Он никогда не был диссидентом-антисоветчиком, наоборот, его можно назвать патриотом советского государства, но он был слишком безоглядным, на русский манер, коммунистом, чтобы его спокойно терпел коммунистический официоз.
«Любите ли вы, товарищ Пухов, пролетариат в целом и согласны за него жизнь положить?» - спрашивает комиссар у героя повести «Сокровенный человек». «Люблю, товарищ комиссар, - ответил Пухов, чтобы выдержать экзамен, - и кровь лить согласен, только чтобы не зря и не дуриком».
Пухов – по-мужицки практичен: он отвечает так, чтобы не провалить экзамен, но в то же время он в глазах Господа не лукавит. Он действительно готов умереть за благое дело, но не хочет произносить это вслух: о таком русские люди привыкли говорить только один на один с Богом. Для русского слуха лукава риторика комиссара: вся полнота жизни упрощена в ней к примитивным формулам, Бога в них нет и быть не может, а потому и не испытывает комиссар стыда от своей высокопарности. И злодейство, вписанное в рациональную формулу, как бы перестаёт быть злодейством. Но для Пухова-Платонова, не принимающего сердцем заменяющих Бога формул, оно остаётся грехом.
«А в Новороссийске шли аресты и разгром зажиточных людей. «Чего они людей шуруют? – думал Пухов. – Какая такая гроза от этих шутов? Они и так дальше завалинки выйти боятся»».
И всё же большевики милее Платонову, нежели «зажиточные шуты». Бес бунта милее ему беса застоя, беса гниения. Такой выбор он делает как бы с оглядкой на Бога. «Благослови, Господи, пальнуть в гнилую Россию. Ведь Ты Сам сказал: пока не умрёт – не воскреснет», - такая интуиция преобладает в нём.
Платонов поддаётся соблазну революционного, на европейский манер, переустройства России, но он любит не ту Россию, которую «сочинили» европейски мыслящие философы, а традиционную, тысячелетнюю Русь, созданную Православием.
«- Пухов, ты бы хоть в кружок записался, ведь тебе скучно! – говорил ему кто-нибудь.
- Ученье мозги пачкает, а я хочу свежим жить! – иносказательно отговаривался Пу-хов…
- Оковалок ты, Пухов, а ещё рабочий! – совестил его тот.
- Да что ты мне тень на плетень наводишь: я сам – квалифицированный человек! – заводил ссору Пухов, и она продолжалась вплоть до оскорбления революции и всех героев и угодников её. Конечно, оскорблял Пухов, а собеседник, разыгранный вдрызг, в удручении оставлял Пухова».
То есть: Платонов прекрасно осознавал, что его вера в коммунизм оскорбительна для коммунистов при советской власти, как оскорбительно для них всё, что уличает их в узости мировоззрения, неспособности воспринимать жизнь в её полноте. В советское время, когда Церковь была фактически разгромлена и на христианскую тему было наложено жёсткое идеологическое табу, именно такая цельная мудрость, замаскированная коммунистической риторикой, позволяла выживать православному народу.
Роман А.Платонова «Чевенгур» причисляют к антиутопиям, таким, как замятинский роман «Мы» или оруэлловский «Скотный двор». На самом деле это, скорее, искренняя утопия – утопия, в которой писатель не желал разувериться, хотя всё уже явно свидетельствовало о неосуществимости коммунизма. Христос забыт, бывший христианин уверовал в коммунизм, но это всё-таки в большей степени вера, а не идеология, и душа знает: нет ничего страшнее, чем потерять эту веру. Платонов чувствует и, возможно, осознаёт: подмена глупа, но поумнеть отдельно от жизни он не в состоянии.
«…В одну октябрьскую ночь он услышал стрельбу в городе и всю ночь пробыл на дворе, заходя в горницу лишь закурить…
- Саша, ты не спишь? – волновался Захар Павлович. – Там дураки власть берут, может, хоть жизнь поумнеет».
Дураки власть берут. Иванушки-дурачки. Любимый персонаж русских сказок наконец-то добрался до власти. И Платонов сочувствует недотёпе Иванушке. Он ему симпатичнее респектабельного, образованного, но нечуткого к тому, что у жизни на глубине, «русского европейца».
А что же там на глубине? На глубине, как и на Святой Руси, мир привременный сходится с вечностью. Там человек бессмертен, а значит там истинный рай.
«Пухов глядел на встречные лощины, слушал звон поездного состава и воображал убитых — красных и белых, которые сейчас перерабатываются почвой в удобрительную тучность.
Он находил необходимым научное воскрешение мертвых, чтобы ничто напрасно не пропало и осуществилась кровная справедливость.
Когда умерла его жена — преждевременно, от голода, запущенных болезней и в безвестности, — Пухова сразу прожгла эта мрачная неправда и противозаконность события. Он тогда же почуял — куда и на какой конец света идут все революции и всякое людское беспокойство. Но знакомые коммунисты, прослушав мудрость Пухова, злостно улыбались и говорили:
- У тебя дюже масштаб велик, Пухов; наше дело мельче, но серьезней.
- Я вас не виню, - отвечал Пухов, - в шагу человека один аршин, больше не шагнешь; но если шагать долго подряд, можно далеко зайти, - я так понимаю; а, конечно, когда шагаешь, то думаешь об одном шаге, а не о версте, иначе бы шаг не получился».
Платонов искренно верил в то, что революция поможет русским людям постепенно, шаг за шагом, вернуть себе рай. Какая же это антиутопия?
Христианин должен спасаться в Церкви. Если Церковь разрушена или остыла, христианин, не утративший веру, не впадающий в отчаяние безбожия, становится утопистом. Это было уже до революции 1917 года. Ещё тогда, когда имя Христа не было табуировано, на Него «стали смотреть больше как на учителя-мудреца, а истина Его Богосыновства … отошла на задний план». Я процитировал свщмч. Илариона (Троицкого).
Поскольку забыта заповедь о том, что у людей есть только один Учитель, к христианам начинают причислять и тех, кто открыто восстаёт на Церковь, например Льва Толстого. Продолжу цитату свщмч. Илариона: «Современному религиозному сознанию нужно и понятно только Христово учение, но не нужен Христос-Богочеловек, и новая жизнь, принесенная Им на землю и сохраняющаяся в едином благодатном организме Церкви. Христос с Престола одесную Бога Отца в современном религиозном сознании низведен на кафедру проповедника».
Эта подмена и привела к тому, что коммунизм с такой лёгкостью был принят русскими в качестве новой веры. Если Христос всего лишь проповедник, то встретить Его можно где угодно: критериев для отличения подлинного Христа от лже-Христа больше нет. Скажем, Он может выступать на партийных собраниях, рассуждая о справедливости, являться в кожаной куртке с маузером, чтобы «экспроприировать награбленное»…
Когда демагоги-экспроприаторы превратятся в бесчувственных бюрократов, искренняя интеллигенция презрительно отвернётся от них и станет искать Христа среди неудачников, не вписавшихся в новые реалии пошлого «коммунистического строительства».
Платонов велик тем, что он эту подмену чувствовал ещё раньше, чем произошло превращение пламенного большевика в самодовольного буржуа. У него была сильная интуиция идеологии как лжеверы. Ему всё-таки важно было найти настоящего Бога. Он его не нашёл, так как зрение его было затуманено коммунизмом, но искал-то он в правильном месте – в том, которое указано христианской религией: среди страдальцев за правду, а следовательно, и за Бога.
«Живи Пушкин теперь, его творчество стало бы источником всемирного социалистического воодушевления», - писал он в статье «Пушкин – наш товарищ». Алексей Варламов тонко заметил: «…Такая звучала тоска в этой фразе». Получалось: «Нет Пушкина, нет и источника всемирного воодушевления. И не будет. Невооружённым глазом прочитывалось». И эта тоска была лейтмотивом всех тех его произведений, герои которых «мучились от бессмыслицы жизни и непонимания её цели, потому что смысл кто-то украл». Пушкин был для Платонова «выходом из советского, безбожного тупика».
Любопытно: он приписывает Пушкину собственное мироощущение. «Риск Пушкина, - пишет он, - был особенно велик: как известно, он всю жизнь ходил «по тропинке бедствий», почти постоянно чувствовал себя накануне крепости или каторги. Горе предстоящего одиночества, забвения, лишения возможности писать отравляло сердце Пушкина». Воображая себя в Пушкине, Платонов пытался ему уподобиться. Уподобление – это никогда не монолог, а всегда диалог: оно предполагает приписывание образцу каких-то своих качеств. То же свойственно каждому христианину по отношению к евангельскому образу Иисуса Христа. У каждого христианина свой личный Христос, и этого, собственно, и хотел Бог, потому и не оставил о Себе никаких отвлекающих от вживания в Свой образ лишних подробностей. Тоска по Пушкину у Платонова – это тоже тоска по святости. Когда Христос и его святые табуированы, в том числе и твоим собственным воспитанием, то их место может занять жертвенной жизни гений-поэт Православной Руси. В сущности, Платонов почти открыто сказал своею статьёй: «Не надо Маркса, Энгельса, Ленина! Они никого больше не воодушевляют. Дайте Пушкина, верните нам православную Русь».
Эта тоска по Святой Руси сообщает творчеству Андрея Платонова то вдохновение, которое определяет его величие.
Свидетельство о публикации №221112300650