Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Славянский базар
Странная прихоть бездетной сестры, вышедшей замуж в семьдесят пять, не оставила ей шансов стать наследницей ее московской однушки в Черемушках. В старости сестры уже не ладили. Ссоры и непонимание. Но она, Люся, всегда знала, что будет «по ее». Она сильная. Она всех перегнет! Всех и все. А сейчас понимает: против смерти она бессильна. И против бездушного закона, утверждающего, что муж, вписавшийся в паспорт, квартиру и жизнь за мгновение до смерти, - важнее, чем родная кровь. Разве может вот эта чиновница, ехидно скрывающая наглую улыбочку, знать, в какой нищете они росли бок о бок с сестрами и братьями? Как спали вповалку на полу, укрывшись одним лоскутным одеялом? Как делили хлеб поровну, как сражались с целым миром в юности, всегда подставляя друг другу плечо? И эта самая ее квартира, данная ей государством за тяжкий труд медсестры в психушке, была надежным пристанищем для всех. А сейчас она, Люся, осталась одна. Семьи, когда-то такой дружной, такой надежной, нет. Умерли все. Она – последняя. Зачем-то осталась на земле… Чтобы увидеть эту гнусную ухмылочку.
Сдерживая боль, спросила:
- Скажите, Лариса Николаевна, можно ли отсудить квартиру?
Та пожала огромными плечами.
Вышла из ЗАГСа убитая.
Собрала огромное количество бумаг по всем ЗАГСам: свидетельство о рождении братьев и сестер, всех мужей сестры в Черемушках, ее прописку, их родителей, когда, почему… Но хуже всего то, что сейчас она держала в руках свое восстановленное свидетельство о браке. Оно жгло ей руки, расплывалось белым невнятным пятном в глазах. Юрочка… Он ее бросил, как и предупреждала мама. Двадцать пять лет она была с ним рядом. Двадцать – он был ее мужем. Любила она его? Нет, нет! Он получил по заслугам со своей новой женой. С ней он столько же прожил, выходит. Уходил, все забрал, что мог унести. Не любила она его! Ни одной ее надежды с ним не сбылось. Тогда почему она никак из-за слез не может прочесть даже даты? Он умер… И сестры, и братья. От ее, Люсиной, жизни ничего не осталось, ни клочка.
Квартира сестры теперь чужая… В гости не приедешь никогда… Даже стен знакомых не увидишь. Так больно, что сестра… Сестра! Нет ее. Нет прошлого.
Она помнит, как там было просторно в ее Черемушках, когда она только въехала. Новостройки – с иголочки, рай! Казалось, это край мира. Но - Москва! Ходил редкий автобус от метро Профсоюзной. Такси – тоже выход. Зато прямо через дорогу Битцевский лес. Это потом он парком стал. Все дорожки в нем вместе пробегали, все закоулки обошли. А однажды на какой-то тропке набрели на художника. Фамилия его была Зелянин. На стенах дома до сих пор висят его проникновенные пейзажи. Угадывается в них Битцевский лес! Смотришь на сосны, освещенные солнцем, и будто чувствуешь запах сухой раскаленной хвои. Туманный рассвет над озерцом задумчив и тих. Спросили художника, сколько стоят его работы. Оказалось – дорого. Но сбегали домой, выгребли все деньги и – купили!
Юность казалась сплошным приключением! Ох, море по колено! Она, Люся, всегда про себя знала, что достойна самого лучшего. Нет, сестра Нинка проще была. Вообще-то она Няйля, но придумала, чтобы ее Ниной звали, так и пошло. Среди русских живут, так удобнее. Нинке любовь была нужна, романтика. Не понимала этого Люся, никогда не понимала. Глупость это все. Книжки. В них про любовь. Она только в юности, классе в десятом, в это и верила. Читала запоем, с фонариком под одеялом. Ги де Мопассан, Золя, Флобер. Спали все в одной комнате, бок о бок. Так глаза и испортила. Одна из всех очки носила. Наивность, мечты юности. Что она, как Золушка, больше всех работает, за это ее ждет награда: парень прекрасный, видный и богатый, настоящий принц. Какая чушь. Детство. Потом жизнь так повернула, что как рукой сняло глупость эту. Она всегда практичнее всех была в семье. И амбициознее. Что Нинка? Ей мальчик нравился, так она не пошла в институт, с ним гуляла. Люся про себя знала: она самого лучшего найдет, самую престижную семью, ей голодранцы все эти романтики – не нужны и даром! И карьеру сделает, не чета романтикам!
Некоторые закидоны Нинки ей и вовсе были смешны и ужасны. От природы они все были сильные и крепкие. И росли, как трава. Нинка спорт любила. Бегала по утрам, на велосипеде ездила. Благо Битцевский лес у стен дома. Она уже замужем была за обожаемым Сережкой, и все равно… Встретила парня в лесу, ну, и случилось у них. Прямо в двух шагах от дорожки. Хорошо, что утро рассветное, росное и сияющее, ни души… Романтика… Люся этого не понимала.
Больно! Как же ей больно! Одиночество – петля. Пусть есть дочь, внук, но она теперь – на краю. Из семьи одна, совсем одна. За всех живет.
Оглянулась на ЗАГС. Глазам больно. Все вспомнилось, что было полвека назад. Как бежали с мужем любимым, таились… Он боялся, что мать их встретит, скандал устроит. Очень уж против их брака была свекровь.
Чаще всего она думала на французском. А сегодня… Просто putain ces russes. Что ей ее громкое, на весь мир, имя? Если сегодня ее обхамили в местном гастрономе в центре Москвы? Что с того, что величайший поэт современности ей написал: «Маринка! Слушай! Милая Маринка! Кровинушка моя и половинка»… Двадцать восемь копеек! Вот сумма ее «кражи»! Ее трясло до сих пор. Будто в грязи вываляли. Какой гвалт поднялся в очереди! Будто она и вправду воровка… Думала, ее разорвут. Столько злобы она никогда не видела. Кусок сыра. Она просто забыла, что его взяла, он остался на дне. Вышла с пунцовыми щеками и бешено бьющимся сердцем. Не от страха, от оскорбления. Ничего хуже в ее жизни еще не случалось. Это был один из первых магазинов самообслуживания, когда набираешь продукты, а расплачиваешься на выходе. Putain ces russes! Злобные угнетённые пролетарки! Ее обожала большая часть мужчин всего мира! Для всех она была Колдуньей. Она могла обворожить любого, если бы захотела. Но любила она только этого странного, дикого, порывистого и страстного русского… Он жил так, будто этот день – самый, самый последний. И надо все успеть: сыграть роль, отдавая с каждым выдохом себя зрителям без остатка, написать песню, пусть ночь… Время… Оно уходит сквозь пальцы. Однажды он сказал ей, что ему приснились кони. Норовистые… Она подумала: «как ты, милый». Его имя знала вся советская страна. Только не она, когда приехала сюда впервые. Но ее – ее знал весь мир! Когда она увидела его, такого обнаженно прекрасного, беззащитного в своем гении, его рвущиеся канаты эмоций в монологе Хлопуши, она поняла, что сделает все, чтобы его тоже знал весь мир!
«Маринка, слушай, милая Маринка! Далекая, как в сказке Метерлинка Ты птица моя синяя вдали». Загадка, мечта, смысл бытия. Удивительно, Маринка – ее детское имя. Как он узнал?
Наваждение с проклятым сыром она сбросила. Потому что вспомнила, кто она. И улыбнулась, представив, как ругалась на них по-французски в гастрономе. Видимо, потеряла голову совсем… Но это ее и спасло. Ноги ее там больше не будет.
Вот их дом в Каретном ряду. Дом балерин Большого. И семья Утесовых на одном этаже с ними. Дочь его все жалуется: муж больной, мешает ему извечное ночное бренчанье на гитаре… Придется уезжать. Жаль: место чудесное, центр. Утесов спрашивал милого: «Почему вы «рыкаете» в песнях? А в разговоре – нет…». Милый улыбался. В общении он прост и немного застенчив. Пел Леониду Осиповичу «Охоту на волков» и «Про любовь в каменном веке».
Сад «Эрмитаж» рядышком, за угол завернуть, можно гулять. Только все никак…
ЗАГС тогда был совсем новенький, как и сама жизнь их. Смеялись весело, когда вышли. Его глаза сияли. И все равно смотрел с опаской по сторонам. Как же она его любила! Он был прекрасен в своем сером костюме. Ровное, очень правильное, русское лицо. Весь – будто высветленный: нежно-голубые глаза, белая, прозрачная кожа, русые волосы, неяркие губы. Стройный, подтянутый, радостный, волнующийся. Любил он ее? Она верила…
Пусть сейчас ничего нет: ни машины, ни гостей, ни водопада цветов. Они просто вышли из ЗАГСа. Им было так хорошо, что ей казалось: она летит. Невысоко над землей, но ее поверхности она не ощущала. Внутри будто поселился целый взрыв смешинок. Их авантюра удалась! Вот что рвалось из радостного ее сердечка. Хотелось подпрыгнуть до самых облаков. И мать его они не встретили, зря он так боялся! Даже паспорт его она прятала. Но он нашел. Обещала, что покончит с собой, если он женится на этой голодранке. Ага! Как бы не так!
Платье белое, короткое и модное, расшитое тонким золотым люрексом, созданное в лучшем ателье Москвы, белые туфли, которые достала с большим трудом, фата и кольца. Денег у нее совсем не осталось. Ни на что больше. Но она ни о чем не жалела, ни секунды! Они с сестрами и братьями выросли в нищете. Сейчас она, окончив институт, уже работала. И где! В ЦСУ РСФСР. Юная, ловкая, она и квартиру себе уже выбила. Люди в очереди по двадцать лет стояли. Еще она знала: сегодня, именно сегодня у нее должно быть все самое лучшее, самое красивое и шикарное. Поэтому выбрала ресторан «Славянский базар», знаменитое, богатое и увенчанное историей место Москвы. Увы, там было не просто дорого, а очень дорого. И попасть невозможно. Но есть ли что-то невозможное для нее? Денег хватило только на шампанское, конфеты, несколько закусок и отдельный кабинет. В этом ресторане собирался весь бомонд столицы. Здесь кушали, пили и гуляли выдающиеся актеры и писатели, художники и музыканты современности. В истории этого ресторана были Репин и Чайковский, Станиславский и Немирович-Данченко, Чехов и Бунин, Шаляпин и Утесов. Она бывала там однажды. Интерьер со старинными лампами, колоннами, картинами и зеркалами поразил ее воображение. Даже меню было красивое, стилизованное под старинную дулевскую игрушку: на удалом мчащемся коне человек с блюдом и яствами. Это место казалось ей воплощением настоящей, неподдельной роскоши. Ее свадьба должна пройти именно здесь! Но пока… Они ехали в электричке. Это так странно выглядело: невеста в белом платье и фате, сияющая и вдохновенная, рядышком с любимым, прижавшаяся тесно и доверчиво, - в холодной электричке с деревянными сиденьями и продуваемыми окнами. Все же апрель. Чудесный месяц надежд! Ее ждет только радость впереди! Сегодня – еще и «Славянский базар». Короткое пальтецо, круглые колени в прозрачных чулках, струящаяся с высокой прически фата. Напротив сел старик. Долго смотрел на них, таких непохожих друг на друга. Как ночь и день, как огонь и лед. Ее черные, гладкие и длинные волосы, собранные в модную «бабетту» с романтичными завитушками у висков, и его русые волны, ее вишни глаз, в которых тонешь, и его синий свет. Ее татарские скулы и его такие правильные, не расплывчатые, хотя и русские черты. Старик улыбнулся и сказал: «А жизнь у вас необычная будет». Они удивились. Кивнул за окно. «Снег идет. Двадцатое апреля… Семьдесят первый год… надырявили небо в космос…». Встал и ушел.
Вот уже десять минут она думала только о том, что ждет его. Видела этого удивительного русского два часа назад впервые на сцене. И уже ждет! Ждать ей мешали: задавали уйму вопросов, хотя ее интересовал только один: придет ли он?
Ресторан ВТО на Тверской. Зал большой, некрасивый, просто большая столовая. Но все столики заняты, шум, гам. Такое чувство, что все друг друга знают. Потому что кто-то непременно бегает от столика к столику, здоровается, лобызается, что-то обсуждает. Словно одна большая компания, и не компания даже, а семья, просто сидят все за разными столами. Ей немного трудно в реке русской речи. Она несколько раз уже слышала: «наш гадючник». Что это может означать? Этот зал? Последний раз она говорила по-русски лет в шесть. Но многое она понимает. С нее вообще глаз не сводят. Кто в открытую, кто тайком. Наконец, кто-то сказал: «он чудной характером, может и вообще не прийти». «Oh mon Dieu». Что с ней такое?
«Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека».
Спустя годы думала: а было ли в ее жизни что-то столь же прекрасное, откровенное и неожиданное, как тот вечер?
Она искала и искала его глазами. Вдруг увидела, что к ее столику приближается скромно, можно сказать, плохо одетый невысокий парень. Серые глаза, сам простой, неказистый, совершенно некрасивый, у него двухдневная щетина, ввалившиеся от усталости щеки. В зале слышатся возгласы: все приветствуют его. Он подходит и молча берет ее руку… Молча. И только глядя в его глаза, такие сильные, мощные, будто накрывающие волной, она поняла, что это он, тот самый артист, бьющийся в безумной муке в цепях! Медленно он поднес ее руку к губам. Он посмотрел на нее раз, а потом уже не спускал глаз. Он ни с кем не говорил, и никуда не смотрел больше. Не хотелось отрывать пальцы от его рук. Из его глаз лилась такая сила, что ее трясло, как в лихорадке, сердце стучало где-то в горле, она машинально отвечала на вопросы о фильмах, в которых снялась, о Франции, почему она, русская, там оказалась, хотела бы она жить в СССР… Что-то отвечала - бездумно, но правильно. Бесполезно им объяснять, что она, как и все люди, - гражданин мира. Ей везде хорошо. Все равно, где жить. Они этого не поймут, потому что русские… «Маринка, слушай, милая Маринка. Прекрасная, как детская картинка. Идем со мной, куда-нибудь идем». Она погрузилась в его бьющую силу. Перед глазами весь вечер был словно двойной кадр: он рядом с ней и он на сцене. Каждое его движение, каждый крик она вспоминала снова и снова. Жила в эти мгновения в двух параллельных мирах: здесь и там… Но – в нем.
«Сумасшедшая, бешеная кровавая муть!
Что ты? Смерть? Иль исцеленье калекам?
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека».
Он, с рвущейся в цепях, обнаженной до остова душой. Она же не знала, что в этих строках гений милого соединился с гением Сергея Есенина.
- Я хочу петь для тебя. Сейчас. Уйдем?
«Во-лё-дя» – такие нежные звуки.
Июльский теплый, поздний вечер. Кажется, что закатное солнце еще где-то тлеет, испуская загадочный и неявный свет, чтобы совсем скоро заалеть востоком. Пустая улица Горького. Холодок сразу запустил руки под кофточку. И все же ей хотелось пройтись. Увы, он моментально снял такси. Их было много возле Дома Актера. Они знали, где стоять.
В машине они все так же молча смотрели друг на друга. Его лицо через секунды выхватывал из полутьмы свет фонарей. Мелькающий бесконечный калейдоскоп. Оно казалось ей суровым и ласковым одновременно, и очень мужским.
Они приехали в гости к Максу Леону, корреспонденту «Юманите», он жил неподалеку от центра.
Остаток ночи милый провел у ее ног с гитарой. Он пел только ей. Она слушала зачарованно, пока рассвет не заглянул в окна. Его крик, его боль, его горький юмор – она поняла. И поняла его, как понимают кого-то одного и раз в жизни. Он сказал, что театр – его ремесло, а поэзия – страсть. Он будет сочинять ей песни. Потому что давно любит ее.
Она рассмеялась. Все мужчины говорят ей одно и то же.
Потому что… она сыграла в фильме «Колдунья» по мотивам повести Куприна.
Юная, внутренне свободная, совершенная в своем первом семнадцатилетнем расцвете.
Он кивнул. Вот с тех пор он и любит ее. В прошлый приезд пытался обратить на себя ее внимание, но она не заметила его. Запрокинул голову, окунулся в ее глаза и ударил по струнам.
«Возвращаются все, кроме лучших друзей,
Кроме самых любимых и преданных женщин.
Возвращаются все, кроме тех, кто нужней.
Я не верю судьбе,
Я не верю судьбе, а себе – еще меньше».
Лучшая ночь в ее жизни.
Она сказала, что им придется расстаться. У нее трое детей во Франции и, хотя она сейчас в состоянии развода, все равно у них не может быть будущего: въезд и выезд из СССР более чем ограничен. У нее виза вообще заканчивается послезавтра… Он русский, ему не позволят уехать просто так. На что он ответил, что у него тоже двое детей. И он был дважды женат. Но теперь он точно знает, что она – его суженая, его единственная любовь. И ничто не помешает им стать мужем и женой.
Когда советский режиссер, кстати, главный устроитель международного кинофестиваля, куда она приехала, вдруг предложил ей роль в Советском Союзе, да еще и с длительным периодом съемок – на год – милый подпрыгнул едва ли не до потолка. Она просто не знала, что ей делать…
Чувствовала, что сердце ее безвозвратно пропало… Оно в руках этого русского гения…
«Приду и вброд и вплавь к тебе – хоть
обезглавь! –
С цепями на ногах и с гирями по пуду.
Ты только по ошибке не заставь,
Чтоб после «я люблю» добавил я «и буду».
Есть горечь в этом «буду», как ни странно,
Подделанная подпись, червоточина
И лаз для отступленья, про запас,
Бесцветный яд на самом дне стакана.
И словно настоящему пощечина, -
Сомненье в том, что «я люблю» сейчас».
Однажды, уже вернувшись во Францию, после его нежного, переворачивающего душу звонка, она разрыдалась. Мать села рядом. «Ты влюблена, моя девочка» - сказала она.
Она всегда считала себя безобразно, категорично некрасивой. Маленькие черные глаза, широкий нос с крупными, очерченными, характерными ноздрями, огромные, африканские губы. Если бы не белая кожа с алеющими щеками, ее черты воспринимались бы как негроидные. Еще полвека оставалось до сегодняшней моды. Идеалом красоты тогда был маленький, аккуратный рот. Она с детства привыкла поджимать губы. Так ей казалось хоть немного, что она выглядит строже, серьезнее и старше. Румянец во всю щеку. Волосы всегда отливали жирным блеском, были гладкими и казались грязными. Просто мама мыла волосы дочерей кефиром для крепости. Форму ей негде было гладить, не на чем. Чистая – и хорошо. Так она и осталась на детской фотографии с любимой подругой Олей. Та – в белом отутюженном фартуке, светленькая, как ангелочек, в бантах и белых гольфиках. И она – в мятом фартуке и самых дешевых сандалиях на босу ногу. Глаза грустные, очень взрослые и голодные.
Это у Оли был всегда собой бутерброд в школу. С маслом и ароматной колбасой. Или яблоко. А у нее… У нее ничего не было.
Но все это чепуха. Самое страшное начиналось тогда, когда мальчишки в классе дразнили ее татаркой. Губошлёпкой и татаркой. Уголья глаз ее загорались чертовским огнем, она била наотмашь, не думая ни мгновения, что будет… Сильнее мальчишка, чем она, или нет. Била со всей силы, со всей злости. Часто, часто ходила в синяках и с разбитым носом. Дралась отчаянно, будто в последний раз. Однажды бой начался прямо у доски, перед уроком. Она победила! Села на него и лупила по ушам! Они были потом свекольные. Только звонок прекратил экзекуцию. Люся знала: он наябедничает. Но не хватало, чтобы учительница застала ее в таком виде. Потому что по всем предметам она – круглая отличница.
Враг ее сговорился с другими ребятами, и они подстерегли Люсю после школы. Избитая, едва дышала, но смогла добраться до дома. Встать не могла три дня. Зато и злости наросло за это время! Когда очухалась, разработала план. Вылавливала их по одному. Не все из них были такими уж сильными и смелыми. Некоторые вовсе хиляки. Это они скопом храбрые были! Лупила насмерть. Так что после с ней уже никто не связывался. Про татарку с губошлёпкой не поминали. Зато родители ходили к матери Люси – жаловаться за своих мальчишек. Мама брала ремень и охаживала Люсю прямо при гостях. Удовлетворенные, они уходили. Но Люся знала: она права. Ей не обидно и не больно ни капли, главное, что она победила! Показывала вслед непрошенным гостям наглый язык. И еще поддаст их слюнтяям, если надо будет!
Жили огромной семьей в избушке на вокзале с земляным полом, бывшей сапожной мастерской. Прямо из земли росла большая русская печка. Для теплоты они обмазывали стены дома навозом вперемешку с соломой. Какой еще утюг? Какой накрахмаленный белый фартук? Мама с ног сбивалась, чтобы накормить шесть человек детей. Пропадала на двух работах: днем мыла полы в магазинах и в здании вокзала, а ночью ходила вдоль улицы сторожем с самым настоящим ружьем. Однажды произошел совершенно курьезный и ужасный случай. Была зима и крепкий мороз. Она так устала от недосыпа и изнурительной работы, что сама не помнила, как опустилась на ступени возле одного из магазинов, которые охраняла. Ружье сжимала в руке… Сколько она спала? Кто знает. Вдруг чувствует: тяжесть несусветная. Едва очнулась. Видит: ноги. Прямо на ее груди – чужие ноги. Оказалось, милиционер решил подшутить: сел ей на плечи… И то хорошо, а то вдруг замерзла бы вовсе. Протокол не стал составлять, отпустил. Велел осторожнее быть с ружьем. Не ровен час, отнимут.
Больше всего на свете маленькая Люся любила читать. Вообще – учиться. Кто бы мог подумать, что она так полюбит русский язык. Она до восьми лет и не слышала его почти. Так, несколько слов.
Отец часто обижал маму. Люся его ненавидела. Одна из всей семьи, могла говорить с ним на равных, сказать ему – что угодно! Злой, он мог и убить. Однажды, когда ей было уже двадцать, а он ходил с палкой, она заступилась за маму. Он размахнулся палкой и попал бы ей по темени, не успей она увернуться. Удар пришелся по уху. Сережкой порвало мочку, было много крови. А тогда, в детстве, он был еще сильней и страшней. Пьяный, выгонял всех детей на мороз, с ножом. Пока мама работала. Братья и сестры в один из таких вечеров сильно испугались и забрались в курятник. Всю ночь там просидели. А куда идти? Салим заболел после. Всю жизнь последствия той ночи нес в себе. Нинка тоже. Всю жизнь с ангиной. Салим – с бронхитом.
Люся обожала тетю Марусю. Уж не у нее ли она спряталась тогда? Она уже не помнит. Но только Люсю та привечала. Никто к ней не ходил. Не пускала. Уже после Люся поняла, почему. Внутри ее большой двухкомнатной квартиры был не просто уют. Там была роскошь. Старинные кресла, портьеры, ковер, немыслимые старинные часы, зеркала и фарфор. Отражение в чуть пыльном, стертом изнутри зеркале было загадочное и прекрасное… В нем Люся даже нравилась себе почему-то… В нем она могла вообразить себя если не принцессой, то хотя бы Золушкой. Но главное – книги! Боже мой, сколько у тети Маруси было книг! Люся считала ее дом – своим раем. Тишина обволакивала, ей было здесь спокойно. Иногда тетя Маруся угощала чаем с какими-нибудь немудрящими сушками или хлебом с тонким слоем масла. Рай. Книги были современные и дореволюционные, с ятями. Она давала их Люсе читать. Да, тетя Маруся знала, куда попадут ее книги… Но ни одного раза Люся не порвала и не испачкала ни одной из них. Она их оборачивала газетой и прятала в надежное место, где их не смог бы увидеть отец. Почему? А вот потому… Не раз, не два и не три он рвал ее тетради. Зачем женщине учиться? Блажь. Какой у татар обычай выбирать невесту? Не смог сбить шапкой со всего маху – можно замуж. Ей было десять, когда он продал ее, буквально, продал – за пять баранов – какому-то старому татарину. Они пили вместе, она слышала их разговор. Он хотел выловить ее, но она увернулась. Бежала, себя не помнила. Ждала на улице до ночи, когда мама вернется. Все обошлось.
Обнаружив свои тетради с пятерками в очередной раз порванными, она горько плакала. А потом зажигала свечу и устраивалась в холодных сенях на табуретке. Табуретка служила ей столом… Нужно было еще не разлить чернила. Сама она стояла на коленях на сырой земле. К утру все тетради были переписаны набело, с первой страницы до последней. Иначе что она скажет учительнице?
Умер Сталин. Запомнилось, как навзрыд плакала учительница. Все молчали… Что же теперь будет? Война?
Больше всего летом она любила спать на улице, прямо на земле. Просыпалась, умывала лицо росой с травы. Никто ей не говорил, что так нельзя… Однажды заболела. Все думали, что ее укусил малярийный комар. Промучившись лихорадкой, решила, что спать на улице больше не будет. Это наполнило ее чувством странной грусти. На улице ей было хорошо. Свобода. Уже взрослой могла уснуть просто на полу, на ковре, открыв настежь балкон и окна, на сквозняке.
Когда подросла, спросила маму напрямик: почему она живет с таким человеком, как их отец? С ним давно надо было развестись. Он ее бил, изменял ей, приходил раз в год, делал ей ребенка и уходил. Денег не давал, все – по любовницам, а детское их молоко, принесенное матерью для всех, мог выпить залпом после пьянки. И вот теперь он, немощный, парализованный, смотрит по окнам. Если идет красотка, он цокает языком: «Какая попа!». Почему она с ним живет? Она, Люся, и сейчас готова его убить, так ей обидно за маму. Мама смотрела мудро и грустно. Голодно уже давно не было, она располнела, оттого казалась еще милее и уютнее. Как же Люся любила мамины руки… Единственные ее золотые сережки с рубинового цвета корундами, самые простые, удлиненные, придавали ее лицу еще большую мягкость, текучесть. В улыбке была расслабленность. Она сказала: «Я мусульманка. Надо делать намаз. Никого не переделаешь. Молодая была, горячая, развелась с первым мужем. Думаю, поэтому ребеночка Аллах забрал. Аллах меня наказал. С тех пор я жила только ради вас. В яслях умер мой первый ребенок от вашего отца. Дизентерия. Потом никого из вас в сад и ясли не отдавала. Лучше мыть полы и ночами сторожить. Кызым, Аллаха молю каждый день: вам здоровья, а мне умереть раньше любого из вас». Люся поняла. Обняла мамины колени.
Мама смеясь сказала ей, что Люся такая боевая в детстве была… «Легче ораву мальчишек вырастить, чем тебя одну, кызым».
Тетя Маруся как-то сказала, что она – дворянка. Но чтобы Люся никому и никогда этого не говорила, иначе случится беда, они больше не увидятся, и не будет больше книг у Люси… Какая беда? Она не могла взять в толк, но голос тети Маруси был таким серьезным, что она поняла: ей доверили тайну. Она будет молчать, как могила.
Тетя Маруся заведовала большим магазином тканей. Именно на той улице, которую ночами сторожила ее мама. Магазин был большой, одноэтажный, деревянный. А над входом был чердак со слуховым окном. На двери ночью висел увесистый амбарный замок.
То, что случилось, могло лишить Люсю и остальных детей матери лет на десять… Однажды она застала маму горько плачущей. Люся была еще очень маленькой, чтобы понять. Мама сказала, что ее будут судить. Возможно, они останутся без нее. Это никак не укладывалось в голове. Была зима и лютый холод. Мама устала ходить с ружьем. А дом с теплой печкой – вот же он, рядышком. Она решила немного погреться. Да так и уснула у печи, прямо в тулупе. Просто прислонившись к ней. Проснулась – лужа вокруг, снег растаял и стек. Свист на улице, крики. Схватила ружье и выскочила незаметно. Будто она тут шла… За углом просто. Но было поздно. Магазин тети Маруси обворовали. Какой стоял шум! Милиция, народ. Откуда все взялись ночью? Понятые, свидетели. Тетя Маруся спокойная, но расстроенная, пересчитывала товар. Посмотрела на соседку с ружьем, покачала головой. Сторожа никто не видел. Где была? Пришлось признаться, что сама не поняла, как уснула. От тюрьмы ее спасло только то, что замок остался нетронутым. Так и висел огромный, амбарный. Она же охраняла только то, что снаружи. Откуда ей знать, как они забрались? В милиции решили, что через слуховое окно. Вынесли огромные отрезы самых дорогих тканей: панбархат и шелк. На тридцать тысяч рублей. Астрономическая сумма.
Когда Люся училась уже в десятом классе и перечитала с фонариком под одеялом всего Золя, Мопассана и Флобера, любезно выданных ей тетей Марусей, она однажды увидела у нее эти самые отрезы тканей…
Сегодня она шла в самом центре Москвы мимо шикарных магазинов. Она – невеста, рядом – любимый, Юрочка. Вот же он, чудесный «Славянский базар». Вывеска в русском стиле, с завитками, видна издалека на Никольской. «Ресторан» написано вертикально. Сердце билось радостно.
Пригласили всего-навсего пять человек родных и друзей: его двоюродного брата, они были не разлей вода с детства, его девушку, двух подруг Люси: Олю и Наташу, и одного из ее братьев, самого младшенького, любимого. Нинку звала, но она не смогла отпроситься.
Перед входом в «Славянский базар» был припаркован странный, похожий на импортный, автомобиль. Милый присвистнул. «Фиат»? Светло-серый, номер 16-55 МКЛ. Наша машина, выходит. В Москве и не видел таких ни разу. В космос наши полетели, а по улицам только «Запорожцы» да «Москвичи» катались. Изредка можно было увидеть черную «Волгу», если не такси.
Люся моментально представила, что они приехали в ресторан именно в этом новехоньком чуде. Это было так весело! Вот он, ее белый конь! Она – настоящая принцесса.
Когда они только познакомились, он казался ей полубогом. Никогда у нее такого парня не было. Даже близко. Самый начитанный, умный, уравновешенный и культурный. Самый-самый. Как далёк всем своим обликом и сутью он был от ее тяжкого детства! Он никогда не голодал. Не видел пьяных драк, не боялся за мать и за свою жизнь. Отец – директор крупного военного завода, настоящего почтового ящика. Никто не знал, что там делали. У милого все было с рождения. Книги – свои, купленные отцом, даже детские, с картинками; настоящие цветные карандаши, бумаги – сколько хочешь. Жил, как в доме у тети Маруси…
Когда вырос, отец всегда отдавал ему свои путевки. Объездил всю социалистическую Европу: Румынию, Венгрию, жаркую Югославию, Болгарию, Чехословакию, ГДР. Говорил, что самые красивые девушки – венгерки. У них фигура греческих богинь. Самые лучшие пляжи – в Югославии. Там можно нырять со скал. И да! Ежики, звезды – с буквой «е», а не «ё». Просто надо быть осторожным. Колются они не хуже – даже и с «е».
Все это он ей рассказывал. С ним она вспомнила все, о чем мечтала с книжками и фонариком под одеялом… Вдруг поняла: вот она, мечта, рядом с ней идет. И держит ее за руку. Но даже за руку он не брал ее на улице. Только в лесу, в парке, где они тихо шли одни. Пуританская мораль была крепка тогда во всех. Внешне. С ним она поняла, что мир – огромен. Это чувство – необъятности мира – наполнило ее душу восторгом. Он развернул в ее глазах границы не только возможного, но и вероятного. Мир полон чудес. Раньше она не знала, какие божественные звуки возносятся к небесам органными симфониями Баха, будто звучишь сам, всем существом, единым с органом, сколько легкости в музыке Шопена, как волнуют морские пейзажи Айвазовского, сколько сказочности и безумия в живописи Врубеля, какой наполненной до краев вдохновением можно выйти после спектакля. Москва, как место жизни, ее надежд, до этого забитая работой, учебой, мыслями о карьере, раскрылась иными сторонами. Он был волшебник, гений, наследник богов, спустившийся с небес, чтобы открыть ей всю красоту, накопленную человечеством. Он разбирался в живописи. Рассказал ей все об импрессионистах, о новых красках, о судьбах художников, борьбе, непризнании и посмертной славе гениев. Ренуар, Мане и Моне, Ван Гог, Дега, Матисс, Сезанн, Гоген стали близки ей, как старые друзья. Она всегда их знала, сидела с ними в кафешках на Монмартре, пила вино и абсент, смешивала краски, ловила ласковое солнце. Рассказал о Греции и Риме, об эпохе Возрождения, о Микеланджело и Рафаэле. Энциклопедичность его знаний поражала. Ей никогда не наскучивало его слушать. Она много читала, но в основном о любви и жизни. Он разбирался в фантастике. Не только потому, что много прочел, а потому, что был физиком. Любимый анекдот: читая детектив, приятно чувствовать себя умнее автора. А, читая фантастику, - еще и образованней. Книги Казанцева. Показывал ей фотографии пустыни Наска. Кто мог оставить такие огромные рисунки, видимые только с высоты самолета? Это – посадочные полосы для инопланетных кораблей. Мы не произошли от обезьян. Мы – дети космоса.
Она поняла: он далеко пойдет. И она – должна быть рядом. До самых звезд.
Как же они смелись в этом ЗАГСе! Она сто лет так не веселилась. Особенно смешило суровое лицо толстой служительницы Гименея, когда она увещевала: а хорошо ли они подумали?! У обоих – третий брак и пятеро детей на двоих. Причем – мальчики. Это последнее обстоятельство казалось ей, видимо, особенно серьезным и непоправимым.
Говорят, это лучший ЗАГС столицы. Правда? Она не поняла, почему. Одноэтажное здание на тихой улочке. Дворец? Особнячок просто. Купеческого разлива. Мелкая лепнина над высокими окнами. Разве что центральная лестница хороша.
Уговорили расписать их быстро, заявление подали несколько дней назад. Она – иностранка, много ли у нее дней визы? Первое декабря семидесятого года. В последний момент работники казенного учреждения согласились обойтись без церемонии в главном зале с маршем Мендельсона, искусственными цветами на стенах и потертым ковром. Уж лучше в кабинете директора. Выдохнули с облегчением. Можно остаться в своих водолазках, натянутых утром. У нее – бежевая, у него – голубая.
Провели какими-то странными полутемными коридорами с трубами и гадким запахом потустороннего мира.
Там и оставили, возле кабинета. Рядом были свидетели: Макс Леон и Сева Абдулов. Стояли и смеялись, изображая это царство Аида Грибоедовского ЗАГСа, полное тьмы и далеких звуков Мендельсона, чужого смеха, аплодисментов, возгласов фотографа: «Улыбочку!». Им здесь было гораздо веселее. Мендельсон звучал шесть раз, пока, наконец, вспотевшая дама не явилась к ним.
После обличительной речи, в течение которой они смотрели на служительницу советского закона как двое провинившихся школьников, подписи, наконец, были поставлены напротив галочек. Правда, Володя сидел на подлокотнике кресла, что придавало ситуации еще больше иронии.
Милый нес перед собой свидетельство о браке, как только что добытый билет в театр: над головами менее удачливых соискателей.
У него был для нее сюрприз. Молчал с утра. Загадочный и всесильный.
Вышли обнявшись, среди невест в пошлом тюле под звуки бесконечного до тошноты марша.
И только тут милый сказал, что масштабное празднование отменяется: они едут в Одессу. Прямо сейчас. Он упросил снять его с кучи спектаклей. Их ждет огромный теплоход и свадебное путешествие. Они – только вдвоем. Для них не может быть ничего обычного. Потому что они сами – над этим миром.
Теплоход «Грузия» был чудесен. Неужели это его последний год? И что потом? Капитан горестно пожал плечами. «Наверное, пустят на лезвия для бритья «Нева». О себе промолчал. Грустно промолчал. Володя положил ему руку на плечо.
Море, вода всегда будили в нем романтические порывы, которые невольно рвались строками на бумагу.
«Лошадей двадцать тысяч в машины зажаты –
И хрипят табуны, стервенея, внизу.
На глазах от натуги худеют канаты,
Из себя на причал выжимая слезу».
Одна из самых известных фотографий с милым – на фоне этого корабля. Она - влюбленная, светится изнутри. Он скромен и немного ироничен. Мало кто знает, как он тих и деликатен в повседневной жизни. Как необычайно нежен. На фото – эта самая нежность, но затаенная, скрываемая, трепетная, как сердце в решетке ребер.
«Не сравнил бы я любую с тобой,
Хоть казни меня, расстреливай,
Посмотри, как я любуюсь тобой,
Как Мадонной Рафаэлевой.
Дом хрустальный на горе для нее
Сам, как пес, бы так и рос в цепи.
Родники мои серебряные,
Золотые мои россыпи».
Разве она знала, что это дурная примета на свадьбе – если стол упал? Она сама его задела случайно. Он сложился весь, с посудой, блюдами, бокалами… Это было в Грузии, куда они приехали в гости. Зураб Церетели – замечательный друг. Такой праздник им устроил. Настоящую свадьбу!
Он и она были в белом. Совершенно счастливые, как дети.
Столько гостей, яств, вин, тостов! Шашлыки и сациви, пхали и долма. Аромат шашлыков был головокружителен. Вместо бокалов в руки им дали самые настоящие отшлифованные кубки из рогов. Кубок нельзя поставить. Можно только выпить вино сразу, вместе с тостом. Волшебная брага уносила душу к небесам. Самое удивительное пожелание: «Живите так долго, чтобы ваши правнуки не могли достать даже по знакомству билет на ваш спектакль!» Или: «Чтобы еще не был посажен дуб для вашего гроба!».
Ох… Зураб, когда увидел, что случилось, вида не подал. И никто не сказал ни слова, будто ничего не произошло. Увы, грузины знают, что это означает. Рок. Счастья не будет.
Зураб одним движением смахнул то, что оставалось. Так лучше! Все с чистого листа! Идемте танцевать!
Когда уже на рассвете они пришли в свой номер, не поверили глазам… Весь пол был устлан разноцветными фруктами. На постели размахом крыльев лежала старинная шаль – будто птица. К ней приколота записка: «Сергей Параджанов». «Человек не из жизни», гений мистификации, самый странный режиссер современности.
«А Беда с того вот дня
ищет по свету меня, -
Слухи ходят - вместе с ней – с
Кривотолками».
Воздушная наивность, навеянная книгами, но отнюдь не ее тяжкой голодной жизнью в детстве, совершенно испарилась уже в институте. Они уже давно не голодали, мама пекла пирожки и продавала их на рынке. Вместе с мороженым. Так на всю жизнь и сохранилась у нее привычка: есть мороженое с хлебом. Она обожала пломбир, могла сразу съесть пять штук. Какая еще ангина? Она никогда не болела такой чепухой!
Сначала она поступала в МГУ. Два года. Хотела стать физиком. Не поступила. Но она упорная и училась хорошо, высшее образование у нее будет! Стала экономистом. Институт пониже рангом, конечно. Позже поняла, что это куда выгоднее и практичнее. То, что ей нужно! Да, она считала себя некрасивой. Потому что не видела себя со стороны. Небольшая полнота немного портила ее, но это взгляд нашего времени. Это была полнота здоровой молодости. Главное, она стала необычайно яркой. В детстве такой не была. Бьющая через край энергия – вот что она такое. Сгусток силы. Взгляд обволакивающий и пронзительный, черный, властный и ласковый, круглое лицо, подчеркнутое платком на высоком, огромном пучке. Волосы очень длинные. Чувственные, огромные, сладкие губы. Она их никогда не красила. Чтобы они не казались еще больше. Ребята за ней ухлестывали. Только почему-то в основном из Средней Азии или кавказцы. Татарам она тоже нравилась. Были у нее мимолетные романы. Но чтобы вот так, как Нинка, голову терять – никогда! Все эти парни казались обычными, скучными, бесперспективными. И были такими же нищими, как она. Зачем они ей? А наивность… В общежитии отдала какой-то едва знакомой девушке свое единственное, нежно-голубое платье. Сдать экзамен. Та взяла без зазрения совести. Больше Люся ее не видела. Денег не было совсем… какое еще платье? Ее обед всегда был одинаков: булка и бутылка молока. Все пять лет в институте ходила в одной юбке и кофте. Постирает, погладит, сразу наденет. Платье-то отдала. Учиться на дневном долго не смогла. Кто ее кормить будет? Мама разве что картошки могла ей отсыпать в общежитие ее. Картошка уходила за два вечера в веселой компании. Перевелась на вечерний. Ночами подрабатывала в яслях. Спала мало. Устроилась обвальщицей на мясокомбинат. Ох, страшная работа. Раньше кольчуг не было, на руках – тем более. Фартуки. Одно неверное движение – и без пальцев. Или того хуже… Засыпала там, на конвейере, с острейшим ножом в руках. Начальник цеха увидел – уволил сразу. Спасибо ему…
А потом она встретила свою любовь. Заприметила его давно. В электричке садился каждое утро на станции Белозерская. В тот самый вагон, что и она. Потом поняла: ждет, когда он появится. Всегда первым входил в вагон. Ловкий. Находил удобное место, доставал неизменную книжку, устраивал сбоку портфель, чтобы не мешал. И до Москвы уже почти не отрывал глаз от страниц. Красивый, лицо умное, интеллигентное, спокойное до невозможности… Именно его огромное внутреннее спокойствие притягивало всегда ее взгляд. Потому что не к такому, она, увы, привыкла с детства. Одет всегда с иголочки, брюки-дудочки, самые модные, белая рубашка, ни грамма неряшливости. Волосок к волоску. Словно инопланетянин. Что-то иностранное в нем было. Долго думала, как обратить на себя внимание. Потому что по сторонам он не смотрел. Наверное, есть у него девушка… В одно утро села напротив него, раскрыла книжку. Прочла название его книги и, поскольку не читала - это была фантастика, спросила его о ней. Он улыбнулся, потек ручеек разговора…
Это было страшно. Кто-то звонил ей и говорил всегда одно и то же: спасите его! Если у нее были съемки, даже во Франции, она их бросала… Мчалась в холодную Москву, падала рядом с ним. Запирала двери и выключала телефон. Двое суток мук, криков, стонов, мольбы, угроз, рвоты и головной боли. Она выливала все спиртное. Он искал и не находил. Выл и ругался, обзывал ее последними словами. Потом приходил в себя… Просил прощения, мучился снова… Иногда ему удавалось забыться сном. Тогда она тоже засыпала рядом, потому что знала: потом такого случая может и не быть. Спустя несколько дней настигали моральные муки: отмененные спектакли, концерты, ее уплывшие роли, синяки и ножевые раны, потерянные или подаренные кому-то деньги, ссоры с режиссером. Вспоминал, что говорил ей обидные слова. Каялся. Пусть она никогда не напомнит, ему больно.
Дважды она бросала его в запое. Первый раз – в самом начале их жизни. В беспамятстве он назвал ее чужим именем. Второй раз – когда вышвырнул ее в коридор и заперся в ванной с бутылкой. Оба раза в ярости она хлопала дверью. Впереди было полгода мук – для обоих, в разлуке.
«Я несла свою беду
По весеннему по льду.
Надломился лед, душа оборвалася.
Камнем под воду пошла,
А беда - хоть тяжела –
А за острые края задержалася».
Эту песню милого Марина любила. Она напевная, очень русская, былинная. В ней Беда – проявленная сущность. Это ее песня, для нее.
Она часто допытывалась: зачем милый так пьет? Разве она могла знать, что он пьет с детства? Ах, любимый Центральный рынок на Цветном, хулиганская Малюшенка! Сколько раз он бегал за водкой для брошенных всеми калек великой и жестокой войны. Пособие им выдавали папиросами. Мальчишки меняли папиросы на водку. Уже тогда он понял, какая разница между тем, что говорят с трибун и тем, как доживают век эти несчастные.
Он был добр. Совершенно, абсолютно, всеохватно, ко всем. В детстве не раз и не два собирал всех друзей дома. Таких же голодных мальчишек, как он сам. И каждому находил, что подарить. Игрушку, книжку, свою рубашку, хлеб с маслом. Мать с ума сходила… Но ни разу ему не запретила этого… Ни разу не сказала: «сын, нам самим есть нечего». Потом, когда вырос и стал известным, мог бросить все, чтобы помочь другу. Нужно? Он вмиг! «Разберемся!» - его любимая присказка. Пусть на это уходила уйма времени, зачастую уворованного у песен, стихов, оторванного у полета… Он ходил по инстанциям, много часов сидел у друзей в больнице, договаривался, звонил, просил, кланялся… «Высота» - так звали его друзья промеж собой.
Самой заветной его мечтой было издание томика его стихов и признание, общественное признание его поэтом! Увы…
«Коль дожить не успел, так хотя бы – допеть!».
Ради себя ходить по инстанциям не хотел принципиально. Унижаться? Чтобы его стихи перечеркнули редакторы? Зачем? Лучше просто – писать! И петь. Петь и писать.
Больше всего его ранило, что его не принимают нигде официально… Из каждого окна несется его хрип и надрыв! Его песни-баллады, его быль и боль! Но для властей – его будто нет. Нет его! Так проще…
У него было много друзей-поэтов… Друзей? В союз писателей его так и не приняли. Зато после смерти, спустя несколько лет, когда любовь простых людей к нему прорвала все заслоны и «прозвенела бронзой» и слезой, о нем прекрасно написали и Роберт Рождественский, и Андрей Вознесенский.
«Мой черный человек в костюме сером,
Он был министром, домуправом, офицером,
Как злобный клоун он менял личины
И бил под дых внезапно, без причины.
И, улыбаясь, мне ломали крылья,
Мой хрип порой похожим был на вой,
И я немел от боли и бессилья
И лишь шептал: - Спасибо, что живой».
Ему чуть не в лицо говорили: это что, поэзия? Про жирафов да про цирк. Слишком примитивно. Ах, это иронично? Тогда это опасно публиковать. Как бы чего не вышло… Его чурались, как прокаженного.
Выступаете в Домах культуры при НИИ и заводах? Ну, и выступайте. Там аудитория небольшая, частная. Концертный зал для профессионалов. Играете на Таганке? Пожалуйста. В разрешенных спектаклях.
Пусть его не публикуют. Ни одной строчкой в официальных изданиях, будто нет его в любимой России. Будто нет… Но есть технический прогресс! В каждом Доме культуры он видит разных, таких непохожих людей, устроившихся в первом ряду, напряженно держащих в руках микрофон все два или три часа его выступления, ведущих запись каждой его песни, каждого слова. Бабины крутятся, крутятся бесконечной, коричневой лентой. Она, эта лента, потом обогнет много городов, растиражированная, десятки раз перезаписанная, сменит много рук. Иногда происходили потрясающие вещи. Случайно сделанная фонограмма песни в Одессе через полтора месяца, уже полустертая до неразборчивости текста, когда слышен один лишь хрип и смутно – некоторые слова, вдруг оказывалась в Нижнем Тагиле! Он шел по улице в Кишеневе на спектакль с сослуживцами-актерами Таганки, а из каждого окна неслись его песни! Улыбался смущенно. Потому что только его так любили, только его. Вот она, настоящая, всенародная слава.
Эти магнитофонные записи – и есть его сборники стихов. Они достались каждому из рук в руки. Народный самиздат.
Все свои «блатные» песни он придумал здесь, еще юным, на этой крутой лестнице в Малюшенке. Ходили легенды, что вот в этом старинном скромном доме бывал сам Пушкин, пил шампанское с актером Щепкиным. Много шампанского! Сейчас так не умеют. Напиться шампанским. Люди без дела не скажут. Пушкина он всегда любил. Наизусть знал очень много. Вот мастер слова! Дома портрет его висел.
Он придумал, как петь, чтобы слушатели прониклись: от первого лица. Будто бы это он воевал, он сидел, он мучился после… Получалось так убедительно, что его долгие годы потом спрашивали: летал на чем? В каких морях ходил? Где сидел? Вроде молод совсем, чтобы воевать… Но писал он правду: ему было больно, так же больно, как если бы он сам был вот этим страшным дядькой на дощечке, без ног, которому он принес водку – единственное молоко, которое может теперь его успокоить хоть ненадолго.
Никогда не думал, что может быть так плохо. Рвал и метал! Ругался матом, колотил в стенку кулаком. Набить бы морду, но кому? Твари…
В «Советской России», газете всесоюзного значения, которая есть в каждом киоске «Союзпечати» - кипами - напечатали про него ругательную статью. И какую! «Быстрее вируса гриппа распространяется эпидемия блатных и пошлых песен, переписанных с магнитных пленок. Вредность этого явления в деле воспитания молодежи видна совершенно отчетливо. Есть у этого актера песни, которые он исполняет только для «избранных». В них под видом искусства преподносится обывательщина, пошлость, безнравственность. Он поет от имени и во имя алкоголиков, штрафников, преступников, людей порочных и неполноценных. Мы слышали, что он хороший драматический артист, и очень жаль, что его товарищи вовремя не остановили его, не помогли ему понять, что запел он свои песни с чужого голоса». Г. Мушта, преподаватель консультационного пункта Государственного института культуры, Саратов, 9 июня 1968 года».
К моменту выхода этой злой и недалекой статьи он исполнил множество ролей. Пьесы: «Добрый человек из Сезуана», «Жизнь Галилея» Бертольд Брехт, «Антимиры» А. Вознесенский, «Пугачев» С. Есенин, «Послушайте!» В. Маяковский; снялся в фильмах: «Я родом из детства», «713-й просит посадку», «Вертикаль». Его духовный опыт был глубок и разнообразен.
Он писал в ЦК коммунистической партии, высший эшелон власти, в отдел агитации и пропаганды. Что не все песни, которые ему приписывают, – его.
Вызывали. Разговаривали. И не сделали ничего, чтобы он смог дать публичный ответ на эти обвинения. Он ушел оплеванным, унося в себе несправедливость.
Что ж… Он умеет только слагать песни. Просить у властей для себя он никогда и ничего больше не будет. Ни разу. И оправдываться – тоже. «Если ничего нельзя, то можно все».
Эта песня долго не складывалась, рвала душу одной единственной фразой, бесконечно вращавшейся в воспаленном мозгу: «Идет охота на волков, идет охота». Мучила ежечасно днем и бесконечно – ночью. «Идет охота на волков, идет охота». И все. Ни слова больше. Два месяца носил в себе эту боль, этот запал, пока он не вырвался стихами.
«Рвусь из сил – и из всех сухожилий,
Но сегодня – опять, как вчера:
Обложили меня, обложили –
Гонят весело на номера!
…
Идет охота на волков, идет охота –
На серых хищников, матерых и щенков!
Кричат загонщики, и лают псы до рвоты,
Кровь на снегу – и пятна красные флажков».
Спустя десять лет он написал «Конец «Охоты на волков» или «Охота с вертолетов». Песню, полную безысходного отчаяния и чувства гибели. Своей гибели.
«Я мечусь на глазах полупьяных стрелков
И скликаю заблудшие души волков.
Те, кто жив, затаились на том берегу.
Что могу я один? Ничего не могу!
Отказали глаза, притупилось чутье…
Где вы, волки, былое лесное зверье,
Где же ты, желтоглазое племя мое?!
Улыбаюсь я волчьей ухмылкой врагу –
Обнажаю гнилые осколки.
Но – на татуированном кровью снегу
Тает роспись: мы больше не волки!»
Ну, не нравилась она ему никогда! Красавица нашего кинематографа! Он одну любит, как сказал другой поэт: «русую французскую русалку». В этих трех словах все: и ее русские корни, и ее нежно-ржаные волосы, и ее страна – Франция, и умопомрачительная сексуальность и женственность… А эта… Красивая, но шершавая. В ней грубость сильного человека, делающего судьбу своими руками, даже когда фарта нет. Другом он ей будет, будет, только другом! Услышал, что она совсем пала духом: нога сломана, неизвестно, будет ли ходить нормально, никто не снимает, а теперь – уже и не будет… Это после шума «Карнавальной ночи»! Никому теперь не нужна… Пришел к ней ночью с другом Севой и с гитарой. Было теплое лето. Пел до рассвета. Она сидела бледная, счастливая и немного испуганная. Почему? Соседи внизу вредные. Чуть что – в милицию заяву. Уже в три часа ночи попросила дочку: «Глянь, Маш, внизу горит у них свет?» Дочь вышла на балкон. «Мам, в доме все окна и балконы настежь! И у всех горит свет!».
Он выступал по всей стране: Томск, Иркутск, Магадан, Бузулук, Тюмень, Казань, Свердловск, Архангельск, Ярославль. Не говоря о всех ближайших городах Подмосковья. А еще – в Армении и Азербайджане, Украине и Белоруссии, Таджикистане, Киргизии и Узбекистане. В Чечне, в Грозном, на большом стадионе, исполнил песню «Летела жизнь»:
«Я сам с Ростова, а вообще подкидыш –
Я мог бы быть с каких угодно мест, -
И если ты, мой Бог, меня не выдашь,
Тогда моя свинья меня не съест.
Живу - везде, сейчас, к примеру, - в Туле.
Живу – и не считаю ни потерь, ни барышей.
Из детства помню детский дом в ауле
В республике чечено-ингушей.
Они нам детских душ не загубили,
Делили с нами пищу и судьбу.
Летела жизнь в плохом автомобиле
И вылетала с выхлопом в трубу».
Махмуд Эсамбаев, прямой, как струна, и гибкий, как лоза, был в восторге от его песен. Сказал, что такой силы ни у кого не видел! Он для него станцует! Но только после того, как дорогой друг отведает их вина и самые лучшие блюда: долмнаш из баранины, пирожки и лепешки, душистую черемшу.
У них было много съемных квартир. На метро Аэропорт, на Фрунзенской, в Матвеевском… Точнее, на улице Матвеевской. Но совсем недавно на этом месте была деревня с таким названием. Их девятиэтажка высилась там, как зуб. Место Марине нравилось: метро нет, автобус почти не ходит. У них – машина. Глушь, дальняя окраина. Любители выпить не доберутся. Никто не найдет. В этом она немного просчиталась. Поклонники и поклонницы просачивались. Как, какими хитростями узнавали они его адрес? Она старалась не открывать дверь без предварительной договоренности по телефону. В отчаянии поклонницы звонили в соседнюю. Там жила молодая мать с грудным ребенком. Они ее замучили. К ней не закрывалась дверь. Зато вечерком она заносила им то тортик, то цветы.
Вспоминая то время, понимала, что была счастлива. Всякие мелочи вспоминала. Соседок Лену и Аню, собачку их, которую Володя всегда старался погладить, если видел по дороге или в лифте. Всегда соседкам улыбался, здоровался, живность вообще обожал. Марина напускала на себя неприступный вид. Не нужно со всеми общаться… Она так не привыкла. Во Франции так не принято. Принадлежала эта квартира дипломату, который уехал в Париж. Такая вот рокировка. Позднее этот дипломат был пресс-секретарем Бориса Ельцина. Пятый этаж, квартира двадцать семь, в конце коридора. Три комнаты. Здесь ей хотелось обустраивать уют. Из Парижа она привезла немыслимо красивые светильники, шторы и покрывала. Был огромный балкон, где так приятно было курить и болтать вечерами.
Уехали из Матвеевского они только в семьдесят пятом, когда купили свою квартиру на Малой Грузинской, на восьмом этаже. Ее Володя не любил. Хотя из окна был виден чудесный католический собор, построенный в начале двадцатого века в неоготическом стиле. Непорочного Зачатия Пресвятой Девы Марии.
Это об этой квартире он написал:
«Я все отдам – берите без доплаты
Трехкомнатную камеру мою».
Она прекрасна: все мужчины мира мечтают о ней. Но ей дорог только мятущийся, страдающий, гениальный поэт. У нее много портретов и фотографий, но ей мил только нацарапанный ими вместе рисунок: поднятые уголки глаз, лицо лукавое, с хитринкой. «Маринка! Слушай, милая Маринка! Кровиночка моя и половинка! Ведь если разорвать, то – рубль за сто! – Вторая будет совершать не то. Идем со мной! Куда-нибудь идем! Мне все равно куда, но мы … найдем!».
Он выскочил из машины прямо на дорогу и прыгал, как козлёнок! Совершенно счастливый! Никогда она его таким не видела, ни до, ни после этого дня. Нейтральная полоса. Он страшно боялся, что все сорвется в последнее мгновение…
«Маринка! Ты чуешь, какой воздух?! А цветы?!»
Она посмотрела на хилые придорожные цветочки.
«А на нейтральной полосе – цветы
Необычайной красоты!»
Ровная дорога где-то в Польше. Теплынь и поцелуи. Она – за рулем.
«Маринка! Ты понимаешь?! Это же – свобода!!!»
Никогда не думал, что получится выбраться за пределы СССР.
«Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!
Я коней напою, я куплет допою –
Хоть мгновенье еще постою на краю…»
«Ты любишь меня?» - спрашивала, пытливо высматривая его глаза. «Скажи, любишь?». Люсе казалось, что просто по тому, как он смотрит, она поймет… Потому что с некоторых пор стала чувствовать нечто странное: он часто молчал, перестал рассказывать то, что волновало на работе. Казалось, отстранился. Ушел куда-то в свою, вымышленную страну. В книжках ее нашел? Она, как Герда, стучалась в сердце холодного Кая. Ей никак не удавалось понять, что случилось… Ничего, все хорошо, дорогая. Да, он счастлив. «Все прекрасно, мой пончик». Нет, он не приходил поздно, был как всегда корректен и вежлив, во всем ей помогал, было трудно с крошечной дочкой: едва родившись, она сразу заболела. И потом болела постоянно, все хуже и хуже. Так опасно, воспалением легких, что когда Люся в очередной раз выписывалась из больницы, одна из врачей сказала ей, что все думали: она выйдет отсюда без дочери…
Денег не хватало катастрофически. Что его сто рублей? Выплачивали тысячный долг за мебель. В новой квартире не было ничего: ни стола, ни стульев, ни ложек с вилками. Все покупали по крохе, по штучке. Это было романтично и весело. Зато все свое! Долго думали, покупать ли часы – тяжелые, зеленые, в сверкающем хрустале бесконечных граней. Купили. Только вот Люся совсем пообносила свою одежду. Не было даже белья. Ну, это чепуха, она все равно дома сидела. Когда дочке исполнилось полтора года, решила: надо бежать работать. Иначе она с голоду пропадет! И трусов нет у нее! Располнела в беременности, да так и не скинула. Сил нет больше нищенствовать. Дочку отдали няне, с ее нездоровьем ясли могли стоить ей жизни.
Надо в люди идти. Надела мужнины трусы… С первой получки купила клубнику. Не трусы. На работе спрашивали: кому? «Юрочке и дочке». Ох, и смеялись они… «Юрочке»…
К маме приезжала. Две электрички с пересадкой через Москву. Пять часов в один конец. Скучала очень. Очень, страшно скучала. И ползком бы приползла.
Дома все было по-прежнему. Злой отец, молящаяся мама, вкусный дух только что испеченного теста и какой-то особый, только ее родному дому присущий запах: восточный и пряный. Черный перец и шафран.
Мама, помолившись, встала с коврика. Погладила ее по волосам, обняла. Долго пили чай за большим круглым столом. Раньше все вокруг него сидели, а теперь – только они. Бабай в своей комнате закрылся. Мама, подув на чай в блюдце, которое она держала в ладошке, как пиалу, сказала: «Кызым… Хороший твой муж Юра, я его уважаю. Но вот я вдруг увидела: не будете вы жить. Разведетесь». В сказанном не было ни вызова, ни обиды, ни грусти. Просто мысль, вдруг явленная ей. Мудро смотрела на дочку. «Ты ешь, ешь. Ашарга».
Замерла, дыхание остановилось. «Почему, айны…». Будто холод, ясный, морозный, проник в сердце.
Снова и снова вспоминала старичка в электричке в день свадьбы, который сказал, что жизнь их ждет необычная. Неужели снег двадцатого апреля всему причиной? Так бывает разве? Юрочка сказал, что есть такая возможность: его могут отправить за границу работать, преподавать электротехнику, так же, как и здесь. Но на французском. Он не знает языка! Но есть ускоренные курсы, если его кандидатуру одобрят. Увы, претендентов несколько, разумеется. Алжир – на севере Африки. Что за страна…
Да?! И от кого это зависит? Люся чуть не подпрыгнула до потолка. Вот он, ее шанс! Такой раз в жизни бывает! В СССР – тем более! Ведь никому нельзя и никуда… Что же делать… Соображала лихорадочно. Наутро решила мчаться к нему на работу, на кафедру. В Алжир поедет – он! Или она – не она! Разве мог хоть один человек устоять, если она чего-нибудь хотела? У нее было природное звериное чувство силы и превосходства. Воспитанное голодом и детскими драками: она всегда знала безошибочно, сможет ли она согнуть другого человека, глядя ему в глаза. Просто глядя в глаза. Лишь парочку раз за всю длинную жизнь ей это не удалось. Один был бывшим службистом, другой – закрытый чиновник с холодными и злыми глазами рыси. Нечто цыганское было в ней, в ее умении входить в любую дверь. Не только стучаться. Двери падали перед ней. При этом она была мягка и очаровательна, добра и сердечна. Если она не могла человеку ничего подарить, она дарила ему свою силу через улыбку и глаза.
Свои длинные волосы она обрезала. Африка… Там может и воды не быть. Теперь они вились крутыми локонами. Шапка густых волос. Ей было очень их жаль, очень… Чувствовала себя как русалочка, отдавшая голос за парочку стройных ног. Что ж, волосы… Так надо. Дочку она тоже не могла оставить: некому. У мамы парализованный отец, свекровь ответственность на себя брать не хотела. И свекор сердечник, после обширного инфаркта. Вдруг ему станет хуже? Так проще.
Через каких-то знакомых нашла выход на посла в далекой африканской стране. Звонила. Он был дома, в Советском Союзе, на ее счастье. Сказал, что она может приехать к нему в гости, он постарается ей помочь, все рассказать.
Шикарный дом на Котельнической набережной. Консьержка строгая и вышколенная, подъезд – дворец, лифт – часть инопланетного корабля. Зима, на ней старое пальтишко и порванные сапоги. Ничего, она проходить не будет… Просто поговорит. Увы, коридор, а, точнее, комната у входа в огромную квартиру с высокими сталинскими потолками, была освещена ярко, как фойе в театре. Тут же, на столике, стояла огромная ваза с экзотическими, нарезанными изящными дольками фруктами. Сроду она таких не видела. Посол вежливо и мягко пожал ей руку и усадил на стул. Так ее рваные сапоги были особенно видны. Она постаралась убрать их под стул. Получилось не очень. Она сказала, что мужа посылают в Алжир. Но ехать она боится, даже длинные волосы обрезала. Дочку придется с собой брать. Что там за жизнь? Есть ли там приемлемые условия, вода? Каков риск подхватить малярию или еще что-то? Имеет ли смысл ехать?
Посол улыбнулся. Если вас посылают и говорят, что можно с ребенком, значит – можно. Скорее всего, поселят в обычную квартиру, как у нас. Он огляделся. Попроще, конечно, но жить можно. От всякой заразы есть прививки и простейшая гигиена. Фрукты – мыть с мылом, содой или марганцовкой, мясо не покупать на жаре. Все. Еще он оглядел ее, на секунду задержался на сапогах и добавил: «А вам – надо ехать обязательно!»
Когда она первый раз снималась в России, не понимала: как это – съемки целый год? Что можно делать триста шестьдесят пять дней на площадке? Много позже она поняла, что русские иначе не только судят о времени, но и чувствуют его, и мерят. Они не деньгами его мерят, как на Западе. Вечностью. В этой вечности они живут. Всегда, сегодня и до конца дней.
«Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!
Я коней напою, я куплет допою –
Хоть мгновенье еще постою на краю…»
Поэтому они могут курить, болтать ни о чем и не считать деньги. Все равно то, что они должны сделать – оно навсегда, навечно.
Как песни милого, как фильмы Тарковского. Вот только милый… Он каждый день – на износ. Так, как он, никто не мог. Однажды с приятелем они написали сценарий за шесть дней. Приятель потом спал сутки напролет, после этой гонки… Ни разу в жизни он так не работал ни до, ни после. Пока он сидел за машинкой и выписывал намеченные вместе сцены, милый был на репетиции утром и на спектакле вечером в театре, забрал друга из аэропорта, наскоро перекусил и умчался еще куда-то, чтобы уже поздней ночью ошарашить приятеля ворохом новых идей и сцен.
Ночами милый писал стихи... Сколько раз она просыпалась в глубокой темноте и видела его силуэт посреди комнаты, его, сидящего за столом, черкающего в блокноте, смотрящего в одну точку, словно в бездну. Сонной, он начинал читать ей новые строки. Хотелось спать, но в этих строках она слышала вечность. Клала голову ему на плечо. Слезы – которые бывают только от ожога настоящим искусством – катились по щекам. «Во-лё-дя… Шьто ты со мной делаешь…»
Гамлет. Его главная роль, роль длинною в жизнь. Это даже не роль, это он сам. Мятущийся, скорбящий, тонкий и глубокий, заложник чести, короны и своей страны. «Я шел спокойно, прямо – в короли, И вел себя наследным принцем крови». Именно так он ощущал себя всегда, с самого начала открывшейся ему поэзии и песен. «Я знал – все будет так, как я хочу». Каждый день он выходил на сцену Таганки, чтобы играть свою боль и себя самого. Такое бывает, хотя и редко: актер находит своего режиссера. Это с ним случилось. Любимов терзал его, нещадно с ним ссорился, обожал его и прощал ему все.
Особенность Таганской сцены: предельная лаконичность. Не нужно костюмов и немыслимых декораций, чтобы играть Гамлета. Достаточно обычного черного свитера, делавшего его облик законченно одухотворенным. К заднику были прикреплены точные копии рыцарских доспехов: перчатки, шлем и меч. Меч – великий и великолепный символ. Да! Еще был чудесный занавес, сплетенный вручную из шерсти. Огромный, более всего он напоминал гигантскую сеть…
Гамлет качался на нем, обессиленный сомнениями, рвал его, как свою душу, в безумной вере в честь подлецов и предателей.
Занавес олицетворял собою слепой рок. Потому что конец для всех один – смерть. А она – слепа. Одним взмахом занавес «сбивал в могилу всех персонажей, и правых, и виноватых». Он разделял актеров, не разделяя их. Сцены игрались одновременно, зритель мог словно бы подсмотреть ненароком то, что не мог видеть Гамлет. Сквозь занавес Гамлет протыкал подслушивающего Полония. Занавес поворачивался, Полоний висел на ноже… Потом принц Датский избивал в ярости занавес – в попытке убить, уничтожить само время.
«Царуй!» - клеймо на лбу мне рок с рожденья выжег…
Я улыбаться мог одним лишь ртом,
А тайный взгляд, когда он зол и горек,
Умел скрывать, воспитанный шутом.
Шут мертв теперь: «Аминь!» Бедняга Йорик…»
Занавес был мостом через время, шатким гибельным мостом, из сегодня – к подмосткам Шекспира. Он жил сам, как отдельный персонаж. Летал, срывался, скрывал и скрывался, разве что не мог выучить роль наизусть…
Шли годы. Адской круговертью.
«Я не люблю фатального исхода,
От жизни никогда не устаю.
Я не люблю любое время года,
Когда веселых песен не пою».
Или «В которое болею или пью»?
Это в начале этих гамлетовских лет на сцене для него был один ответ на вопрос: быть! А в конце… Каждая рана на сердце, каждая зарубка – становилась частью его Гамлета. День ото дня он рос вместе с ним, становился еще горше, еще серьезней и еще глубже… К концу этих лет он понял, как надо его играть. Просто и скорбно. Без надрыва, без крика. Он умирал тихо и каждую неделю – на сцене. Он истекал кровью сердца. В какое-то мгновение понял сам, что это уже не роль. Это он. Выходит на сцену и отдает самого себя. Он не в силах остановить этих коней, несущих галопом… Кони понесли безудержно: его рок, его смерть. Умоляй – не умоляй. Хоть молись! «Колокольчик весь зашелся от рыданий».
Эта страна была раем, чудом из чудес. Воистину, старичок в день их свадьбы оказался прав! В первые дни она ходила везде: по городу, смотрела на горы и зеленеющие холмы, вдыхала горячий, как в сауне, воздух и со знобящим восторгом, каким-то нереальным ощущением понимала: она здесь не впервые. Откуда взялось это странное ощущение, она не знала. Это было как deja vu, но непрерывное, всеохватное. Сердце ее замирало в муке и трепете узнавания. Это место – ее родное. Она всегда тут ходила. Просто никак не может вспомнить подробностей… Она сказала это мужу. Он только пожал плечами: ничего подобного с ним и в помине не было. Он вообще спокойный был, бестрепетный. Подобные глупости никогда не пришли бы в его рациональную голову.
Разве несколько лет назад, когда дочке был годик, и случилось то, что случилось, она могла знать, что ей так захочется жить? Тогда она жить не могла, не хотела. А сейчас! Будто все впервые, с чистого листа. Как же она сглупила, что обрезала волосы! Посол оказался совершенно прав. Условия здесь совершенно такие же, как дома, в России. Только продуктов больше, хотя и нет свежего молока, черного хлеба и селедки. Зато в легком доступе копченый и свежий угорь, морская рыба, оливки, маслины и горы фруктов, от одного запаха которых у нее шла кругом голова. Еще здесь были невиданные у нас ткани, яркие, как в гареме султана, шали, нитки для вязания, множество роскошных лавочек, торгующих немыслимыми сувенирами, сахарскими розами, французскими журналами мод и коврами из настоящей верблюжьей шерсти. Алжир совсем недавно стал социалистической страной, под крылом СССР. Еще десять лет назад здесь правили французы, это была их колония. Арабы русских воспринимали как новоявленных французов. С угодливой подобострастностью, прячущей ненависть к богатым и сильным. Они могли бросить камень, если знали, что их не поймают и не увидят. Просто надо было смотреть по сторонам и не ходить по нищим кварталам. Но! Советский Союз платил сполна своим специалистам за риск и экзотику, за жару и чужой воздух. Разве кто-то мог знать, что она, именно она чувствовала себя здесь, как дома? Ее школьный французский очень пригодился. Она быстро научилась изъясняться на рынке, который русские называли «сучок», от французского «сук» - рынок. У нее получалось гораздо лучше, чем у Юрочки, который мог прочесть лекцию по электротехнике на французском, но торговаться с наглым арабом за прилавком не умел совершенно. Ее силу, власть ее глаз – здесь уважали очень. Всегда сдавались на ее милость. Она была довольна. Несколько лишних динаров – целое богатство на родине в чеках для валютного магазина «Березка».
Летом в Аннабинском университете были каникулы. Как везде. Так что в самое пекло они уезжали домой, в Россию, в березовое ласковое лето, в просинь неба и нежные рассветы.
На заре совместной жизни их любимым развлечением были утренние летние пробежки. В Алжире они не бегали. Только дома, в подмосковном лесу. Все казалось чудом: грудь, горящая утренней прохладой, первые солнечные лучи, скользящие в нежной листве, росные травы. Она снимала кеды и бежала босиком. Он догонял, хватал ее, валил в траву. Она отбивалась, неудержимо смеясь… Сил сопротивляться не было, все отнимал смех и всепобеждающая нежность…
Возвращались счастливые. Думала: нет ничего краше и дороже этих тропок, этих родных берез. И любимому она все прощает, все… Да, в Алжире она будто дома. Но разве она хотела бы остаться там навсегда? Ни за что! Разве можно там обнять березку? Разве где-то еще есть такая звонкая птичья тишина утра? Когда идешь по лесу, а вокруг – ни души… Аннабу она любит, но любит именно потому, что можно вернуться в этот лес, к этой полуразрушенной церкви над рекой, к этому полю, засеянному рожью, потому что можно мчаться в ночи из аэропорта Шереметьево домой и с наслаждением слушать простую, русскую речь таксиста. Родную речь - дорогую сердцу мелодию.
Дочке оставляли книжки в постели. Если вдруг проснется до их возвращения. Прибегали с ландышами в руках. Искали любимую маленькую вазу: стеклянную, красную, с изогнутым подобием крошечных ручек. Ах, какое летящее настроение было весь день, до вечера… Оно, как запах ландышей, окутывало ее всю, целиком. Заходящее солнце было видно с балкона. Она выходила и всматривалась в облака. Квартира была на последнем этаже на краю города, балкон открытый, так что если задрать голову в небо, казалось, что летишь высоко-высоко… Взглядом она провожала тени облаков по полю, тонула в далекой кромке темнеющего леса. А там, где купы ив, как сказочное ожерелье, – там река Пахра.
Пройдет еще два года, прежде чем она влюбится. По-настоящему, как бывает раз в жизни. Она не захочет умирать, как несколько лет назад… но никогда не будет так близко к последней черте.
Огромный лайнер. Круиз по Средиземному морю. Малага, Барселона, Неаполь, Палермо, Генуя, Афины, Кипр, Александрия, Танжер. Особенно восхитил арабский восток. Накупили себе кучу сувениров, сахарских роз, каких-то немыслимых тканей и покрывал. Казалось, они в сказке «1001 и одна ночь».
Слали домой открытки с местным колоритом: Сахара, бедуин ведет на поводу двух верблюдов, связанных друг за другом, от хвоста к узде, как нитка бус; восточная лавка со всякими чудесными сосудами, сверкающими, как золото. И, на обороте открытки:
«Мамуля! Мы в Марокко. Сидим пьем чай с мятой и ходим по рынку – тут все медное и блестит тепло. Много красок. Хорошо! Целую, Мамуля. Дорогая Нина Максимовна, нам очень хорошо! Я вас крепко целую. Марина».
Мог ли он представить себя когда-нибудь здесь, в обществе звёзд Голливуда? Нет, не мог. Он пел им целый час.
Лос-Анджелес. Ярко освещенный парк, дом в колониальном стиле с бассейном, шезлонгами, олеандрами, розами и еще какими-то немыслимыми, экзотическими, одуряющее пахнущими растениями. У него не кружилась голова: ни от запахов, ни от звёзд. Со звездами он был на равных. Марина смотрела на него и улыбалась: иного она и не ожидала. Еще днем их провели на съемочную площадку фильма «Нью-Йорк, Нью-Йорк». А вот теперь… Лайза Минелли долго, пристально смотрела на него своими распахнутыми наивными глазами. Сидела у его ног. Роберт Де Ниро курил, развалившись в кресле, щурил глаз и улыбался. Казалось, что здесь собрался весь Голливуд. Атмосфера вечера русскому поэту понравилась. Пить он не мог: вшили эспераль. Но ощущал огромный внутренний кураж. Как перед премьерой «Гамлета».
Когда хозяин дома Майк Медовой представил его собравшимся, он сразу ударил по струнам и запел, захрипел свою первую песню. Они не понимали, о чем… Но разговоры стихли, все буквально застыли там, где их застал этот голос. Смотрели и слушали. Дрожь удивления и какой-то неясной тревоги овладела всеми. Русского никто, конечно, не знал. Боль – она и без слов видна… Де Ниро крикнул: «Невероятно!».
Всего час – ему хватило, чтобы покорить самую взыскательную и ревнивую публику. Они все рвались к нему: обнять, пожать руку, что-то сказать… Ее оттеснили… Она видела перед собой лес спин во фраках и шикарных платьях. И где-то там, за ними, слышался смущенный голос милого.
Ночью, когда они лежали рядышком, он прошептал: «Домой хочу». «Во-лё-дя, тебе не понравилась вечеринка?». «Маринка… я бы никогда не смог без России. Понимаешь?». Она кивнула блестящими глазами в темноте.
«Здесь у меня – только ты. А там… там ты и все русские».
«А Таити – разве не чудо?»
«Чудо - наши березки, хотя звучит это банально». Усмехнулся одним уголком рта. «Иностранцы где угодно могут жить… Им везде хорошо. Только не русским. Русским только на Руси хорошо».
«Но в Советском Союзе тебе ничего нельзя!»
«Если ничего нельзя, то можно все, моя девочка».
Хоровод удивительных встреч, выступлений перед русской публикой, студентами, изучающими русский язык. Два изматывающих часа, пальцы, сбитые в кровь, мокрый свитер и две лопнувших струны. И счастливое, вдохновенное, сияющее лицо. «Они все поняли!».
Иосиф Бродский ждал их в кафе на Гринвидж-Виллидж. Стихи, стихи, стихи…
«Идет охота на волков, идет охота –
На серых хищников, матерых и щенков!
Кричат загонщики, и лают псы до рвоты,
Кровь на снегу – и пятна красные флажков».
Бродский слушал внимательно, молча. Смотрел своими странными глазами с диковатой сумасшедшинкой.
Потом был обед в квартире Бродского, который тот соорудил сам, и очень искусно. Квартирка крошечная, вся забитая книгами до отказа. На прощание хозяин надписал ему свою книжку: как равный – равному.
В гостинице милый сказал: «Все. Баста. Больше двух месяцев не могу тут… Дайте мне мою Расею!»
Неужели так бывает? Она осознавала, что умирает. Ей сделали уже вторую операцию. Перитонит возвращался. Рубил высоченной температурой, дикими болями и изматывающей слабостью. Она страшно похудела. Теперь она уже не пончик, как звал ее Юрочка. Дочке шесть… Она прислала ей сюда, в Аннабинский госпиталь, свои рисунки. Олень и зайчик на парашюте. И наивные каракули о выздоровлении. Хотелось плакать. И жить! Но организм уже не мог бороться.
Незадолго до этого умерла мама. Ей сообщили слишком поздно! Мусульман хоронят в тот же день. Но она вырвалась бы! Перелетела бы через все границы!
Бежала без лифта на двенадцатый этаж их тура. Со страшным криком бросилась на диван лицом вниз… Выла и царапала покрывало, сорвала ногти в кровь. Юрочка молчал…
«Тур» - по-французски «башня». Высокие, белые, стоящие на горе, они словно летели над городом, над морем.
По вечерам манили закаты и далекие корабли на рейде. С их балкона был виден госпиталь, к нему петляла извилистая дорога.
Она узнавала: в случае похорон близких наших отпускали на родину. В тот же день сажали в самолет.
Теперь она валялась в госпитале, в котором не было ни одной женщины, кроме пациенток. Врачи были наши, советские, со всего Советского Союза. А медбратья – местные, арабы. Женщины у них не имели права работать.
Сейчас, на грани небытия, у последней черты в тающих с каждым днем силах, она влюбилась. Это было так невероятно, что она сама не понимала, что с ней происходит. Он был тем самым хирургом, который сделал ей уже две неудачные операции. Третья станет ее концом, она знала. Он был мусульманином, из Азербайджана, старше ее на несколько лет. Высокий, очень стройный, с необыкновенным, прекрасным, будто вырезанным из куска темного оникса, лицом. Черные уголья глаз сверкали, как у горного орла. Осанка – древнего арабского царя. Длинные, сухие, благородные, чуткие пальцы. Она вспомнила все стихи и песни царя Соломона… Пусть он убьет ее, она ни секунды не пожалеет.
Как-то в палату вошел незаметный тихий врач. Татарин, фамилия его была Мамзютов. Он долго расспрашивал ее, трогал болезненный живот. А потом спросил, хочет ли она выжить? Если да, он может рискнуть. Сказал, что будет оперировать он, а потом каждый день будет ей делать уколы в живот, это методика его наставника из Казани. Больше никто этого не делает в Союзе, слишком опасно. Но в ее случае другого выхода нет. Она кивнула.
После третьей операции, которую провел Мамзютов, она не то, чтобы стала себя чувствовать лучше, а как-то легче… Тело истончилось до ощущения небытия, Люся стала тенью себя прежней. Уколы оказались страшными. До процедурной она кое-как шла, но обратно… Игла была огромной, ее вводили в живот и вливали что-то, видимо, антибиотик. Опасно это было безумно, потому что можно было задеть кишечник. Шелохнуться даже на миллиметр было нельзя. Боль была такой силы, что у нее темнело в глазах. Она старалась не кричать… Медбратья арабы каждый раз предлагали свои руки – довести ее до палаты. Но она всегда отказывалась! Потому что знала: нельзя. Вдруг ее слабостью кто-то воспользуется? Она опасалась скандала. Вышлют в СССР в два счета, глазом не моргнут. Случаи были. Шла тихо, цепляясь за стену, боясь потерять равновесие и сознание.
Ее «царь Соломон», как она звала его про себя, приходил каждый день. Этого не отнимешь. Был внимателен. Старался остаться с ней как можно дольше. Почему? Она искала ответ в тайне его взглядов. А потом поняла, что он горит так же, как и она.
Ну, почему в этой стране такое отношение к людям?! Только иностранцы здесь – короли. А своих взашей… Она приехала на фестиваль. Делегация набилась в автобус, милый зашел вслед за ней. Она села, когда услышала крики. Человек, занимавшийся проверкой удостоверений, вытолкал милого вниз со ступенек, на тротуар.
Выбежала.
Он не хотел терять лицо. Жестом показал ей, что все бесполезно. А потом она увидела его спину. Он казался потерянным и раненным. В бешенстве пнул ногой пригласительные билеты на фестиваль. Они разлетелись, как вспугнутые птицы.
На приеме она считала минуты. Дома ее ждали приехавшие из Франции сестры. Она терзалась: где сейчас милый? С кем?
Потом, когда он вернулся в час ночи вдрызг пьяный, ей стало совсем неважно – с кем. Он пришел. Уснул сразу, на диванчике. Они с сестрами и гостями еще болтали, пели и шутили.
Она услышала какие-то странные звуки из ванной. Стоны?
Его рвало. Кровью. Она выходила спазмами, фонтаном. Вся раковина была красной.
Вызвала «скорую». С каждой минутой ему становилось хуже, он терял сознание, с трудом возвращался, его снова рвало… Она чувствовала: он умирает. Пульса не было. Белый, он лежал недвижим. Она металась в ужасе от стен к нему, от него к окну. «Скорой» не было.
Приехавшие медики отказались брать его в больницу: не довезут. Зачем им плохая статистика? «По дороге умрет» - убежденно сказал главный из них.
И тогда она начала кричать. Очень громко, изо всех сил. Она умела: голос у нее был поставленный. Что она – французская актриса. Они хотят поссорить их страны? Она устроит жуткий скандал!!! Ей Брежнев руку жал в Париже! Это – ее муж, гениальный русский поэт и актер, Высоцкий!!!
Она увидела, как у врачей вытянулись лица: они поняли, кто этот безнадежный, умирающий человек, потерявший столько крови.
Несли его быстро, в одеяле. Ехали тоже. В приемном покое Склифа криками оповестили, кого привезли и что нужно. Кровь перелили. Но прошло еще шестнадцать часов, которые она провела под дверями реанимации, прежде чем ей сказали, что все будет хорошо, опасность миновала, и показали его через окно: безжизненного, обложенного трубками и аппаратами.
Потом ей сказал главный врач, что еще несколько минут – и его не спасли бы. Лопнул крупный сосуд в горле. Пить ему нельзя. Теперь - совсем.
Она подумала: в тот день он хотел умереть. Его родина-мачеха, тайно любившая его, гнала его и пинала. В лице всех этих «черных» чиновных людей. Даже таких мелких, как тот переодетый сотрудник КГБ в автобусе. Лейтенант какой-нибудь. С вежливым бесцветным лицом.
«Мой черный человек в костюме сером,
Он был министром, домуправом, офицером.
Как злобный клоун, он менял личины
И бил под дых внезапно, без причины.
И лопнула во мне терпенья жила,
И я со смертью перешел на «ты» -
Она давно возле меня кружила,
Побаивалась только хрипоты».
Один человек пытался помочь Высоцкому с изданием стихов. Галина Брежнева была поклонницей поэта. Действовали через нее. Генсек, прочтя кое-что, изрек: «Нормальные стихи». Дело было за Сусловым. Серый кардинал страны Советов поступил, как дипломат: скинул все дело на союз писателей. А там… Там был секретарь союза – Георгий Марков, который терпеть не мог Высоцкого. Кроме того, надо было написать предисловие к книге. Обратились к Евгению Евтушенко. Тот согласился. «Напишу, если хорошо издадите мою книгу. Тиражом пятьсот тысяч». Ого! Вот это заявочка! Увы, пили вместе. На даче в Переделкино. И Евтух чуть не до драки разругался с главредом издательства «Современник». Какое тут предисловие… Роберт Рождественский сказал, что писать он не будет. Никакой Высоцкий не поэт… А потом… Потом Суслову пришла директива из комитета госбезопасности с красивой, почти женственной подписью Юрия Андропова: «Книгу Высоцкого не печатать по цензурным соображениям». Хотя на своей даче Юрий Владимирович частенько слушал песни поэта и барда.
Дело было проиграно.
Самое лучшее, трепетное и солнечное мгновение ее жизни так и застыло навсегда черно-белой фотографией. Наверное, это всегда так бывает после того, как посмотришь смерти в лицо: ей до безумия хотелось жить, жить, просто жить! Бесценной драгоценностью казалась каждая травинка, вдох, любая, самая глупая мелочь. Сейчас она понимала: без этой безумной, безнадежной любви к молодому хирургу она бы не выжила. Эта любовь - бережные руки ангела, пронесшие ее над бездной. Только он мог скинуть на землю взмахом крыла это мятежное, неосуществимое, грешное счастье.
Была только одна встреча. Незадолго до выписки он запер дверь в своем кабинете. В черных глазах плясали бесенята. Она очень боялась. Риск, кураж, головокружение. Ничего более яркого в ее жизни не было. Уже после, нервно похохатывая от счастья в своей палате, когда от радости сердце готово было вылететь к небесам, она, закрыв глаза, снова и снова кружила мысленным взором в каждом мгновении этого чуда. Поняла, что безмерно устала в своем браке… Браком хорошее дело не назовут. Так, кажется, дома, в России, говорят.
Никогда до этого она не ощущала себя такой легкой и божественно прекрасной. Разве что в зеркале тети Маруси. Ей страшно к лицу быть худой. Аппетита пока не было. Куда делась ее вечная, неуёмная жажда. Ей казалось, что она жива одной любовью. Гардероб пришлось менять полностью. Хотелось яркого, этничного, хиппового, как во французских журналах мод. Красная тонкая, облегающая длинная юбка с воланом внизу, эротичная блузка с застежками спереди. Отросшие до плеч волосы, пышные, разбросанные, вольные. Нежная камея из лунного камня на черном ониксе, в золоте.
Они дружили семьями. Ее «царь Соломон» с незаметной, пухленькой, тихой женой и она с Юрочкой. Конечно, дочка их всегда была с ними, каждую минуту. Их друзья свою дочь оставили в Азербайджане, с родителями. Она была умница, не чета их Тане, которая даже одно стихотворение не может выучить наизусть со слуха. Ну, хоть читает, и то хорошо.
Юрочка любил фотографировать. Техника была надежная, он умел обращаться с «Зенитом», проявлять пленку и печатать фотографии.
Люся запомнила навсегда: ласковое солнце, заливающее все пространство, шелковая трава, густо усыпанная бело-розовыми маргаритками, в которую она упала, раскинув руки. Трава щекочет ей щеки. Одуряющее пахнет весной. Ей легко, невесомо. Чувствует, что летит в этом высоком, синем-пресинем небе, которое бывает только здесь, в Аннабе. Над ней – Юрочка с фотоаппаратом. Но она смотрит в другие глаза, в горящие глаза своего «царя».
Как же хорошо, что она не умерла. Иначе она никогда бы не узнала, что это такое: целовать любимые губы.
Дом культуры имени Карла Маркса. Крошечный, с пузатыми сталинскими колоннами, похожий на тысячу других домов культур, где он выступал. Подольск – зеленый город. И самый грязный по экологии в Подмосковье. С ним разве что Воскресенск может соперничать. Заводской люд. Семьдесят шестой год.
Он всегда внимательно и придирчиво относился к своему внешнему виду. Был у него любимый пиджак из материала букле. Он его всю молодость носил. Точнее, их было три, одинаковых. Последний ему вообще достался от мужа Лидика, как он ее звал еще с детства, подруги, соседки, почти родственницы. Ну, любимый этот пиджак уже в прошлом. В Подольск приехал в джинсовой, модной, с карманами, куртке поверх белой футболки.
Пел долго, чутко улавливая, что нужно именно здесь, именно сегодня. Смеялись и плакали. И снова смеялись. «Вдох глубокий! Руки шире!», «Я не люблю фатального исхода», «В желтой, жаркой Африке…», «Всю войну под завязку, я все к дому тянулся…», «- Ой, Вань, смотри, какие клоуны», «Ты идешь по кромке ледника», «На реке ль, на озере».
«Не судьба меня манила,
И не золотая жила, -
А упорная моя кость
И природная моя злость».
Еще однажды был подольский Дом культуры «Октябрь». Зал там, конечно, гораздо больше. Но это был не его зал! Он выручил друга, Валеру Золотухина. Он должен был выступать. То ли заболел, то ли съемки были.
Зал ахнул, буквально, единым вздохом, когда он вышел им навстречу. Не отпускали три часа.
Ему говорили в Штатах, что его хриплый баритон сексуален, в нем животная грубость и странная тревога. Он только усмехался и головой качал. В нем боль, неужели они не поняли?
Здесь свои, родные люди, они поймут. Он пел им так, как пел бы своим друзьям. Вообще, он все песни писал, будто собирался исполнить их в любимой компании своей юности: Толя Утевский, Лёва Кочарян, Артур Макаров, Андрей Тарковский, Володя Акимов, Вася Шукшин, Эдик Кеосаян, Олег Стриженов, Зина Попова, Сева Абдулов, Жора Епифанцев, Миша Туманишвили, Гарик Кохановский. С годами он все чаще вспоминал, как был тогда счастлив. И как пел им свои первые песни. Это и исповедь, и юмор, и то, что сказать можно не всем, не любому. А получается – всем… Поэтому каждый, слушавший его, вдруг понимал, что с ним общаются, как с другом, он теперь – друг Высоцкого. Ни больше, ни меньше. Ему доверили самое больное, страшное и трепетное.
Невозможно было на него смотреть, когда он пел. Он бледнел самой серой бледностью, когда холодеют до мертвенной синевы руки.
Столько сил, исступленно сжигаемых в считанные мгновения, столько муки было во всем его облике. Канатами надувались жилы на шее. Казалось, еще немного - и он просто умрет, потому что не выдержит этой пытки своим голосом, своей болью. Канаты порвутся. Голос – колокол, достающий до неба.
Чувствовал, что душа вот сейчас, через мгновение, покинет его и устремится к этому невзрачному потолку зала в подмосковном городке. Почему? Он должен ее отдать.
Жестом показал, что больше не может. Поклонился и ушел.
Вопросы задавали странные… Когда он в Париж уедет? Ответил просто, зал захлебнулся аплодисментами:
- Не дождетесь.
И песню спел.
«Нет меня – я покинул Расею, -
Мои девочки ходят в соплях!
Я теперь свои семечки сею
На чужих Елисейских полях.
Кто-то крикнул в трамвае на Пресне:
«Нет его – умотал наконец!
Вот и пусть свои чуждые песни
Пишет там про Версальский дворец».
Я смеюсь, умираю от смеха:
Как поверили этому бреду?! –
Не волнуйтесь – я не уехал,
И не надейтесь – я не уеду!»
Они встретились уже в Москве, когда вернулись навсегда из Аннабы. Осталась их фотография, которую делал Юрочка на Красной Площади: она, ее «царь Соломон» и его невзрачная тихая жена. Брусчатка округлая, стоять на каблуках неудобно, за их спинами - извечные туристы. Жарко, июль восьмидесятого года.
На ее руке – кольцо с огромными бриллиантами. Страшно дорогое, купленное в «Березке» на чеки. Кто бы знал, каких скандалов оно ей стоило! Ругань была каждый день. Как же он ей надоел, этот скучный Юрочка! Купил с жутким скрипом два ковра, немецкую посуду, хрусталь в дом и ей – дубленку. Все! Чеками-то распоряжался он. Когда прошло много лет, почти двадцать тысяч куда-то исчезли. Люся поняла это, только когда он ее бросил. А летом восьмидесятого… Она была безумно счастлива, что любимый хирург приехал в гости. Чудо, что она выжила. Мамзютов ее спас.
Пили настоящее вино, говорили красивые тосты. «Царю Соломону» в шутку она вручила огромный кубок из хрусталя – на полбутылки вместимостью. Очень смеялись. Поставить-то его нельзя. Счастливо тонула в его ласковых глазах. У дам были кубки поменьше, из бычьего рога. Жена «царя» пить не стала, вылила все в его рог. Юрочка пил из бокала, и не пил даже, а пригубил и поставил.
Гость извинился, что его жена не пьет: у них будут еще дети. Его дорогая любимая женушка беременна. Он уверен, что это будет мальчик, его наследник, продолжатель его рода.
Гуляли у реки, в Дубровицах, где словно по волшебству из-за деревьев и сплошных зарослей сирени вдруг поднималась в небо заколоченная церковь неземной красоты. Она была похожа на католическую, с множеством скульптур, больших и малых, создающих вместе ощущение настоящего каменного ажура и улетающего в небо духа. «Царь Соломон» ахнул. Как? Почему здесь, откуда?
На следующий день поехали гулять в Москву. Именно тогда и сделана была фотография.
Люся смотрела на его «дорогую и любимую» жену и не понимала: что он в ней нашел? Совершенно незаметная, как серая мышь. И молчит все время: слова от нее слышно.
Сразу после пошли есть в «Славянский базар», а потом, конечно, смотреть валютные чудеса в «Березку». У Люси загорелись глаза: сережки с бриллиантами, точно такие же, как ее кольцо, в комплект! Стоили еще дороже, чем кольцо, шестьсот чеков. Знала: Юрочку уговаривать бесполезно. Сейчас – особенно. Тихонько попросила любимого гостя. В долг, разумеется, она отдаст!
«Царь Соломон» отказал.
Он мечтал, как ребенок, увидеть свои стихи в цельной, его собственной книжке. Стать членом союза писателей. А то он поет – а для родины – не поэт.
Однажды он сказал: «Знаешь, мама, меня все равно напечатают. Даже если после моей смерти».
Она всегда знала, кто он, ее сын. Отец вот не знал. И до сих пор не знает. Младший. Все равно как подчиненный в войсках. Можно и наказать, если ослушается. Да и многие родители не ведают. У Есенина мать мало что понимала в нем, считала, что он мог бы иметь «пост председателя в волисполкоме», при его уме. Только отец говорил: «Он не такой, как мы. Он Бог его знает кто». Пушкина мать вообще за личность не считала и не замечала. Жила своей жизнью. Только перед смертью протянули друг другу руки, смогли помириться и примириться.
А ей давно открылось, еще в самом нежном детстве его. Когда жадную ораву домой приводил. Всех кормил и одаривал. Ну, не делает так никто! Особенно, когда сам голоднее всех.
Он знал, когда уйдет туда, откуда не вернулся никто, кроме Христа и Лазаря. И дата ему была названа. Не только в странных, пугающих снах, от которых он просыпался в поту. Страшно знать день и час. Даже приговоренным из жалости не сообщают. Расплата за гений.
«Командора шаги злы и гулки.
Я решил: как во времени оном –
Не пройтись ли, по плитам звеня? –
И шарахнулись толпы в проулки,
Когда вырвал я ногу со стоном
И осыпались камни с меня.
Неужели т а к о й я вам нужен
После смерти?!»
Это число – дата казни и небытия, когда станет он Доном Гуаном навсегда, навсегда. Он вернется лишь Каменным гостем, круша мелких и злых врагов, пугая тех, кто не умеет слышать правду, звонкой болью с намагниченных лент.
«Из разодранных рупоров все же
Прохрипел я похоже: «Живой!»
Двадцать пятого июля в Самарканде прямо на концерте ему стало плохо. Врач, его добрый доктор, спас его. Клиническая смерть, укол в сердце, искусственное дыхание. Жара стояла страшная, как через год – в Москве. Что он помнил? Ничего. Сначала просто тьма. Потом какой-то тоннель, в который он летел сначала вниз головой, а потом к свету. Яркая боль… Будто разрывающая грудь. Склоненное лицо девочки, которую он пригрел и которую любил как дочь и как невесту, показалось ему лицом Марины… Но, что такое? Марина далеко, она в Париже. Ах, он не хочет ее видеть. Он устал от ее характера, от ее прессинга, от увещеваний, от того, что она точно знала, как надо его лечить, как надо ему жить. А Ксюха – она ничего о нем не знала. Даже то, что он колет себе медицинские аналоги морфина. Ксюха – она дитя, ей девятнадцать. Худенькая, беленькая, тихая, как цыпленочек. И никому на свете не нужная, кроме него. Застенчивая, милая, она не старалась быть другом его друзьям, не пыталась найти общий язык с его родителями, которые ее не приняли. Отец говорил: «позор». Ксюха просто была рядом всегда, когда Марины не было в Москве. Нет, она ни на что не претендовала. Но однажды сказала ему, почему решилась ответить на его интерес. «Я подумала: лучше одну ночь с таким человеком и потом – ничего… Чем серые будни с другим всю жизнь». Ксюха…. Он ее обожал. Был ей опекуном, наставником, отцом и любовником. Одевал ее, как куклу, задаривал подарками, делал всякие глупости и безумства ради нее. Свойство мужчины – отдавать. Как у солнца – греть и светить. Сила и доброта – вот мужчина. Марина… Она слишком сильная, властная, с огромным внутренним стержнем. Такую не согнешь, не сломаешь, не одурманишь. Это хорошо, конечно. Но и не страшно за нее: без него обойдется. Она уже не его маленькая Колдунья… Какую еще силу он может ей отдать? Она вылечила от наркотиков старшего сына. Уж больно он любит приключения, красивый парень. Сын Оссейна. Она смогла! И думает, что с ним тоже все получится… Разве он знал, что переоценил ее силы? После его ухода она едва не отправилась вслед за ним, искать его там, по ту сторону последней черты.
Была в ужасе, когда узнала о его новой беде.
Венеция – умирающий город, влажный, душный и шаткий, как весь этот мир.
Смотрела в его возбужденные, расширенные наркотиком зрачки и не верила… Не хотела верить. Как же так? Никакое это не лекарство от пьянки… Это хуже! Неужели он не понимает?!
Спела гондольеру, который ее вез, песню милого: «Я несла свою беду по весеннему по льду…» Парень качал головой, улыбался. Ему нравилось. Нежный, народный, русский напев.
Гондола ударилась о ветхие бревна. Поднялись по хлипкой лестнице. Она ходила под их ногами ходуном, как вся их жизнь.
Что же им теперь делать? Милого она не бросила, протянула руку. Хотя на лестнице руку ей протянул он. Она знала про Оксану Афанасьеву. Кто-то сказал ей. Понять не могла. Она же видит: он любит ее, Марину. Любит до сих пор. Какая еще Оксана? Еще и венчаться с ней задумал? Что за чепуха?
Только потом, потом, когда за ним закрылась последняя дверь, она поняла: он просто хотел выжить. Это была его зацепка за жизнь, вот такая. Зацепка называлась «Ксюха». А могла бы называться как-то иначе.
Она ведала: он был убежден, что его убьют. Почему? Ощущение именно такого конца всегда подспудно жило в нем.
Когда угощал всех в ВТО двадцать третьего июля, вид был отрешенный, будто не видел ничего перед глазами. Или, наоборот, видел нечто, что другие видеть не могли.
«Я когда-то умру. Мы когда-то всегда умираем:
Как бы так угадать, чтоб не сам, чтоб не в спину ножом…
Убиенных щадят, отпевают и балуют Раем –
Не скажу про живых, а покойников мы бережем».
Оставалось сыграть всего одного «Гамлета» перед его долгосрочным отпуском: на Таганке, 27 июля. Он его не сыграл.
Ему надо было найти опору под ногами. Все уплывало, все…
«И снизу лед, и сверху. Маюсь между».
Так долго, двенадцать лет Марина была ему опорой. Точнее, его опорой была любовь к ней. Даже фамилия ее, точнее псевдоним, взятый от имени отца, - его имя. «Маринка, слушай, милая Маринка! Далекая, как в сказке Метерлинка Ты птица моя синяя вдали». Самая красивая женщина, мечта юности, ставшая чудесной явью. Любовь может все. Он стал тем, кем стал. Но все стирается, превращается в обыденность. Привычка – вещь страшная. И вот теперь он хотел чего-то иного. Свободы. От обязательств, от прежней жизни, от самого себя. Ему хотелось выпрыгнуть из кожи, как командору Дону Гуану, Памятнику, Каменному гостю - в его же стихах. Ах, если бы он мог так же влюбиться, как когда-то – в Маринку! Это бы его спасло. Он страстно хотел жить. Жить! Звериной жаждой. И чувствовал, как жизнь утекает у него сквозь пальцы, как песчинки времени. Сколько их осталось? Ему был ответ. Он не хотел верить! Отмените эту дату!!!
У Марины просил развод. Она отказала. Может, венчание с этой доброй девочкой перевернуло бы его душу? Никогда он не верил в Бога. Но что-то же там есть, за чертой.
Весной часто говорил самым близким друзьям, что скоро умрет. Севе Абдулову, другу любимому, знавшему его, как свой вздох, сказал за два дня, что совсем скоро. Тот его успокаивал. Глупо…
Играл в фильме «Маленькие трагедии» Дона Гуана. Чувствуя, что бронзовеет… Он вырвется! Прорвемся, други, мы псковские!
«Я перетру серебряный ошейник
И золотую цепь перегрызу,
Перемахну забор, ворвусь в репейник,
Порву бока – и выбегу в грозу!»
Оставался месяц, когда понял, что его шанс выжить – Марина. Что она ему ответила? «Ты же знаешь, я тебя всегда жду». Своей огромной любовью она прощает ему все. Почему? Сердце женщины неисповедимо. «Проведите, проведите меня к нему. Я хочу видеть этого человека!»
После триумфа в Марселе с «Гамлетом» он не знал, сможет ли сыграть когда-нибудь лучше. И – просто – так же. Оставался один спектакль. Никогда ему не давался легко последний «Гамлет» на гастролях. И в конце сезона. Он не выдержал… Исчез, пил в каких-то кабаках, на берегу моря, один и с кем-то… не помнил, с кем. Пусть будет, что будет. Он устал.
Любимову уже дома, на Таганке, сказал, что хочет уйти из театра. Насовсем. Ему надо все поменять в жизни. Совершенно, бесповоротно. Будет писать прозу в доме Марины в Мезон-Лаффит под Парижем. Заявление Любимов порвал. Кое-как договорились на долгосрочный отпуск. Еще были жуткие гастроли в Польшу. Силы таяли. Он не хотел ехать. Его уговорили. Как же так, вся труппа надеялась вырваться за границу! А без него все отменят. Втайне и в яви его ненавидели в театре. Были такие люди. Ах, нет, не после смерти. Конечно, - до! Как же, он звезда, весь театр под него работает! А он – то на гастроли по всей стране, то в Париж к жене, то по Европам и Америкам, то на съемки «Место встречи изменить нельзя», то запил…! А они работают, чтобы ему угодить. И спектакли строят, и все графики. Никакие подарки, которые он привозил во множестве из Франции, не могли утишить этой едкой злобы. Неужели он не может поехать в Польшу со всеми, и хоть раз не ломать всем кайф? Он поехал. За кулисами дежурил врач. Несколько раз ему становилось плохо. Играл на пределе. Прекрасно – как всегда. Иначе он не мог. В детстве ему говорили, что шумы в сердце. Потом они прошли. Но всему есть предел. Ритм, в котором он жил, выдержать мог только он один. Но не сердце.
Купил билет на самолет на двадцать девятое июля. В Париж, к Марине. Он больше двух месяцев там не мог, а сейчас решил, что надо смочь, если он хочет выжить. Пусть она его лечит. Эти препараты, которые он себе колет, на которые сел по подсказке одного врача, выводившего его из запоя, они – ужасная дрянь. Маринка его спасет. «Мариночка, Мариночка, Мариночка» - он мог так говорить ей по телефону двадцать раз подряд, когда они только начали жить на две страны. Как мантру, как заклинание.
Вот только последний «Гамлет»… Как его доиграть? Ведь доиграть его – нельзя.
«Славянский базар» был полон. Свадьба – неужели самый лучший день в жизни? На ее правой руке теперь обручальное кольцо. Она не ощущала трепета, только высокий миг момента. Хотелось запомнить каждую секунду, вжиться, растереть в пальцах каждый миг этого дня – двадцатого апреля семьдесят первого года. Люся думала: эти ступени дышат историей. Она смогла, она добилась того, чего хотела! Самый лучший парень теперь – ее. С ней он станет еще и успешным. Кандидатом… нет, доктором наук! И заработная плата будет соответствующая. Она создаст для этого все условия. У него есть научные работы. На их основе он напишет диссертацию. Ведь напишет? Он кивал. Целовал ее в висок. «Хорошо, мой сладкий пончик, я подумаю».
Друзей и родных увидели в холле. Каждый принес цветы. Все их поздравляли, целовали, жали руки, сияли юным светом.
Длинный коридор, кабинеты. Наверное, в царские времена здесь были номера. Какой-нибудь богач целовал-миловал юную красотку… Кто-то жил и спускался в ресторан обедать. Никаких обозначений, но запомнить по расположению, где их дверь – легко. Правда, не для Люси. Она даже в знакомом леске всегда терялась. Что дома, в Дубках в Подольске, что в Битцевском парке. Что уж говорить про улицы. Если раз десять пройдет, тогда запомнит. Юрочка смеялся. Не понимал: как так можно? Вот, вот и вот – дуб, дорожка, сосны... Все пытался научить, как ориентироваться. Ничего у него не получилось.
Он был тих и молчалив в этот день. Только улыбался. Пусть так. Так ему надо…
Из динамика играла музыка. Она транслировалась из общего зала. После шампанского Люся поняла: она просто не может устоять, она хочет танцевать! Сил больше нет сидеть! Глаза ее горели черными угольями, щеки рдели, она вся была – страсть.
Прошли в зал с Юрочкой. В танце он не терялся, но куража в нем никогда не было. Люся понимала: скучно он двигается. Эх, то ли дело она! Сил много, энергия, как всполохи огня от ее рук, от всего жаркого тела. Она могла бы танцевать всю ночь! Двигалась в самозабвении, обвиваясь фотой, падая в его руки… На них смотрели. Точнее – на нее. Кто-то даже поднял бокал, приветствуя ее. Что о них думали? Что жених серый… А невеста – огонь. Эх, такую бы… Юрочка предложил снова пойти к столу. Она кивнула. Еще минутку, пять минуток…
Пусть она танцует. Он хочет поговорить с братом…
Движенье не отрезвило ее, она была пьянее пьяного, когда возвращалась одна в их кабинет. Голова кружилась не от шампанского, а от своей силы, чувства достижения мечты, радости новой жизненной высоты и от своего танца.
Перепутала дверь. Ориентироваться не умела никогда. Распахнула соседнюю.
Таких глаз, как шквал, как шторм на море, как бездна, она не видела никогда. Онемела. Сколько прошло секунд? Наверное, немного.
Высоцкий сидел в совершенно мужской компании друзей, в самой середине стола, лицом к ней, с гитарой. Видимо, спел последнюю фразу в песне. Потому что воздух дрожал заключительным аккордом.
Замер, увидев в дверях невесту. Яркую, сияющую, укутанную фотой, как невесомой вуалью.
Она молчала, и он молчал. Он увидел ее силу, а она – его. Глаза Пророка. Запомнила навсегда. Унесла с собой.
Когда закрыла дверь, почувствовала, будто очнулась в иной реальности. Так бывает, когда вдруг опасность срывает покров обыденности, когда утопаешь в страсти, а потом… будто перевоплощаешься в иное существо. Взлетевшее по дуге радуги к небесам. Слетел хмель и танец, остался только этот взгляд. Он сам по себе был – крылья. Высоцкий не улыбнулся ей, не кивнул, но ей стало тепло.
Черный свитер, немного отросшие волосы, весь облик - надмирный, какой-то отреченный и обреченный. Словно сквозь века она взглянула в глаза Гамлету. «Царуй!» - клеймо на лбу мне рок с рожденья выжег».
Был он и были все остальные. Но остальные – в дымке небытия. Остальных она не увидела. Она вообще ничего больше в этот день не видела, кроме этих глубоких, не от мира сего, глаз.
«Я Гамлет, я насилье презирал.
Я наплевал на Датскую корону,
но в их глазах – за трон я глотку рвал
и убивал соперников по трону.
Но гениальный всплеск похож на бред.
В рожденье смерть проглядывает косо.
А мы все ставим каверзный ответ
и не находим нужного вопроса».
Когда вернулась, ее спросили, почему она тихая… Она не сказала, что видела Высоцкого. Почему-то ей хотелось сохранить этот взгляд только для себя, спрятать его, как что-то важное. Много лет спустя думала: почему не взяла автограф? Вообще, Владимир Высоцкий не был тогда тем, кем является для нас сейчас. Просто актер и бард. А не гений своей эпохи. Только после смерти, когда в полном молчании в пустой Москве, показушно вычищенной и принаряженной олимпиадой, девятикилометровая людская толпа пришла с ним проститься, продираясь сквозь слезы, немыслимую жару, его голос с магнитофонных лент, все поняли, кого потеряли… Андрей Вознесенский написал:
«Рыдай, Россия!
Какое время на дворе
-
Таков мессия».
Двадцатого апреля семьдесят первого года и «Славянский базар» никак не отмечен в его концертной деятельности. Чей же день рождения они тогда праздновали? Или что-то иное? Сколько еще было таких канувших навсегда дней, когда он пел… Он был счастлив, даже когда его слушал один-единственный человек: главное, с душой, понимая.
Кто-то сказал: «О, какая!». «Володя, давай «Невесту»! Он качал головой, а потом все же ударил по струнам:
«За меня невеста отрыдает честно,
За меня ребята отдадут долги,
За меня другие отпоют все песни,
И, быть может, выпьют за меня враги».
- Давайте, други, лучше это. Новое.
«Кто кончил жизнь трагически – тот истинный поэт,
А если в точный срок так – в полной мере:
На цифре 26 один шагнул под пистолет,
другой же в петлю слазил в «Англетере».
С меня при цифре 37 слетает хмель, -
Вот и сейчас – как холодом подуло.
Под эту цифру Пушкин подгадал себе дуэль
И Маяковский лег виском на дуло».
Весь вечер он думал только о том, что она, его Маринка, улетела… Только что. Еще помнит ласку ее рук. Есть особая сладость в нежной грусти, когда знаешь: ты любим. Ведь никто из здесь сидящих не знает, как он счастлив. Именно то, что сейчас рядом нет ее, придает его духу, его любви – особый полет. Любовь не в объятиях. Она в мыслях, в тоске и грусти, светлой, как самый чистый родник, из которого пьешь, пьешь до бесконечности, а напиться – нельзя. Потому что вся эта грусть – сладость. Что их жизнь? Нерв. От самолета до самолета. От расставанья до переплетенья рук.
«Нет рядом никого, как ни дыши.
Давай с тобой организуем встречу!
Марина, ты письмо мне напиши –
По телефону я тебе отвечу.
Я песен петь не буду никому –
Пусть, может быть, ты этому не рада, -
Я для тебя могу пойти в тюрьму –
Пусть это будет за тебя награда».
Не только светлая грусть-нежность его посещает. Это сейчас, это сегодня, это мгновение. А вообще… Только с ней он понял, что такое жизни край, что такое безумие страсти, бездонная высота чувства. До нее он был веселый… Балагур и бабник, шутник и похабник. Просто хороший актер и бард. Нет, не она виной, не она… Это все было в нем, просто раскрылся он с нею. Печать гения – это печать смерти. По-другому не бывает. Это он полной мерой ощутил в Гамлете.
Да, Люсе становилось иногда страшно, годы идут. Она не замужем. Пять лет она с Юрочкой встречалась. Один раз в год он говорил: «Я не люблю тебя». Как приговор. Она плакала, исчезала, уходила навсегда. Но потом он звонил, и она бежала. Никакой надежды, даже призрачной, у нее было. И все-таки она шла. Потому что знала: биться надо до конца. До крови, до последнего вздоха. Она умела.
Когда ей исполнилось двадцать восемь, она решила, что пора поставить все на свои места. Ей не просто обещали квартиру. Ей уже давали площадь. Кто жил в те годы, знает, какая пропасть между таким обещанием и реальными собственными квадратными метрами. Люся ходила к чиновникам по записной книжке, как когда-то на свидания: понедельник – Павел Иванович, председатель профсоюза в ЦСУ РСФСР, где она работала, вторник – Сергей Константинович, замминистра труда, среда – еще кто-то. И так пять дней в неделю. С понедельника снова - по кругу. Обхаживать людей она умела. Цыганской силой глаз уламывала всех.
Юрочке сказала: «Тебе скоро тридцать один. Сам говорил: «в тридцать лет жены нет – и не будет. В сорок лет денег нет – и не будет». Через пару месяцев у меня будет своя квартира. Либо женись сейчас, либо я найду другого. Иначе мне не двушку, а однушку дадут».
Не прошло и трех дней, как он сказал: «Я делаю тебе предложение».
Но как он боялся мать! Оглядывался у ЗАГСа: вдруг она их подкараулит?
Люся так хотела, чтобы он сделал карьеру ученого! У него отец физик-ядерщик, энергетик, изобретатель. Она не видела никаких к этому препятствий. «Хорошо, мой нежный пончик, я подумаю».
Потому что для нее – именно для нее – он ничего делать не будет.
Работала уже не в Москве, в Подольске, в «Художке». Комбинат делал холсты, рамы и подрамники, кисти, краски – рай для художников. Дочке исполнился год, она была с няней. Однажды посреди рабочего дня Люсе стало плохо. Поднялась температура. Померили: тридцать девять. Срочно отправили домой.
Лифт тогда еще не работал: дом новый. Слабая, еле-еле тащилась на девятый этаж. Думала, выскочит сердце. Уже на восьмом этаже повстречалась какая-то девка… Одетая дорого, со вкусом, заграницей за версту пахнет. Шла вниз, несла чемодан. Кто такая? На их этаже не жил еще никто, кроме них…
В коридоре увидела следы женских туфель. Не разуваясь, бросилась в комнаты. Смятая постель, их постель! Юрочка полуодетый… В глазах потемнело.
«Как ты мог! Как мог?!!!».
Он не защищался. Ничего не отрицал. Молчал. Смотрел просто и отрешенно, как он умел.
Накануне приезжала его мать, что-то шептала Юрочке в углу…
Люсе казалось, что мир, ее мир, который она с таким трудом выстраивала своими руками, каждым днем своей жизни, тянула лямку… Мир рухнул. Что ей делать? Где эта девка? Она знает, где… Она набьет ей морду!
Побежала к соседской бабушке, которая стала няней для их дочери, умоляла оставить ребенка до завтра. Потом поехала в другой край Московской области, в дом свекрови и свекра. Две электрички с пересадками. Три часа в один конец. Отчаяние придавало ей сил. Про температуру она забыла. Она могла бы поехать к маме…. Еще дальше. Но что она могла бы сказать? «Кызым, я говорила тебе: не выходи за русского»? Она могла ее успокоить, стоит только уткнуть лицо в мамины руки, но…. Ей нужна была правда. До самого конца. Потому что она всегда идет до конца, до последнего шага.
Что ж… В квартире свекрови девки не было. Но был ее чемодан. Тот самый, который она видела. Свекор был на работе.
Гневно, в отчаянии, бросала в лицо ненавистной свекрови обвинения в том, что она подбила мужа на измену, она приняла и подсунула, подложила ему эту девку! Ведь для этого приезжала шептать ему на ухо? Она всегда была против нее, Люси! Что она ей сделала?! Сын всегда накормлен, аж лоснится, как сыр в масле! Она себе во всем отказывает, лишь бы у дочки и у него все было!
Старалась не плакать. Нельзя показывать слабость!
В доме был еще один человек: старушка за девяносто, бабушка мужа, мать свекрови. Ее звали Фиона. Крестьянские, огромные и грубые руки. Вся согнутая, как старая яблоневая ветвь, к земле.
Когда Люся повернулась, чтобы уйти, она сказала ей тихо: «Не грусти, дочка. Девок много, а жена у мужа одна. Иди с Богом». Перекрестила ее тайком, спину.
Дорогой плакала. Все вокруг было как в тумане. Очнулась – уже в метро. Острая боль пронзила: она хочет умереть! Это так просто. Шагнуть под поезд. Не успеешь ничего понять. Будет шок и небытие. Только такая боль может быть наравне с ее болью! Напрасны все ее розовые мечты. Весь труд, все, что она вложила в этот брак, в себя саму. Она сделала себя такой, какая она есть. Она умеет драться! Но это – ее провал, поражение, ее последняя черта, все напрасно… ее свадьба, ее «Славянский базар».
Увидела огни поезда. Вот он, еще пару секунд. Она не думала об «Анне Карениной», которой зачитывалась в юности. Она вообще больше не думала. Не могла.
Глаза Высоцкого. Острые, сильные, бездонные, глаза Гамлета и Пророка. Какие она увидела в «Славянском базаре». В это мгновение наивысшего страдания она поняла до конца силу его глаз и его боли.
Странный толчок. Ветер…
Увидела себя будто со стороны. Лежащей на платформе. Ее держал какой-то человек. Тер ушибленную ногу. Вокруг собрались люди. Они не сели на этот поезд. Он уехал, она почему-то увидела его хвост… Почему?
«Капитан комитета госбезопасности Волков Сергей Иванович» - представился он. «Все будет хорошо у вас. Пойдемте, я напою вас чаем, тут пельменная дешевая неподалеку, на Никольской».
И добавил: «Это один раз пережить, потом уже не захотите…»
Свидетельство о публикации №221121801288
Как же ты пишешь! Невозможно оторваться! Но ведь всё читаешь душой-
и хочется читать ещё и ещё! Сначала по содержанию я читала всё, как девочка из Сталинграда, поступавшая в ВУЗ и жившая только на помидоры, только на них хватало: стоили они 8 руб.А вспомнила всё потому, что ты так пишешь, что не поверить нельзя!Поверят и те, кто этого не пережил!Жгучий интерес не проходит на протяжении всего чтения. Какое упущение страны, бросившей культуру, как когда-то дядька бросил Некрасова учиться плавать. Но ведь писателю надо платить, как было раньше!
Спасибо, дорогая моя Татьяна Трубникова! Пиши! Пиши! И гордись тем, что так умеешь писать!
С любовью и уважением - Ваша Людмила Константиновна.
Людмила Дементьева 08.01.2022 01:20 Заявить о нарушении
Татьяна Трубникова 08.01.2022 10:01 Заявить о нарушении