Тарас Шевченко

Почитание Тараса Шевченко давно приобрело черты религиозного культа: энтузиасты украинского нациетворчества считают его «святым пророком», с него пишут иконы. Энтузиастов не смущает то, что многие произведения поэта откровенно богохульны. Они ухитряются и богохульство Кобзаря зачесть ему в достоинство – преподнести как свидетельство «пламенной веры во Христа». Так, мол, любил поэт Господа, что не мог смириться с неотмщённой несправедливостью. К примеру, раскольничий митрополит Иларион (Огиенко) жалобы Шевченко на Бога оправдывал тем, что они были вызваны «исключительно его отчаянием, в которое он впадал из-за невероятно тяжёлого состояния – и всей Украины, и своего личного».
Шевченко действительно часто впадал в отчаяние. Можно сказать, он был к этому предрасположен. Отчаяние – смертный грех, но куда серьёзней для христианина нарушение первой заповеди. В поэзии Шевченко, его письмах и дневниках постоянно слышится карамазовское: «возвращаю билет Богу». Но если герой романа Достоевского был не в силах стерпеть слёз невинных детей, то Тарас Шевченко не мог стерпеть слёз возлюбленного им народа. «Люди, закрыв глаза, лезут в церковь выпрашивать рай. У кого они выпрашивают? Разве есть Бог? Нет Бога. Какой же он всемогущий Бог, если не видит людских слёз?» («Мысли»).
Православный по воспитанию, с детства посещавший храм, говевший и приобщавшийся Христовых Таин, не расстававшийся, по воспоминаниям современников, с Библией, постоянно молившийся, написавший однажды: «Единственная отрада моя… это Евангелие», Тарас Шевченко предъявлял Господу ультиматум: пока не будет счастлив мой народ – я Тебя не знаю!
Две заповеди Господь назвал важнейшими: «возлюби Господа Бога Твоего всем сердцем твоим и всею душею твоею и всем разумением твоим: сия есть первая и наибольшая заповедь; вторая же подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя; на сих двух заповедях утверждается весь закон и пророки» (Мф. 22, 37-40). Вторая заповедь подобна первой, потому что нельзя по-настоящему любить людей, не любя Господа – и наоборот. В «Братьях Карамазовых» Достоевский показал, как такое противопоставление неминуемо приводит человека к раздвоению личности. В сочинениях Шевченко мы находим свидетельства того, что сам поэт страдал от такого раздвоения. Временами он проклинал свой «эвклидов ум», тосковал по утраченной «пастушеской простоте».

О горе мне, горе! Зачем я покинул
Невинности счастье, родную страну?
Зачем я скитался, чего я достигнул?
Утехи познаний?.. Кляну их, кляну!
Они-то мне, черви, мой ум источили,
С моим тихим счастьем они разлучили!

«Кляну их, кляну!» В безутешном сокрушении поэт признаётся: я отравлен Петербургом, отравлен его «высокой культурой». Мне так уютно было пребывать в незнании пастушка, но злая судьба бросила меня в этот омут образованности – и смущена, навеки смущена моя душа. Ему нестерпимо одиноко в высоком свете.

Здесь нету мне пары, я нищий меж ними,
Я бедный подёнщик, работник простой…

В диалоге Петербурга с западноевропейской цивилизацией Шевченко склонен видеть беспомощное холопское подражательство:

Когда б учились вы, как надо,
и мудрость бы была своя.
А то залезть на небо рады:
«И мы — не мы, и я — не я,
и всё-то видел, всё-то знаю,
и нет ни ада, и ни рая,
и Бога нет, есть только я.
Да куцый немец с постной рожей,
и больше никого...» — «Добро же!
А кто ж ты сам?» -
«Пускай немец
скажет; мы не знаем»...
Немец скажет: «Вы: монголы!»
«Монголы, монголы!»
Золотого Тамерлана
внуки, только голы!
Немец скажет: «Вы славяне!»
«Славяне? Какие?»
Славных прадедов великих
потомки дрянные!
Изучаете Коллара
изо всей-то силы,
и Шафарика, и Ганку
и в славянофилы
так и претесь. Все языки
славян изучили,
о своем же, о природном,
языке забыли.
Будет время — и свой вспомним,
коль немец укажет
да историю сначала
нашу нам расскажет.
Тут-то мы распетушимся!..
И распетушились
по немецкому указу:
так заговорили,
что не понял даже немец,
учитель великий, —
где уж тут понять народу!
А шуму, а крику!

В этих едких словах много справедливого. Шевченко, однако, умалчивает о том, что на волне подражательства «немцу» он и сам сделался популярным. Именно под влиянием европейского романтизма в русских столицах возник спрос на фольклор, имитируя который Шевченко смог угодить читающей публике.
Мода, как известно, капризна. Бомонд достаточно скоро пресытился «мужичками». Гоголь, который тоже утверждался на «малороссиянстве», от экзотических народных рассказов и повестей перешёл к вечным темам высокого реализма. Шевченко, в отличие от гениального земляка, вырваться из пут романтизма не смог.
Романтик убеждён в том, что человеку вполне по силам пересоздать мир на основе выведенных «передовым человечеством» формул. Мир плохо устроен, но мне ведомо, как его сделать лучше, - эта романтическая претензия лежит в основе любой революции. Романтизм и революция, по сути, синонимы.
Имея врождённо малороссийскую наклонность к проклятиям, петербуржец Шевченко начинает проклинать высший свет. Не щадит он и благодетелей, выкупивших его из рабства. В Петербурге ему повсюду слышатся одни только пренебрежительные насмешки:

А тут... А тут — худо.
Пустят в хату — насмеются,
дурачком считают.
До того умны-учёны —
солнце осуждают:
мол, взошло, да не оттуда,
да не так и село.
Мол, вот так-то лучше было б...
Что тут будешь делать?!

Уязвлённое самолюбие заставляет Шевченко грубо утрировать изъяны света, из-за чего пафос его петербургских произведений кажется не столь гневным, сколь жалким:

Очень умны ваши речи,
да брехнёй подбиты.
Не прогневайтесь, а слушать
я вас не желаю.
Вы разумны, а я глупый...
И я вас не знаю.

В компанию к себе он зовёт тех, кто уязвить его самолюбия не может – тени запорожских казаков. Именно романтическую грёзу, исторический анахронизм – запорожское казачество он противопоставляет сделавшейся ему ненавистной петербургской знати:

От радости плачу, что в хате убогой,
что в мире великом я не одинок.
И в хате убогой, как в степи широкой,
казаки гуляют, гомонит лесок.
В хате предо мною сине море ходит,
темнеют курганы и тополь шумит,
тихо-тихо Гриця дивчина заводит.
Я не одинокий, людьми не забыт.
Вот где они, мои деньги,
вот где моя слава!
А за ваш совет спасибо,
за совет лукавый.
Пока жив, с меня довольно
и мёртвого слова,
чтобы вылить горе, слёзы...
Бывайте здоровы!
Пойду сынов-гайдамаков
в путь отправлю снова.
Может быть, найдут какого
казака седого.
Может, он их встретит лаской,
теплыми слезами.
И того с меня довольно —
пан я над панами.

Это гордое «пан я над панами» красноречиво характеризуют суть романтического бунта непризнанного «пассионария». Не взяли меня «в паны», не признали меня за равного – я сделаюсь «паном» сам по себе! Да не таким, как вы (говорится в болезненное утешение своему самолюбию), а паном из панов, паном над самими… вольными казаками! Вы же, обращается он к своим благодетелям и покровителям, отныне мне враги!

А к тому же - Московия,
Кругом все чужие.
"Не потакай", - может, скажешь,
Но что с того будет?
Посмеются над тем псалмом,
Что вылью слезами;
Посмеются... Тяжко, отче,
Всё время с врагами!

Постепенно «козаччина» превращается для Шевченко в сверхидею, которая требует от него всецелого и безоговорочного подчинения. Этот романтический идеал будет положен в основу новой идеологии - украйнофильства.
«Вы меня не приняли – тогда я назло вам стану гением другого народа! О нём до сих пор говорили как об одном из русских народов, но благодаря мне вся вселенная узнает о малороссах как о народе особом», - приблизительно в таких романтических муках зарождался проект «украинской нации».
Симптоматично, что малороссы для Шевченко не столько крестьянский народ, сколько именно воинственная «козаччина». На его Украйне почти не пашут, не сеют, не жнут, зато постоянно воюют, поливают землю кровью; там всё время «ревуть гарматы».

Когда в средине 40-ых Шевченко отправляется в Малороссию, революционная страсть владеет им уже всецело.
«Когда я сообщил Шевченко о существовании [Кирилло-Мефодиевского] братства, - вспоминал историк Николай Костомаров, - он сразу проявил готовность вступить в него, но отнёсся к его идеям с большим воодушевлением и крайней нетерпимостью, что стало уже тогда поводом для многих споров между мной и Шевченко».
Советский академик Александр Корнейчук так комментирует возникшие между Шевченко, с одной стороны, и Костомаровым и Пантелеймоном Кулешом, с другой, разногласия:
«Для Шевченко, что призывал к кровавой расправе с помещиками, с царскими сатрапами, с угнетателями, христианско-евангельская практика и программа Кирилло-Мефодиевского братства была чужой. Он требовал от «братчиков» настоящей революционной борьбы».
В чём конкретно состоял «радикализм» выступлений Шевченко на вечерах Кирилло-Мефодиевского братства, нетрудно догадаться, несмотря на отсутствие письменных отчетов: как раз в это время написана его «комедия» «Сон» - сатира, настолько злобная, что производит впечатление площадной ругани. Своих собратьев по перу автор называет «тупорылыми виршеплётами», но больше всего достаётся от пламенного революционера императору и императрице:

Вошел в палаты.
Царь ты мой небесный,
вот где рай-то! Блюдолизы
золотом обшиты!
Сам по залам выступает,
высокий, сердитый.
Прохаживается важно
с тощей, тонконогой,
словно высохший опенок,
царицей убогой,
а к тому ж она, бедняжка,
трясет головою.
Это ты и есть богиня?
Горюшко с тобою!
Не видал тебя ни разу
и попал впросак я, —
тупорылому поверил
твоему писаке!
Как дурак, бумаге верил
и лакейским перьям
виршеплетов. Вот теперь их
и читай, и верь им!

Высмеивать физические недостатки человека среди людей элементарно воспитанных вообще-то не принято. Вдвойне неприлично говорить в таком тоне о женщине-матери. Столь грубого надругательства над своей супругой Николай I спустить Шевченко не мог: за эту поэму поэт был отправлен в ссылку в киргизские степи.
Пафос поэмы «Сон» откровенно антихристианский. Никакими сословными противоречиями и конфликтами не может быть оправдана христианской религией такая лютая ненависть к ближнему:

За богами — бары, бары
выступают гордо.
Все, как свиньи, толстопузы
и все толстоморды!
Норовят, пыхтя, потея,
стать к самим поближе:
может быть, получат в морду,
может быть, оближут
царский кукиш!
Хоть — вот столько!
Хоть полфиги! Лишь бы только
под самое рыло.
В ряд построились вельможи,
в зале всё застыло,
смолкло... Только царь бормочет,
а чудо-царица
голенастой, тощей цаплей
прыгает, бодрится.
Долго так они ходили,
как сычи, надуты
что-то тихо говорили,
слышалось: как будто,
об отечестве, о новых
кантах и петлицах
о муштре и маршировке.
А потом царица
отошла и села в кресло.
К главному вельможе
царь подходит да как треснет
кулачищем в рожу.
Облизнулся тут бедняга
да — младшего в брюхо!
Только звон пошел. А этот
как заедет в ухо
меньшему, а тот утюжит
тех, что чином хуже,
а те — мелюзгу, а мелочь —
в двери! И снаружи
как кинется по улицам
и — ну колошматить
недобитых православных!
А те благим матом
заорали да как рявкнут:
«Гуляй, царь-батюшка, гуляй!
Ура!.. Ура!.. Ура-а-а!»

Это невозможно списать на проделки молодости: поэма создавалась вполне сложившимся, зрелым поэтом.
Ненависть к императрице Александре Федоровне, поучаствовавшей, между прочим, в его выкупе из рабства, останется у Шевченко на всю жизнь. За год до её смерти, когда уже не было в живых Николая I, он адресует ей такие строки:

Хотя лежачего не бьют,
но отлежаться не дают
ленивому. Тебя же, сука!
и сами мы, и наши внуки -
всем миром люди проклянут!
Не проклянут, а только плюнут
на грудью кормленных щенят,
на твой помёт.

Оправдывая эту ругань под видом поэзии, почитатели Тараса Шевченко приводят такой модно-парадоксальный аргумент: он люто ненавидел, потому что умел по-настоящему любить. Это, мол, любовь-ненависть, через дефис. Антоним ему – равнодушие, или, по-церковному, теплохладность.
Что ж, Шевченко действительно не назовёшь теплохладным. Сам поэт больше всего боялся превратиться в «гнилую колоду». Так и писал: лучше ненавидеть, чем «спать сердцем».

Не дай уснуть на ходу,
Сердцем замирать
И гнилым бревном
По миру валяться.
А дай жить, сердцем жить
И людей любить,
А если нет… то проклинать
И весь мир спалить.

Но есть ли в такой огненной ненависти любовь к ближнему? Любовь, если это любовь христианская, чувство тихое. Как поучает библейский пророк, она являет Себя «не в землетрясении, не в урагане, не в огне, а в дуновении тихого ветра» (по-старославянски – «в гласе хлада тонка»). Взмутив душу злобной ненавистью, человек утрачивает способность ощущать дуновение этого тихого ветерка. Мятежники, какова бы ни была первопричина мятежа, заканчивают восстанием против Неба. И неудивительно, что в той же поэме «Сон» звучат мотивы откровенно богохульные:

А тот, щедрый, храмы строит.
Тысяч не жалеет,
а уж родину так любит,
так душой болеет
за неё, так из сердешной
кровь, что воду, точит!..
Молчат люди, как ягнята,
вытаращив очи!
Пускай: «Может, так и надо?» —
скажет люд убогий.
Так и надо! Потому что
нет на небе Бога!
Под ярмом вы падаете,
ждёте, умирая,
райских радостей за гробом —
нет за гробом рая!
Образумьтесь! Поглядите;
всё на этом свете —
и нищие и царята —
Адамовы дети!
Тот... и тот... А что же я-то?
Я, добрые люди,
лишь гуляю да пирую
и в праздник и в будень.
Вам досадно? Сетуете?
Слушать не хочу я!
Не бранитесь! Я свою пью,
а не кровь людскую!

Видит ли бог из-за тучи
Наши слёзы, горе?
Коль и видит - помогает,
Как и те вон горы
Вековечные, что кровью
Политы людскою...

В поэме «Кавказ» озлобление Шевченко на современное ему российское общество тоже переходит в хулу на Церковь:

У нас
Святую Библию читает
Святой чернец и поучает,
Что царь свиней когда-то пас,
С женой приятеля спознался,
Убил его. А как скончался,
Так в рай попал! Вот как у нас
Пускают в рай! Вы не учены,
Святым крестом не просвещены.
Но мы научим вас!.. Кради,
Рви, забирай — И прямо в рай,
Да и родню всю приводи!

Шевченко здесь не просто антиклерикал и недоброжелатель Русской Церкви, он посягает на общехристианские святыни: чего стоит упоминание в контексте, исполненном злого сарказма, Святого Креста! И таких примеров кощунственной сатиры в отношении православной веры немало и в других его сочинениях.

Хула всему! Нет ничего там
Святого на родной земле.
Мне кажется, и самого там
Тебя уж люди прокляли!

Это обращение к Господу.
И как верх кощунства звучат строки:

Свете ясный! Свете тихий!
Свете дивный! Свете вольный!
Что ты гибнешь, свете-брате,
В золотой церковной хате,
Обманутый, закованный,
Поруганный, оплёванный,
Багряницами закрытый
И распятием добитый?
Не добитый! Встрепенися
Да над нами засветися!
Засветися… Будем лучше
С багряницы драть онучи,
Из кадил табак курить,
Печь иконами топить…
А кропилом будем, брате,
Подметать пол в новой хате!

Эти стихотворения написаны за несколько месяцев до смерти поэта. К сожалению, у нас есть все основания полагать, что Шевченко ушёл в инобытие нераскаянным богохульником и кощунником.
Но даже если это не так, причислять к святым праведникам человека, призывающего топить печи чудотворными иконами, - верх пошлости.

В советской школе объясняли, что Шевченко социально свой для советских людей: он пламенно обличал «безжалостных эксплуататоров-крепостников и их прислужников – служителей церкви». В нынешней украинской школе акцентируется на этнической подоплёке его обличений: поэт ненавидел «москалей». Отчасти правы и те, и другие: были у Шевченко и классовая ненависть, и расовые предубеждения. И то и другое было внушено пленивших его бесами революции. И нет ничего удивительного в том, что он испытывал состояние неизбывной тоски. Эта мучительная тоска обессмысливала в его глазах само его художественное дарование.

И на кой чёрт, скажите, трачу
И дни, и перья, и бумагу!
А иногда ещё заплачу,
И очень сильно. Не на мир
И на дела его смотря,
А так, как будто бы упившись,
Дедок, весь седенький, рыдает –
Из-за того, что сирота.

Сирота - это ведь не только тот, кого оставил Отец, но и тот, кто сам от Него отрёкся.


Рецензии