Стань на меня похожим. Часть 5

Часть 5.

1.

На улице меня ждут. Тысячи оконных глаз, сумасшедших и слезных, в черноте горящего солнца они гниют своими срамными ресничками и смеются мне в спину. Крыши домов скрываются, как под шляпой воры и убийцы, не снимают ее и ждут. Когда я их замечу, ждут. Смотрят на меня, кружат голову, смеются все, в пятки меня подбивают, чтобы споткнулся или быстрее убегал. Скорее, мы тебя настигнем, мы знаем о тебе все, у нас есть твое нутро, оно там, за каждой оконной рамой, в каждом доме, у каждого человека в шкатулке со старыми счетами и военными медалями. Они знают обо мне все, нет смысла скрываться больше. Да я этого и хотел, сидя в облеванных комнатах своего сарая, записывая на бумагу доктрины своего существования. Хотел, когда выходил на улицу и смотрел им в глаза, заглядывал глубже, следил и записывал. Теперь я гол, наг, в любом месте на Земле, у меня есть подозрение, что обо мне все знают. Они все знают, черт, о боже мой, на эшафот меня!
Я бегу. Бегу, не оглядываясь. Меня вот-вот заметят, я знаю, бегущих крыс с корабля стреляют первыми. О, эти тысячи проклятых глаз, сумасшествие для моей головы, они направляют свой взор сквозь меня, выжигают мое нутро немыслимо большой откровенностью, они плюют на меня, говоря мне, что я не нужен никому, бесполезен, что я сгнию у них на глазах, меня сожгут и выпотрошат, а мою книгу поставят памятником у головы, – тогда-то все останутся довольны. А нужно в ноги ставить, по старому православному обычаю, чтобы душа руками держась за памятное, приподымалась из ямы легче. Ляг. Бежать некуда.
Квартал, другой, бесовы пути, чертов гравий, ноги подкашиваются. Нет любви, я ее забыл, я не знал ее, если не помню. Нет боли, я ее оставил в книге, мне так сказали. Нет правды, я ее не услышал, они молчат. Нет меня, не узнаю коего во всех зеркалах их глаз. Нет, не может этого быть, ничего не может быть, все обман, все бесполезно.
Ведь так. Я знаю правду. Вы не скроете от меня то, что написано у меня на лбу.. И да, как же я, с такой мордой-то посмел? Точно становлюсь для вас помехой. Остатками невкусной еды в зубах. Я – ваша совесть, которая не дает спокойно спать по ночам. Я непроизвольный рефлекс, как взгляд на дольку лимона, ваши рты сочатся слюной, вы захлебываетесь мною. Я книга, которую по привычке берешь с собой в сумку, я ваш лишний груз в дороге, я ваши мозоли на пятках. Я целую груди ваших прекрасных жен, я бью ваших детей, мужчины, я вас тоже целую и бью вас также сильно. Я ваши волосы на сосках, ваш едкий запах перегара на утро. Я доставляю вам неудобства всеми силами только лишь для того, чтобы вы почувствовали, что значит жить и не замечать меня. Как ухватиться за свободу, как за бороду кронштадского бурлака, упокоившего во дне морском хоругвий злато, и обнять ее, как пылающий костер, голыми руками. Я – валяющийся на диване вашего дома пьяный и мертвый дед, от которого вам нужно избавиться. Я ваш сон, после коего вы просыпаетесь в холодном поту и не знаете, где реальность. Я хладнокровен, как Бог, я силен, как стадо диких бизонов, я отвратителен, как запах мочи, я тепл как материнское молоко, я обезумел в ваших глазах и становлюсь частью вашего поганого существования. Я буду всем, что вы отвергаете, что называете запретным и мерзким, я буду вашей смертью, в конце концов. Но лишь благодаря мне вы сможете почувствовать такую жизнь, ее легкость, одиночество. Одиночество – то, когда берешь в продуктовом корзинку и чувствуешь тепло ее ручек от кого-то, кто держал ее до тебя. То, когда сидишь в туалете, и бумага закончилась, и некого попросить принести новый рулон. Когда забываешь свое имя в очередях за билетами на метро. Когда хулишь бога и вырезаешь себе веки, чтобы не пропустить его лика. Одиночество вселенной, когда будишь себя утром и не знаешь, зачем просыпаешься. Для чего вы еще живы?
Я буду вами, только теми вами, которых вы скрываете от чужих глаз, которых видите только вы в зеркалах потаенных комнат. Я стану вашими детьми-уродами и инвалидами, что запираете вы в четырех стенах. Вашей мастурбацией в грязных туалетах вонючего вокзала, сексом с сестрой, поцелуем с матерью, презервативами, развешанными как гирлянда на елях у входа в военный полигон. Я буду вашим проводником в мир боли, когда тебя бьют дубинками в КПЗ, вытирают о тебя грязные ладони, высмаркиваются в твой рукав, тушат тобой пожар. Я буду вашим тротуаром, на который вы изрыгаетесь после сильной любви и ее потери. Порванным пиджаком с дырами в области живота в трех местах от ножа в день памятный, когда выпускной пошел не так, как планировалось. Пулей, прошедшей на вылет в первую ночь войны, застрявшей между ребрами пса. Я буду вашими желаниями, похотью, страхом, свободой. Вашим стояком в церкви, желанием сжечь каждого верующего, вашим Рождеством. Кровью на члене от девочки, которая очень хотела, хоть и начались месячные. Слезой барыги, случайно передознувшего свою любимую черепашку. Лбом в испарине у пьяного трубача на похоронах. Соседкой, спрыгнувшей с крыши за своим никогда не жившим мужем, той, что жила у вас за стенкой общежития. Буду вашими учителями, снисходительно любящими и страдающими от вас. Буду вашими отцами, забывшими о вас. Матерями, жалеющими, что родили вас. Я – все маньяки и убийцы внутри вас, у каждого есть свой дьявол, каждый знает о нем. Я с ним знаком. И я знаю, кто вы такие, даже если вы отворачиваетесь, убеждая меня в том, что вам неинтересно. Вам стыдно? Вы гордитесь? Да, прекрасные мои, идите ко мне, я вас обниму, и мы вместе уйдем в пустоту. Попробуйте стать на меня похожим, вы увидите, кто вы есть, я увижу, кем не являюсь я. Неважно. Я лишь выпью за вас эту хорошую бутылку вина, мои милые, мои несчастные. Выпью и усну, притворяясь, что сплю в Ее волосах.

Я беру в руки баллончик, совершенно пьяный, стоя у чужого подъезда, и пишу на асфальте: «Я снова переспал с твоей женой». Я убиваю.

Куда ведут ноги, куда ведет мысль? Стоит ли бежать, опять ли попадусь в плен, будет ли мне покой? Жить заново оказалось так нелегко, хуже, чем раньше. Кто я, где я? Чем я являюсь, куда бегу? Это ж… неспроста, как говорил Вини. Улица, дом, еще дом, машины сигналят, гром бьет где-то над головой, толпятся люди. Это не моя голова, не мой город, не мои люди, это не моя жизнь! Кто-нибудь слышит меня? Ауу! Блять, быстрее!

Стой!
Кричит, визжит машина, бьет по ноге, не больно, но резко. Падаю. Асфальт теплый и мокрый, руки ловят эти мелкие камушки, впиваются в ладони. Хорошо-то как, чинно, лежать и балдеть оттого, что есть причина, да еще такая веская, никуда не идти и расслабиться, успокоиться, покружить с небом вальс и спину выровнять в остроте холодного бетона. Магия беспричинной медитации улетучивается так же быстро, как вожделенческий экстаз грубого смеха. Подымаю голову. Джип. Из машины выходит Женя, в костюме и очках, выглаженный и стройный. Не думаю, открываю рот.
– Ну и что ты опять здесь делаешь?
Женя хохотал.
– Как раз ехал за тобой, между прочим. Какое совпадение. Ты куда бежишь?
– Никуда, а откуда.
– Вот и хорошо, что еще не заплутал. Ты знаешь, я все думал о том, нахрена я вообще за тобой бегаю? Читал бы себе книжку дома да и нормально. В тепле, рядом с трупиками.
– Я понял? Ну и нахрена?
– Да потому что твоя книга такое усторила, СМИ только о тебе и говорят, я подобного резонанса с 90-х не помню. Ты пока там спал, люди на улицы повыходили с плакатами, требуют твоего ареста и суда. Половина требует. Другая половина кричит, что тебе нужно премию давать. Ну, знаешь, «полдня за Порошенко, полдня за Петушенко», как говорится. Революция, мать вашу! Какая красота!
– Революция прекрасна. 
– Точно, ну и повод хороший подзаработать. Короче, бабок на тебе срубить я решил. Тебе они все равно без надобности, ты же просветленный.
– Как лампа.
– Писатель, я тя зауважал! Поэтому врать и не буду, точно как ты. И мое резкое желание стать другим человеком совсем не уменьшает к тебе моего уважения.
– Резкое и беспричинное?
– Не совсем так. Меня с работы выгнали, понимаешь, к девочке одной приставал. Красивой такой, молодой. Только неживой совсем – таблетками отравилась. Я ей груди целовать, а мне по голове бьют, говорят, сжигай! А я им: «Не могу ее, прекрасна она».
– Вот это любовь.
– Да. Ты вставать-то будешь, а то тут пробка уже образовалась, сигналят.
– Ты бы лучше рядом лег и посмотрел, что я тут наблюдаю.
– И что же?
– Мир!

Женя лег и на минуту замолчал, глядя в душную пустоту осеннего города. Мат пылал мои уши, сигналили машины и кричали старухи на автобусных остановках, крестились убогие, не шевелились облака.
– Святая Троица: любовь, сумасшествие, большой город, – прошептал Женя, потом резко поднялся и помог встать мне. Отряхнул свой новый костюм со спины, открыл двери машины и вынул оттуда мне маленькую охапку лесных цветов. Протянул мне.
– Держи, сам собирал.
– Спасибо. Мне мужики раньше цветы не дарили.
– Вот и зря. Слушай, писатель, у меня же еще один подарок есть для тебя. Даже два. Поскольку я в костюме, как ты заметил, мы отправляемся в ресторан. А второй мой подарок лежит в багажнике – он указал на черный джип, припаркованный рядом с домом, - можешь взглянуть.
– Это тоже твоя машина?
– Даже не спрашивай, где я ее украл, иди посмотри.
Я подошел к джипу, от него пахло новизной, свежестью, как от новой газеты или журнала.
– Я все-таки не могу понять, кто ты такой?
– Я? – отозвался Женя весело, – я совесть твоя. Ну, давай.
Я дернул ручку, двери плавно поехали вверх. В багажнике лежал Стас, тоже в костюме, только с кляпом во рту, веревками на запястьях и ногах и очками, сползшими на бок. Он ерзал, мычал и потел, от него пахло плохим одеколоном и стираным бельем.
– Попался друг твой. – Женя хохотал в голос. Я попятился, становилось не до смеха. – А теперь мы все вместе поедем в ресторан и там выпьем да поговорим, правильно?

Я покачал головой. Ощущение того, что со мной играют злую шутку, не покидало меня в течение этих двух дней ни на секунду, а теперь эти два дня превратились в великую имперскую жизнь.

– А ты садись, писатель, для тебя костюм тоже имеется, на заднем сидении. Полезай, переодевайся, едем в лучшее место в городе! И должны выглядеть соответственно.

Женя напоминал мне сейчас такого опасного русского из 90-х, при деньгах и связях, может, оно так и было, я не знал. Но что-то явно подсказывало мне, что системы где-то в наших разумах пали, не понятно было, в чьем именно. Я залез в машину, большую, неразмерную какую-то. На заднем сиденье висел изысканный темно-синий костюм, стояли черно-коричневые туфли. Рядом еще лежал порно журнал. Я прищурил левый глаз от вида голой девушки на обложке – старая привычка. Это меня больше всего и развеселило. Вся серьезность происходящего стала улетучиваться. Я принялся натягивать на себя брюки и вспоминать о своей давней юности.

Однажды после уроков я решил задержаться в школе, домой не хотелось, а через час нам все равно нужно было идти на футбол, играли против школы №13. Я ютился где-то на коридоре, заметить в углу меня было трудно. Я сидел на полу и читал что-то. Двери на лестницу лязгнули, слышен был тихий смех девушки и шепот парня: «Ну, давай уже скорее, раздевайся».
Я выглянул из-за угла. Подошел ближе. Под лестницей первого этажа Витя из 7Б целовал маленькие груди какой-то девочке, кажется с параллельного класса. Он сунул руку ей в штаны, она дернулась. Соски ее, лиловые и еще совсем детские, торчали в разные стороны, девочка стонала, закрыв глаза и почему-то немо шевелила губами. Витя принялся снимать штаны как-то неуклюже. Позвякивала пряжка его батиного армейского ремня. Тут она, в смысле девочка, повернулась к нему спиной, подняла глаза и увидела меня. Увидела и… улыбнулась. Что было дальше, рассказывать не стоит. Я смотрел девочке в глаза, она смотрела в мои. Я отвернулся, быстро побежал к выходу, будто обиженный. Витя меня нагнал, видимо тоже заметил, что они были не одни. Поволочил меня в туалет и дал пару раз в лицо кулаком.
– Сильно зрячий ты у нас, да? – бросил Витя в мою сторону, уходя. – Вот мы это и исправили.
В моей юности секса и правда не было, не знаю как у всех остальных. Я долго ходил с большим синяком под опухшим глазом и долго им плохо видел. И низменные инстинкты стали тогда как-то менее тревожить, а голое тело я с тех пор полюбил, только вот привычка дурацкая осталась: при виде голой женщины прищуривать левый глаз.

В этой машине пахло моими 90-ми, этими глянцевыми страницами, кожаной обувью, свободой.

– Ну что, поехали? Женя закрыл багажник на ключ, прыгнул на водительское место и дернул газ. Ехали быстро, я в спешке какой-то, или может от трепета и страха, согнувшись в три погибели, перевязывал шнурки на ботинках. Костюм сидел идеально, что меня удивило. Точное попадание, а ведь этот человек видел меня всего 2-3 раза. Ему бы в портные.

– Вот, писатель, полюбуйся в окошко, как тебя любят. Не все, конечно.
Я приподнялся. Мы были в центре, в самом пекле. Люди ходили с огромными плакатами, на которых были изображены лица политиков, журналистов, некоторых писателей, они были обведены в круг и зачеркнуты. Кто-то скандировал мое имя. Некоторые кричали: «Свободу литератору, свободу нам». Революционеры. Точно тут можно найти теперь парочку пьяных таксистов и чьих-то мам, несущих в общий котел свои гречневые каши с молоком. Революция. Я был однажды в центре разгоравшейся войны. И видел, как многие с восторгом тянулись к нам, лишь потому, что более в их жизни интересного не происходило. Тянулись и старики, и молодые, мамы и бабушки с внуками, как на праздник 1 мая. Все приятно проводили время, чувствовали свободу и волю, бухали водку прямо на памятнике Ленину, готовили шашлыки. Потом решили, что Ленин им мешает, вид на здание ООН закрывает, так и снесли, и дальше продолжили трапезу. Революционеров уважали, их кормили и поили, давали им одежды. Только один хрен. Дерьмо из дерьма не выбить. Как говорил мой учитель русского языка, «говно в говне не тонет». Был я как-то в подъезде у друга моего, что жил в 5 минутах ходьбы от революционного «майдана», захожу, а там на всю стену белой краской написано:
«Уважаемые революционеры, просьба не какать в подъезде».
Вот так, думаю. Или это у нас теперь такие революции, или это искусство такое?

Еще одна история приключилась на том же «месте встреч», год был холодным, зима лютой, а там все грелись как могли. Жгли покрышки, деревья, книги, все жгли, что приносили с собой. И отпугивали власть, и сами грелись. Был один такой активист, из правых - Голова. Все его звали так из-за его лысой башки и очень разумных высказываний. Но больше из-за лысины, конечно. И вот в один ледяной день, когда провизии почему-то не хватало, старые покрышки вдруг кончились, а новые еще не завезли, и все стали злыми как собаки, Голова предложил жечь рядом припаркованные машины.
– А что, – говорит, – избавим поганых банкиров и менеджеров от лишних забот, на благо общества, так сказать, жги!
Они толкали легковушки к общему костру, загоняли их в пекло, в ад, машины горели красиво, как в кино, некоторые даже взрывались. Людям это нравилось, СМИ гудели о полной анархии и лютой пропаганде бесчеловечности, хотя человеков не трогали, власти готовились к гражданской войне, а они жгли машины и грелись. Только вот конфуз случился и в рядах революционеров. По незнанию те затолкали в общий костер машину главы радикалов, их соратника в борьбе с властью. Кто ж знал? Тут то и начался шум, кто сделал, как посмели? А те, мол, это не мы, это все Голова, он в ответе. Так в массовой борьбе со злом начались проблемы, спорили свои со своими же. По итогу перебили друг друга, а менты всех в кучку собрали и по автозакам раскидали. Вот вам и вся революция.

И теперь смотрел я на этих людей, бьющих бутылки о мусорские ограждения и заслоны, на их молодые и кровожадные лица, расплывающиеся в улыбках и хохоте, без голов, без разума, пушечное мясо моей страны, и улыбался порножурналу в руках. Че поднял нос к верху и произнес в окошко: «За что боролись, тем и упоролись!».

– Куда мы едем?
– О, мой друг, мы едем, конечно же, в Гранд Отель, у них там лучший ресторан в городе, я уверяю. Кальмары, омары, пшеничные вина, ох, я тебе скажу, кормят там отменно.
– Ты там бывал?
– Еще нет.
– И по какому поводу банкет? – спрашиваю робко.
– Как же, революция!
Оркестр на площади заиграл «Красный октябрь», в микрофон неподалеку трубили «Ляписа», женщины в платочках бубнели под нос молитвы нараспев.
– А чего хотят-то? – кивнул я в сторону ополченцев. Жизни?
– Вечного праздника! – гордо ответил Женя.


2.

«Мы простые обыватели, грезившие о закате в самый серый и обездвиженный небом день. Мы стрижем ногти на парковке у супермаркета, стряхивая их на песчаник у дороги. Мы бензиновые наркоманы, дорожные наркоманы, торчки в маленьких отелях у трассы М, с холодной водой в ванной и теплым пивом на завтрак. Мы небритые, в осколках любви и вожделения, пропитанные насквозь спермой и соком девственных дев, сладких, как арбузный сахар, чистых, как вселенское утро после мировой войны, голое и хранящее в себе столько мертвечины. Мы опустевшие телевизоры, с рогами, растущими из наших голов, принимаем сигналы спутников, едим кашу беззакония власти и лживых пороков людского зла. Мы ангелы, пьяные, блюющие на свои ноги в дешевых кафе, в туалетах, с вечным и неиссякаемым рулоном туалетной бумаги, мы – втулка для этой бумаги, хранящая на себе живую кожу, розовую, лоснящуюся. Нами подтираются и смывают в реки, нас перерабатывают и делают из нас готовые продукты для употребления. Заворачивают в бантик и продают за бесценок. Мы эпилептики холодной зимы, белоснежой и так сильно колющей взгляд. Нам больно видеть прекрасное, мы создаем его сами, чтобы им владеть. Мы боги, не меньше, мы психопаты, повернутые на дадаизме, абстракции, религии любви Фейербаха. Мы едим натуральную пищу и не признаем мясоедство, мы не признаем убийство. Мы пускаем себе кровь, чтобы никто не сделал этого за нас. Мы не хотим участвовать в кровопролитии, в вечной войне, в утопиях, навязанных рекламой и производителями дерьма, богатеющих на страдании. Мы литература, защищающая святых и простых грешников от отвратительных миазмов времени. Мы окрашенные во все цвета радуги, в любовные краски холли, в цветущую зелень наших волос и бород. Нас давят самосвалами и кожаными ботинками, но мы выбиваемся из асфальтовых дыр и растем. Нас вешают на петли галстуков, но мы падаем, не ломая шеи, и выживаем, откашливаясь. Нас крадут к себе калеки, больные ублюдки, сутенеры судеб, мы обнимаемся с ними и целуем щеки, машем рукой в их сторону, уезжая. Мы пьем спирт с зеками, только что откинувшимися и направляющимися на поезде домой, за тысячи километров от места алкогольного тоскикоза и галлюцинаций.
Мы великие облезлые коты, голодные и худые, ластимся в ноги бродяг и убийц, будущих утопленников и рабочих литейных заводов, мозолистых черных мужчин с силой равной силе грузовика. Мы – эти холодные ветра на опустевших улицах Нью-Йорка, Берлина, Москвы, мы антиуют, мы занозы в детских пальчиках, мы гнилые зубы стоматолога, перхоть у фотомодели, рекламирующей шампунь, мы непрочитанные письма почтальона, ледяные стульчаки, налоги на налоги, воздух в крематорной печи, змеи в глазах, пятый туз в колоде карт, неразменная монета, которую мы ворошим в пальцах у таксофона, видя как задыхается эпилептик, нас душит жаба вызвать скорую, но мы, наконец, кидаем ее в проем и набираем номер. Нас забирают к себе в желтые стены, а эпилептика отправляют домой, умирать.

Кто мы такие, если не свобода? Кто мы, если не те, которых боятся издавать, чтобы не было неудобно жить?
Мы и есть ваше неудобство, вы нас не примите. Мы пороки, запреты, табу. Мы стыд и слезы. Мы живые и хотим жить так же, как и счастливые люди. Мы плоть и кровь, мы святой дух, мы ничто, но мы от вас не отстанем.

Мы не учителя, мы и сами учимся на своих и, благо, чужих ошибках. Нам задают важные и великие вопросы о религии, о Боге. Мы рассказываем в ответ им о том, как нищие и с лысыми головами спьяну бродили вдоль окраин города и в зареве ледяного утра встречали бога на семи столбах, распятого. Мы видели Бога в улыбке собирающей ромашки прекрасной девочки, в красном кирпиче, слепленном голыми руками пуэрториканскими рабочими, в одинокой темноте, тихой, как сама смерть, в тот момент, когда мы хотели уйти в нее, но попали в ловушку жизни. Мы видим старух у входа в метро, с протянутой морщинистой ладонью, и кладем ей деньги, припевая, «девушка, возьмите», а та в ответ «я уже давно не девушка», а жаль, но вам ведь лучше знать. Мы вечно молоды, пока мы верим и бродим табунами до заваленных книгами баров и сквотов, чтобы напиться разговорами с брошенными на произвол судьбы людьми. Брошенными, а значит, свободными. В пыли и человеческой слюне, мы счастливые и непобедимые, ставим кресты за упокой живых и непонимающих, что они уже мертвы. Ставим и сжигаем их на улицах большого города, одинокого и пустого, но светлого, еще полного надежды на безрассудство и открытие всех тайн мира. Кто мы, люди без тени, ведь в нас столько же солнца, сколько в нем самом? И вы снова спрашиваете, так как же ад, рай, земное благо, честь? И мы вновь орошаем свою память, улетучиваемся последним теплым сиянием, летим с ночными мотыльками к прожектору фонаря, целуемся и взахлеб говорим о поэзии, о том, что она навечно внутри нас, и неважно, есть ли она на бумаге. Хотя жаль, если нет. Мы повергаем в шок своими словами и действиями вас, образованных и многоуважаемых людей, своими церемониальными песнопениями о горящих церквях, шутками об умершем за столом, скорби, легкостью нашего вечного существования, которое вы так ограничиваете. Великие динамо-машины, качающие кровь и поэзию по венам, отвратительные и вонючие, сумасшедшие, клеймо безвластия и беззакония, порок, тщетность безмолвия, мы – сила, которая рядом с вами и вас настигнет рано или поздно, обязательно настигнет, чаще всего это происходит с приходом смерти. Значит, мы и есть смерть! Смерть этой поганой черной жизни, смерть возни голых тел по банкнотам и войн ради войн, грехов ради греха! Мы пятно чернила на вашем паспорте в графе «порядковый номер». Да прибудет с вами смерть в таком случае! Да настанет вечная жизнь в теле и без него, да будет свобода превыше всех других ценностей, да будет бессмертие словом, делом и человеком, да настанет тьма, чтобы вышел из-за гор рассвет, да облысеют головы, чтобы не казаться вам такими большими и мудрыми! Да буду я, и если не будет меня, да будет кто-нибудь другой вещать после меня для вас, мученики своего прекрасного существа!»

Рупор падает от изнеможения и разбивается от звукового экстаза. На площади гремят аплодисменты!

*

– А я ведь хотел найти Ее. Но ты знаешь, я в полной гармонии с собой и целостно ощущаю себя и все вокруг. Я ничерта не понимаю, что происходит, но мне так хорошо, так легко. Как аутисту. Эх, мне бы слюной своей изнывать, а не скулить по несчастному телу, в которое заперта жизнь. Знаешь, когда бывает так? Чтобы и хорошо, и невыносимо? Не знаешь, а я тебе сейчас расскажу. Я как-то разговаривал с одним журналистом дотошным, а он дурачка в себе включил прирожденного и спрашивает меня:

– А как вы писательством занимаетесь?
– Занимаюсь? Э, нет, – говорю, – занимаются любовью, спортом там, шахматами. А писательством живут, трудятся. Это как проповеди читать в церкви, но бесконтактно, слепо, не видя своего слушателя. Когда пишешь так, чтобы самому не было стыдно ни за одно слово выше и нижесказанное. Это вам не в игры играть, нет. Тяжело, когда не веришь в свое письмо, уходит сила из него, мораль, юмор. Все переплетается, и один большой ком выкатывается на сцену, зрителю крайне редко удается потянуть за нужный конец нити, чтобы распутать клубок. Можно писать и для бессознательного читателя, коих много теперь. Писать и тем самым убивать свое и их время. Не так нас в России воспитывают. Если делаешь, то на совесть. Это я не про дороги, не про дома и крыши. Что делается для людей в России, то немцу, ну вы знаете. Я про мораль. Книгу нужно переживать, вспоминать и горевать, улыбаться и петь о ней песни самому себе. Что в России делается для себя – делается на века. И песня для себя поется, и страницы пишутся быстрее, лучше. Понимание приходит, что ты – хозяин слова, что ты слепишь из него либо конфетку, либо дерьмо. Огромная ответственность на твоих плечах, скорее даже, в твоих руках, лежит.
Лежит и не шевелится. Попробуй удержать. Долго ли протянешь?

А журналист мне:
– И как, справляетесь?
– Говорят, протянуть можно сколько угодно, – отвечаю ему. – Выдержать все, что только не свалится на плечи, если рядом с тобой есть те, с кем тебе хорошо и приятно, с кем интересно, кто поможет. Вы мыслите едино, вы делаете одно и то же, и силы не покидают никого из вас, они только увеличиваются. Время улетучивается тогда, разум прерывает ход событий, истории в целом. Все революции всегда начинаются в головах нескольких друзей. Иногда и в голове одного человека может происходить то же, что и на улицах города, например. Иногда, этот человек становится градоначальником, лидером, массой всей боли и несправедливости, и рождает революцию. Но всегда за ним стоит кто-то еще. О, эти прекрасные люди, многие никому не известные, никогда не слыханные, но такие великие люди. Если вы бывали рядом с ними, разговаривали, вы замечали, как вам от этого на душе хорошо, спокойно? Как все правильно и легко становится.

Для меня великими всегда были литераторы в первую очередь. Уважаю я больше всего тружеников и людей, работающих словом. Тех, которые честны по отношению к себе и читателям, разумеется. Есть у некоторых дар, у многих он был, у остальных пришелся не к месту. Да точно вам говорю, вот эти, несчастные с виду писатели, бродяги, художники – если у них получается задуманное, они будут счастливее многих, они знают цену жизни. Они будут всецело страдать и повиноваться материи беспричинности каких бы ни было действий во вселенной, прося у мира хоть крупицу осознанности и смысла существования, но оттого они и будут счастливы, потому как могут и страдать об этом, и молить. Цену существа знает тот, кто почувствовал однажды счастье, а не страх, как многие ошибочно полагают.

– А вы были счастливы когда-нибудь?

– Был ли я счастлив? За мои-то недолгие годы? Скажу, правда, был. И более того, хочу таким и оставаться, довольным и счастливым. Когда и как это произошло? Для меня нет определенного определения чувству этой внутренней гармонии с телом и душой, миром вокруг и разумом. Однажды, например, я был счастлив, когда выходил из бани в деревне, я тогда гостил у старого приятеля. Попарились хорошо, вениками дубовыми всю дурь из тела выбили, головы опустели совсем. Выхожу из бани, ночь на дворе стоит яркая, теплая. И лягушки квакают у озера, и звезды падают с неба или улетают куда-то вверх. И тихо так, и не тревожит ничто, закуриваешь сигарету, волосы на ногах съеживаются от озноба ветреного, а тело дышит все, бьется. Хорошо. Как дома.

Или вот подымался я на гору как-то, бродяжничал где-то в карпатских далях. Дело было тоже вечером. И иду я, иду вверх, а конца дороги не вижу, так высоко еще, думаю. Посидеть минутку? Нет, солнце сядет, и не успею покорить вершину, что же делать тогда мне тут, на холодных камнях и кустах диких ягод? Четыре часа подымался без остановок, вымок весь. С каждой сотней метров холоднее становилось. Подумал я тогда, вот ведь говорят, небо, небо, а оно такое холодное.
И вот взбираюсь я уже на самую верхушку, бегу вперед, тут флаг какой-то стоит, камни и ничего больше. Выпрямляюсь, становлюсь тут в полный рост и наблюдаю только что начавшийся закат. Красота. И горы вокруг, холмики, низины, домишки какие-то. Птицы даже сюда не долетают, боятся сунуться и погибнуть от красоты. А я тут, высоко, почти в небе. Устал. Вымок весь, продрог. В небольшой низине ставлю палатку наспех, пока солнце совсем не ушло. Хлеб ем, квасом запиваю, тот бродить уже стал, а мне вкусно, мне хорошо. И ветер не сбивает мысли, и слышу себя, и чувствую, как дышу, и хорошо. А потом засыпаю, и рано утром будит меня не будильник, не жена, даже не война, а солнце, горячее, карпатское солнце. Расстегиваю палатку и смотрю. Смотрю долго и что вижу, кажется, на меня смотрит, вглядывается. И мы смотрим друг на друга почти вечно и молчим. Здорово. А вот еще…

Когда настроение как в картонной коробке на станции Китай-город у чебуречной, или его как-то совсем нет, как и тебя, коробку с собою в мусор вынесшего, думаешь, что надо поспать или погудеть. Нет, не идти в бар и напиваться с ****ями, хотя некоторым и это помогает, а идти и слушать панк, участвовать в нем. Выбрать хороший, если это удастся, пива напиться, чтобы было что выгонять из крови с потом, и идти в слэм. Бить друг друга плечами, со всего размаху прыгать в толпу со сцены, иногда вместе с музыкантами, разбивать о потолок носы, ломать пальцы, терять кеды. На таких концертах есть все: и любовь, и тоска, и агрессия, и менты. Некоторых попутно, прямо в зале, избивают. Пара молодых панков курит, присев на корточки в самом центре слэма. Девки, разодетые будто бы в одно черное кружевное белье, хотя поверх всегда есть какая-то полупрозрачная одежда, прыгают на пацанов, дают себя трогать, будто невзначай, кусают мочки ушей, иногда целуются со своими подругами. Черные волосы, голубые глаза, красная помада, пирсинг. О, Беатриче и Елена моего поколения, полуобнажена, красива как дьявол, желанна. И вся уставшая от вечной пляски музыки, она улыбается, смеется в голос, завлекает к себе ближе, чтобы исцарапать твою спину, оставить засосы на шее и груди. Здесь в туалетах творится история, здесь бьют партаки за барной стойкой, здесь играют в любовь и выигрывают, срывают очередной джекпот. Тут нет правил, есть только желания и действия – панк. Анархия, свобода, грязная девка на утро будет чиста и свята, а сегодня – добро пожаловать в ад, мои дорогие. А инстаграммным принцессам гореть в унынии туманного, как деготь, тягучего чувства беспомощности существования – им ада и не заслужить.
Ты избит, тело ломает, голова и одежда полностью и насквозь промокли в поту и слюнях. Она, ты не знаешь, кто эта девушка, но она тащит тебя за руку, вы прыгаете в такси, ты уже победил, ты уже счастливейший человек, и нет никакой тоски, нет пространства вообще, есть лишь она, ты и грязный таксист, кого-то проклинающий на своем черном языке. Вы приезжаете к ней домой, точнее, в общежитие. Ее комната 3 на 4 метра, на матрасе спит сосед. Она тебе рассказывает, что тот француз. Ты удивляешься, а с виду вроде нормальный парень. Она тащит тебя на кухню, вы ищете вино в холодильниках и на полках у соседей. Хоп рукой – нету. Другой шкафчик бац – бутылка! Красного, сухого, хорошего вина. Она извиняется, у нее нет бокалов. Ребенок, только что кричащий грубые песни о любви на мате, извиняется за то, что у нее нет бокалов. Ничего, говорю, будем пить из горлышка, так даже лучше. Она открывает окно. В городе П. общаги – это самое лучшее место для того, чтобы пить вино. Еще подоконники и крыши, конечно, а лучше общажные. Ветер воет, дворики квадратами прыгают вам в ваши пьяные глаза. Начинается дождь. Она курит, и тут пепел падает на ее колготки, пытается стряхнуть, проливает немного вина на них же. Вот черт, говорит. Я подхожу с полотенцем, вытираю, касаюсь ее бедер, играю пальцами, ныряю под майку. Она целует так, будто впивается в стакан с водой после долгого преодоления жажды. И вы любите друг друга, прямо здесь, на грязной плите коммуналки на 7 квартир, за окном идет дождь, вино плещется уже где-то на полу, льется маленькими реками, как в детстве, когда ты пускал по таким свои спичечные корабли. Сигареты тлеют медленно, вы любите друг друга так, будто желали этого всю жизнь. Она дергается припадочно, ей хорошо, как же ей хорошо, как же тебе хорошо. Руки напряжены, она держится за оконную раму и стенку, приподымается, она даже не сидит, она где-то выше. Ее тело сладкое на вкус, винное дыхание приятно и монотонно, глаза горят как великолепные акации или свечи в день Пасхи в руках у Бога. Она ежится немного от холода, трогает твои синяки и ссадины, целует их. Великая женщина, еще такая молодая, но уже свята. Именно такие женщины излечивают мужчин, тем самым делая себя мученицами. Но как же им приятно это.
Вы засыпаете в обнимку, голые тела теплые, у вас одна температура, одно тело на двоих. Завтра вы с улыбкой скажете друг другу «доброе утро», выпьете по кружке кофе и разойдетесь по разным улицам, даже не спросив друг у друга имени. Это и незачем. Вы любили, и теперь ваша любовь останется навечно в этой коммунальной кухне, незримая дама, тяжело пускающая дым в окно, за которым идет дождь.

– А он мне в конце выдает: «Вах, ну вы и поэт!» Грузин чертов.
Дурачье. Не мог ничего умнее сказать. Ну, там, фу, или, отвратительно, хотя бы. Я-то знаю, что отвратительно – не всегда бездарно. А может, грузин этот тоже знал? Не суть. Ох, а мне-то было хорошо-о-о.

– Знаешь, а ведь я боюсь. Боюсь, что в жизни не был достаточно счастливым. – И. трет глаза и цедит вино из бокала. Весь путь моего рассказа он с удовольствием изучал шевеления моих губ и своих ахов, на них отвечающих. А потом умолк, когда понял, что рассказ будет долгим, и стал думать, а это счастья не приносит, как известно.
– Боюсь, – говорит он, – что буду счастливым однажды, но уже не почувствую той радости, на какую раньше был способен. Потому что забуду уже, как это делается, потому что не поверю.

Мы сидим за столом, напичканным всякими изысками, блюдами от шеф-повара, вином девятилетней выдержки, черной икрой. А я зарекался. И. сидит рядом, немного побитый, но красивый, тоже в костюме, зачесанные волосы назад, бритый. Он похож на английского денди 60-х. Мы сидим в каком-то недоумении, и все же элегантны, и ведем себя как у себя дома. Человек в темных очках, сложив руки, стоит у выхода из ресторана и следит за нами. Охранник, кто еще может в помещении солнцезащитные очки носить.
– Наверное, я от этого города устал, мне бы в деревню съездить. Вишь, не дали скрыться даже, нашли, привезли сюда зачем-то. За шкирку, как кота облезлого, суки. – И. наклонился к моему плечу и сказал это шепотом.

– Погоди, И., скоро разберемся, что к чему. Я пока сам не пойму, что этому сжигателю понадобилось от нас.
– Сжигателю?
– Ну, крематору.
– Причем здесь крем?
– Не суть, долгая история, я тебе как-нибудь расскажу, когда в этом появится смысл.
– Как и в жизни?
И. с трудом допивает бокал вина, кривится, зовет официанта и заказывает водки.
– Не могу, в горло не лезут такие вина, я не любитель старье всякое в рот класть да на языке ворочать. Будешь со мной белую русскую коктейльную?
– Не, – говорю, – мне ничего не лезет.
– Слушай, а вот книга твоя, я слышал, огромным тиражом раскупается. За два дня несколько тысяч продали. Вот он, успех? Вот она, слава?
– Похоже на то.
– Я про эту шумиху слышал кое-что, говорят, тебя хотят казнить и рядом с Лениным положить. Хрен пойми этих людей, чего хотеть – не знают. Вот я думаю, ты честный. По отношению и к читателю, и к себе. Я-то знаю тебя, дохли вместе и воскресали тоже. Незачем нам врать, ведь так?
– Так, – говорю. – Только книга эта не моя. То есть, может и моя, но…
– Э, брат, не понимать я тебя стал, то ты о любви мне говоришь, то книгу издаешь, теперь ни любви, ни книги, все не твое. Что-то ты мутный весь. Может, тебе к врачу сходить?
– Какому? Может, лучше к философам?
– Ты ж сказал, что бухать не лезет? Значит, к врачу.
– Ага, – говорю, – патологоанатому. Пусть вскроет череп и позабавится, песни меня заставляет петь электрическим током, ну и от нежеланий избавит пусть.
И. улыбнулся и посмотрел в окошко. Ветер подымал черные листья с земли и уносил в безжизненные ямы, спрятанные в небе. Долго глядел на светофор, а потом замигал сам глазами и был таков. Опустошение пришло к нам и село за стол на свободное, только ему отведенное место.
– А ты знаешь, здесь недалеко университет, в котором я учился когда-то. Помню, преподаватель был у нас по литературе, так он постоянно повторял: «Ницще вам – не *** с горы». Ха-ха, старый добрый универ. Я даже немного скучаю по тому, что делал там вместо пар. Там лепнина красивая. Этому зданию много лет. Когда выйдешь из его недр на улицу, сразу обращаешь внимание на кирпичи, на которых университет и стоит. На них еще старопольская гравировка стоит. «A. D.» Я помню, отколупал кусок кирпича и гопников им месил. Буковки в крови были потом. Вот это время было! А теперь? Пару раз проходил мимо университета этого да и на стену его отливал. Вот и вся память. Теперь не так, жизнь не та. Да, но сейчас неплохо. Чувствуешь ясность и простоту. И, кажется, выбирать верные слова так легко, так естественно. Все стало на словах.

Принесли водку, И. разлил на двоих, выдохнул и резко выпил обе рюмки. Лицо его налилось красным румянцем и расползлось в улыбке.

– Совсем другое дело! Знаешь, что будит по утрам лучше всего? Нет, не кофе. Стаканчик холодной водки! Вот!
Официант подал на стол еще кучу непонятных нам, и от того не менее изысканных блюд. И. подозвал его, шепнул что-то на ухо. Тот кивнул и ушел на кухню. Вернулся он через несколько минут со сковородкой сала и жареной картошкой.

– Роскошно! Вот это я понимаю, ужин!
– Ух ты, и правда здорово, – крикнул я. – Как в старые добрые.
– Да, чертовы старые и добрые. Я хорошо помню, когда еще до переезда в техникуме учился в Кирове, я тогда жил в общаге. Первокурсники, мы с приятелями решили приготовить на ужин сало с картошкой. Тогда же ни у кого денег не было, а сало и подавно. А мне мать передала, студенту бедному, где-то достала на работе. Страшно подумать, что ей пришлось сделать за этот кусок сала. Может, кого-нибудь убить?
– Ну, это вряд ли.
– Надеюсь, ты прав. Так вот, нажарили мы сала, картошки, стоим на общажной кухне, помешиваем все, газ уже выключили. Кто-то побежал за тарелками, другие пошли вилки мыть. Остался один я. И вот стою я перед сковородкой. И тут откуда-то вылетают один, второй, третий. Вилки тыкают в еду нашу и едят, горячее, обжигаются, но едят, почти не жуя, сволочи. А я давай орать на них, мухи ****ские. Беру сковородку за ручку и бегом, в комнату свою, так я так бежал, не поверишь, оступился и вместе с этой сковородкий упал, расплескался на полу. Так суки даже с пола все подымали и ели, голыми руками подымали и ели. Все подчистую сгребли. Ничего не осталось, сковородку, кстати, тоже увели. А пацаны мои приходят, а я лежу. Вот так и лежал, и вставать не хотелось, так стыдно было и обидно. Во времена были! А теперь что? - И. жадно откусил кусок сала.
– Будешь?
– Я же не ем.
– Точно, эстет, все время забываю. Да-а, сидим в ресторанах, а нам сало подают, и мы едим его, и вкусно нам, и удовольствия достаточно. А романтика где? В вашем вине из бокалов или изысках, на вид вообще несъедобных. А где страх, за то, что жрать станет нечего? Где это все, куда пропало, нет его. Может и есть романтика в твоем веганстве, только это тяжело осознать. А мне лишь бы легко. Легко так мне жить стало, так легко, что аж скучно.
– А знаешь, кому не скучно? – Я кивнул в сторону заходящего в ресторан Женю. В сопровождении напуганного Стаса и охраны, они подошли к нашему столу и сели в уютные кожаные стулья. Все делают вид, а для кого? Я и на табурете удобно сижу, жопа-то мягкая.
– Разрешите представить вам, друзья, Стас. Ну, вы его знаете. С вами, И., мы тоже мало знакомы.
– Извольте, с вашей охраной, которая меня била по голове, пока я спал в электричке и никого не трогал, я уже знаком. Считайте, и с вами тоже.
– Простите, излишки профессии. Их, не моей.
– Да, он вообще крематор, - говорю я.
– Как скажете, писатель.
– Слушай, только я не пойму, ты там золотые коронки у трупов снимаешь? Откуда деньги-то на рестораны и охрану? Первый раз я тебя видел вообще оборванного и с соплями у носа.
– Не поверите, – сказал Женя, налил себе водки и залпом выпил. Стас молчал, жуя от страха свой галстук. – Видите этого замечательного очкарика? – он ткнул пальцем в плечо Стасу.
Так вот он оказал мне большую милость, как и вы, писатель, вы оба мне послужили. Я вложился в эту революцию очень вовремя, и как вы видите, результат моментален. Ваши книги скупают как горячие пирожки. Книги и плакаты. Реклама, новости, СМИ, - все я вовремя подключил, подсуетился, и вот, теперь у нас общее дело, господа. Вы все мои партнеры. А я всегда мечтал быть шефом! Наконец, сбывается! Не правда ли подходящее время для воплощения мечты в реальность?
– А я мечтал с детства пилотом самолета быть, – прогундосил я.
– А я – проводником в поезде, – буркнул Стас.
– А я – другим деревом, – выдохнул И. А что нам-то? Мечтой сыт не будешь.
– А вы пьете изящно. Это моя слабость.
– Поздравляю вас, – говорю я, – с приобретениями, и спасибо за ужин, но это не наша революция, и книга моя – уже не моя. И что от нас-то требуется? Зачем вы Стаса в багажник запихнули? Почему следили за мной?
– Как мы, однако, часто переходим от «ты» к «вы» и наоборот. Женя с жадностью ел все, что было на столе, по кусочку из каждой тарелки, и тяжело жевал. Мечтою раз ты будешь сыт, сказал я про себя, и прозвучало величественно.
– Ребят, да какая революция вообще? Это вон в Киеве революция: слава, многозначность, история, героизм, гордость, наконец! А это? Стыдно рот открывать перед Петей и Сашей, мне бы голосить Уитмену и Лорке! Мне бы вино пить да книжки писать где-нибудь на крыше теплого домика или, там, у костра. На худой конец, в каком-нибудь бусе фольксвагена, с маленькой комнаткой внутри его, ну знаете, такой, хипповский бус, да?

– Нее, не в той стране ты книжки писать начал, чтобы жить, как тебе захочется.

– А я так не хочу! Не хочу я ваших горящих мозгов, ваших обгаженных дворов, пропитанных недореволюционной мочой лысых оборванцев, интеллигентных литераторов в очках или хоть самого президента. Все смердят одинаково. Не хочу я такой же жизни, как в юности, когда я думал, что вырасту отморозком, и гордился этим. Кого вы слушаете? Вы не меня слушайте, да, читайте, думайте, крутите в голове эти истории, смакуйте их, прислушивайтесь к моим речам, но не надо из этого делать жизнь. Делайте, что хотите для себя! А улицы любить надо.

Стас начал приподыматься, Женя тронул его за плечо и силой усадил обратно. И.сидел уже пьяный, с красным лицом, довольный в принципе, что плохого-то? Он закуривал папиросу, хотя курить в этом ресторане было нельзя, стряхивая пепел в вазу из-под цветов. Там стояли мимозы, И. крутанулся на стуле, выдернул их из воды и подошел к девушке у окошка, та пила что-то теплое, пережевывала печеньем.
– Это вам, мадам. – Он протянул цветы.
– Спасибо, – робко отозвалась она.
– Они так же красивы, как ветер в ваших волосах. Ну, будьте здоровы.
– Да, да, и вы, – сказала она, открывая глаза шире.

И. сел на место, мы молчали, он докуривал. Из колонок гундосила тихая медь исполинского джаза. Старик-официант хромал к стойке с грязной посудой, держа в руке холодную мелочь, один из охранников подпевал музыке, шепотом наговаривая себе под нос, снаружи дятел бил клювом по стеклышку в надпись «открыто», луна на полнеба полная светила на руки, держащие хрустальный, млечно-звездный бокал. Четыре одиноких и пустынных пары глаз немо двигались туда-сюда в поисках невиданного спокойствия, глядели в окно, в бокал, опять в окно, в небо, а звезда все не всходила. Не об этом мы мечтали, мама, не об этом.

– А вы знаете, что такое жизнь? И. потянул дым ладонями к себе. – Это когда сидишь где-нибудь в Париже, на террасе кафе у триумфальной арки, с девушкой роскошного вида и ума, сидишь, весь такой влюбленный и нежный, в глаза ей смотришь, на кожу, ее волосы. И как спятивший, только это и видишь. Говоришь ей «мон ами», «сильвупле», «жетэм» и другие банальные словечки. Теряешь голову в этой весне, слезу свою пьешь большими глотками. Сидишь и выстраиваешь в голове план, как женишься на ней и заведешь детей, как напишешь книгу или снимешь кино про нее, как будешь целовать ее ночью, как… И тут подходит к вашему столику навязчивый господин в оборванных одеждах, весь смердящий и волосатый, сгнивающий прямо на глазах, и просит дать ему прикурить. «Гхм, сеньор, вуз авез ун сигарет?» Как вам не пример Бога в нашей жизни? Как вам не пример самой сущей жизни, всей сразу, не убаюкивающей. Чем вам не смерть наяву? Любовь с одной стороны, и вонючий бомжара с другой. А где ты? Посередине? Вот это и есть полное осознание жизни и времени. Жизнь у всех одна, но у всех она одинаковая по величию. Жизнь сама по себе одна! Мы лишь создаем бессмертия. Буэ-э, извините, господа, мне нужно проблеваться, я сейчас вернусь.
В зале повисла неловкость. Все снова стали мечтать. Только Стас уронил на руки несколько слез.
– Ты был у жены? – сквозь обиду выговорил он.
– Был. Все в порядке.
– Сволочь ты. Я ненавижу тебя. Все в порядке. Она плывет теперь по ветру, а ему все в порядке.
– Да, милая она, как ромашка. Погадать бы по ней на любовь. Эх, погубила мою карьеру такой любовью, – вымолвил Женя.
– Еще один псих, вы чертовы психи, и сдохнете в одиночестве, и некому будет лить слезы по вам. Стас плакал, как маленький мальчик, вырвав себе зубик. Только вырвали сердце.
– Как они развеяли ее? По крышам или в реку все сбросили? – Женя гладил Стаса по плечу. Тот вытирал мокрые очки о свою новую рубашку белого цвета. Я пил и все глядел в окно, притворяясь, что глухонемой.
– Как она и хотела – в реку. Она так любила море. Теперь уплывет к нему.
– Давайте за нее выпьем не чокаясь. Женя налил всем водки
И. медленно подошел к столу и плюхнулся на кресло, махнул рукой, не отказываясь от предложенного, выпил и мою.
– Стас, а ты – герой! И не плачь, хоть я и выкупил все права на публикацию его книжки, я вас, друзья, не кину. Мы создадим из ее тела, из ее пепельной души историю! Мы сделаем ее новой Еленой, Медеей, Марией! И тебя, писатель, узаконим перед вселенной. Ты ничего плохого ведь не сделал. Мы все одинаково пахнем.
– Вот от тебя и несет, – плюнул Стас.
Я встал из-за стола и сделал шаг по направлению к выходу. Самое время лечь под поезд метро, подумал я. Амбал №1 двинулся навстречу и кивнул мне сесть обратно. Я дернулся, он пихнул меня в грудь, я упал. И. кинулся меня подымать. Вот и лежу, думаю, вот так и буду лежать, пока мое тело не разложится на атомы, пока их не сметет веником уборщица и не выбросит в мусор. Амбалы подняли мое тело и поволокли к столу, усадили и похлопали по плечу, мол, не рыпайся. Я было взял нож со стола, но тот, что в очках, только подмигнул и улыбнулся отсутствующими зубами. Много смерти вокруг, как много сметри. И. сел рядом и поправил мне прическу все также своей рукой.
– Вы мне поможете, друзья, – говорил Женя. В противном случае, я отдам вас на самосуд этим, что совсем не радужно настроены на вас, Алексей. Мусорам например.
– А мне похуй, – кричит И. – Я бы лучше стихи читал, а не революционными бумажками жопу подтирал.
– А у вас выбора нет. Я всего лишь даю вам право сделать все так, чтобы всем нам было хорошо, – проглотил Женя. Это в ваших же интересах. Вы же хотели стать знамениты? Через час станете. Ну, или вас где-нибудь розочкой заколют в подворотне. Мы едем на площадь! – гордо крикрул он, чтобы в зале все расслышали. – Собирайтесь, докушивайте, нас уже ждут.
– Можно мне в туалет? – промямлил Стас.
– Конечно, тебя провести? – Женя захохотал.
– Уже провел.
– Вот и ладненько. Официант, коньяку в дорожку. Ай да вечер, ай да пир. А скоро и того лучше будет, и все благодаря одной книжке. Ни жизни в кредит, ни смерти в доме больше. Ну, писатель…!

– Ну и что мы будем делать? – вопросительно смотрела на меня бровь И. Его красные глаза уже стали розоветь, как закат. И. медленно выжимал из себя последние усилия, чтобы это проговорить. «Нну и ччтоо мыи буим делть?»
– Ничего, – снова научился разговаривать я. Над моею головой кружились миллионы черных птиц, кричали и бешено клевали мою голову, а потом попадали наземь. Упала и луна, и солнце разбилось вдребезги. Кровь текла из коленей, что стояли на шипах дивных цветов, рисовали на чистой земле бензиновые радуги, топили колодцы слезами голого тела. Ветер подымался и мчал море к краю земли, за которым стоял человек на коленях и иссякал. Сердце вдруг выпало изо рта и плашмя ударилось о лужу, но тело еще умело дышать. Меня уносит вперед. Куда же меня несет, думаю я. Тебя рисую пальцами на своей груди, макая кончики в красное, железное, холодное. Ах, как добраться до звезд вновь и научиться говорить без страха, мне не знать. Птиц сметает ветер, сердце туда же летит, к маме, к теплу. Безликое близко, вот и славно, все пройдет.
– Ничего не будем делать, я все уже испробовал.

3.

На Севере было холодно, но в этом городе хуже. Там хоть привыкаешь и осознаешь неизбежный мороз, а здесь все так и дразнит тебя, играется в догонялки – ать, и ты пойман, иди обниматься и леденеть. А с приходом зимы леденеет все: и залы, и спальни, кинотеатры и кафетерии, книжные и обедни. Холоднее становятся души, терпят бедствия, как тонущие корабли, уходят под снег. Которого еще не придумало небо, сегодня идет дождь, в этот сонный и пьяный вечер, оголтелые, мы бьемся нога об ногу, потираем ладони, дышим на пальцы, выталкиваем из себя последнее тепло, чтобы согреть тело. Когда я жил на Севере, местные делали так. Они согревались в дороге спиртом. Никто у них права не отбирал, гаевые сами могли налить бедняге, который на полпути поломался. И машины сжигали, как при моем рождении, и спасались от холода лишь желанием жить. Я вспомнил об этом, и мне ужасно захотелось спалить этот новенький джип Жени. Хотя, не, революционеры уже проходили это, набегут ведь, возрадуются. Лучше бы его печка грела и снаружи.
– Вот чего они там свои шины палят, пускай бы сюда шли, грели людей. А то они там, понимаешь, книжные магазины громят.
– Куда это – сюда?
– Там, где замерзло.
И. быстро отходил от выпитого и грыз себе ногти на руках. Стас молча лил слезы всю дорогу от ресторана до площади. Я уже хоронил себя заживо от стыда перед ним и всем миром вокруг. Только голова еще все не осознавала беду, она просто пульсировала, а тело вырабатывало тепло, чтобы жить. Вот бы был такой рычаг, чтобы отключать его без боли, хотя бы давать ему передышку. Вечных двигателей же еще не изобрели, а вечного меня мне и не нужно.
– Они сегодня вечером спалили дом культуры и библиотеку какую-то. Мол, нахуй классику, вот вам правда!
– О как! – потянул И. Я кивнул. – Надеюсь, они просто хотели согреться. Да, Стас?
– Что? – Стас был бледнее прежнего. На лице проступали большие красные прыщи. Под глазами появились ямы, а я в них поместился бы.
– У тебя слезы под носом замерзли.
– Сука, – откашлялся еврейчик. – Когда все это закончится, уйду в церковь. Боже, как же мы все прогнили, души смердят, звезды нам не горят. Зачем мы нужны, кому?
– Пожалуйста, не трусь, мне тоже страшно, – прошептал И., впервые смотря на него глазами любящего брата. – Просто смотри мне в глаза, все пройдет.
– Все уже прошло, – выдохнул я и машинально посмотрел на наручные часы. Стрелки замерли навечно на полночи. Новый день не начнется снова, – говорили они.

Все было как на концерте большой группы из-за границы. Огромная сцена с прожекторами и микрофонами, площадь заграждена заслонами и людьми в штатском. Всевозможные лица давили улыбки и что-то скандировали во все горло, кто-то танцевал и грелся на ветру, кто-то жег покрышки и жарил на медленном огне сосиски, кто-то раздавал горячий чай в пластмассовой посуде. Ну, не совсем концерт, подумал я. Не музыкальное у них настроение, хоть и песни поют. Создалось впечатление, что город пришел посмотреть на какой-нибудь оживший труп Ленина или напротив, отправить в последний путь бессмертного, но усопшего владыку государства. Из вежливости и ради праздника. Если бы я хотел такой славы, я бы стал Башлачевым, но природа не одарила любезностью, лишь выпустила с поводка погулять душеньку и потеряла ее в глубинной чаще непроходимого человеческого леса. Ах, где же мои ноль лет, думал я.


– Сейчас твой выход, готов? Ты запомнил, что нужно говорить? Просто благодари их больше, и они будут счастливы. Ты теперь их герой, главное – не волнуйся. И убери ты этот листок, ну, выпрямись, сигарету бросай, мы не на танцах. И., дай ему выпить чего-нибудь. Стас, а ну блять улыбнулся во всю харю. Вот так. Друзья, это величайший день в нашей жизни. Сейчас мы напишем историю.
– Мы тебе не историки.
– Ну вы ж писатели, значит, писать умеете.
– А тебя че, не научили в детстве? – огрызался И., дышал на Женю перегаром и смеялся. Стас пытался выдавить улыбку, но получалось нелепо.
– Ох, еб вашу мать, вы хуже меня, серьезно. Писатель, ты как?
– Голова...
– Это нормально, пей. Чтобы щеки розовели. Давайте, ребята, после площади закатим пируху, которая вам и не снилась. То, что было пару часов назад – детский лепет.
– О, еще один про щеки говорит, лекари ***вы. И. потрогал место, где недавно у него красовался фингал, пролил немного коньяку на руку, потер ладони о щеки и уши, и завизжал, как голоый в проруби после бани.
– Эх, мать!
– Я в туалет хочу, – отозвался Стас.
– У тебя что, проблемы с этим? Терпи, казах. – Женя гордо подал грудь вперед.
– Вообще-то я еврей, – буркнул издатель.
– Тем более.
– Ты уверен, что ты этого хочешь? – я дергался в такт холоду, коньяк не согревал, лишь кривил рожу.
– Ты же хотел стать известным? Вот она, слава, взгляни на них. Они любят тебя.

Я вновь посмотрел за ширму, скрывающую сцену. Многоликая толпа стояла на площади, выкрикивая какие-то заповеди и молитвы. Они прыгали, грелись, как могли, целовались. У многих в руках я увидел книгу с моим именем на обложке. Люди были разными: я видели стариков, и юношей, красивых женщин и уродливых мамаш, бродяг и мужчин в костюмах. Они стояли и взирали сквозь ширму, они ждали меня. Я был их голосом, всем, что сегодня у них есть. Я замешкался.

– Все, пора. Тебя представят, выйдешь на сцену, текст помнишь?
– Какой текст?
– Не притворяйся. Еще коньяка?
– Хватит. Я сыт.
– Ну вот и отлично. Слушай.
Человек в красных ботинках (не знаю, как еще лучше описать человека в красных ботинках) вышел на сцену. Что-то говорил о том, что нас всех объединяет, проскандировал пару лозунгов о чистой и всеобщей любви, послал правительство, говорил о детях. Я слушал, и во рту появлялся смешок. Женя поддакивал всему, что говорил человек в красных ботинках. И. стоял, опершись о стену, и снова блевал. Стас протирал треснувшие очки, кашлял и молился. Мы были людьми, самыми что ни на есть настоящими в этот момент, только до чего же разрозненными и непохожими друг на друга. Мне стало смешно от такой правды.

– А теперь я рад представить человека, поэта и писателя, который дал голос нашему общему делу. Он, уже при жизни ставший великим, подтолкнувший наше поколение к действию. Все это – для него и для нас! Время пришло, поприветствуйте своего пророка. Алексей Куценок, прошу.
Люди скандировали и били в ладоши, свистели и кричали, некоторые плакали. Женя буквально выпихнул меня на сцену. Боже, как много людей, а я один. Как вас много, а мне так одиноко с вами. Есть тут кто родной?
– Здравствуйте.
– АААААА, УУУУУУУ.
Они орали, мне казалось, их барабанные перепонки этого не вынесут. Холод никого не волновал. Я потирал руки, касаясь губами микрофона, и молчал. Волны скандирований прошли по рядам из глубин и вперед, потом назад. Реакций не последовало, лишь мочание мое усугубилось. Люди также стали замолкать. И вот уже слышен был вдалеке гул машин, трепетный свист светофоров да сквозняков, бросающих в дрожь, некоторое биение сердец. Мы молчали и слушали себя.
Погодите. Я вспомнил вдруг.
Шарюсь в карманах – пусто. Внутренний карман пальто – нащупываю конверт. Достаю. Открываю. Простой лист в клеточку, сложенный напополам. По площади прошлась волна недоумения. Люди стали шептаться. И. перестал блевать и стоял неподалеку, глазея то на них, то на меня. Разворачиваю листок. Черным на бумаге написано:

«Мой милый, мой маленький. Я была там, где был ты, я видела все то, что ты уже видел и о чем писал. Как ты это выдержал? Больная голова, чего боле? Не нужно было мне показывать такую жизнь, я не умею ее жить. Семье привет, люби их так, как умеешь. Слышу где-то тихое «кскскс», меня зовут. Прощай. В доме окна забей, только не сноси, я там поселюсь. Не твоя. Не прощу».

– „Герой ускользает во тьму“, знаете такое? – слышу я голос И. Кажется, он говорит сам с собой.

«Скажи уже что-нибудь», – кричит кто-то из толпы.

Листок уползает из рук и улетает. Ветер подрывает его над головами и угоняет прочь, вперед, к огням и витринам, к пылающим кострам моего Севера, к ледяным ногам и рукам обалделых дальнобойщиков, испепеляющих внутренности своего кузова со слезами на подбородке. К моей дотлевающей старой бане, к иконам в углу хлева, к могиле бабушки и деда, к их поредевшим крестам. Он уносится к порогу монаха, пьющего чай тройной заварки, сгребающего со стола выцветшую золу прохладного детства. Летит к школе, пролетает мимо улыбающейся голой девочки под лестницей, мимо ее растрепанных нежных волос, несколько прядей которой упали на глаза, а та их старается сдуть. Но сдувает листок. Тот летит дальше, мимо кривого оскала пацана, что плюет на костяшки пальцев, сильно ударив ими кого-то. Задевает красное пятно на груди Бичи, насыщается запахом давленых помидор и дешевого машинного топлива, криками «гол» и «сука». Он летит мимо «Пьяного корабля», стучится в двери Нику, тот вышвыривает из бара очередного блюющего поэта и запирает двери изнутри, попивает виски, смотрясь в зеркало на свои голубые и старые глаза. Пролетает купол церкви и маленький домик, из которого веет жженой кожей и старыми одеждами. Далее, музыкой подымается и падает на сцены, залитые потом и слюнями, целуется с великими женщинами с накрашенными губами, подымает своим кивком юбки малолетних принцесс в черном. Мимо больницы и школы, мимо родительского дома. Он улетает в тот день, когда я родился и пел, плача. Он останавливается у лужи моих слез, намокает и расползается на части. Его больше нет.

– Идите домой, идиоты…

Я бросаю микрофон и прыгаю со сцены. Иду мимо толпы, не оборачиваясь, те шумят и кричат матом, бросаются в меня книгами. Одна попадает в лицо, я, опешив, поворачиваюсь в сторону обидчика. В толпе стоит девушка с короткими белокурыми волосами. Она улыбается, я клянусь, Богу не снилась такая улыбка. Я узнаю ее. Это Она! Это Она!
– Стой!
Я бегу за ней, она ускользает, улетает куда-то, как предсмертная записка, уходит в ночь, уводит меня за собой. Толпа негодует и плюется в мою сторону, бросает под ноги книги и топчет их с ненавистью и жадностью,
– Ну и пошел он в жопу, мудак! Люди, айда на Победы, там сейчас митингуют о законе, запрещающем покупать спиртные напитки после одиннадцати вечера! Вот там-то мы и пригодимся! Вперед, герои!
– Да! Вперед! Давайте! Как это мы без спирта по ночам!
– Вперед, народ, не дадим произволу быть!
– Долой самозванцев! Да здравствует свобода!

Толпа шумно разворачивается и направляется в сторону площади, на ходу перерисовывая плакаты и выкрикивая уже новые лозунги. Книги, что были им только что столь важны, сваленые под ноги, превращаются в мусор. Кто их будет убирать, думаю. Но мысли не идут больше, и я как медитирующий, вновь отыскиваю Ее. Краем газа я вижу, как Она улыбается.
Стой!

Я кричу Ей «Стой! Погоди!», Она пропадает где-то в толпе. Я не могу найти Ее. Вот Ее силуэт, так близко, только схватиться бы. Нет, далее, как же вас много. Пробегаю мимо, там вокзал, совсем рядом. Вижу, Она заходит в большие двери. Уже далеко позади площадь, люди, И., хихикающий от счастья, Стас, выдохнувший всю тяжесть из себя и Женя, в слезах бьющий кулаком о стену.

Она рядом, где же Она? Большие залы, заваленные. Выбегаю. Стоит поезд. На перроне никого. Бросаюсь в первый вагон, бегу по плацкарту, нету, дальше через тамбур, еще вагон, еще. Купейные. Открываю по очереди, женчина визжит, мужик посылает меня к черту, дети спят, проводницы пьют. Еще вагон, еще. Очередная дверь, открываю. Стоит посередине вагона большое, во весь мой рост зеркало, гляжусь в него и спотыкаюсь на ходу, бью голову о стекло, то просыпается на пол с визгом и в трауре. Лысый черт с огромной шишкой на голове и татуированный с разбитым лицом выползают из своего купе на шум снаружи, видят меня, узнают.
– Ого, вот так встреча, поэт! Смотрите-ка! Они втаскивают меня внутрь, бьют ногами в лицо, головой о столик. Все силы тратят они на свою обиду, бедные, такие же немые, даже не знают, что делают тем самым мне услугу. Лысый берет со стола нож, которым только что резал колбасу, протыкает мне живот в трех местах. Сильная, резкая боль, как в детстве, пронизывает меня с пят до головы. Блять. Я плююсь кровью и падаю. В ушах появляются большие шампанские пробки.
– Ты че наделал, дебил? Валим отсюда.
Они быстро собирают вещи и убегают, запирая за собой двери. Через минуту поезд трогается с места. Я лежу на месте номер 7, думаю о том, что это мое любимое и счастливое число, а значит, все будет хорошо. Во рту привкус железа и коньяка, в руках холод и обида, в глазах Ее улыбка. Все хорошо теперь. Все хорошо, только где же Ты?


4.

«Из страны холодных сквозняков, плачущих детей, позабытых на станциях в ночи, перед клумбами невероятных соцветий вселенской розы, у глаз молодых щенят, несущих в пакете на казнь, с мягкой сигаретой в зубах, точно позабытый Бог, я пишу тебе письмо. Без адреса и места отправления, я пишу Тебе, моя родная, хорошая моя. Я знаю, кто Ты, не сомневайся. Я целиком и полностью вижу твое тело среди этих безжизненных шевелений человека и природы, их красоты и жестокости. Тело твое, в спорах и убийственных бичеваний, Богами было создано, как первое прекрасное, после Адама и Евы, тело. Мечта, слабость, усталость и страх. Зло, упрямство, красота, бессилие, орудие. Пытка, головокружение, вечность, любовь, молох. Твое тело, твоя душа, как уникальна Ты, невидимая другим, еле заметная мне. Ты говоришь, что я милый, держишь меня за руку по ночам в пути в электричках, в церковных давках и праздничных венках уныния, Ты рядом. В опасных стычках с мусорами и бродягами Ты стоишь рядом и читаешь молитвы. Ты пускаешь мне кровь, чтобы потом вытереть ее своим платком, объять мою голову запахом духов из полевых цветов и горного перламутра. Ты улыбаешься моим конвертам с письмами, которые мне некуда отправлять. Ты смеешься со мной, стоишь под дождем со мной, принимаешь душ со мной, завтракаешь со мной, спишь со мной. Ты говоришь мне, что я не умею тебя целовать, не умею спать с тобой, не умею бить, тешить, обижать, убивать, воскрешать, делать страшное и прекрасное Тебе. Как же мне научиться хотя бы касаться Тебя? Смотреть и видеть что-то в Твоих темных глазах, мочь рассчитать Твои родинки на плечах и спине, кусать Твои губы и биться телом о тело в наслаждении и поту. Как узреть Тебя, забыть тебя и вспомнить вновь, как перестать быть отравленным и уверовать в свое божество видеть призраков Твоих? Мне не знать этого. Дорогая, метамфитаминовая моя принцесса, лазурные губы чьи сосут голодные щупальца осьминогов, чьи зрачки клюют мертвые вороны на том конце пути, пятки коей лижут волны морские в бутылке, телом чьим завладел мне неведомый бес, переносящий меня с ним в далекие, похабные анекдоты и блатные песни, в романы, незаконченные и не начатые гениями, которые не знали о своей гениальности, в письма, сожженные авторами в припадки просветления и кромешной тьмы, в молчание, наполняющее меня Тобою. Ты – чистое безумие, и нет предела ему, и нет ощущения того, что я существую, видя Тебя. Но я люблю, я помню это, я знал об этом всегда. Мой джаз, мое безумие в душе, моя религия, мое тело в Твоем теле, нежная моя. Сорву цветы из клумбы, стану мальчишкой вновь, пойду за Тобой и найду, поцелую Твои губы так, чтобы вечность остановилась, время пошло вспять, цветы распустились в руках твоих и пали наземь, образуя новую землю, безлюдную и бесконечную природой и ее красотой. И Ты скажешь мне: «Теперь ты научился меня целовать», и станешь моей, или я стану твоим, разве что я был твоим призраком и казался тебе, дорогая».

*

Она появилась из ниоткуда. Как говорят в таких случаях, она появилась в самый неподходящий момент. Женщины. Они появляются в нашей жизни только тогда, когда все очень хорошо, или когда все совсем уж плохо. Как было теперь? А судьи кто? Судите сами.

Будучи с красными глазами и впалыми веками, трезв до безумия, нелеп, холоден и пуст. Проводя последние минуты чудовищного добра и злой темноты, дремоты полуночного мира, бытия-небытия, перевернутых кругов сансары и всех остальных правил судьбы, зловонных и тленных, видеть кои могли лишь ясновидцы, дамы без зрачков, с руками дровосека, но нежным детским лицом. Все бродяги мира, в момент полного осознания чего-либо, что привело их к безграничному наслаждению на миг, что стоил всей предыдущей жизни и почти всей будущей неизвестности. Пробуждение, которое наступает в момент полного и тотального контроля смерти над твоей жизнью. Лимб, разрывающийся в самом себе и восшедший на небеса, лица лучезарных грешников, вид прощения их перед всевышним и перед душами своими. Металл, дробящийся на мелкие осколки и превратившийся в цветы зла. Рабы, убившие злого начальника, что выгрызли своими зубами свободу, и убитые непониманием дальнейшего существа своего. И я, чудовищно опасный и простой, одинокий как всегда, поправляю сигарету в зубах, почти стлевшую и плавящую губы. Я в последнем вагоне последнего поезда, шедшего в самый далекий из ведомых мне краев, кидаю из окна воображаемые сумки с вещами прямо на ходу тепловоза. Протираю глаза каплями-бритвами. Невидим и един. Я бреду по вагону еще не битый и без ран, словно в трансе, нахожу свое место номер 7 и вваливаю тело свое исхудавшее в одеяло, вою от нелепости своих действий и боли утраченных надежд, каких-либо, всех. Плююсь и глотаю собственные сопли, грязь, смерд и зловоние тела. Как наркоман в ломке, покрываюсь холодным потом, волдырями на коже, чувствую как глисты, размером с питона, снуют и жрут меня изнутри, черви едят печень мою, мотыльки высасывают кислород из легких, кошки скребут лоб и щеки, и рвется лик, истощая кровавое месиво из слез и пепла. Раздетый и ужасный, отвратительный, больной, я вижу смерть. Она идет ко мне, шарясь по телу, залезая в карманы, достает ценное и глотает. Жрет меня целиком.

– Думал будет все быстро? Взмах, удар, падение, выстрел, яд? Нет, поэт, твари дохнут, как последние шалавы, как смрад святых под ударами розг, как младенцы от поцелуя дьявола, чернея медленно, до своих первых слов «больно, мама». Вас, уроды, съедят собаки и высрут в месиво животное, и вы будете говном на подошве таких же больных тварей. Видишь свет? Его нет для тебя больше. Его нет ни для кого, кто бы знал тебя, потому что все забыли. Вот твоя смерть, не Я! Тебя забыли, ты не нужен, ты гол, беден, нищ. Ты более бесполезен. Иди ко мне, почувствуй любовь последний раз, дай обнять тебя, человек.

И ты душишь в себе слабость вылиться на пол паскудной жижей, последним живым в тебе. И ты не в силах больше терпеть, не в силах даже сдаться. Но губы шепчут последнее, что помнили, и будут помнить всегда.

«Где Ты?»

– Нет Ее, никого нет более. Нет и тебя, здесь только я и твое жалкое тело, души нет и крови в тебе почти не осталось. Убирайся отсюда, хватит, иди со мной, будь моим. Ты же хочешь этого, человек. Иди за мной.

«… Да пошла ты…»

Поезд резко тормозит, ручка стоп-крана вдавлена вниз, скрежет колес о рельсы кажется музыкой всех кругов ада, ужасом их, мучением самой громкой боли на свете.
 
– АААААА.

Он орет, как первый раз увидевший свет, только что родившийся на Земле человек. Он кричит, давая знать, что живой еще.
Тело падает наземь, топчется еще, дыхание уставшее, немое. Крик был последним, что слышало это купе. Стены затряслись, рухнули все подстаканники в вагоне, стекло билось и вылетало, очерчивая новые линии на ладонях. Поезд визжал в ужасе, крик еще доносился эхом по плацкартам, на курилках, в головах пассажиров, в памяти, в бачках туалета и глазах проводницы. Звук этот слышала вся вселенная, не иначе. Смерть открыла глаза, появилась везде, она стала воздухом незримым, теплым, она обняла и обаяла, она была и есть. Она тут. Поезд остановился и намертво врос в землю. Тишина. Так тихо не бывало еще. Тишина. Я сполз по траурному ковру вагона, по ступенькам вниз к цивилизации утопленников и собакоедов.

– Блять, как же больно.

Бормочу, ухожу к огням фонарей, к дороге, там свет и тепло, там есть люди и только там все станет хорошо, будет лучше.

Кх, кх. Черт. Дерьмо какое-то. Откуда знать? Огни плавятся в моем полыхающем желании выжить, скапливаются в один огонь и расползаются. Ужасно холодно и слепит, хочется есть. Дорога шумит, я вижу ее впереди. Там еще ступеньки. Шаги кажутся невозможными. Но я иду. Иду. Я все еще иду. Вы видите? Падаю плашмя на асфальт, мокрый и теплый. С неба падает первая снежинка. Первая в этом году. Теперь их все больше и больше. Как же красиво.
Слышу резкий звук тормозов. Тишина. Хлопнула дверь машины. Цоканье каблуков, медленное, приближающееся ко мне, ласкает мои уши. Глаза видят прекрасное. Девушка почти нага и целует меня в лоб. Теперь и я наг. Чист. Пуст.
Чувствую запах вереска и ромашки. Кто-то роется у меня в карманах. Слышу голос «Скорая, тут человек умирает, адрес…».
Молчание. Снова копошаться в моем пальто, кажется, миллионы рук. Шелест бумаги. Предсмертная у нее. Вся моя жизнь и не моя сметрь теперь у нее. Мне становится плохо, хуже, чем как я знал, когда бывает плохо. Звук сирены, люди в халатах, укол. Пустота. Молнии. Шепот старухи в белом:
«Тебя еще не отпускают, писатель. Видишь, снег пошел? Повезло».

– Вы меня слышите? Набор для реанимации, живо сюда. Вы слышите меня?
– Мне холодно.
«Мне холодно, сука, холодно. Как же они не слышат. Моя голова замерзла. Холодно. Где же Ты?»
– Мне…


Рецензии