Когда снег пахнет арбузом. Глава 7
Дядя Костя летом приезжал редко, чаще – зимой. Мама была его младшая любимая сестренка, он называл ее Аленушкой. Мы гуляли по вечернему городу, горели фонари, шел снег, дядя рассказывал о Ленинграде. Вижу как на картине его коренастую фигуру в пальто с серым каракулевым воротником, в каракулевой кубанке, в белых фетровых бурках, какие носили значительные мужчины тех лет. Потом его назначили начальником закрытого строительного объекта, и после этого он приезжал к нам всего дважды: на похороны брата Антона Васильевича, которого догнала война с его контузией, и еще раз, чтобы забрать бабушку к себе. Они с мамой были похожи – глазами, мимикой, даже тембром голоса, оба любители романсов, дядя играл на аккордеоне, мама – на гитаре. Прошли по жизни родные мне люди и оставили неизбывный след в душе.
*
Мама моя, Елена Васильевна – девятнадцатый, последний ребенок в семье бабушки и дедушки. Помню ее очень привлекательной женщиной: серо-голубые глаза с поволокой, прямой нос, высокий «тарасовский» лоб, «соболиные» брови, которые не нуждались в особом уходе, красивой формы рот. Она была невысокого роста, и лет до пятидесяти носила обувь на высоких каблуках. Густые косы темно-орехового цвета, которые мама зачесывала кверху по моде тех лет и укладывала корзинкой сзади, долго не поддавались седине, даже к восьмидесяти годам они просто отливали старым серебром. Все, что относилось к хозяйству, занимало мою маму мало. Так случилось в нашей семье, что с мал-мала я была с папой или с бабушкой. Мама вступила в партию – в то время была одна партия, коммунистическая – и постоянно была занята: партсобрания, которые назначались по разным поводам, заседания, изучение тезисов к праздникам или выступлениям, изучение партийных документов. Словосочетания «диалектический материализм», «исторический материализм», «история партии» что ни день звучали просто так в маминой речи. И вечно она что-то дома писала, готовясь к каким-то выступлениям. На домашней этажерке верхнюю, самую главную, полку занимали тома В.И.Ленина в коричневой коже, я их даже не решалась брать в руки, настолько они для меня были строги и значительны, а мама их постоянно читала и делала особые пометки на полях или подчеркивала строчки. Мне всегда казалось, что мамина работа называется «Заседание». Потом ее выбрали секретарем какой-то партийной организации, и она «стала жить на работе», как недовольно пеняла ей бабушка. С этого времени мама стала носить габардиновый костюм стального цвета с большими накладными карманами, в которых держала тюбик губной помады и длинный янтарный мундштук. Она стала курить, здороваться за руку, представляясь по фамилии с приставкой «товарищ», казалась громкой, резкой, уверенной и какой-то чужой. Мне нравилась мамина сумочка из черной кожи со щелкающим золотым замочком, которую называли редикюль, но там лежали не конфеты и печенье, как мне хотелось, а папиросы «Беломорканал» и душистая фигурная коробочка с пудрой.
Для меня выглядело все так, будто этот костюм виноват, что мамы часто не бывает дома, что она стала другой, не нашей, что ли, и я мечтала страстно, чтобы костюм пропал, испарился, его бы украли, поставили на него утюг, и он бы сгорел! Сколько раз я хотела сделать с ним что-нибудь: порезать ножницами, спрятать в кладовке, даже утащить в конуру к Валету. Боялась. Боялась и страдала. И однажды случилось чудо: мама положила в карман авторучку, а с нее слетел колпачок, и на кармане расплылось фиолетовое пятно! Чернила ничем не могли вывести, и костюм был испорчен. Правда, юбку можно было носить, но жакет категорически нет. Мама сокрушалась, зачем положила в карман ту злосчастную самописку! Я видела ее сожаление, огорчение, и мне доставляло огромное удовлетворение, даже радость, что костюм она больше не будет носить, а наденет красивое бархатное платье, туфельки и снова станет нашей мамой, будет улыбаться, сажать на клумбах настурции, петь у раскрытого окна и вообще жить дома, а не на заседаниях. Я только что в ладошки не хлопала от радости, когда увидела мамин жакет с чернильным пятном. Папа заметил это, обнял меня и тихонько сказал: «Не нравится тебе мамин костюм», вздохнул и прижал к себе.
Но маме сшили другой костюм и вновь стального цвета. С карманами.
Пройдя довольно длинный отрезок жизни, я уверена, что семейной женщине ни в политику, ни в партию вступать не надо. Может быть, даже – вообще женщине, даже несемейной. Вопрос, разумеется, спорный. Политика и прочие «заседательные» органы снимают с женщины мягкость, душевность, нежность, меняется характер не в лучшую сторону для семьи, ее энергия переключается на общественные вопросы железно, жестко, хватко, и женщина ставит их на первое место, а дом и семью – на второе. Это неправильно абсолютно. Может, у некоторых по-другому получалось, у нашей мамы – так. Никому не навязываю свою точку зрения. Допускаю, что в наши дни не столь резок этот переход, допускаю – время идет, требования меняются… не знаю. Я – не ретроград, не сторонник Домостроя, но в этом вопросе консерватор: для женщины на первом месте должна быть семья и дети. Ну, или – рядом, что ли, параллельно, но не на втором.
Работа, конечно, наложила отпечаток на характер мамы, она умела и, думаю, любила выступать с докладами, что-то зачитывать с трибуны, со сцены, требовательно разговаривала с представителями власти. Будучи уже старой женщиной лет восьмидесяти и больше, она непременно принимала участие во всех выборах. Несколько дней перед тем составляла речь, перечитывала ее, вносила коррективы, заказывала пирожные из кафетерия для членов избирательной комиссии, которые доставят ей завтра на дом урну и бюллетени. Утром в день выборов заваривала брусничный чай, тщательно причесывалась, выбирала платье понаряднее, мы с ней сервировали стол. Последний раз – маме было тогда восемьдесят семь лет – урну и бюллетени принесли молодые ребята, они очень хотели все сделать торопливо – подумаешь, старушка какая-то, вбросит бюллетени, да и все. Не прошло. Мама их настоятельно попросила раздеться, вымыть руки с мылом, усадила за стол и прочитала свою речь. «Прений», правда, не получилось, потому что ребята были ошеломлены, смущены, краснели и очень стеснялись, да и пришли, как недовольно заметила мама, «совершенно неподготовленными». После чая и пирожных, расспросив каждого кто, где учится, она опустила бюллетени в урну и с миром их отпустила. (Были и постоянные члены комиссии, которые заранее с улыбкой настраивались на речь, чай и прения у известного избирателя Елены Васильевны).
Активная жизненная позиция мамы поражала. Узнав из местной газеты, что филиал одной из библиотек закрывают (причину не помню), она написала письмо губернатору, в котором была настолько убедительна, что получила от него официальный ответ, где был изложен подробный ряд мер, позволявших не закрывать библиотеку, и указано время исполнения. Об этом сообщила местная газета, и маму благодарили. Она много читала, газеты, журналы, книги оставались постоянными ее спутниками, хотя в последние годы все же больше смотрела телевизор, особенно выступления депутатов и довольно язвительно их критиковала. События, происходящие в стране, трогали ее, не оставляли равнодушной и, бывало, что забирали энергию, а когда и напротив, подпитывали уходящие жизненные силы. После «полемики» с телевизором, щеки ее румянились, улучшалось настроение, даже выравнивалось давление, и появлялся аппетит.
К финалу жизни за плечами мама имела девяносто лет бурной партийной жизни, двоих детей и троих мужей, в свое время ее оставивших. Была недомовитой, не умела и не любила ни шить, ни вязать, на быт смотрела сквозь пальцы. Словом, разделила судьбу многих женщин, с головой погрузившихся в партийную работу. По дому она ходила с палочкой, называя ее стеснительно «мой конь». Но слышала уже плохо, приходилось громко говорить ей на ухо, на что она с возмущением смотрела на собеседника и выговаривала: «Ты что себе позволяешь?» Иногда она пела романсы – вполголоса, для себя, на память читала басни Крылова, стихи Пушкина, роман «Евгений Онегин» знала наизусть и, начав его с любого места, могла читать и читать, пока не уставала, гадала на истертых картах и требовала каждый день мыть пол с хлоркой.
С годами характер мамин становился задиристее и строптивее, а к авторитарному тону добавилась ненормативная лексика, которая до поры, до времени в маме пряталась, а теперь иногда от слабости проскакивала в разговоре. Она, бывало, ругалась с соседом – одиноким стариком интеллигентного вида Адольфом Леонардовичем, бывшим работником культуры. Он когда-то служил в областной филармонии конферансье, мама называла его Шикельгрубером.
- Слушай, Шикель, – поучала она его, – тебя, дурака старого (соседу исполнилось семьдесят пять, тогда как маме на тот момент – восемьдесят семь), скоро со свету сживут эти фармацевты. Что ты берешь? Ну, что ты мне принес? Это адельфан? Смотри сюда, – она вынимала из своей шкатулки упаковку лекарства и совала ему в руки, – это адельфан! Видишь цвет? А у тебя? Сравнил? Выпьешь из своей коробочки таблетку и сразу умрешь! И не ходи тогда ко мне!
- Елена Васильевна, – сосед в пиджачной паре по моде не знаю, каких годов, с галстуком «бабочка» на белой, застиранной сорочке сжимал костистые руки в замок и негромко выговаривал ей хорошо поставленным голосом, – я – Адольф! И причем тут цвет таблетки! Они же – врачи! Они знают!
- Тогда зачем ты ко мне пришел? Сравнивать? – маме благонравные манеры соседа казались искусственными, – сравнил? Иди и пей их. А завтра умрешь. Точно.
У мамы розовели щеки от разговора, и она долго после ухода соседа бурчала: «Шикель... с бабочкой… ходит тут…»
Страху мама на него таки нагоняла, потому что Адольф Леонардович подкарауливал меня на лестничной площадке и просил купить лекарство именно того цвета, что и у Елены Васильевны. Я шагала в аптеку и покупала таблетки «того» цвета, заодно и давление у соседа измеряла, супчик ему варила да разговоры с ним разговаривала. Был он одинок, галантен, изо всех сил старался держать себя в форме и с большим уважением относился к своей строгой и колючей соседке. Иногда к маминому хорошему настроению я подгадывала и умудрялась позвать соседа на обед. Он появлялся всегда с цветами, целовал руки дамам, был свежевыбрит и чуть-чуть напудрен. Его обходительность и манеры не производили на маму ни малейшего впечатления, ее терпения хватало ровно до третьего блюда, после которого она нет-нет, да выпускала иголку-другую. Адольф Леонардович церемонно благодарил за обед, откланивался и удалялся. «Барин, тоже мне», – тихонько ворчала мама после его ухода. Десерт или пироги я относила соседу позже.
А еще мама любила по-детски заглядывать в мою сумку. Я часто покупала ей пломбир.
- А что ты принесла? – мама, громко стуча «конем» по паркету прихожей, тяжело подходила и присаживалась на низкую тумбу у двухметрового старинного трюмо в резной, когда-то позолоченной раме. Одной рукой – в другой был «конь» – она пыталась открыть продуктовую корзинку, – мороженое!
После этого между нами происходил диалог.
- Мама, сначала съешь обед.
- Это суп, что ли? Не хочу я суп, я им утром объелась! Весь день – один суп да суп! А мороженое тем временем растает.
- Мама, ты забыла: на завтрак был омлет.
- Я никогда ничего не забываю, прошу сие учесть и запомнить, – дребезжащим голосом с официальными нотами заявляла мама, но мороженое оставляла в покое. Впрочем, когда – как, иногда и забирала на «пост» лакомиться.
Подходя к дому, еще из-за сквера можно было увидеть маму на «посту»: она сидела у окна, прислонившись к круглому столу на одной красивой фигурной ноге. Стол перевозили из одной квартиры в другую, третью, подкручивали, но для мамы он был привычным и любимым. За этим столом она читала, писала письма, гадала, смотрела на мир за окном, тут же и проваливалась в краткий, глубокий старческий сон, а, очнувшись, продолжала смотреть в окно, снова гадала на картах или раскладывала пасьянс. Ясно вижу ее за столом с одной картой в руке, созерцающую полученную фигуру, в другой, отнесенной в сторону, длинный янтарный мундштук с дымящейся сигаретой (с годами мама перешла с папирос на сигареты).
Она носила в себе все, что душа отложила на карту памяти, помнила многое и многих. Случалось, что я не видела ее несколько месяцев. Тогда в первую минуту встречи приходилось испытывать растерянность и делать усилие, чтобы скрыть эту растерянность и не показать то, как быстро наступает старость у твоей, казалось бы, никогда не стареющей, всегда бодрой, энергичной, решительной мамы. И было от этого больно. Правда, я не запомнила ее совсем-совсем молодой, потому что родилась, когда маме было уже тридцать семь, но для меня-то она выглядела молодо.
Такой и осталась в памяти Елена Васильевна из рода Тарасовых, моя мама, девятнадцатая дочка достойных родителей, красивая, волевая женщина, жизненный путь прошагавшая рядом со своей страной, не нажившая капиталов, никогда не козырявшая своими наградами, не растерявшая совесть, отдавшая большую часть души служению и долгу.
Однажды видела сон, что на том свете я неожиданно встретила маму – молодую, милую. Она улыбалась, что-то говорила, идя мне навстречу, вокруг мерцала золотистая пыльца, и сиреневыми были небеса. И кто-то негромко произнес в том сне: «Это твоя мама».
Свидетельство о публикации №223032801309