Ненастоящие
Заявление подписал в понедельник, в обед, когда коридоры опустели. В деканате пахло пылью и старым линолеумом. Секретарь — женщина с усталыми глазами — удивлённо посмотрела, хотела что-то сказать, но промолчала. Он вышел на улицу. Был конец октября, город тонул в серой мороси, асфальт блестел, как чужая жизнь. Впервые за долгое время воздух стал легче.
Мысль о том, что завтра в институт он не придёт, поднимала настроение. Другая — о последней утраченной возможности защитить давно написанную докторскую, с которой постоянно что-то не клеилось, — навевала грусть. Защита не самоцель — следствие работы. Но в его случае причинно-следственная связь давала сбой. С завтрашнего дня он не будет связан с вузом, а без такой связи вряд ли кому будет нужна его докторская. Без этого и наука — самодеятельность.
Вне науки Спиридонов себя не представлял — как и вне преподавания. Сегодня пытался — не получилось. Как может чувствовать себя писатель, если решится больше не писать? Актёр, отработавший пятнадцать лет в театре, если покинет труппу? Певец, если даст зарок больше не петь? Исследователь, если навсегда прекратит исследования?.. Ответить было непросто, но похожие чувства он начинал испытывать.
Невольно вспомнился путь к степени кандидата наук.
Он приехал в столицу с готовой диссертацией, закрепился соискателем. Первым делом его направили к заведующему профильной кафедрой. Познакомились, передал рукопись — и уехал за четыреста километров назад, в свой провинциальный город.
Через месяц заведующий предложил приехать.
— Буду твоим научным руководителем, — убеждённо заявил он при встрече. — Диссертация хорошая. Только сырая. Доработаем.
Возражать не пришлось. Кто есть кто в вузе, Спиридонов не знал. Если диссертация понравилась — как он предположил, — если заведующий хочет быть руководителем, — а чем тут руководить, диссертация написана, — зачем возражать. Пусть будет.
— Что дальше?
— Возвращайся домой. Позже расскажу.
Он следовал рекомендациям. Вернулся. Через месяц созвонились:
— Всё по плану. Позже расскажу.
Ещё через месяц:
— По плану.
За редкими короткими и, как правило, пустыми разговорами пролетел год. Потом телефон перестал отвечать. Спиридонов позвонил на кафедру — там удивились: «Вы кто?»
Снова билет на поезд, снова столица. На кафедре кабинет заведующего был заперт. На двери — бумажка с чужой фамилией, приклеенная скотчем. Спиридонов постоял, посмотрел на неё. Пошёл в деканат. Там пожимали плечами: «Уехал. Давно. А что случилось?»
Оказалось, что на кафедре новый руководитель — Григорий Иванович, доктор наук, профессор. Немолодой, седой, с острым взглядом, при разговоре всегда чуть склонявший голову набок, будто прислушиваясь не к словам, а к чему-то за ними.
Тут-то и выяснилось, что начинать нужно с утверждения темы, о чём самозваный научный руководитель за год не обмолвился ни словом. Григорий Иванович выслушал, полистал рукопись, вздохнул.
— Тему утверждает научно-экспертный совет, — сказал он. — Заседание в конце месяца. Приезжайте.
Опять ни с чем уехал Спиридонов. К назначенному дню вернулся.
Заседание. Привычная для членов совета обстановка — почти торжественная. Доклады, дискуссии. Подходит очередь Спиридонова. Он волнуется, берёт текст, подходит к кафедре, представляется, называет тему. И вдруг:
— Тема неактуальна. Вы не в тот вуз пришли. Вам в Академию адвокатуры…
Профессор Громыхалов. Жилистый, с тяжёлым подбородком и привычкой смотреть поверх очков. Тема — о защите прав обвиняемых в уголовном судопроизводстве. Вот те нате.
— Как неактуальна?..
Но вопросы уже никому не интересны. Громыхалов имеет авторитет. Его слово сказано. Остальные прислушались. Тема единогласно не утверждена.
Спиридонов возвращается домой. В поезде смотрит в окно на мокрые поля и думает: может, и правда не туда? Может, действительно не его это? Желание приезжать подавлено, но стремление к цели и терпение остались. Через месяц снова едет. С той же темой, тем же докладом.
В зале ищет взглядом Громыхалова. Находит. Тот сидит на заднем ряду, листает бумаги, не поднимает глаз.
Дождавшись очереди, начинает доклад. Он готов отражать реплики; была не была, решил заранее сказать всё, что думает, и обязательно упомянуть Конституцию, которой мнение Громыхалова противоречит. Терять нечего — больше он сюда ни ногой…
Но Громыхалов молчит.
Во время выступления Спиридонов замечает: его сверлит взглядом и внимательно слушает другой учёный — генерал с первого ряда. Седой, сухой, с военной выправкой, но слышно, как он приглушённо покашливает в кулак. На столе у него — потёртая кожаная папка и блокнот. Он что-то записывает, потом поднимает голову.
— Вы сказали о механизме обеспечения прав, — негромко перебивает генерал, — я правильно понял?
Спиридонов кивает. В зале тихо. Генерал откидывается на спинку.
— Сразу видно, понимает человек, о чём говорит. Молодец. Нужно поддержать. Хорошая тема.
Поддерживает — тоже авторитет имеет, — поддерживают и остальные. Со второй попытки тема единогласно утверждена.
После заседания генерал подходит к Спиридонову, чуть прихрамывая на левую ногу. Представляется: Пётр Анатольевич, профессор, в прошлом военный следователь. Говорит негромко, с хрипотцой:
— Я сорок лет в системе. Устал от пустых. Вы — живой. Я помню, мне в семьдесят восьмом тоже непросто было пробиться в науке… Если бы не один старик — ушёл бы. — Он помолчал. — Мне пора. Держитесь. И не подставляйтесь.
Генерал уходит, не дожидаясь ответа.
Для членов совета случившееся на прошлом заседании — недоразумение, мелочь, рядовой случай. Для Спиридонова, как и многих, кто оказывался на его месте, — воспоминание на всю жизнь.
Первый этап пройден. Маленькая, непросто доставшаяся победа.
Дальше — рабочие вопросы, обсуждения на кафедре, экспертная оценка, подготовка автореферата, документов на защиту. Наконец через несколько месяцев защита: представление, доклад, отзывы, вопросы, ответы, дискуссии, голосование… Четыре часа испытаний — и очередная победа. Единогласное мнение: присудить Спиридонову учёную степень кандидата наук.
Потом — суета с документами для Высшей аттестационной комиссии.
Звонок на кафедру. Председатель диссертационного совета — доктор наук, профессор, почётный работник, заслуженный юрист Бидонов — приглашает Спиридонова зайти. Спиридонов тотчас отправляется.
Кабинет Бидонова — просторный, с кожаным диваном и запахом дорогого табака. Сам хозяин — грузный, лысый, с пухлыми руками. На столе — бумаги, кофе, початая бутылка минеральной. Бидонов машет на стул, долго ищет очки, находит на лбу, надевает. Смотрит на Спиридонова поверх стёкол, будто прикидывая что-то.
— Ну что, Андрей… Викторович? — читает он по бумажке. — Диссертация, значит. Хорошая, говорят. Я, честно, не всё читал. Времени нет. Ты не обижайся.
Он вздыхает, трёт ладонью затылок.
— У меня зарплата, сам понимаешь, небольшая. А тут — экспертиза, пересылка, бумаги. Дел много. Ты ведь понимаешь?
— Понимаю.
Спиридонов достаёт пять тысяч — всё, что было. Кладёт на стол. Бидонов смотрит на деньги, потом на дверь. На секунду в его лице что-то дёргается — то ли стыд, то ли досада. Он быстро накрывает купюру ладонью.
— Мало. Ещё давай три раза по столько.
— Больше нет.
— Меня это не интересует.
Голос ровный, без злобы. Он снова надевает очки и углубляется в бумаги.
Ничего не остаётся. Спиридонов ищет, у кого занять. Находит. Занимает. Несёт. Права качать — не то место и не то время.
После этого случая для Спиридонова Бидонов — никакой не почётный и не заслуженный. Тогда Спиридонов впервые столкнулся с этим вплотную — и ещё не понял, что это не случайность. Потом он встречал их снова и снова — под разными именами, в разных городах, на разных должностях. Фамилия стёрлась. Осталось ощущение: так бывает.
Он вышел из кабинета и долго стоял в коридоре. За окном моросило — как сегодня, много лет спустя.
В студенчестве он возносил учёных до небес, как и поэтов. В юности Спиридонов был полон романтизма и активно пытался познать мастерство стихосложения. Он даже становился лауреатом некоторых незначительных поэтических премий. «Настоящий поэт не может быть плохим человеком», — неоднократно слышал он от местного поэта, направлявшего его на верный путь. Спиридонов хотел стать настоящим, поэтому фраза навсегда врезалась в память. После знакомства с Бидоновым он вспомнил её — точнее, ту, что некогда перефразировал сам: «Настоящий учёный не может быть плохим человеком». Пообщавшись с Бидоновым, задумался. Но ненадолго: романтизм ещё не иссяк, сомневаться в истинности фразы он не стал, просто вывел Бидонова за скобки. Осадок на душе остался надолго, но мировоззрение тогда не претерпело глобальных изменений.
Годам к тридцати, уже реже сочиняя стихи — прислушавшись к словам незабвенного Михаила Маньевича: «писАть, как и пИсать, нужно, когда терпеть уже не можешь», — Спиридонов увлёкся наукой. Она привела его к защите диссертации и впоследствии захватила, как оказалось, на годы. За эти годы он написал порядка сотни научных работ — статей, монографий, с десяток учебных пособий и учебников, по которым учились студенты многих вузов страны.
Шли годы. Спиридонов работал на кафедре, писал докторскую, читал лекции, вёл семинары. Иногда задерживался допоздна — не потому, что надо, а потому, что не мог уйти. Писал, забывая о времени. Тогда он думал, что такая увлечённость будет всегда. Но всё чаще что-то мешало — какая-то внутренняя заноза, которую он не мог вытащить.
Однажды вечером, уже после того как кафедра опустела, к нему зашёл Хомяков. Просто так, без предупреждения. Присел на край стула, оглядел кабинет, улыбнулся.
— Андрей Викторович, как продвигается докторская?
— Работаю.
— Знаю, знаю. Дело хорошее. — Хомяков помолчал. — Только вот что я думаю: одному вам не вытянуть. В наше время без поддержки, без имени рядом — никуда. Вы меня понимаете?
Спиридонов молчал.
— Я мог бы быть полезен, — продолжил Хомяков мягко. — Пара монографий в соавторстве — и дело сдвинется. Защита пройдёт гладко, чем смогу — помогу. Ну а там — вместе будем работать, глядишь, и кафедру возглавите. Мне ведь тоже нужны люди, на которых можно положиться.
Он говорил ещё что-то — про перспективы, про общие планы, про то, как важно иногда поступиться малым ради большого. Спиридонов слушал и чувствовал, как внутри всё сжимается. Пара монографий в соавторстве. Всего-то… Он легко справится за двоих. А потом — докторская, защита, кафедра. Разве он не заслужил? Разве он не работал пятнадцать лет? Разве это преступление — принять руку, которую протягивают?
Вечером он открыл файл на компьютере. Набрал вверху страницы: «Хомяков В.П.». Посмотрел на буквы. Представил: вот они стоят рядом на обложке, вот защита, вот кафедра, вот он входит в кабинет заведующего. На секунду ему стало тепло. Он закрыл глаза. Потом открыл. Стёр. Набрал снова. Снова стёр. Закрыл файл.
Утром он пришёл к Хомякову и сказал:
— Спасибо. Я сам.
Хомяков не обиделся. Только посмотрел на него внимательно, как смотрят на человека, который сам не понимает своей выгоды.
— Ну, смотрите, — сказал он. — Как знаете.
Спиридонов знал. Но легче от этого не стало.
Хомяков был из той же породы. Спиридонов узнал её сразу — по тому, как тот говорил, как смотрел, как молчал.
На первый взгляд Хомяков был вполне приличным человеком. Приглядеться, прислушаться — личность сомнительная. Доктор наук, руководил факультетом. Лекции не читал: доценты тянули его нагрузку. Статьи не писал: студенты справлялись. Индекс Хирша рос, объективно и предъявить нечего — цитировали, учёный.
Многим приходилось угодничать перед ним, а за глаза осуждали. Правда о нём была известна всем. Впрочем, что — правда? Кому она нужна?
Опыт Хомяков передавал помощникам, приближённым студентам, приучал их к «правильной жизни». Они приучались быстро. С удовольствием учились руководить профессорско-преподавательским составом. Лекции для них стали последним делом. У них тоже была своя правда.
Правая рука Хомякова — доцент Мытарь. Отвечала за научную и учебную работу факультета. Женщина жёсткая, расчётливая. Ей Хомяков доверял. По крайней мере, так казалось.
Именно Мытарь принесла Спиридонову бумагу о «пересмотре» распределения нагрузки. Именно она — ровным, без выражения голосом — сообщила, что его докторская «выпадает из плана кафедры» и защита откладывается на неопределённый срок. Спиридонов слушал и смотрел на её руки — сухие, аккуратные, с коротко подстриженными ногтями.
Она положила бумагу на стол. На секунду задержала руку. Посмотрела не на Спиридонова, а куда-то в сторону — на окно, на дверь, — и убрала руку.
Он не выдержал, спросил:
— Вы понимаете, что делаете?
Она подняла на него глаза — серые, спокойные.
— Я понимаю, что мне нужно закрыть отчётность, Андрей Викторович. И вы это понимаете. Просто у нас разные задачи.
Он хотел сказать ещё что-то, но не нашёл слов.
Однажды Спиридонов задержался на кафедре допоздна. Шёл по коридору мимо кабинета Мытарь — дверь приоткрыта, свет горит. Заглянул. Мытарь сидела над бумагами, сняв очки. Лицо осунувшееся, без привычной жёсткости. Рядом на стуле лежала сумка, из которой торчал уголок детского рисунка — солнце, дом, кривоватые буквы: «Бабушке». Спиридонов хотел отойти, но она заметила его.
— Что-то нужно, Андрей Викторович?
— Нет. Просто мимо шёл.
Она кивнула, надела очки — и снова стала прежней. Только на секунду, когда убирала рисунок в сумку, в её движениях мелькнула какая-то почти обречённая бережность.
Позже Спиридонов случайно узнал: Мытарь одна воспитала двоих детей, старший долго и тяжело болел, но она вытянула. Сейчас уже нянчила внуков. На кафедре об этом не говорили. Никто не знал, и она не рассказывала.
Спиридонов видел, как талантливые студенты приходили на кафедру с горящими глазами, а уходили — с потухшими. Он помнил одного — Артёма, с третьего курса. Он писал лучше некоторых аспирантов. Хомяков взял его «под крыло», а через год Артём перестал появляться в институте. Спиридонов встретил его однажды на улице. Тот смотрел в сторону и говорил быстро, словно извиняясь:
— Я в народное хозяйство пойду, Андрей Викторович. Там хоть видно, за что платят.
Спиридонов не стал его отговаривать. Не нашёл слов.
А потом был другой — Костя, со второго курса. Тихий, упрямый, с той же искрой в глазах. Спиридонов пригласил его на кафедру, предложил тему для исследования, помогал с литературой. Костя приходил по вечерам, задавал вопросы, спорил. Однажды они просидели несколько часов — обсуждали что-то, теперь уже не вспомнить, — и Спиридонов поймал себя на том, что улыбается. Из Кости выйдет толк.
И когда Хомяков предложил «оформить» Косте научную работу под своим именем — для отчётности, для рейтинга, — Спиридонов впервые за долгое время воспротивился.
Он пошёл к Хомякову. Говорил сбивчиво, но твёрдо:
— Не отдам. Пусть сам. Он может.
Хомяков выслушал, кивнул, улыбнулся.
— Ну, не отдавайте, — сказал он. — Только учтите: у Кости стипендия, у Кости научная работа, у Кости будущее. Всё это зависит от кафедры, факультета. От меня. Вы уверены, что помогаете мальчику?
Спиридонов вышел из кабинета, чувствуя, как всё внутри обрывается. Он не отступил. Костя остался у него. Но через месяц Хомяков «пересмотрел» распределение нагрузки, переоценил успеваемость, и Костя потерял стипендию. Через два — его работа не прошла на конкурс. Через три — Костя перестал приходить. Спиридонов видел его в коридоре: тот отводил взгляд. Больше он его не встречал.
За окном шёл снег. Первый в этом году. Спиридонов смотрел, как он падает на асфальт и тает.
А потом — разговор с Григорием Ивановичем. Спиридонов зашёл к нему — просто поговорить, просто услышать умное слово. Тот принял его в маленьком кабинете, заставленном книгами. Налил чаю — не спрашивая, просто поставил перед ним чашку, подвинул сахарницу. Слушал долго, не перебивая. Спиридонов говорил сбивчиво, злился на себя, но остановиться не мог. Григорий Иванович смотрел, как обычно, чуть склонив голову набок, — и в этом взгляде не было ни осуждения, ни снисхождения. Только усталое понимание.
Потом встал, подошёл к окну. За окном темнело, на улице зажигались фонари. Он постоял так с минуту, спиной к Спиридонову. Потом вернулся к столу, сел. Взял чашку, но пить не стал — держал в руках, грея ладони.
— Я иногда вспоминаю своего первого научного руководителя, — вдруг сказал Спиридонов. — Взял меня, год ничего не говорил, потом исчез. До сих пор не знаю, куда.
Григорий Иванович кивнул, будто ждал этого.
— Это не редкость. Это даже не подлость. Это — ничего. — Он помолчал. — Хуже всего, когда ничего. И вспомнить нечего. Знаете, Андрей Викторович, я ведь тоже когда-то как вы рассуждал о настоящих учёных... — Григорий Иванович усмехнулся одними губами. — Потом понял: всё не так просто. Мой учитель был выдающимся учёным. Он умер в бедности, не умел устраиваться. А те, кто умеет, — живут, работают, получают премии.
Он поставил чашку. Посмотрел на Спиридонова внимательно.
— И знаете что? Они тоже учёные. Просто другие.
Спиридонов молчал. Григорий Иванович вздохнул и снова отвернулся к окну.
— Вы хотите остаться кристально чистым? Оставайтесь. Только не жалуйтесь потом. Таких не любят. Таким часто мешают.
Он помолчал.
— Они — белые вороны.
В его голосе не было ни злобы, ни торжества. Только глухая, многолетняя обречённость — как у человека, который давно перестал ждать перемен.
— Я не злой, — сказал он тихо. — Я просто немного устал. И вы устанете.
Спиридонов вышел от него молча. Шёл и чувствовал, что слова Григория Ивановича всё ещё звучат в нём — ровно, без нажима, как приговор.
В последние месяцы Спиридонов всё чаще замечал за собой странное. Он брал с полки книгу — ту, которую когда-то читал с карандашом, испещрял пометками, постоянно к ней возвращался, — и не мог вспомнить, чем она его держала. Открывал на любой странице, пробегал глазами по знакомым строчкам и чувствовал только одно: слова остались, а нить, что связывала его с ними, истончилась. Он пробовал читать статьи в свежих журналах — те, что раньше проглатывал за вечер. Теперь доходил до середины и откладывал. Не потому, что не понимал. Потому что не задевало.
Однажды вечером он, как обычно, сидел над докторской — не писал, просто листал. Время клонилось к ночи, в соседнем корпусе гасли окна — по одному, снизу вверх, как свечи. Спиридонов смотрел, как гаснет последнее, и думал: вот так же и у него — по одной, по одной, пока не останется ничего. Он ещё любил науку. Но это была любовь на расстоянии — как к человеку, с которым когда-то был близок, а теперь встречаешь его в коридоре и не знаешь, о чём говорить.
В последний день он выносил из кабинета коробку с книгами. Старая, обшарпанная, перевязанная бечёвкой. На полке осталась одна — та, что когда-то читал с карандашом. Он не стал её брать. В коридоре его остановил студент — тот самый Костя. Он вырос, возмужал, смотрел прямо.
— Андрей Викторович, вы уходите?
— Ухожу.
— А как же… — Костя запнулся. — А как же я?
Спиридонов поставил коробку на подоконник. За окном шёл снег — первый в этом году. Мокрый, тяжёлый, падал на асфальт и таял, не успев коснуться земли.
— Ты сам, — сказал Спиридонов. — Теперь сам.
Он взял коробку и пошёл по коридору. Студент смотрел ему вслед. Спиридонов не обернулся. Он вышел на крыльцо. Снег падал на лицо, на руки, на коробку с книгами. Бечёвка намокла и стала тяжёлой. За спиной осталось здание института — серое, длинное, с тёмными окнами. В одном из них, на третьем этаже, горел свет. Кабинет Хомякова. Спиридонов постоял секунду, посмотрел на это окно. Свет погас. Спиридонов повернулся и пошёл прочь. Снег ложился на плечи, на воротник, таял под ногами. Город тонул в белой мгле, и шагов через двадцать за спиной не осталось ничего, кроме мокрого асфальта.
ноябрь 2023, октябрь 2026
Свидетельство о публикации №223123001638