Изгнанник
И З Г Н А Н Н И К
(Роман)
ЧАСТЬ 1. Обновление. Жена.
«Мы бы предпочли никогда прежде не знать соседа - отставного торговца сосисками, - если бы оказалось, что он только что выпустил сборник стихов, не
превзойденных никем в этом веке».
В. Набоков. «Лолита».
1. Незнакомка.
1.
Давненько он не приходил сюда. Прошло несколько лет. Именно столько: несколько. Сколько точно? Подсчитать, сплюсовать и умножить, для него эти простые арифметические действия представлялись просто невозможными – каторжным трудом. Хотя, казалось бы, чего проще – взять и вычесть из двух тысяч тысячу девятьсот девяносто пять лет! Убивающие наповал цифры своим громоздким исчислением.
Вообразив всю масштабность двухвекового периода, получаешь в подарок бесплатный заряд взрывного ужаса, от которого содрогнешься и которым - если загнать его в ствол охотничьего ружья - можно убить даже медведя. Будь тот вздыблен и готов к нападению или, наоборот, замкнут в берлогу, где проводит в спячке всю зиму, а ты присел с ружьем наизготовку. Все одно, запала и ужаса хватит, чтобы поразить наверняка, если, конечно, повезет и избежишь промаха.
Но зверь обыкновенно пребывает там, в конечной вечности, под тающей мерзлотой, всего лишь одну зиму. Он же проспал куда больше. Не два века, но все-таки. И если уж подходить к его прошедшей жизни с оценкой, со щепетильностью историка и летописца, и рассматривать ее во всех ракурсах, дотошно и пристрастно, то следует сказать, что проснулся он другим, перерожденным. Как будто проспал эти годы в глухой берлоге и прошел сквозь сон. Напрямик. Может быть, умер и родился заново. Совсем другим человеком. Не Дикаревым, а скажем: Медведевым, или Переломовым, или с другой менее благозвучной фамилией – скажем, Свидригайловым или Слюсаревым. На сей раз, в этой истории фамилия не принципиальна. Как говорят вверх тормашками: не имеет роль, или не играет значения.
Числа четырехзначные, а результат выходил смехотворный. Всего пять лет. Математическое действие «вычитание» далось ему значительно проще, чем сложение. Складывать года вместе, в одну кубышку, вспоминать и дрожать от воспоминаний, когда каждый год, - а в нем месяц, а в том недели, дни, часы, минуты (матрешка, не жизнь), - каждый такой год представляется, как удар молота по наковальне: «бум-бум-бум», было невыносимо и тягостно. Как будто удары приходятся по голове, которая шумит и отвечает резкой болью на каждый бум. Бум, Бум, Бумбараш, и ты входишь в раж от барабанящих по мозгу воспоминаний.
...Бульвар сильно переменился. Наверное, как и он сам. Повзрослел, постарел. Морщинка пошла по лбу – по всей аллеи, на протяжении доброго километра. Тополя – не те, скорчились, уменьшились в размере. Подпилили их. Как будто да. Так и есть. Укоротили, урезали. Как и роскошные когда-то кроны.
Такое впечатление создавалось скорее от холодного времени года, того времени, когда он пришел сюда. А совсем не от его обновленного взгляда на знакомую картину, на эту любимую частичку городского пейзажа. Хотя она и портилась не сочетаемыми с русской природой колоритными нововведениями некоего сумасброда-архитектора, все равно это была его, его родная стихия.
Шатер и гондола посреди замерзшего пруда, голых тополей, еще парочка елок в придачу для окончательной картины дисгармонии…- вот что увидел через много лет Дикарев.
- «Разве пять лет – так уж много? - подумал он, и тут же остановил себя: - Но ведь тогда, в то посещение, когда я бывал здесь, я проходил по этим аллеям бездумно, абсолютно расслабленным и не отягощённым мыслями о предстоящих провалах во времени. Я был тогда, как дома, из которого не собираешься уезжать, который никогда-никогда не покинешь».
Но тогда не было этого испано-итальянского антуража, этой венецианской лодчонки, вжатой в торосы арктического льда - воссозданной «Челюскинской» операции в миниатюре на русский манер.
Сергей еще раз оглядел пруд, посмотрел на перестроенное и заключенное в бетон и в черное зеркало окон, отражающее силуэты людей, воды, деревьев, бывшее когда-то прозрачно-стеклянным здание.
- По собственной воле, - сказал он вслух.
- Что? - переспросил его попутчик (или попутчица?).
- По собственной воле такие места не покидают, - повторил Сергей.
- Какие такие?
- Ну, такие, кото... - хотел объяснить Сергей, но осекся на полуслове. Недоговоренность, недосказанность, это еще не всё, что не давало ему покоя и терзало его, не всё, что окружало его последнее время, запутанное и необъяснимое с позиции здравомыслия.
Он огляделся вокруг себя. Рядом никого не было. С кем он говорил?
Он циркулировал по замкнутому кругу бульвара, как выполняющий маневры «Ка-один» военный корабль времен его молодости. Или как полоумный маньяк с неясной, неопределенной целью - странной жертвой, добиться которой было нереально. Потому что сам маньяк не знал, что именно он искал и чего добивался, рыская по вечернему бульвару и пугая запоздалых прохожих.
«Макдональдс, Кружка, Подвал». Он повторял эти магические слова, как заклинания, не понимая, что это всего лишь названия питейных заведений, которые он посещал по кругу, будучи в угаре пьяного безумия, не отдавая себе отчета в своих действиях, не понимая, что они не решат его судьбу и не дадут ему вожделенную отраду.
«Они, эти бесплотные названия, как и этикеты выпитых им бутылок, не принесут избавления от гнета мыслей и мрачного, угнетенного сознания, что ты по-прежнему одинок и беспомощен в мире большого города, в мире равнодушных людей. Находясь почти в беспамятстве, ты, воскреснув завтра, не вспомнишь сегодня. Потому что сегодня ты всеми любим, хотя никого рядом нет. И вокруг нет. Посторонние голоса принадлежат миражам, фантомам, и они не в счет. Фантомам-Фантомасам, страшным в своих чулочных лысых масках с вырезами для глаз.
Эту любовь ты просто чувствуешь, ощущаешь всеми... «фибрами души»
Откуда-то из закутков памяти выплыл услужливый штамп.
- Ты по-прежнему сочиняешь, - ухмыльнулся Дикарев. - Никак не можешь избавиться от вредных привычек. Бросил курить и думаешь: все проблемы решены, ты выздоровел?
«Ты любим и оберегаем, несмотря на свое несоответствие (антропометрическое и духовное), всеми людьми, близлежащими вокруг, в радиусе метрах ста или около того. Ты люб всему миру, ты – душка, и тебя облобызают миллионы губ (конечно, женских, ты – не гомосек)».
- Ключевое слово, вот какое: в угаре или беспамятстве, - сказала статная дама в тесном костюме, стоявшая чуть поодаль и испугавшая его своим внезапным замечанием.
Материализовавшая из его прежних видений, или, может быть, вновь приобретенная надсмотрщица, наблюдатель за его целомудрием, за его ребячьей неустойчивой психикой?
- Хватит, - не выдержал Сергей. - Я не намерен более выслушивать наставления. Я – не маленький.
- Бунтарь, - воскликнула игриво дама. Явно наделанная шаловливость. - Нет, ты всего лишь просто инфантильный субъект. С виду зрелый мужчина, а в голове – детские игрушки. Но для меня, учти, ты всегда останешься малышом.
- Вот как. Психопатка, - сказал Сергей, и отвернулся.
«Возможно, это была моя совесть, или рядившаяся под нее моралистка из лиги феминисток», подумал бессвязно он.
...Он бродил по кругу битый час. Бульвар был изучен им досконально, как топография бороздок на его ладони.
- Стоп, - сказал он себе. - Я уже где-то упоминал об этой особенности моей памяти: запоминать эпизоды детства, как будто впрессовывая их под кожу.
- Не стоит затруднять себя такими подробностями в описании своего правдоискательства, - отреагировала дама.
- Вы еще здесь, не ушли? - сказал Сергей.
- Нам известно о вашей беспринципной увлеченности женской тематикой. Это простительно утонченным натурам, или людям с голубиной кровью, но грубым мужланам такая расхлябанность не к чему.
- Мне стоит обидеться или отреагировать агрессивно?
- Вам надо это принять к сведению, сделать выводы и скорректировать кое-что.
- Интересно что?
- Это подскажет вам голос разума, а если не получится, то природа. Другим голосом - голосом мужского... мужского... естества. Если хотите... плоти.
- Нет, не хочу.
Какая-то ересь в голове, небезосновательно подумал Сергей о чехарде пустившихся в пляску и беснующихся, как шаловливые чертята, мыслях. Очередной заказ был закрыт. Все деньги, до копеечки, переведены на счет фирмы. Акт подписан. Договор лежал в его портфеле. В кожаном кейсе (in case), неслучайно застегнутом на все замки и петли. Там лежала его будущая, еще не материализованная премия, его очередная порция кайфа, которую он по приходу домой привычно складывал под подушку для очередного ночного просмотра.
В добрых сказках о добрых принцах повесть обычно заканчивается пиром и свадебкой, а на деле всегда всё оборачивается примитивнейшим и противнейшим жлобством, и скупердяйством: Иванушка садится на трон, Алёнушка выпрашивает у него на новую парчовую шубу, царь-батюшка почивает вечным сном – преставился старик. Возможно от обжорства на пирушке.
Вот и у него полнейший ералаш в личной жизни: дельце слеплено, помехи по боку, а его Алё... Олёнушка спроважена куда подальше, точнее сама предпочла ретироваться, от беды подальше. Обломилась ей и шубка новая (хватит дубленки за двадцать тысяч), и другие гостинцы. Внезапно между ними пронеслась молнией неприязнь, отбившая у каждого охоту на возобновление свиданий, на показную веселость и радость встреч. Игра в любовь им наскучила. Интимную близость он устал у нее выпрашивать, а у нее неимоверно выросли запросы при каждом новом появлении в его квартире.
2.
- Ты не представляешь, как раздули родительские взносы в кассу класса, - торопилась сказать она, отдуваясь после каждого слова, как спешащий, подпрыгивающий и шлепающий по шпалам где-нибудь в глубинке России среди зимних запорошенных снегом степей одинокий паровоз. Спешащий на конечную станцию для выгрузки пассажиров с громоздкой поклажей на полках и необъятными багажами под ними.
- Почему не представляю? - спокойным, ровным тоном отвечал Сергей. - Очень даже хорошо, просто прекрасно представляю.
Сергей неспешно расстегивал ей дубленку, отщелкивая из дырок пластмассовые пуговицы большим пальцем, который некстати ударялся об указательный. Получался порой громкий, звонкий щелчок - как в ресторане, - которым сопровождается выкрик посетителя:
- Человек!
Она торопилась, спешила скинуть тяжелую верхнюю одежду со своих круглых плеч, улыбалась и, кокетничая, строила глазки.
«Как ей не надоест? - успевал подумать Сергей. - Каждый раз одно и то же».
- Ха-ха-ха, - смеялась она на постукивание костяшек пальцев друг о дружку, и, отступая в сторону, ссыпала прямо на пол, на паркет - не новый, но все же лакированный - горстку снега с пушистого воротника.
- Я уберу, - говорила она, прекрасно зная реакцию Сергея. Наперед, на много шахматных ходов, опережая его.
- Не надо, - останавливал ее Сергей. - Я сам. Лучше иди, мой руки и проходи ко мне. Скорее.
Он подумал о Марине Семеновне за стенкой, которая еще не поднималась с утра, и возможно вскоре встанет и начнет свой ежеутренний, нет, уже дневной, моцион. Как всегда сопровождая передвижения своего большого, располневшего тела по коридорам и сантехническим комнатам громкими и сердобольными охами и стенаниями.
- Представляешь?! - Ольга смотрела широко открытыми и безумными глазами на него, как на утопленника; она только-только вошла в комнату и капельки воды еще не просохли на ее носу.
- Как тебя, - сказал Сергей. - Во всех мельчайших оттенках. И в самых ярких красках.
- Нет, все-таки дай я тебе расскажу.
- Может, не надо.
- Не возражай. Мне хочется.
- Валяй.
- Арина Арнольдовна, это их классный руководитель, - начала Оля, плюхаясь на мягкий диван и разглаживая воображаемую ею, невидимую складку на черной юбке, - она затеяла новую кампанию по сбору средств на... это неважно, - оборвала она себя, - ... о чем это я? да, так вот: она собрала всех родителей в классе и выставила всем ультиматум. Ты понимаешь – ультиматум. Не больше, не меньше. Или-или.
Ольга выдержала паузу, улыбнулась.
- У тебя не будет чего-нибудь вкусненького? - спросила она без всякого перехода.
- Да, сейчас, - встрепенулся Сергей.
Он вышел и вернулся с блюдом бутербродов со свежей ветчиной. Ольга взяла один и откусила. Пережевывая, она посмотрела на письменный стол в углу комнаты. Там стояла бутылка шампанского.
- Или платите...
- Или что?
- ... или не рассчитывайте на пятерку в четверти по ее предмету. Это вымогательство какое-то. Ты не находишь?
- Она так сказала?
- Да.
- Ты не придумываешь?
- За кого ты меня принимаешь? Я не вру.
- Я этого не говорил. Немножко фантазируешь, и только. Согласись, это так?
- Ну, не пятерку, тут я конечно преувеличила.
- Я не об оценке...
- Но все равно, ту оценку, на какую ребенок претендует, ему не поставит. Из вредности. Всё сделает, чтобы его завалить.
Ольга вздохнула и откусила еще. Сергей махнул рукой.
- Да, еще одно...
- Что еще?
- Их поведут на каток сдавать какие-то нормативы, - Ольга всплеснула руками. - Ты представляешь, в наше время ни о каких катках не мечтали, и речи об этом не было. Что касается меня, то меня ни за какие коврижки не выманишь на лед. Я и стоять-то на коньках толком не умею, не то, чтобы скользить.
- Так что? Что от меня требуется?
- Нет, нет, - опять заторопилась Ольга. - Коньки ему купила баба Лиза. Только их заточить нужно. Я в этом ничего не понимаю. У меня и коньков-то никогда в жизни не было. Но в школе Кеше сказали, что прежде лезвия нужно обточить... или наточить. На каком-то наждаке. Ты, наверное, знаешь. Ты рассказывал, что в детстве катался на коньках на пруду.
- Хорошо, приноси. Разберемся.
Ольга придвинулась к Сергею и положила пухленькую руку ему на коленку.
- Оля, я же в прошлый раз давал тебе деньги, - повысил было голос Сергей, но тотчас перешел почти на шепот. - Имей совесть.
- Но то были деньги на жизнь, - Ольга изогнула шею, заглядывая снизу в лицо Сергею. Улыбка не сходила с ее ярко-накрашенных губ. - Ты не думай, мы экономим. Дотянем до конца месяца, а там этот зарплату принесет. Ему-то баба Лиза всегда подкидывает, не забывает. А нам, который месяц... ни одного подарка Кеша не получил. Раньше... - начала она, но опять прервалась.
- Лучше не начинай, - сказал Сергей.
- Давай лучше шампанского выпьем. Ты же его для меня приготовил?
- А для кого еще?
3.
Затем пришел черед той самой размолвке, затянувшейся на год. Они обходились без звонков, без свиданий. Было время подумать. Обо всем. И о чем угодно.
Ровно через год они встретились снова. Но ничего в их отношениях, в привычном укладе их совместной, без совместного проживания, жизни не переменилось. Будто и не было этого длинного, унылого года в разлуке.
- Ты как?
- Нормально.
- Я тоже. Ничего не произошло за это время. Все обычно: мама, сестра, Иннокентий. Он теперь в институте бабы Лизы, учится на дипломата.
- Ого, у бабы Лизы уже собственный институт!
- Ну, ты понимаешь, что я хотела сказать.
- Уж конечно понимаю. Тебя трудно не понять.
- Ты злишься?
- Нет, отчего же? Все же нормально. Подумаешь год прошел. Разве это срок для влюбленной пары.
- Не надо так говорить.
- Как: так?
- Ну, ты же с издевкой говоришь, чтобы меня кольнуть, чтобы мне больнее было.
- И в мыслях не было никого колоть. Тем более тебя. Напротив, я тебе премного благодарен. Вовек не забуду твою доброту.
- Ну ладно, Сережа, не надо таким тоном... Я чувствую себя виноватой, и прошу у тебя прощения. Я же первая позвонила и предложила встретиться. И ведь и ты не возразил мне. И не отказался. Значит, чувства все-таки остались. Правда, я угадала?
- Они и не проходили. Они просто заснули, задремали.
- Вот и хорошо. Я предлагаю их оживить. Пусть все будет, как прежде. Ведь нам с тобой было хорошо вместе. Не так ли?
Сергей молчал.
- Ты все равно лучше меня не найдешь. Мы с тобой уже не молодые. А так, как я тебя люблю, ни одна женщина тебя не полюбит.
- Ты откуда знаешь, кто как меня сможет полюбить? Откуда такая уверенность взялась? На какой почве произросла?
- Я тебя, как облупленного знаю, Сережа. Выучила за все эти годы, что была рядом. Ты-то меня не обманешь. Не ерепенься, и не притворяйся. Если какая и пойдет за тобой, то ненадолго. Из-за каких-то своих меркантильных интересов, о которых ты, может быть, не догадаешься никогда. Ты не знаешь еще женщин, какие стервы бывают.
- А ты значит без интереса со мной?
- Конечно же, глупенький. Что мне взять с тебя, подумай? Мне ничего не нужно от тебя, кроме тебя самого. Я тебе рассказывала, что у меня были кавалеры при деньгах, и очень богатые были, но разве они могут состязаться с тобой. У них нет доли того, что есть в тебе.
- Что же?
- Что женщина не сумеет высказать, но обязательно разглядит.
4.
Следующий раз она приехала на Рождество. В его халупу холостяка с нагрузкой в виде старой, дряхлой женщины, которую гнать он не мог – мать еще до своей смерти все-таки успела прописать ту в их квартиру. Да и не хотел, что-то родственное сохранилось в его сердце от тех былых (поросших быльем) лет, когда он приезжал к ней в гости в Облаково, где высокое небо висело над буйным леском через проезжую дорогу.
И такого высоченного неба он нигде не видел, ни тогда, ни теперь. Никогда, разве что в море, но там небо не знало ни конца, ни края, а тут оно было, как крыша над головой в каком-нибудь костеле или иноземном дворце с высокими сводами, откуда порой совсем неожиданно, как будто в этом месте прохудилось, сочилась крупными каплями капель в любое время года.
Он запомнил его: в то время сфотографировал, а затем кликнул на кнопке «Сохранить как» и отправил в хранилище.
Конечно же, он терпел эту старую женщину не из-за этого чудного неба, не из-за ностальгических воспоминаний, обуревающих его в ставшие частыми минуты и часы раздумий (от приближающейся старости, наверное). И уж, естественно, не из-за метеорологического феномена, всегда застававшего его врасплох, едва он в этой глуши высовывал нос на улицу.
Подумаешь, эка невидаль. Странности погоды, превратности судьбы. Сколько их он уже вынес, вытерпел. Он научился не замечать неудобства, окружавшие его, как Сталинградский котел. Пренебрегать ими. Тем более всё, всегда заканчивалось благополучно. Победой и торжеством. Правды над ложью. Добром над злом. Или, как он в первый раз (без всякого - ни доброго, ни злого умысла) написал в своем юношеском дневнике, применив случайную контаминацию: «Правды над злом», опуская ненужную последовательность тускнеющих от избытка слов, ограничивая их контингент до сверх предела.
И он верил («Дурак», говорил он сам себе) в эти непреложные истины, поведанные и заложенные в него странными чудаками – любителями сказок на ночь – с малолетства, впитав их, кажется, с молоком матери. Не растеряв, несмотря на изрядное количество прожитых лет. Ему удалось уберечь наивность и мечтательность подростка, совместив, как-то увязав их с трезвым взглядом на действительность, упорно не замечая катастрофической безысходности, предлагавшейся ему в качестве даже не десерта, а первого и единственного блюда для потребления.
Все будет, как в сказке, где всегда противостоят друг другу два врага, два антагониста и антипода: волшебник и колдун. Придет или «прилетит вдруг» правдоискатель с лицом волшебника, и злые (колдовские) чары разрушатся. Иначе и быть не могло. Правда, или иначе добро, всегда вознаграждается.
- Я сегодня не могу, - сказала Оля. - У меня, ну, эти, в общем, эти самые дни...
- Не в первой, - отреагировал спокойно Сергей. - Нам не привыкать. На нет и суда нет. Займемся культурными мероприятиями.
- А что у тебя приготовлено? - заинтересовалась Оля, заглядывая в комнату и ища взглядом накрытый по случаю праздника стол. - А где Маринка? - спросила она, послушав, нет ли шума за соседней дверью.
- Нам повезло, - ответил Сергей. - Она убралась к подружке куда-то в Отрадное, или в Одинцово. Словом, нам крупно подфартило. Мы одни.
- Ну не знаю, не знаю, - засомневалась Оля. - Кому повезло, а кому нет. Мне-то, впрочем, уж точно удача улыбается. Как это она догадалась оставить нас в покое? Наверное, добрый человек подсказал.
- Бог ей подсказал, - насупился Сергей. - Может, не будем сегодня о неприятном. Давай праздновать, если ты, конечно, не возражаешь.
- Я? Почему я должна возражать?
- Ну, не знаю, может, у тебя другие какие-то планы.
- У меня на сегодня, кроме тебя, никаких других планов...
- Тогда милости просим к нашему шалашу. Отведайте, что Бог послал. И не обессудьте, если что не так.
- Хватит тебе подкалывать меня. Я же не виновата, что все так вышло. Я не специально. Я не загадывала, не ожидала, что все так произойдет. Против природы не пойдешь. У меня всегда все так: чего задумываешь, никогда не сбывается, обязательно что-нибудь случится наоборот, что-то помешает. Несчастливая я какая-то. Что ты молчишь? Не думаешь же ты, в самом деле, что я все это подстроила? У меня это может случиться в любой момент, хоть считай-не считай, тут не угадаешь.
5.
Мороз все крепчал, но Сергей не чувствовал его, подогретый винными парами. Он обошел уже несколько баров и забегаловок, и теперь направлялся к очередному тёпленькому местечку, где можно было скоротать, а вернее убить, время до наступления ночи. Тогда волей-неволей придется возвращаться домой. В то проклятое место, в ту холодную постель, которая расстеленная (растленная, растлившая его грешную душу, да назови, как хочешь, все будет правдой, все попадание в точку), не заправленная третьи сутки, еще помнившая тепло Ольгиного тела, ждала его, как Голгофа своего мученика.
- И пусть, - говорил он себе (бурчал под нос). Казалось, он плакал, и слезы замерзали сосульками на его щеках. - Пусть, пусть, пусть так и будет.
«Вот умру я, и никто не узнает, где могилка моя», - хитрые мыслишки как будто издевались над ним, над его жалкой беспомощностью перед реальностью, над его слабостью.
- Ничтожество, - добавил кто-то вблизи от него.
- Что-что? - возмутился было Сергей, разворачиваясь вполоборота к проходящей мимо паре.
- Как можно так напиваться? - сказала дама в шляпке и платке поверх ушей. - До непристойного положения. До положения риз.
- Пристойного? - переспросил ее Сергей, не совсем понимая, что она... или кого она обзывала этим обидным, унизительным словом. «Начитанная», пронеслось у него в мозгу. - Вы сказали: пристойного?
- Ну да, непристойного, - повторила дама, окидывая его с головы до ног презрительным взглядом, в котором не было ни капли милосердия и прощения.
- А еще прилично одет, - сказал ее спутник, высокий интеллигент в ондатровой шапке и закутанный в мохеровый шарф по нос, как в гермошлем.
- И что из это..? - не унимался Сергей, раскручивая свое туго обтянутое зимней курткой тело, как заржавевшая юла. - Что из этого следует, я вас спрашиваю?
- Что дома надо сидеть, если набрался как следует, - парировал мужчина.
- И не шляться по улицам, - прибавила женщина. - В непотребном виде, порочащем всех москвичей. Что о нас гости столицы подумают? Вы же москвич? На бомжа вроде не похожи.
- Москви-ич, - пьяно растянул ответ Сергей, удивляясь, что его еще спрашивают об этом. - А что не видно?
- Не видно.
- А что, если его – дома – нет?
- Как нет?
- Вот так. Совсем нет. Был, да сплыл.
- Так не бывает. Что вы нам голову морочите. Идите домой, лягте спать. Проспитесь к утру. Станет легче.
- Сомневаюсь, что станет.
- Рождество Рождеством, но здоровье оно одно, да и жизнь тоже. Замерзнете тут. Пенять не на кого, кроме себя, тогда будет. Учтите.
- Да, это вы правильно заметили: пенять только на себя придется. Во всем виноват сам. Один и только один.
- Вот, видите, сами все понимаете, адекватно рассуждаете. Трезво, можно было бы сказать, если бы не... ситуация.
- Хорошо, я пойду, - успокоился вдруг Сергей. - Спасибо вам, добрые люди.
- Да, не за что.
- Как не за что. За беспокойство спасибо. А я бы на пьяного и внимания не обратил бы. Вот, как получается: ничего вокруг не видишь, а самого...
Парочка удалилась в огнях, исходящих от шатра, как в сиянии божественного нимба. Сергей достал платок с неопределенной им до конца целью: то ли утереться от замерзших на лице и превратившихся в ледяную слюду слез, то ли помахать им на прощанье. И тут упал. Поскользнувшись на катке, в который превратился к вечеру асфальт вокруг пруда.
- Вы не ушиблись? - донеслось до него откуда-то сверху.
Он повернул голову на голос. И увидал склоненную над собой девушку в длинной шубе и странном квадратном головном уборе, в полутьме и слабом мерцании гирлянд на ветвях деревьев по всему берегу напоминающем кубанскую папаху.
6.
- Я не верю, что ты не женат, - сказала Яна. - В таком возрасте все уже давно женаты. И некоторые не один раз.
- Ей-ей, не лгу.
- Конечно, если бы у тебя был при себе паспорт, тогда... тогда я бы смогла проверить. А так...
- Есть, - закричал Сергей, ощупывая себя, отстегивая пуговицу, и с визгом опуская ползунок молнии на куртке, погружая руку по локоть внутрь кармана. - Есть паспорт.
«Какой же я молодец», - подумал он, - «что заскочил вчера утром на режимный объект, чтобы подписать акт приема-сдачи перед праздниками и закрыть сделку. А вечером забыл выложить документ на стол. Это никак провидение мне помогло».
- На, держи, - протянул он ей пузатый рыжий кожаный портмоне, - проверяй.
- Мне паспорт нужен, а не твои деньги.
- Он там. А денег, я же тебе говорил, ни копейки не осталось. Все потратил. Я же не знал, что тебя встречу.
- Вот и доставай его. Сам.
- Футе нате, - засуетился Сергей, распахивая бесполезный кошель, набитый визитками, и выуживая из отделеница тонкую блестящую книжечку в свежем полиэтилене, с гербом и золотистой надписью. - Вам прочитать? Читаете сами? Умеете?
- Это я сама, - сказала Яна, выдергивая из рук Сергея корочки документа.
- Так... Сергей Ефимович, - читала она. - Прописан... Москва... штампа о браке нет. Дети?
- Тоже нет. Что и требовалось доказать.
- Это ни о чем не говорит. Можно не регистрировать брак.
- Конечно. Если в нем не состоишь.
- Какой умный. А я, поди, не догадалась.
- Что? Прощен, реабилитирован? Какое наказание последует?
- Никакого.
- А поощрение?
- Тоже никакого. Ты что думал, что я соглашусь на твое предложение к тебе домой поехать?
- Честно? Думал.
- Зря.
- Жаль. Я же ничего плохого не... Я – не маньяк, просто загулявший муж... чина, празднующий свою свободу и завершение удачной сделки. Хотел пригласить приглянувшуюся, симпатичную девушку в гости. К себе. Без каких-либо посягательств на ее близкое расположение. Просто посмотрела бы, как я живу. И только.
- Нет. Далеко ехать. У меня времени впритык. Не хватит. Через два часа поезд.
- Тогда позволь тебя проводить, раз такой расклад получается. Я к тебе приставать не буду, если что - кругом люди, - Сергей оглядел пустующий перрон метро. Было около полуночи и выходной день. - Если будет предпринята с моей стороны попытка, сдашь в милицию. Но уверяю тебя, до таких крайностей дело не дойдет. Я смирный... и не бабник.
- Это я уже поняла: дожил до такого возраста и до сих пор не женился, семьей не обзавелся, - пошутила Яна.
- М-да, - грустно мотнул головой Сергей, - и такое в жизни случается. Ну, так как? Позволите Вас сопровождать, леди? Или как? Все-таки я москвич, и мне хотелось бы, чтобы у Вас, как у гостьи, остались наилучшие воспоминания о коренных жителях столицы и их нравах.
Яна подскочила со своего места на лавочке, притулившейся одиноко под станционной мраморной аркой перехода.
- Давай лучше, съездим на ВДНХ, пока еще есть время до поезда. Я там еще не была. Вот и покажешь мне Москву, и расскажешь о ней. С той стороны, которую я не знаю.
- Заметано. То есть замечательная идея, только у меня...
- У меня на карточке как раз пять поездок осталось. Нам хватит туда и обратно.
- Да, - обрадовался Сергей, - и мне обратно домой. Успею. Главное до часа ночи сесть в поезд подземки, чтобы не делать пересадку между станциями. У тебя во сколько поезд?
- В двенадцать сорок.
- А сейчас только одиннадцать двадцать. Успеем. Еще и выставку посмотрим. Едем.
- А как ты потом?
- И я успею, - Сергей уже не принимал от нее никаких возражений. - В крайнем случае, на вокзале переночую.
7.
Дойдя до исполинских ворот на территорию выставки, они остановились в раздумье: идти дальше, или нет. Над ними возвышалась массивная арочная конструкция из бетона, придавливающая к земле еще сильней, чем накопленная усталость в ногах. Слабое освещение отбрасывало от их фигур длинные тени на ледяную пленку асфальта.
- Сколько времени осталось? - спросила Яна, сдвигая на прежнее место свою меховую папаху, съехавшую набок от быстрой ходьбы.
- Нет, пожалуй, не успеем, - ответил Сергей.
- Да, не будем рисковать, - согласилась девушка.
- В другой раз увидишь, - успокоил Сергей, с пренебрежением взмахнув рукой – жест, означающий, что это вовсе не неудача, а пустяк, - когда снова приедешь в Москву.
- Теперь не скоро. До отпуска долго, а отгулов у меня не осталось, все на эту поездку потратила.
- Не беда, подождем. Надо же все посмотреть, что не успела в этот раз.
- Да уж, - перевела дух Яна, - сегодня я столько находилась, как никогда прежде. С марафонскую дистанцию, наверное, преодолела. На одних Воробьевых горах полдня плутала. Не ожидала, что там такие просторы. Пока дошла до Университета, уже устала. А сидеть на скамейке холодно – вмиг замерзнешь. Я же мокрая вся, в этой шубе. Там ветродуй такой, что не заметишь, как продует. Болеть мне никак нельзя.
- Да, шуба у тебя и впрямь солидная. Капитально собиралась на экскурсию. И папаха к ней в самый раз.
- Это мама меня так нарядила. Я упиралась, но она настояла. «Там морозы сейчас, я прогноз смотрела», - говорит. - «Так что прекращай, ни-ни, ни какие отговорки не принимаются». Пришлось послушаться. А то не отпустила бы.
Она шла рядом с Сергеем, взяв его под руку, и он какое-то время блаженно молчал, вдыхая морозный воздух и приходя в себя от бега – он едва поспевал за молодой спутницей – и от учащенного биения сердца, вызванного не столько скоростью их передвижений, сколько из-за последствий алкогольных излишеств в этот вечер.
- Если честно, - вдруг тормознула девушка и легонько придержала его за рукав куртки. - Если честно, то это я сама так решила – взяла и ни с того, ни с сего, внезапно сорвалась и поехала в столицу. Захотелось посмотреть город, достопримечательности, развеяться. Поехала на Московский вокзал, взяла билеты и маме на стол выложила: хочешь, отпускай, хочешь, нет, а я поеду.
- Смело.
- А она: и езжай, развлекись, что ты тут, дома, будешь делать, все рождественские каникулы? У нас никто не работает до десятого.
- У нас тоже. Правильно за тебя мама решила. Иначе бы мы не встретились.
8.
До отправления поезда оставалось три-пять минут. Он вошел вместе с ней внутрь вагона, помог снять полосатый матрац и подушку, закатанную в него, присел напротив, снял свою шапку, расстегнулся. Она также скинула с себя тяжелую шубу и смахнула с головы папаху. И оказалась с конским хвостом волос, в шерстяном свитере и обтягивающих, тоже шерстяных колготках, спрятанных в высокие, подбитые мехом сапоги.
- Вот, всё, - выдохнула она, скрещивая руки между колен, обнимая свои бедра и щуря глаза: во тьме – свет еще не зажгли – высматривала своего попутчика. Не рассмотрела полностью в спешке быстролетной прогулки по городу.
- Да, теперь, пожалуй, всё, - подтвердил Сергей.
К ним подошли ее соседи на время пути. Она встала и сказала ему:
- Давай я тебя теперь провожу. До тамбура.
И улыбнулась.
Сергей топтался в вымерзающем пространстве тамбура, не зная чем закончить их прощание. Он ничего еще не знал о ней. Только одно имя, и из какого города она приехала. Она ничего толком о себе не рассказала. Не успела. А он, кажется, поведал ей о себе всё, что мог: и того, что с ним было, и того, чего не было.
- Я записала твой телефон, - сказала она. - Позвоню, как-нибудь. После праздников.
- Буду ждать, - ответил он, и засмущался.
- Можно, я тебя поцелую, - спросил он, уверенный, что откажет.
Но она не возразила, и подставила щеку. Крикнули, что поезд отправляется и провожающим просьба выйти. Проводница зашла внутрь с улицы.
Сергей изогнулся и поцеловал ее в губы. И тут же выскочил на перрон. Поезд тронулся.
2. Кешью с солью.
1.
Сергей с Ольгой под ручку вышли из подъезда их нового жилища – многоэтажного дома, высокого и почти такого же незамысловатого по архитектуре, как водонапорная башня, примыкавшего к кольцевой автодороге, как маяк-ориентир для проносящихся туда-сюда автомобилей. И чуть не ослепли. От солнечных лучей, брызнувших в их бледные, затекшие от пересыпания, лица, в слипшиеся от ночного бдения у кухонного «камелька» и перебранной лошадиной дозы шампанского – пили-то едва ли не ведрами – глазницы.
- Нет, так больше нельзя, - сказал Сергей, прикрываясь от света.
- Что нельзя? - не догадалась Оля.
Она щурилась от солнца, но не пряталась. Ей было вольготно и просторно после рамочного кутка на Цветочной улице.
- Ничего нельзя. Что можно богам, то недоступно смертным.
- Ты о чем?
- О пирах и их последствиях.
- Один раз живем. Кутить, так кутить.
- Сегодня я еще могу себе позволить, но завтра... забирать ребенка. Я не проеду мимо постов. Рисковать не буду.
- Как знаешь, - хитро ухмыльнулась Оля. - Но мне-то можно. Так что не будем сбавлять обороты. Сам говорил: «Гуляем на полную катушку».
- Ты можешь не переживать – слово «дворянина».
- Ого! Как мы себя любим. Это кто же тебя в дворяне произвел?
- Сам. Времена не те, разве дождешься.
- Для этого нужно постараться – не все так просто.
- Догадываюсь. Я же шучу, бравирую. Мне казалось, тебе по нутру бравурный тон бесед.
- Конечно, расслабься. Мне все в тебе нравится. Ты такой хороший у меня. Как клубничка в шоколаде – всего бы тебя облизала. Целиком.
И она шумно чмокнула его в щеку, оставляя там отчетливый след двух бордовых полумесяцев, смотрящих беззастенчиво друг на дружку. Сергей потер двухдневную щетинку пальцем, посмотрел на него и полез доставать носовой платок.
- Не балуйся.
2.
Он заказал два пива – себе и Оле, жареные колбаски с горчицей и салатом, гренки из черного бородинского хлеба с корочкой в зернышках тмина. И кешью с солью.
- Я люблю соленые орешки, - сказал Сергей.
- Много соли вредно, - ответила Оля. - Соль на тарелке – соль в боках.
- Я знаю: соль – белая смерть.
Он хотел еще что-то сказать, добавить, но промелькнувшая мысль не дала ему докончить: «Я не могу совсем без соли, без боли, без Оли». Только спросил, неожиданно для себя:
- А почему ты теперь не красишься? Белый цвет был тебе к лицу.
- Выжигать перекисью волосы вредно. Частая покраска – а я делала это каждый месяц, чтобы не вылезали черные корни – сгубит их.
«Странно, - подумал Сергей. - Раньше ей вроде это не мешало».
Ольга вдруг оживилась.
- А тебе что, так не нравится? Ты же видел мою старую фотографию на паспорте, там я черноволосая, как и сейчас. Правда, волосы там длинные, не такие, опять же, как сейчас. Я почти всю жизнь так проходила. Не знаю, что мне в голову втемяшилось изменить имидж.
- Так тоже хорошо, - не стал спорить Сергей.
- Хоть голова отдохнет. Плюс экономия на парикмахерской. Мастер дорого брал за сеанс.
3.
Солнечный рай в съемной квартире с Олей продолжался около месяца, потом она стала все реже и реже появляться у него – другие, новые, более животрепещущие дела не давали ей возможности вернуться к прежней расслабленной и вольготной жизни. Лето закончилось, закончились и беспечные, веселые, беззаботные дни.
- «Оглянуться не успела, как зима катит в глаза». Как-то так у Некрасова, - сказала она в разговоре с Сергеем.
- Как-то так у Крылова.
- Да. Теряю профессиональные навыки. Это от отсутствия практики. «Стрекоза и муравей», - поправилась Оля. - Я помню.
«Интересно, неужели я у нее за место муравья? - подумал Сергей. - Ну, кто стрекоза понятно и так».
Он вспомнил их выезды в летнюю пору, в подлесок - для утех и получения им усеченного, урезанного, упрощенного удовольствия. В качестве вознаграждения, этакого примитивно выраженного не склонной на чувствительные реверансы души возлюбленной, скромной и целомудренной в отношении их проявления. Знак признательности. Не более. Никаких любвеобильных излияний, заламываний рук, признаний в преданности до гробовой доски, и прочей ерунды.
Ей такое выражение чувств было не свойственно, претило ее убеждениям и сложившимся взглядам на жизнь, на то, что называется любовью. Она называла отношения двух любящих друг друга людей любовными, усиленно избегая употребления слов «любовники». И вообще отношения между мужчиной и женщиной у нее укладывались в довольно стройную и проверенную временем конструкцию, разрушить которую мог разве что случайно рухнувший на голову дом, не спрогнозированный апокалипсис, или мировой потоп, или другой подобный катаклизм глобальных масштабов.
- Все давно известно, - говорила она, рассуждая на тему любви и отношений между полами, что уже само по себе являлось редкостью – она предпочитала обходить скользкую тему и только удостаивала ту ироничной презрительной усмешкой. - С тех самых пор, как изобрели брак и семью. Муж, то есть мужчина, - охотник, добытчик. Жена дома сидит, и оказывает своему мужчине знаки внимания: любовь, ласки, удовлетворяет сексуальные потребности. Ну и, конечно, смотрит за домом, ухаживает за детьми. Я, вообще-то, эту часть обязанностей недолюбливаю, не скажу, что избегаю, но это не по мне. По-хорошему, мужчина должен обеспечить второй половине больше свободы. Бытом должна заниматься домохозяйка, или прислуга. Женщина должна следить за собой, чтобы нравиться мужу, чтобы красить его своим присутствием. Когда люди видят рядом с мужиком красавицу-жену, они по-другому думают о самом человеке: он как бы вырастает в их глазах, даже если он представляет собой жирного карлика, лысого и потного. Посмотри, к примеру, на нынешних банкиров с их женами или любовницами: что ни пара, то смех один и только. Он маленький и низкорослый, точно с детсада его не кормили, или кормили, но все это время держали в ящике с доской над головой, служившей ограничителем роста. Как свинью откармливали, или борова, точнее будет сказано. Вширь, а не ввысь. А она – вся такая воздушная, длинная, как палка, с ногами от ушей. Плюс шпильки сантиметров двадцать-тридцать. Так что он ей щекой трется о мини-юбку. Не дефиле, а умора.
Наслушавшись ее речей, Сергею стало представляться, что оказание ею интимных услуг это сродни коммерческому вознаграждению. С бонусом, по случаю и сверх полученных комиссионных – обычной платы за труд. Поэтому он не отказывался от ее странного, раболепного подчинения его извращенным фантазиям, сочтя их окупающимися его подачками. Баш на баш. Ты мне я тебе.
4.
Отвозя ее с сыном домой, в их дом, в квартиру, вход куда ему был запрещен (табу), он не слишком горевал – попривык, пообтесала его жизнь. Как деревянное полено, над которым повозился папа Карло. Только не вышел бравый паренек, маху дала рукодельница, стесав всю кору, ничего не оставив для прикрытия бесстыдной наготы, до нежных древесных волокон, до возрастных колец и темных круглых пятен, сохранившихся от обрубленных сучьев. Даже нос-сучок спилила немилосердная.
- Так тебе и надо, - хотелось ему сказать себе, припоминая множественные детские наказания, предпринятые к нему воспитателями, и подстрекательские подсказки малолетних сверстников, чьи тропинки его крепкие ножки перешли поперек. - Не будешь совать нос, куда ни попадя. Любопытной Варваре нос оторвали.
«Эх, - подумал он, - где эта Варвара теперь прячется от него? Не усмотрел девку, упустил свое счастье».
И рассмеялся от души, от всего сердца.
- Зачем я ей такой сдался? Неужто ей такой нужен, распрекрасный из прынцов? - говорил он, расплываясь в самодовольной улыбке, в которой больше было горечи, чем остроты. - Поди, замуж вышла, детей нарожала. А что? Правильно. Заслужила. Хорошая была девка. Честная, неиспорченная, не заляпанная грязью (не залапанная). Наверное, верной женой кому-то стала, досталась. Хоть бы доброму человеку, не похабщику. Иначе несправедливо.
Он рано укладывался спать, посмотрев, полюбовавшись, на закат, который был виден в широкое окно натуралистически, в красках, во всех переливах, сгустках и разбавленных тонах, как в Бородинской панораме поле боя. Засыпал сразу, не ворочаясь и не подтыкая тысячу раз подушку под голову. Сны приходили и уходили, а наутро он вставал, как новорожденный, ничего не в силах вспомнить из них. Он и прошедшие события последних дней припоминал с трудом, как будто его выкашивал преждевременный склероз под корешок.
- А чего вспоминать бестолку, - говорил он себе. - Было и прошло. Поросло бурьян-травой. И косилкой не скосишь. Нужно смотреть вперед, за сорняки, там, где еще не хожено и голая степь.
Он потягивался, распрямляя свое немолодое, но вполне живучее тело. Ключицы и суставы похрустывали. Становилось легко и весело от мысли, что там впереди его ждут новые дела, новые впечатления, которые всегда возникали в его прошлой жизни, которые – он знал это по собственному опыту – придут, и придут всегда неожиданно и внезапно, когда не ждешь, как не готовься.
- А чем черт не шутит, - он вбирал в легкие большую порцию воздуха и, волнуясь, прислушивался к биению своего сердца: насколько оно ритмично и равномерно, сильными толчками, стучит.
5.
- Я хочу с тобой поговорить. Очень серьезно. - Ольга умоляюще посмотрела на Сергея. - Ты только выслушай меня сперва... не перебивая.
- Я и не собираюсь...
- Нет, я прошу: не перебивай. Мне трудно говорить, но сказать все равно нужно.
- Я тебя слушаю.
- Баба Лиза хочет устроить Кешу в престижный институт, где у нее есть связи. Без конкурса, или как-то так сделает, что конкурс он в любом случае пройдет, и его примут.
- Очень хорошо.
- Ты не понимаешь.
- Ладно. Поясни в чем дело.
- Я не хочу, чтобы он поступал в тот институт.
- Почему?
- Я не хочу, чтобы мы... чтобы Кеша зависел от бабы Лизы. У меня есть на примете другое учебное заведение. Такой же диплом, какая разница, где работать. В конце концов, Книпер устроит его после окончания в свою организацию. Или перепоручит. Кому-нибудь из ее круга.
- Но почему ты не хочешь, чтобы он закончил престижный вуз и получил блестящее образование?
- Ты не знаешь, какие это люди: эта баба Лиза и ее родственники. Я не хочу быть им обязанной. Мне только нужны деньги на учебу. И все.
- И все? Сколько?
- Пятьдесят тысяч в год.
Сергей присвистнул.
- То есть за пять лет – двести пятьдесят тысяч.
- Ты же сможешь заплатить за первый курс? - Ольга продолжала с мольбой смотреть на него. - Я знаю, это для тебя не такие большие деньги. А мне необходимо, просто до смерти необходимо, найти эти деньги. Любой ценой.
Она сглотнула и сжала обеими руками края кофты у груди.
- Я не отдам его в армию. Ни за что. Этот говорит, что ему наплевать, если не будет учиться, пусть идет служить. Он говорит: «Я служил, и Кеша не рассыплется». Разве для этого я его родила и воспитывала, чтобы...
- В службе я не вижу ничего... ничего постыдного и страшного. Чего можно опасаться. Если только не отправят в горячую точку...
Он осекся, потому что вспомнил, как говорили о нем некоторые сослуживцы, а тот, кто не говорил, смолчал, все равно так думал. Даже Мошка, его верный друг и целый год, пока они были молодыми (карасями) на службе, весь этот год его собачка на привязи. Хотя, конечно же, привязан Леха был больше к теплу писарского обиталища, чем к нему, к человеку с иной галактики. Галактики под названием «Отчий дом».
- Отсиделся в тепле, дармоед, - говорили они, - что это за служба. Хлебнул бы с наше, узнал бы настоящее солдатское житье. А так: можно сказать, что и службы не видел. Много ли в иллюминатор разглядишь. Тем более, когда печка под задницей. Один ют... и кусочек моря, чтобы не расслаблялся, помнил, где ты. Не служба, а рай. Ему только крылышек не хватает. Подрисовать, так чистый ангел выйдет. Молись на него после заката, чтоб, куда подальше не заслал – все карты у него, козырные, куда захочет, определит. Хоть в рай, хоть в ад.
Так говорили они, и Сергей поеживался от одних только мыслей, что еще могли они думать о нем, что они могли бы добавить к этим своим словам. Такого, отчего стынет кровь, и трясутся руки у униженных. Будто пригвождённых к позорному столбу. Или распятию.
Ольга отвернулась и молча боролась с собой минуту. Наконец, спазм, который не давал ей вздохнуть, произнести хотя бы одно слово, был ею преодолен. Она громко кашлянула, перегнувшись всем телом, а когда выпрямилась, открыто посмотрела Сергею в лицо. Глаза ее наводнились, и прозрачная пленка, лопнув, как будто прорвалась мыльный пузырь, открыла дорогу ручьям слез, теперь ничем не удерживаемых, избавленных от преград.
- Ладно, ладно, я сказал, не подумав. Не смотри на меня так.
Сергей встал, подошел к столу и стал открывать бутылку. Он раскручивал проволочный жгутик, придерживая пластмассовую пробку другой ладонью, а сам искоса наблюдал за Ольгой. Она вытерла платочком у глаз, переменила позу и глянула в окно. Солнце еще не открылось взору, оно пряталось за высоткой чуть слева, но зеленеющие посадки вдали вдоль небольшого овражка уже пробудились и сияли, будто улыбаясь.
- Ты же знаешь, я сделаю все, что от меня зависит, что в моих силах, и даже сверх того: все, что невозможно, я сделаю... Только не допущу, чтобы Кешу забрали.
- Я дам деньги, - сказал Сергей. - На первый курс.
- А дальше мы что-нибудь придумаем, - обрадовалась Оля, слезы ее разом высохли. - Ты достаточно зарабатываешь. Подумаешь, откажемся от шампанского и... Сколько мы тратим на эти застолья?
- Вот именно, придется подтянуть пояска.
- Ничего страшного, я могу обходиться минимальными потребностями.
- Вот как?
- Да, я могу неделями есть одну кашу. Знаешь, когда Кеша был маленьким, я готовила ему манную кашу, и мы с ним вместе ее ели. Очень вкусно.
- М-да, манная каша и шампанское – идеальная диета, - мрачно пошутил Сергей.
6.
- Я хотел купить новую машину, иномарку. Копил, а теперь не знаю, что и думать, что и делать. Ты как будто мне руки отрезала, обрубила, и часть серого вещества из мозга выскребла своим коварством.
Сергей с усилием напрягал память, чтобы вспомнить эпизод своей жизни, который вынудил его сказать такое подруге.
Вечером Сергей завел и поехал на своей «восьмерке» во дворец культуры на танцы. А вначале он позвонил Ольге, но трубку снял Кеша.
- Ее нет дома.
- Где она?
- Она пошла в магазин.
- Ты почему так долго не брал трубку? Так, где же она? Еще не вернулась?
- Она, наверное, зашла к подружке из соседнего дома. Когда уходила, сказала, что может быть задержится, и чтобы я ложился без нее, как посмотрю телевизор.
Там он застал ее вытанцовывающую с кавалером. Он следил. Потом они, откушав в буфете, направились к выходу. Дальше под ручку в метро. Он спустился на станцию и подошел к ним ближе. Завидев его, она бросилась в другой вагон. Он вошел за ней. Кавалер остался в недоуменном одиночестве на перроне.
- И что ты скажешь на всё это?
- Ты что тут делаешь?
- Ты еще спрашиваешь? Как ты смеешь?
- Не кричи, пожалуйста. Здесь люди.
- А что мне люди? При чем тут люди? Хорошо. Давай выйдем на следующей станции и поговорим спокойно.
- Я не хочу с тобой говорить. Ты в таком состоянии, что с тобой бесполезно разговаривать.
- Нет, посмотрите на нее. Она даже не краснеет.
Сергей был не прав. Ольга вся пылала. В подземке было натоплено, как в избе с печкой. Ее щеки, лоб раскраснелись от жары, но она даже не пыталась расстегнуть свою дубленку. Тушь и губная помада размягчились, на грани таяния, будто и впрямь собирались потечь - как уже сделали жирные слои нанесенного на кожу лица крема, удерживаемые слабо фиксирующей сахарной, сверкающей на свету, пудрой.
- Оставь меня, - крикнула Ольга и выбежала из состава. Сергей двинулся было за ней, но замешкался. Двери захлопнулись. Радио объявило, что поезд следует до следующей остановки «Павелецкая». И он поехал дальше, разглядывая колонны станции и мрамор стен и полов, несущихся мимо него, ускоряющих свой бег, пока не погрузился во мрак туннеля и не увидал в черном зеркале свое перекошенное и неузнаваемое лицо – отражение человека на грани безумия.
7.
- Я подумал и решил, - сказал Сергей, - решил дать тебе деньги за оставшийся период обучения Иннокентия.
- Как? Все сразу. Зачем?
- Так ты будешь спокойна и уверенна, что я тебя не брошу. И не обману.
- Я итак...
- Не спорь и не говори, что ты и без них... меня... что они тебе не нужны.
- Нет, конечно они нужны. И правда, так мне будет спокойнее.
- Только предупреждаю: я даю тебе вперед всю сумму под условие, что ты эти деньги не станешь держать дома... ну, в этом доме, ты понимаешь. Заклинаю тебя, не храни их в своей квартире, где сейчас живешь. Лучше всего, отдай маме. Отвези их к ней в область, расскажи ей все, и передай деньги на хранение. Она спрячет их лучше, чем ты, я уверен. Под ее присмотром они будут под надежной защитой, а я спокоен.
- Хорошо, как скажешь. Правда, я не стала бы... но раз ты этого хочешь, то...
- Да, и не говори никому: ни сестре, ни соседкам, ни подругам, никому.
- Этого мог не говорить. Что я не понимаю?
- Так-то лучше.
8.
Он не выдержал и опять позвонил. Очень уж скучно и тоскливо было сидеть вечером в своей съемной квартире и ждать прихода выходных, когда она приезжала к нему.
Абонент молчал. Трубка ровно гудела через определенные интервалы.
Он сорвался с места и снова поехал к проклятому дому свиданий. На метро.
Приехал он к окончанию мероприятия, он подсчитал, что самое время бездельникам собраться в шумном гардеробе, где толкаясь и смеясь, они начнут надевать на себя шубы, пальто, куртки. Девушки бальзаковского возраста выстроятся в длинную очередь в туалетную комнату, которая будет спускаться по витой парадной лестнице к широким усадебным дверям в холле. Очередь меньших размеров растянется к единственному двухметровому зеркалу в медно-бронзовом обрамлении с лампой-бра над головой.
Он остановил себя у парапета пешеходного перехода уже на улице. Нет, туда он не пойдет. Ему хватило эмоций и переживаний еще с предыдущей встречи на танцполе. Когда он встретился со своей ветреной спутницей жизни, развлекавшейся в обществе экстравагантного мужичка из арьергарда завсегдатаев и третьесортных приставал-прилипал к женскому телу. И она к тому же строго-настрого запретила ему вновь приходить туда без нее.
- Я туда больше не пойду, - сказала она. - Не хочу больше. Но и ты туда не ходи.
И добавила некоторое время спустя.
- Если надумаешь – вдруг захочется – то предупреди меня. Хорошо?
- Хорошо, - согласился он.
Да и что он мог ей ответить: он почти потерял уважение к себе за эту свою слабость и безволие. Он ни в чем не мог отказать этой женщине. Потому что кроме нее, у него ничего не осталось больше в этой жизни. И он цеплялся за нее, как тонущий за спасательный круг или соломинку.
Он увидал ее издали. Как она идет, грациозно – она умела это делать восхитительно – покачивая бедрами, в дубленке лишь угадываемыми по очертаниям, смытым тяжелыми покровами ее верхней зимней одежды. Как, низко согнувшись, преклонившись перед ней, семенит рядом воздыхатель. Черт возьми, новый ухажер! Сколько же их у нее? Он не подошел. И растворяясь в снежном вихре, налетевшем вслед за исчезнувшей в переходе парой, под обледенелым асфальтом улицы, он все шел и шел наугад, ища, куда приткнуть свое ослабевшее, обессилевшее тело. И в конце улицы, в небольшом парке упал на скамейку, усыпанную снегом, как припорошенная студеная могила на кладбище.
Вокруг мела метель, тускло мигал фонарь, поскрипывая от порывов ветра, а ему было все равно. Он не чувствовал холода - ни в окоченевших руках (забыл одеть перчатки), ни под седалищем, хотя сидел на куске льда, вмерзшем в щель между досок, - он просто смотрел на все вещи, окружавшие его, как на мертвые изваяния, как на атрибуты кладбищенского пейзажа. И себя он считал сейчас одним из клиентов этого мракобесия, трупом, поднявшимся из гроба, испустившим дух, но не утратившим скелет. Скелет без плоти, без чувств, без ощущений.
9.
- У меня пропали деньги, - трясясь от плача, бледная и почти слепая от слез, говорила ему Ольга.
Сергей долго не мог понять смысл ее слов – до него никак не доходило, что она говорила об их деньгах, о его деньгах, о тех деньгах, которые он ей дал, можно сказать подарил. И вот теперь оказывается, что их нет. Мистика какая-то. Чепуха. Такого не может быть. Как такое возможно?
- Куда же они делись?
Ему проще было бы услышать, что они растворились, расплавились в топке, в серной кислоте, чем узнать правду: что они стали достоянием чужого лица, скорее всего ее мужа, да пусть даже не его, любого другого, но не самого Сергея. Того, кто имел право на их владение. Законное, заработанное право. Выстраданное трудом, переживаниями, мытарствами, бессонными ночами и днями, месяцами, годами унижений, пресмыканий и самоотречения.
- Я не понимаю, - почти кричал он. - Я ничего не понимаю. Как можно было их потерять?
- Я их не потеряла.
- А что? Куда они подевались?
- Я оставила их во внутреннем кармане дубленки...
- Где-е-е... В прихожей на крючке одежной полки?
- Да, там.
- Ты что... ду... Ты о чем думала? Я что тебе говорил? Куда я тебе советовал положить деньги?
- Но я не успела передать маме... Честно, я не хотела доверять ей деньги. Она бы их спрятала и не давала бы мне...
- Я этого и желал.
- Но она могла бы потратить их на другие цели. Ты ее не знаешь. Что она за человек. В конце концов, она не одобряла мой выбор... выбор института. Она недолюбливала бабу Лизу, всегда считала ее жестокой, бессердечной и эгоисткой, но была согласна пожертвовать Кешей ради обучения.
- Ты могла выполнить мою просьбу? Просто выполнить, без рассуждений и посторонних мыслей. Неужели это было так сложно сделать: просто послушаться, и не противиться, не прекословить. К чему все эти противостояния. Эти вечные склоки, и еще раз склоки. Без конца и края. Вы все, как с ума сошли, все бьетесь и бьетесь, стучите лбами друг о дружку, так что звон в ушах стоит. А все бестолку, потому что ничего, понимаешь, ничего не добились, и не добьетесь. Никогда. И ни в чем.
Сергей, обессиленный, рухнул на стул.
- Всё. Ничего не хочу слушать. Уходи.
- Но я честно не брала этих денег. Скорее всего, это он их умыкнул, когда меня не было дома. Я выходила в магазин в тот день. А ты знаешь, что я всегда выхожу на улицу в своем районе, ну по делам, недалеко от дома, в своем поношенном полушубке. А что, перед кем красоваться? Кому я нужна? Никто и не посмотрит. А кто меня знает, и не такой видел.
- Я все понял. Уходи.
«Кому теперь претензии предъявлять, - подумал Сергей, - тот, кто украл, будь он хоть муж, хоть сам дьявол, не признается. Сам виноват: нашел, кому довериться. Поделом тебе. Хотел откупиться, купить себе бесплатную полюбовницу, ан нет, видишь, как дело вышло. Все гладенько, не подкопаешься: на кого теперь думать. Он или она. Один черт. Может быть, и вместе всю эту бодягу затеяли. Как говорится, одна голова хорошо, а две лучше. Вывод один, такой вот получается: хрен с ними, с деньгами, заработаем еще. Только вот, что-то дороговато мне эта дамочка стала обходиться. Любовь любовью, а жизнь не прощает расслабившихся, и отбирает, если не деньги, то года, и разбивает иллюзии, и опять учит, учит и учит. А ты все одно ошибаешься, ошибаешься и ошибаешься. И конца этому нет».
- Ты не сердись, - сказала, прикрывая дверь, Оля. - Мне очень жалко, и я сильно расстраивалась весь день. Я всю ночь не спала, не знала, как тебе сказать об этом, о пропаже. У меня даже вот здесь, - она указала на левую сторону груди, - болело все время, когда я об этом думала. Но ведь мы с этим справимся, а? Мы и не такое переживали, правда? Ты не злись на меня. Я тебя очень-очень люблю. Я тебе позвоню.
3. Миллениум.
1.
Год назад... ровно год прошел. Сергей вспомнил, какое название придумал минувшему году, как легко нашел ему определение: «Рубикон». Он прошел его не с закрытыми глазами. Отчаянно, упорно продирался он через небурный поток, уже не страшась, что его опрокинет и унесет течением в сторону от брода, по которому он перебирал ногами, разгребая мыльную пену и не отворачиваясь брезгливо от брызг.
Аллегории, которые по заведенной привычке напускать тумана, оставшейся ему в наследство от эпохи сочинительства, он приводил в своих сравнениях - этапов жизни с природными стихиями, - помогли уяснить: нет ничего опасного в преодолении временного расстояния. Оно, как любое время года, сменится на другое, в котором действуют другие законы и существуют иные радости и невзгоды. Зима сменится весной, весна летом, и оно подарит уйму радостных часов, дней (полечит). И так по кругу.
И тем самым фантазии и сравнения облегчили ему ориентацию во времени и пространстве, застолбив местечко под солнцем, определив его собственное, ни с кем не разделяемое, положение в мире вещей (мир абстрактных понятий еще ему не поддавался).
Год назад он принял приглашение Ольги отметить день, а точнее ночь, в кругу ее семьи. Эта ночь и впрямь несла в себе, как эмблема, расписное знамя или штандарт (выбирай сам), не только исторический, но и удивительно ловко и своевременно подвизавшийся в кумовья, прямо родственный символ нового. Нового, обновленного, наступающего на пятки периода развития. Общества, человечества, страны, планеты, истории. И его истории тоже, это он отчетливо осознал и вынес с этой ночи. Как будто в морозном мраке пустыря двора-колодца черноту озарил фальшфейер, вспыхнувший, как маяк в подземном гроте со стеклянными зубьями - сталактитами и сталагмитами, перекрывавшими проход к отверстию в скальных породах, к дневному свету.
И он не удивился, не испугался, не отвернулся от верно им понятого знака, потому что был к нему готов, потому что сам согласился прийти сюда и получить добровольное знамение.
2.
До наступления морозов Сергей возил Олю каждые выходные в город N (Net). Без исключения, каждые. Ну, может, пропустил один-два. Исключения, они подтверждают правила. И еще кое-что подтверждают, но это из другой оперы.
Они отвозили Кешу к бабушке, матери Ольги, где он проводил два дня в обществе своего младшего двоюродного брата, его матери и старой женщины. Кеша не возражал против нежданных изменений в распорядке его жизни и такого беспардонного внедрения в личную жизнь, и не высказывал возражений из-за посягательств на внутреннюю территорию его мира, со своими планами и предпочтениями. Можно сказать, что он был послушным и гибким ребенком. Можно было бы, если не знать его ближе.
Сергей сразу заподозрил неладное в их отношениях с матерью. Как будто между ними установились коммивояжёрские связи с незримыми нитями, связавшими их в единый, однообразный, бесцветный клубок. Ни каких бумажных контрактов, подписей, факсимиле, печатей и штампов. Всё на уровне подсознания и безмолвных соглашений.
- Ты будешь сегодня сидеть дома, - посылала Оля флюиды сыну.
- Почему это? - спорил немой подросток, подпирая дверной косяк головой, достававшей до верхней доски.
- Потому что так надо.
- Ну, это другое дело, другой расклад.
- Нет, мы с тобой уже договаривались о таких случаях. Больше у меня ничего не проси.
- Это не честно, не по правилам. Это другой случай, не входящий в предыдущее соглашение. Это добавочный пункт.
- Вот как? И что же я тебе в таком случае должна?
- Сейчас я еще не придумал. Ты застала меня врасплох. Я потом тебе скажу. Не волнуйся, я не буду злюкой и транжирой, я по справедливости поступлю с тобой. Все будут довольны.
- Знаю я твою справедливость, - Оля свертывала разговор, беря отсрочку приговора и выигрывая передышку в беззвучных переговорах, которая ей тоже была нужна для подготовки. - Не одному тебе нужно все обмозговать и подсчитать.
Сергей оставался сидеть в машине, пока Оля за ручку отводила сутулого парня в один из подъездов серого в крапинку, как будто здание присыпали мелкими камешками с песочком, дома в четыре этажа. Сергей еще подумал, что в строительную смесь, в незастывшую еще бетонную суспензию добавили зачем-то, для твердости, наверное, керамзит, щебенку и мелкодисперсную песочную пыль, все вместе, и не горсточку швырнули, пожалев, а сыпанули в замес как следует, от всего раздольного и разухабистого русского сердца, чтобы дом выделялся на фоне блеклых и неуместных в степи построек. В общем, напортачили бракоделы. По всем правилам безрукого мастерства.
Минуты, а за ними часы, проходили томительно и скучно. Он прослушал все радиопередачи на частоте FM-102,1. Потом зарядил магнитолу кассетой «Рондо» и стал слушать тоскливый, плачущий голос Иванова, жалующийся на отсутствие любви или наоборот, чересчур сильное чувство, которое, когда перебор, все одно приводило к конгруэнтному, как говорят математики, финалу.
3.
Изнутри дыхнуло натопленным жилищем, кухонными ароматами с примесью хвои и елочных игл, слабым запахом дорогой парфюмерии и еще бог весть чем, что было добавлено, разбавлено в атмосфере скромной по габаритам квартирки.
- Милости просим, присоединяйтесь к нашей веселой компании, - суетилась у порога невысокая пожилая женщина в накинутом на плечи пуховом платке, астматичка, судя по всему, так как часто подкашливала, прикрывая рот. - Вот берите эти тапочки. Они специально для вас приготовлены. Как размер, подойдет? - Она заглянула в лицо Сергея, ожидая, что он скажет.
«Вот было бы смешно, если б я сказал, что малы, и стал бы настаивать на их замене», - Сергей не отвел глаз, упорно просовывая ступню в узкий тапок.
- Вот и хорошо, раз подошли, - повторила несколько раз хозяйка, - вот и хорошо.
- Конечно, хорошо, мама, - сказала девушка, стройная и подтянутая, как гимнастка или пловчиха, в облегающем свитере и джинсах. - А можно было и не надевать их вовсе. У нас во всех комнатах ковры.
- Нет, нет, Летта, - смешно повторяя букву «т», сказала Оля. - Пусть будут тапочки. В носках ходить по квартире как-то не прилично, правда, мама? И не гигиенично, к тому же.
- Да-да, девочки. Проводите же, наконец, гостя в гостиную, - продолжала нервничать пожилая женщина, мать двух сестер и бабушка двух внуков, которые выбежали из-за угла, как прятавшиеся бандиты, и гурьбой накинулись на старушку, и повисли на ней всей тяжестью своих окрепших подрастающих тел, ничуть не беспокоясь о причиненных неудобствах.
- Тише вы, дети, - лицо Оли приняло выражение испуга, она яростно замахала руками на ребятишек. - Убьете бабушку. Мама, я бы им не позволяла так с собой обходиться.
- Да пусть себе балуются, - улыбнулась старушка. - Что с них взять, с малышей?
- Хороши малыши, один с меня ростом, другой весит, как...
- Во-во, - быстро подхватил тему развивающегося диалога Иннокентий. - Откормила ты его бабушка своими пирожками. Посмотри, как щеки раздулись.
И он схватил младшего двоюродного брата за обе щеки и что есть мочи растянул в разные стороны.
- Брось, брось, - зашикала Оля. - Ты ему все щеки оборвешь. Летта, не позволяй им дурачиться без меня. Особенно Кеше. Он, я знаю, у вас, когда меня рядом нет, распускается без меры, совсем от рук отбился. Дома я ему не позволяю вести себя так.
- Это он так радуется, что вы приехали, - возразила спокойная и рассудительная девушка. - В остальное время он ведет себя тихо и мирно, его не видно, не слышно. С книжкой сидит больше, даже гулять редко выходит.
- А чего мне с этой бестолочью разговаривать, и о чем? - подал голос Кеша. - Они в своей сельской школе ничему путному не научатся. Я им могу такое нарассказать, что у них уши в трубочку завернутся.
- Ага, если кто-нибудь вообще будет тебя слушать, - хмыкнул другой мальчишка.
- Да мне самому с ними неинтересно дело иметь. Подумаешь, слушать не хотят. Было бы из-за чего расстраиваться. Еще неизвестно, кому первому слушать не захочется.
- Всё, дети. Кончайте свою болтовню. Все к столу, живо.
- Сергей, ты... можно мы на «ты» перейдем? У нас дома всё по-простому, без церемоний и привилегий...
- Я сам хотел предложить, только посчитал неудобно как-то... но Вас, Антонина Юрьевна, я на «вы», если позволите...
- Конечно, конечно.
- Как тебе не стыдно? Об этом можно было не спрашивать. Не деликатный ты человек, Сережа, - сказала Оля, краснея от стыда.
- А что я такого сказал, чтобы стыдиться? Антонина Юрье... сама предложила.
- Да, и правда...
- Хватит уже. С тебя за это первый тост. А мне подайте салатик, вон энтот, с грибками... и фаршированный перчик.
Сергей, не успев сесть, поднялся с рюмкой и прокашлялся. Антонина Юрьевна также прочистила горло, скромным двукратным кашлем.
- Я говорить тосты не мастак, - начал Сергей, - но так и быть скажу. А чего не сказать в такой замечательной компании, в присутствии такого количества прекрасных дам.
- Красивых женщин, - перебила его Оля.
- Да, красивых, незамужних дам...
- Кавалер ты учтивый, но ляпаешь невпопад, несешь какую-то околесицу, - заметила Оля. - Сегодня явно не твой день.
- Может быть, ты закончишь за меня.
- Может быть, - согласилась Оля. - Сядь. А то с тобой, с твоими закидонами, я слюной подавлюсь – до того салатиков охота. Мама, я весь месяц ждала этой минуты, чтобы сесть за стол и попробовать твоих салатиков. Всех. Сегодня я ни один не пропущу, учти.
- Да, ради бога, кушайте на здоровье. Для вас и старались.
- Я всегда к вам еду, а сама сгораю от нетерпения. Потому что знаю, что у вас всегда на любой праздник несколько салатов приготовлено. Какие я люблю.
- А как же иначе. Какая мать свою дочку не порадует? И вижу я тебя, Олюшка, редко. Все разносолы Виолетте с Германом достаются, а тебе раз в месяц неужели не... не постараюсь для тебя, неужели не угожу моей доченьке.
Старушка едва не прослезилась от своих слов.
- Мамочка, дай поцелую тебя, моя радость, - потянулась к матери Оля.
- И кавалера твоего побаловать нужно, - сказала старушка, тая от ласк дочери, перенося часть их на ее спутника, делясь ими, как делают только очень добрые, задушевные старые люди, живущие по меркам ушедшего времени и следуя старым, укоренившимся в них традициям общения. - Ну ладно, что-то мы заговорились. Со знакомством, однако. Будем живы. - И опрокинула рюмку в горло отработанным жестом, не оставляющим сомнений в частой практике и во многих повторениях.
- За вас, Сергей, - чокнулась с ним сестра, - и за Олю. За ваш союз и дружбу.
Покушав и еще раз выпив - дети по стакану шипучей кока-колы, девушки по бокалу красного вина, Сергей и бабушка по стопке водки, - Антонина Юрьевна предложила всем подняться и выйти из-за стола.
- Танцы, танцы, - загалдели ребята.
Было понятно, что по заведенной традиции в перерывах между поглощением разносортных кушаний полагалась физическая разрядка, или зарядка, кому как. Летта (воспользуемся Олиным вариантом произнесения имени сестры) завела древний проигрыватель, напоминающий рассохшийся патефон и больше годная в утиль рухлядь, нежели вещь, соответствующая представившемуся случаю ублажать звуками музыки. Она поставила на крутящийся, вихляющий прорезиненный диск виниловую пластинку с «Бонни М» и опустила рычажком, замкнув, клыкастую иглу, весело запрыгавшую тотчас по ухабам и кочкам музыкальных дорожек. И гордо вскинув головой, отошла в сторону с сознанием верно выполненного долга.
- Вот так-то будет веселей!
Комната ожила и наполнилась бодрящими звуками. Все сразу задергались, как в конвульсиях, выстроившись в круг, и хотя никто уже не обращал на него абсолютно никакого внимания, Сергей догадался, что сегодня вечером ему придется здорово постараться, чтобы сойти за своего и чтобы его на общих правах приняли в эту веселую семейку.
«Только бы приняли на общих, не на птичьих, правах», - раздумывал он и торопился, как мог, еле поспевая за ритмом и бешеной пляской женщин, скакать же, как дети: резво и прытко, ему и не мечталось. - «А то и вовсе подумают, раз скачет, как козел, то и место ему самое подходящее в стойле, и не отпустят на луг травку щипать, или привяжут к колышку и прикажут пастись поблизости, в зоне их видимости. Или в оптическом прицеле», - совсем уж невпопад додумал он, приседая на корточки и тяжело дыша.
Сергей обливался потом, который стекал ему за шиворот и лез в глаза. Он раскраснелся, как девица на смотринах, отчего Оля заметила, приглядываясь к нему придирчиво все время танца:
- Ты, я смотрю, танцуешь, как заправский балерун. Где научился?
- В самодеятельном кружке в начальных классах. Был у нас такой кружок, куда приглашали всех желающих.
- И ты, конечно, находился в числе желающих?
- Не сказать, что шибко хотел, но там всем, кто записался, отметки в четверти выводили положительные. А у меня того, с дисциплиной были нелады, и кое-что по природоведению я не любил. Я больше точные науки жаловал и отдавал предпочтение числам и геометрическим фигурам. Больше, чем фигурам речи и словам. Но все меняется, не знаю даже: кстати или некстати такие метаморфозы в жизни.
- Все к лучшему, - серьезно сказала сестра. - И уж то, что сейчас конечно лучше, чем то, что было прежде.
- Это она фигурально выражается, а не конкретно о настоящем моменте жизни, своей и не только своей, - перевела Оля, сгущая краски, отчего обстановка неистового веселья немного потеряла в свете и помрачнела.
- Это-то я как раз стал понимать с возрастом, - сказал Сергей. - Даже иногда потянуло на стишки, на лирику. Старею, наверное.
- Бросьте, какие ваши годы, ребятки, - оборвала вздохи сожаления бабушка. - О годах жалеть не нужно. Это я вам, как поживший человек говорю. Но и расшвыриваться ими тоже не следует. Если что попалось в жизни ценное... или люди какие приглянулись, так не отпускайте... хватайте, хватайтесь за них и держите. Потом разберешься, нужно оно тебе или нет. Часто мимо проходит то, о чем в дальнейшем вспоминаешь с жалостью и злобой на свое лентяйство, безалаберность и невежество в вопросах деликатного свойства. Чего проще, казалось бы, протяни руку и вот оно, счастье, в ладошке.
«Вот так-то, братец ситцевый, имей в виду, наматывай на ус, и смотри в оба. Да, еще палец в рот не клади», - вихрем пронеслось в голове у Сергея. - «Мудрые слова они, конечно, и дураку полезны, но обжечься не хотелось бы».
Он смахнул капли пота с вихра и с висков, и новая мысль, пришедшая к нему сразу после этих незамысловатых движений, больше похожих на рефлексы Павлова, когда еда и опасность как-то соединяются, замыкаются на одном и том же, родственно солидарном, помогла утвердиться в правоте своих подозрений и подвести логичное основание под свою теорию:
«Дуть на холодное – глупость, конечно, да и не все, что горит опасно, однако раз ошибешься, а исправлять... сколько времени потребуется? Одному богу известно. Минер ошибается только раз. И это не пустые слова, за ними стоит многовековой опыт неудачников».
- Дети, - выкрикнула Виолетта, - не пора ли нам запускать фейерверк. Хватит жечь бенгальские огни. Это баловство, ребячьи забавы. Где наш пиротехнический арсенал?
4.
- Почему так в жизни? - спросила Ольга. - Любит только один. Взаимной любви нет. Есть безответная. Если один любит, другой обязательно нет.
- Почему ты говоришь: другой? - возразил Сергей. - Не другая. Ты подразумеваешь под прилагательным (прилагающимся к мужскому роду) «другой» мужчину? То есть дословно твоя реплика переводится так: если женщина любит, то мужчина ее нет. Тем самым ты подозреваешь меня, мужчину, в отсутствии чувств?
- «Ты слышишь избирательно: только то, что хочешь услышать, - услышал Сергей голос Оли, прозвучавший, как какофония ненастроенных музыкальных инструментов, в темной гулкой комнате где-то в отдалении от столицы. Кажется, в городе N (городе Net), где жила ее мать и сестра с ребенком от неудачного брака. Кажется, в этой семье все браки оборачивались неудачами. - Не то, что есть на самом деле».
- Я вовсе не хотела обвинить тебя, да и кого-либо другого, - сказала Оля своим, настоящим голосом.
- «Даже мне неизвестного, - продолжал вклиниваться в тишину чужой, чуждый ее интонациям, женский отзвук, бубнящий утробно, исходящий откуда-то снизу тела, присевшего на кровати. Будто прокрученный через воздушные жернова или винты, как мясо в мясорубке. А желудок ее способен был выдавить только звуковой фарш, процеженный через голосовые связки. - В обобщающем смысле – чей-то образ. Я опустила промежуточное слово «человек», и только. Мои слова относятся не к мужскому роду, а ко всему роду человеческому, будь то мужчина или женщина».
- Я не об этом, - чуть не закричал Сергей, повысив голос и не заметив этого, - я о другом... Ты знаешь о чем.
- Тише, разбудишь всех.
- Я говорю о своем чувстве, а ты твердишь о неразделенной любви, - чуть ниже, на полтона сбавил Сергей громкость.
- Но что же, если все так устроено...
- Как устроено? Где?
- «Неразумно. Вокруг».
- Ты просто не замечаешь, - это голос Оли, вынырнувший из темноты.
- Хорошо, если я тебя люблю... из этого вовсе не вытекает, что ты меня не любишь.
- Ты много говоришь о... часто произносишь это слово: любовь.
- Что из этого?
- Этим словом нельзя разбрасываться. Оно слишком много значит, содержит в себе уйму... словом, если его часто произносить, оно потеряет смысл.
- Износится что ли?
- Да, вроде того. Истреплется.
- Так что, мне совсем его не употреблять в своей речи.
- Достаточно сказать раз-два. И всё. Ты же на каждом шагу его используешь. Теряется вера в искренность признания. Слово как бы тускнеет.
- Ну, знаешь, - Сергей еле сдерживался. - Если хочешь знать, чувства подтверждаются не только словами. Даже не столько словами, сколько делами.
- Вот, - приподнялась и оперлась на локоть Оля. В ее глазах лучился отраженный свет окна. И интерес. - Ну-ка, давай-ка продолжай. Что это ты о проверке делами говорил только что? Чем ты докажешь свою... это чувство, эту пылкость?
- А я не боюсь этого слова. Могу тысячу раз его выкрикнуть, и от этого оно не потускнеет для меня. И чувства мои не изменятся. - Сергей замолчал, и тут же прибавил: - Они от другого могут пропасть.
- Это что за разговорчики? - с шутливой интонацией произнесла Оля, разыгрывая обиду. - Это кто мне грозится тут? «Я тебя разлюблю». Попробуй только. Вмиг... Я тебе... разлюблю.
- А ты не вспоминай больше о своих прошлых романах. Я же вижу, что до сих пор переживаешь, как будто жемчужину потеряла. Обронила, а впотьмах не найти. Жалко терять, оставлять поиски, а если бы вспомнила, что вещь-то дрянь, безделушка, бижутерия с Черкизовского рынка, так сразу плюнула бы и растерла. Было по чему или по кому убиваться.
- Я не убивалась, я поплакала по-женски, - тихо ответила Оля. - И сказала себе, что нужно забыть: жизнь дальше продолжается. Погрустила год, и забыла.
- Не лги. Ни мне, ни себе. Я замечал: прямо скособочит тебя всю, как подумаешь, что брошенная, а не бросила сама.
- Никто меня не бросал. Не выдумывай. И откуда, позволь спросить, тебе известно, о чем я думаю? Может, я горевала о чем-то другом. Да и не горевала я вовсе. Какое только настроение не случается у красивой свободной бабы!
- Так ты сама мне рассказывала, как в кафе, куда он тебя пригласил - сказал, что в последний раз, и ты сдалась, не сумела сказать нет... тогда не сумела, - он предложил тебе вернуться к нему... или ему вернуться к тебе. Я запутался. А ты отказалась от дальнейших отношений – сумела все-таки, пересилила себя: в одно море два раза не ступишь.
- Да. Это я его бросила.
- Но вначале он тебя. А ты не смогла простить. И забыть. Это же просто ненависть в тебе говорила. А бросил-то он тебя. Вот так-то.
5.
Все чаще Сергей стал думать об Оле, как об отстраненном, чужом – не его, не принадлежащем ему предмете, так кто-то подсунул, подкинул игрушку, тряпичную куклу с замашками королевы, иногда смахивавшими на ужимки клоунши, или на обиды Мальвины на Пьеро. Он другой. Скорее Буратино с длинным, предлинным носом. И эти обиды на другого, неизвестного ему, но очень ненавистного Мальви... Ольге, по какой-то неведомой причине досаждали и причиняли если не боль, то все равно страдания, от которых хотелось избавиться, как от наркотической зависимости, без ломок и новых передоз.
- Кто-то покусился на нее (покусал ее киску), - цинично констатировал Сергей, будучи наедине с собой.
Еще сидело в нем обманчивое благородство, или иное джентльменского свойства чувство, которое не давало ему высказаться грубо о ней при людях, всенародно оскорбить, унизить, облить грязью. И то, правда, какое он имел право так о ней говорить?
Думать, это другое. Тут запретов нет. Это личное. Можно всё, допускаются любые отклонения. Ведь неизвестно, что у нее в голове, и что она фантазирует о нем, наедине с собой, какие обвинения выставляет ему, в чем подозревает, какую подлянку готовит за глаза.
- А тебе достались объедки с царского стола. Что не съедено, чем побрезговали. Держите, молодой человек, пользуйтесь, но помните, что вещь вам не принадлежит. Это наказание ей за брыкание и не смирение, - донеслось до него, будто посторонний голос закончил за него фразу.
- Нет, что это я, - остановил он не то себя, не то галлюцинацию. - Не смей так даже думать о ней. Если в твоей голове бардак и ералаш, это не значит, что у всех то же с головой. Возможно, ее мысли светлее и наполнены покоем и любовью, как у причастившегося христианина. Кстати, ни разу не видел, чтобы она обращалась к богу. Но ведь и среди атеистов встречаются честные люди. Да и Бог в человеке еще не свидетельство его грязного нутра. А под чистым бельем подчас скрывают самые жуткие преступления.
И Сергей снова продолжал воображать не бог весть что о своей возлюбленной.
- И этот кто-то, кто покусился, не дает ей покоя. Но этот кто-то не я. Не мной заняты ее мысли и соображения. Вот в чем дело. Не мной. Другим, ненавидимым, но я бы, с такого как теперь погляжу ракурса, сказал бы: неравнодушным ей человеком.
6.
- Женщина может обходиться без этого длительное время, - сказала, находясь в мечтательном раздумии, Оля. - Ей этого вовсе не требуется. Во всяком случае, пока не возникнут обстоятельства, которые... ну, словом, которые подвинут, подведут - не знаю, как точно сказать, как точнее выразиться - ее к этому желанию. Возбудят. Я путано говорю, но смысл понятен, надеюсь.
- Да, вполне. Хотя мне это трудно представить.
- Как и любому мужчине. Этим мы отличаемся от вас. Мужики, как самцы. Им одно нужно.
- Я не согласен. Но понимаю тебя.
- Что ты можешь понять? Для этого надо быть женщиной.
- Хорошо, не понимаю, но... соболезную: так сложно быть женщиной, одни страдания и запреты.
- Можешь не ерничать. Мужики – животные со звериным оскалом, но у женщин тоже есть зубки, а кроме них еще и мозги имеются. И кто рулит, еще под вопросом. Мы – хитрые и злопамятные, так что ссориться с нами не советую. И делать зла. Поплатишься. У нас нет той физической силы, что у мужчин, но все компенсируется умом и хитростью. Женщина все помнит и умеет хранить в себе обиду, и терпеть, как никто другой. Дождется той роковой минуты, когда мужчина станет слабым и... поразит. Паразита. Насмерть. Вот когда наступает час возмездия, свершения всех ее тайных планов. Нет на свете существа жестче, жестокосерднее и беспощаднее, чем обезумевшая баба, дорвавшаяся до момента расплаты за свои страдания.
7.
Сергей оказался в Первой градской совсем неожиданно для себя: пришел в поликлинику пожаловаться на боли в правом боку выше паха, не так чтобы намного выше (недостаточно для опасений насчет печени, цирроза или алкогольного абсцесса), но все-таки, а оттуда на скорой его увезли в больницу с подозрением на аппендицит.
«Никак уже наступил час расплаты?» - подумал он, и его затрясло, как будто в тело, как цепкий и вонючий клоп, вселился мандраж – предвестник болей и мук.
- Повернитесь на левый бок, - приказал врач в приемном покое.
«Какое лиричное и лаконичное название приемного отделения больницы, - фантазировал Сергей. - Кто его только придумал? Сочинить такое - надо быть очень душевным человеком, с большим чувством гармонии, и ценить все возвышенное в мире безделушек».
- Спокойно, больной, не дергайтесь, здесь больно... а здесь? Все ясно.
«Гораздо выше и с другой стороны, - хотел сказать Сергей, но промолчал. - Вот где у меня болит».
- Ай, вот теперь больно, - вскрикнул он, когда хирург, пальпируя низ живота, нашел, наконец, и нажал на воспаленный (прямо-таки обжигающий, раскаленный) очаг. - Доктор, можно вы больше не будете надавливать на это место?
- Так сильно болит? - спросил мужчина, моложе его, а уже начавший лысеть.
«Умные волосы покидают... там же очаг гангрены!.. так какого черта его бередить... если все ясно, вези и режь».
Сергея бесило тупое спокойствие этого истукана - обстукивающего и ощупывающего, - жавшего его голое тело с безразличием патологоанатома, и раздражали прикосновения ледяных пальцев. Ему казалось, будто по коже ползала склизкая, вся в пупырышках тварь, вроде жабы, а иногда пальцы ускорялись до резвости шустрой, проворной рептилии. Он пытался унять всплеск брезгливости, понимая, что ему ставят диагноз и стараются помочь, но отвращение было выше его сил, и он, присев, и не слушаясь строгих команд живодера, сказал:
- Боль – не самое страшное. Ужасно то, что мне обещали, будто я умру сегодня ночью, если не послушаюсь доброго совета и не отправлюсь к вам в гости немедленно, незамедлительно, без сборов и предупреждающих звонков домой, сразу после освидетельствования моего плачевного состояния. Согласитесь, эта угроза куда страшнее самой жестокой и невыносимой боли.
- Кто вам сказал такое?
- Хирург местной поликлиники. Он не дал мне толком собраться в дорогу. Представьте, у меня нет при себе даже такого необходимого минимума набора вещей, как зубная щетка и туалетная бумага. И что мне делать, если вдруг приспичит?
- В хирургическом отделении больницы имеется все необходимое, можете не беспокоиться.
- У меня нет даже бритвенного прибора, чтобы привести себя в порядок – побриться – к приходу родственников и... жены на свидание, - начал заводиться Сергей. - Даже, если меня посетят дикие мысли о кончине – вы понимаете, какие именно мысли я хочу до вас донести – такие неприятно пахнущие, как гнойнички, мыслишки, я не смогу исполнить... что задумал. Вены не перерезать, остается только грызть.
- Что вы сказали, молодой человек?
- Ах, вы не слышали. Так и не надо.
- А вот что вас должно волновать, - продолжил, как ни в чем ни бывало, эскулап, - так это правильное диагностирование вашего случая болезни и установление необходимости в срочности операции. Поэтому лежите и не шевелитесь. Сейчас вас отвезут в палату, где вы дождетесь прихода главного хирурга.
- Надеюсь, на этом все мои злоключения закончатся.
- Этого я вам не обещаю, но уверяю... - Сергей моментально додумал за него: «что в его силах он сделает, а что нет... извиняйте», - что никто до вас не жаловался.
- Да и я не... - начал было оправдываться Сергей, но прибежавшие санитары уволокли его дребезжащий, как катафалк, передвижной железный бивуак куда-то вниз по длинным коридорам, затем в лифт, и, наконец, выгрузили где-то в полутемном потемкинском зале с высокими сводами с гулко отдающимся эхом, пока колесики цокали и гремели по стыкам в кафельных полах.
Его одиссея по больничным палатам началась.
8.
Он не надеялся, что она придет, тем более что она разыщет его в этом, по сути, чужом ей городе - за... сколько же? да, почти за десять лет жизни... проживания тут. Она так и не обрела корни, не пустила их в землю. Потому что эти безвольные потуги приобрести подруг, любовников (после измены и оставления ее мужем), ничего ей не дали в плане развития патриотических чувств по отношению к новой родине. Она покинула старый дом, а новый не нашла. Или ей не дали его найти многочисленные, но бесполезные советчики, сославшись на сложность постреволюционных процессов в стране, противоречивость и множественность семейных отношений, в коих она, по старинке или по невежественной глупости, ничегошеньки не понимала и не хотела понимать.
- И международное положение прибавь сюда, какое сложилось в мире, вокруг нас, - настаивал на ее беспринципной и пагубной неосведомленности свёкор, вскоре после их разговора ушедший в мир иной, туда, где его знания ему не пригодятся, - хуже не придумаешь. И как, позвольте вас, милочка, спросить: как нам жить при всем при этом?
- Как жили, - робко предложила Оля.
- Невозможно, никак невозможно. Новый век – новые правила.
Век-то новый, но жила она, как и прежде замкнуто в четырех стенах. С ребенком, теперь уже юношей, даже не отроком, который был вроде нее, такой же отсталый в бытовом плане, неподготовленный к бытовухе, неучёный. Да и откуда ему было подчерпнуть сведений, если тыща в месяц на жизнь, на все про все, на хлеб и на квас, или воду. Выйти на улицу к друзьям стыдно, девчонки сторонятся, считают скупердяем. «Пусть лучше так считают, чем узнают правду», логично рассуждал он, боясь, что кто-нибудь разубедит их и развеет неведение.
Вот и выбрал он, как заменитель, местную библиотеку, где просиживал часами за книгами по биологии – его тайной страстью, – и бесконечные демагогии с матерью, лежа на диване с задранными вверх ногами, прислоненными к стенке, при его немалом росте, достающие едва ли не до потолка.
- Правила для дураков написаны, - философствовал он, разгрызая истончившийся леденец (все философы сладкоежки). - Их можно и нужно учить, но исполнять необязательно.
- Как же так, - удивилась Оля. - Ты же будущий юрист или философ или дипломат. Как же ты без знаний законов? А если их не исполнять, то, что получится: делай, что хочу. Анархия.
- Брось, ма. Ты знаешь, о чем я. Правила, то бишь законы, что эта конфета. Ее можно обсосать, а можно обгрызть. Результат один и тот же. Каждый пользуется ими, как ему вздумается, извлекая максимум удовольствия из процесса. А потом выкинет за ненадобностью, или как попользованную и закончившуюся, от которой следа не осталось. И возьмется за новую: они, собственно, и похожи друг на друга, как близнецы, все эти правила, морали, своды законов. Я на эту тему даже когда-то доклад подготовил, но его все равно никто не понял в классе – одни дебилы у нас собрались. Им до меня еще расти и расти.
И Иннокентий самодовольно оглядел свои длинные ноги, оканчивающиеся серыми в полоску хлопчатобумажными носками на ступнях, один из которых прорвался на большом пальце и оголил белый гладкий, без заусениц, срез давно не стриженого ногтя.
- Давай зашью, сынок, - сказала Оля, придвигаясь ближе, - и состригу. Что ты ходишь, как оборвыш?
- И так сойдет. Лень вставать, - не меняя позы, ответил Кеша, и рассмеялся. - Так вентиляция для ног лучше, проветриваются постоянно, не завоняют.
Раздался звонок – телефон издал два однообразных семафорных гудка, затем смолк, и еще один короткий. Условный сигнал.
- Иди, это тебя, - усмехнулся Кеша. - Дядя Сережа, собственной персоной. С ним-то ты будешь говорить сегодня, или тебя ни для кого нет?
- С ним буду, - утвердительно ответила Оля.
- Это кто? - на всякий случай спросила она.
- Это я, Сергей.
- Тебя плохо слышно. Ты откуда звонишь? Не из дома?
- Нет...
- Что случилось?
- Почему ты это спрашиваешь? Ты что, считаешь, что что-то должно случиться?
- Ну, неожиданно... вдруг... В такое время. Не из дома.
- Не оправдывайся, не надо. Да... случилось, но ты не расстраивайся. Ничего серьезного. Я сейчас нахожусь в больнице. Только это пустяки. У меня был аппендицит, теперь его нет – вырезали вчера утром.
- Что ты говоришь!?
- Да... такие дела...
- Как же ты добрался до телефона? Я слышала, что после... этого... вставать трудно... и надо лежать.
- Я и лежал. Надоело.
- К тебе приехать? - спросила Оля и стала вслушиваться в тишину.
Сергей молчал.
- Я не слышу: к тебе приехать? Повтори, что сказал – я ничего не слышу.
- Нет, не надо.
Сергей вдруг подумал, что зря ее побеспокоил, живо себе вообразив, как она собирается в дорогу через всю Москву (не на край света, но все-таки), как упаковывает сумки с быстро собранными гостинцами: наверное, яблоки, апельсины, возможно, докторскую колбасу, чтобы не опух с голоду на кашах, белый хлеб, печенье, чем там еще набивают авоську хлопочущие о своих мужьях жены – безвозмездные санитарки, труд которых не оплачивается государством. И тут же успокоил себя мелькнувшей, хоть и кощунственной, но все же действующей расслабляюще, как будто массаж мышц души занял считанные секунды, мыслью, что, скорее всего, у нее и собрать-то нет ничего ему в больницу. Разве, ту же кашу в термос.
- Может быть, что-нибудь привезти?
Он ухмыльнулся.
- У меня все есть. Не нужно ко мне приезжать, я сам скоро к тебе приеду: говорят, что выпишут через несколько дней, максимум – неделя.
- Ну, тогда я спокойна - у тебя, правда, все хорошо?
- Более-менее...
- Болит что-то? Шрам? Не заживает, не затягивается?
- Нет, он не болит. Я привычный, это уже третий будет. На мне все заживает, как на собаке... бездомной.
- Что ты говоришь?
- Уже ничего. Всё прошло. Растаяло, как дымка за кормой...
- Тогда почему: более-менее?
- Как тебе сказать... скучаю по тебе... по уютной домашней постели. Больничная койка и вся обстановка гнетет. Один паршивый орган удалили, так другой загнивает.
- Потерпи. Раз все прошло хорошо - операцию, я имею в виду, - раз она благополучно завершилась, то теперь недолго осталось. Подожди.
- Всю жизнь жду. И терплю, и надеюсь.
4. Письмо Яны.
1.
Сергей открыл почтовый ящик и нашел там белый конверт. Письмо?! Он перевернул с обратной стороны на лицевую, где писалось обычно: сверху адрес получателя, снизу – отправитель. Он посмотрел вниз. Строчки заскакали. Ему стало сначала дурно, затем защипало в носу, раздражение вспыхнуло молнией, как будто ему подсунули под нос не бумажный, не плотно утрамбованный прямоугольничек, а платок, смоченный, даже накаченный посредством чудо-шприца уксусной эссенцией, вызвавшей внезапную слезоточивость и туман в глазах. Он силился все-таки прочесть заколдованное послание и с трудом различил:
«г... Санкт... т... т... тире... Петербург... ул... д... кв... запятая... Семицветикова Яна... точка... точка... точка».
- Что за черт, - сказал он вслух, - троится в глазах. Откуда у нее мой адрес? Какое сегодня число? Сколько дней оно шло из другого города? Сколько вообще прошло дней с того момента, когда... когда я... не может быть... все это нереально... такого не может быть... разве, что в кино, или в тривиальной пьеске.
Он потер виски, но легче не стало.
«Не надо себя обманывать, - подумал он. - Неужели она написала? Она написала. Скажи еще, что не думал о ней? Не предполагал, что все так выйдет? Был человек, и нет человека. Так, мимолетное увлечение. Сколько их уже было. Пронеслось и забылось».
- Но она-то была, - воскликнул он, не сдержавшись от переполнявших его эмоций и клокотавших в груди, как кипящая вода в маленькой, прикрытой крышкой, кастрюльке. - Еще как была. Живая, наяву. Не во сне же она мне приснилась? Хотя с меня станется, и не такое воображал, - вспомнил он свои сумрачные видения.
Он закрыл на ключ дверь – еще и на цепочку почему-то – и присел на стул. Дрожащими руками распечатал конверт, оторвав неровно сбоку полоску, там, где сложенный пополам листок (или два листка?) оставлял внутри пустоту.
- Сейчас, я сейчас, - повторял он пустые слова, будто поддерживая себя, излишне взволнованного для такого рядового события, как получение весточки от полузабытой подруги, от случайной знакомой, образ которой уже давно рассеялся в его сознании.
А может, не рассеялся, просто где-то укрылся в тайниках, ожидая воскрешения, когда ему вновь вернут и распакуют, как припрятанную на потом, на десерт, посылку - ценную бандероль. Когда в театре жизни наступит аншлаг, и все всплывет, нахлынет волна воспоминаний, чувств, которые напомнят об истинности предпочтений, о честности перед собой, о том, что нельзя лгать, и нельзя разбрасываться удачей и ещё... что сердце не обманет. Никогда не обманет.
2.
Сергей вспомнил, как в очередной проход по бульвару – это было на исходе лета, и это не был утренний моцион ранней пташки, прогуливающейся по просыпающимся аллеям, медленно наливающихся солнечным светом, как яблоки румяными боками, – он увидал белых лебедей, расправивших свои крылья на всю длину и бьющих ими по воде, будто те стремились взмыть в небо к облакам и улететь на юг. Севернее лететь не имело смысла перед наступлением холодов, да и, кажется, некуда. Москва – самый последний, более-менее гостеприимный по климату участок суши, куда хотелось бы приземлиться красивой и свободной птице.
Они долго не могли успокоиться, угомонится. Вероятно, кто-то из прохожих напугал их, бросив чересчур увесистый кусок белого хлеба, краюху не меньше, в стоячую воду пруда. И всплеск ушедшей на дно горбушки с мякотью, напитавшейся мутной, грязной жидкостью, разбудоражил грациозную пару, пробудив от спокойного, сонного, безмятежного скольжения по глади и безобидного, не больного покусывания друг дружки в тонкую изогнутую шею.
Они продолжали бить воду крыльями, и рябь волнами разбегалась вокруг них, уходя к берегам и вдаль к их летнему домику в центре пруда. Вдруг один оторвался от сдерживающей его воды, и, пробежавшись коротко, ударяя перепонками лапок по твердой основе, не утопая в ней и не проваливаясь, взлетел. Крепко стуча по воздуху крыльями, он косо, а затем, приняв почти вертикальное положение, столбом поднялся ввысь за какие-то мимолетные мгновения. За ним побежала и, почти цепляясь своим клювом, устремилась вверх след в след подруга. Так и растаяли они вдвоем в облаках, превратившись в две черные точки на фоне белесых кружев и темных сгустков по краям воздушной пены испарений.
3.
«Яна? Почему именно она? Почему такое имя, не другое? Из сотен, тысяч имен ее имя самое благозвучное и ласкающее слух. Яна, Яночка, Януля, Янульчик, маленький зайчонок, юное создание, девочка из грез. Не мираж ли ты, драгоценный человечек? Ведь реального человека легко идентифицировать. По сходству с окружающим миром. А ты – все еще в пелене небытия для меня. Я все еще не верю в чудо, в вероятность случившихся, произошедших событий, так сложно всё, что со мной приключилось на бульваре в тот злосчастный, в тот счастливый день. В тот вечер. В ту ночь. В этот не прекращающийся, затянувшийся миг удачи.
И оттого не верится в математически неверный выверт событий, в геометрически не сходящиеся построения, которые наслоились в потерянном для здравого смысла мозгу. Не складываются фишки – цвета и грани не те, все не те и не те...
И имя. Первая буква «Я». Это вовсе не то, чего тебе хотелось увидеть, услышать в имени подруги, если таковой она станет для тебя. Ведь она была согласна стать... стать... Предварительно. На первой встрече, как на собеседовании в офисе под открытым небом, в мороз, без канцелярской атрибутики. На предварительном просмотре, приценке друг к другу заинтересованных сторон.
Возможно, у меня это раздвоение личности. Как назвать? Как величать? Королеву.
Пусть у нее будут два имени: жесткое Яна и мягкое Уля. У тебя уже имелся опыт игры с именами в предыдущей жизни. По обстоятельствам подставляй подходящее имя, и не парься. Человек в вялых (ваятельных, влиятельных) руках становится податливым, как пластилин, послушным воле и замыслу.
А Уля - имя, схожее с пчелиным ульем, куда слетаются все пчелы, медоносное, мелодичное слово, и это «ля»: ля-ля, как бездумная, легковесная, не безответственная, а просто беспечная песенка, что звучит в ушах, когда собираешься на незапланированное, но веселое мероприятие, на бал, например, или в оперетту, или в дом культуры на танцы, или в зал бракосочетания».
5. Ночью все котята серы.
1.
До знакомства с Яной Сергей не знал, что в спектре зрачков человеческого глаза существует зеленый цвет. Просто не видел ни у кого такого колера. Ну, там синий, голубой, карий, серый, коричневый и даже черный разной интенсивности, куда ни шло. Но такой – никогда.
У Яниных глаз был светло-зеленый цвет. Оттенок, как у киви (тут же на память приходят другие экзотические и не очень растения и напитки: лайм, авокадо, мохито, стручки гороха, незрелый грецкий орех). Или у фруктового шартреза, подаваемого в конце еды как дежистив. Или у хвойного или огуречного ликера, если таковые встречаются в природе, разбавленные и слабонасыщенные. С небольшими градусами. Или как у раздавленного винограда: внутри он не зеленее, чем кожура, цвет слабее, но не настолько, чтобы водянистая сочность и обманчивая не спелость начинки ягоды могли сравниться с изумрудной тусклостью ее роговицы.
Раньше он думал, что такой цвет бывает только у кошек. Откуда взялась эта уверенность? Конечно, он видел кошачьи глаза и, наверное, их зеленый отблеск в ночи (черная, сливающаяся с темнотой, кошка, силуэт которой только угадывается, и ярко пылающие жуткие зеленные кружки на черном фоне) так и запомнился ему навсегда. До той самой минуты, пока он не наткнулся на Яну, или она не споткнулась об него, о его распростертое на обледеневшем асфальте тело. Но почему-то сейчас заданный самому себе вопрос помог Сергею вспомнить короткий разговор в подземке, и воображение нарисовало другую картинку из прошлого. Давнего прошлого.
- Глаза зеленые, как у кошки, - говорил слюнявый и прыщавый его сверстник, Митька Сурков, по кличке Сурок: они обсуждали девушек, не на вечеринке и не на молодежной дискотеке, а сидя на скамье кольцевой ветки метро под лестницей перехода – наверх, на другую станцию радиальной линии. - Наверное, царапается и кусается, когда занимается этим?
- С чего ты взял?
- Глаза не врут, - ответил Сурок, выковыривая ногтем из лунки прыща на щеке белую маленькую гусеницу гноя. - Все по ним можно прочесть: и что на уме, и о чем думает, и даже в какой позе предпочитает. Ты не заметил, как зрачки у нее вспыхнули, когда посмотрела на меня? Пламя, прямо огонь.
- Такого цвета у огня нет.
- У огня нет, а у девчонки есть, - возразил Сурок. - Все равно я настаиваю, что она горяча и дика в постели. И ведет себя как кошка.
- Сколько, по-твоему, ей можно дать баллов? - спросил Сергей, не разбивая в пух и прах, оберегая, фантазии товарища.
Им была выдумана немудренная градация, по которой они оценивали привлекательность девиц. Пяти удостаивалась персона с длинными стройными ногами, с выдающимися формами (в обоих значениях, и со всех возможных ракурсов обзора предмета) и приятным личиком (достаточное условие). Пять с плюсом – редкость, если не сказать: феномен. Феновумен. Феноменально умен. Двойка ставилась уродцам и откровенным извращенкам от красоты.
- Четыре с натяжкой, если подушкой лицо прикрыть, - издевался молокосос, которому не дала еще ни одна соплячка. - Но она все одно ее прожжет, - засмеялся Сурок. - Такими глазищами. А вообще-то, некрасивых девчонок не бывает, - развивал тему дальше начинающий карьеру, начитанный (или точнее, наслышанный) похабник, - в юном возрасте бывают только гадкие утёнки, но если их раздеть... то... они все одинаково прелестны.
- Дурак ты, - возмущался Сережа такой недалекой оценкой всех женщин на белом свете, будто взятых скопом, насильственно и бесповоротно. - И звать тебя никак. Если не изменишь свою точку зрения, то так и останешься прыщавым онанистом. Очень советую переменить взгляды на слабую половину человечества. Женщины разные бывают: и несимпатичные, вроде нашей школьной уборщицы тети Даши, и красотки, как фотомодели на картинках в модных журналах или актриски из фильмов с романтикой и любовными сценами, вроде «Унесенных ветром» или «Веселых ребят», но никогда не встретишь одинаковую. Запомни, салабон. И передай по очереди, кто не слышал.
- Чего оскорбляешь, - обиделся, выпятив нижнюю губу и надув оспенные щеки, неудачник Сурок, недоразвитый по женской части. - Коли самому нечего сказать, так не завидуй. А то разругался тут.
- Это мне нечего сказать? - не удержался и с пылом набросился на товарища Сергей. - Да я, если хочешь знать, уже... уже...
- Ну что, что, говори, - весь напрягся подросток в ожидании такого ошеломительного известия, что - он верил - у него и впрямь откроются глаза, и он начнет тут же понимать тайны, которые скрывают женщины, эти недоступные и хитрые бестии в юбках, в ожидании настолько волнительной новости, что яблоки глаз начали пульсировать в такт сердцебиению.
- ... а ничего, - охладил его жар Сергей, сам вмиг охладевший, и теперь совершенно безразличный к мукам друга.
- Совсем ничего не расскажешь? - разочарованно произнес поникший разом любитель клубнички.
- Совсем, - ответил Сергей. - Рано тебе. Подрастешь, сам все поймешь. Когда молоко на губах высохнет.
2.
Яна под градацию не подходила, не встраивалась в понятие «градация», под понятие «грация» возможно, но с градусником под мышкой ее представить было затруднительно. Никак не подпадала она под немудрую теорию парней о женской красоте. Фигура стройная, бедра слишком широки, но в остальном можно было поставить пятерку. Можно было, если б не пошлость такой не выдерживающей критики методики оценки, которая не позволяла беспристрастно, без мальчишечьего сладострастия, подойти к описанию женского тела. Подойти с опытом зрелого мужчины, познавшего разницу между красотой и украшением, и умеющего рассмотреть многомерность, объемность и выпуклую антично-мраморную телесность женской красоты одними глазами, однако настолько ощутимо и трепетно, как будто пальцами пройдясь по всем изгибам тела. А тем более не только лишь рассмотреть, а и описать с подробностями, и гениально.
Явно, однобокий осмотр страдал ущербностью, и насчитывал множество изъянов в подходе к объекту изучения и примерки. Кутюрье такая одномерность претила бы, а что касается убогого портного в портняжной мастерской, то сопроводить туда свою богиню Сергею не позволяло чувство прекрасного, сознание ценности объекта и его маркости в грязном окружении, а также стойкое ощущение брезгливости при соприкосновении с засаленными инструментами обмерщика.
- Я вас любил, любовь еще, быть может, в моей груди... - распевал он напропалую и день и ночь, разгуливая в приподнятом настроении, как человек, которому пообещали все блага земные и неземные, в обмен на молчание и терпеливое ожидание.
И посулы были не обманчивым наваждением, а вполне реальными, прогнозируемыми обещаниями, исполнения которых пропустить, не дождаться, было невозможно, иначе его запросто можно было наградить орденом глупца, а поведение и отношение к объекту воздыхания счесть кощунственным, варварским легкомыслием и пренебрежением.
- Но мне же никто ничего не обещал открыто, напрямую? - спрашивал он себя в некоторые моменты просветления сознания и возобновления работы мозга. - Когда ясен весь процесс до результата и итог ожиданий не может быть... не может казаться таким двусмысленным, как сейчас. Может быть роман, а может и нет. Фифти-фифти. Соу-соу. И то, и то возможно, неизвестно как все сложится, и сложится ли вообще. В ответ задачника не подглядеть: мы не в школе. И даже в школе мы не смогли бы оказаться в одно время. Сколько лет разницы между нами? - вдруг отчетливо осознал он глубину возрастной пропасти.
3.
А что Сергей мог рассказать о своем сексуальном опыте разочарованному его молчанием и утаиванием подробностей интима сверстнику, заодно и напарнику по наблюдательному пункту под землей, а также подстрекателю к откровенным признаниям? А ничего. Во всяком случае, мизер того, что могло бы удовлетворить его любопытство, могло лишить невинности, дать хоть какие маломальские знания о женских таинствах и приблизить соблазн к белкам глаз, к детским пушистым ресницам, мигающим от проносящихся пикантных картинок со скоростью двадцать пять кадров в секунду, как метеоритный дождь.
Его «уже... уже...» было блефом, как и всё, что он предъявлял друзьям детства и юности, выдавая за чистую монету. А что ему оставалось делать, когда ограничения, повсюду растыканные перед его любым шагом в сторону, вроде противотанковых ежей, не давали свободы передвижений? Куда не глянь - засада в лице матери, воспитателей детсада, школы, продленки, дворовой надсмотрщицы бабы Глашы, сующей свой длиннющий с бородавкой нафталиновый нос во все дела подростков дома на бульваре. Плюс сюда можно добавить безо всяких оговорок и не стесняясь недомолвок его безупречную способность фантазировать на пустом месте, изобретая сюжеты и события, как будто выуживая их, как предметы обихода всех веков и народов, из шляпы фокусника: уши зайца, трость с костяным набалдашником в форме коня или черепа, витую гирлянду, старую кастрюлю или сковороду, аксельбант с бахромой, садовые ножницы, которыми подрезали кусты на бульваре дворники, монокль и золоченые часы на цепи, портсигар и прочие, прочие неистощимые запасы его кладовой.
На самом деле, частица правды все же была в его несостоявшемся рассказе о контакте со слабым полом. Не о полноценном контакте, но все-таки. Где-то на уровне общения с пришельцами, которые выглядят странными, неопознанными, отличающимися членами и повадками, пахнущими соблазнительно и отвратно в одно и то же время, как смешанное в кружке крыжовенное варенье с рассолом.
Сергей дружил в детском саду с одной девочкой, ровесницей или младше его, но не намного, может быть на год, или два. И воспитатели - слава богу, говорил он себе - пропустили их во врата рая по недогляду или с омерзительнейшим умыслом, смахивающим на ужасное преступление: злонамеренное убийство или лишение жизненно необходимых, совместимых только с жизнью, но никак с ее безобразной пародией, органов.
- Кто не ляжет спать тотчас же, тот будет наказан: углов в саду предостаточно, чтобы выбить из ваших пустых маленьких голов всю дурь и баловство, которыми вас напичкали родители, - грозила сварливая няня, и Сергей тотчас же вспоминал другую няню, точнее представлял ее живой, так как в жизни такую не встречал.
Еще недостаточно сообразительному ребенку, начиная с пяти лет, мама рассказывала о загадочной, и недостижимой в силу временных границ, старой женщине, которая нянчила девочку из многочисленной деревенской семьи в далеком Ставропольском селе, кажется на краю света, настолько неправдоподобной виделась ему такая идиллическая картина.
- Разве такие няни бывают? - спрашивал Сережа, качая головой. В его детском саду таким словом называли самых злых и жестоких воспитательниц.
- Бывают, бывают, - отвечала, закатывая рукава халата, мама, как всегда, когда Сережа к ней приставал, в самый неподходящий момент, занимаясь готовкой у плиты. - Она была доброй, ласковой и руки...
- Что руки?
- У нее были мягкие рыхлые большие руки, - мечтательно говорила мама, устремляя взгляд в их коммунальный потолок с подтеками с крыши и неприглядными пятнами от чадящих трех плит, поделенных на всех обитателей этой дыры в центре Москвы.
- А понятно, - сообразил Сережа, - как у тебя. А что мама? Мама этой девочки. Где она была?
- О, ей было всегда некогда. У семьи имелись огороды, и работа в колхозе отнимала все ее свободное время.
- Кто же все-таки эта девочка? Кем она тебе приходилась?
- Не догадался еще?
- Нет. Сестрой, тетей?
- Это же я и была, этой девочкой, которую сначала баюкала, а потом ласкала женщина. Няня Душа.
- Как? Почему Душа?
- Потому что звали ее Дарья, Дарья Антоновна. А мы все детишки называли ее няня Душа. Поменяли одну букву с «а» на «у», и ударение на второй слог переменили, и получилось точь-в-точь, как ей шло. Она и впрямь была нашей душой.
- Я ничего не понял: ударения, «ау», как эхо в лесу, когда кто-то потерялся, вы что кого-то били там, и что такое душа?
- Малыш, ты еще много не знаешь. Вот, пойдешь в школу и всему научишься. А душа, это, как бы тебе сказать, чтобы понял, это то, что у каждого человека спрятано в груди, у кого-то на поверхности, а у кого-то глубоко-глубоко сидит, как... как...
- А, как раки на дне прячутся, - вспомнил Сережа деревенские походы с местными мальчишками на пруд.
- Ладно, иди в комнату, нечего тебе тут болтаться, в грязи, - махнула на него полотенцем мама и отвернулась к плите.
Сережа поежился, представив себе этот загаженный, затертый пол в углу детской комнаты, который он изучил досконально за период пребывания в саду. Времени было предостаточно, чтобы изучить его в деталях, запомнить красный выцветший линолеум с полосками белых нитей, превращенных в серо-буро-малиновые тапочками непослушных воспитанников, оторванный язычок и треугольник на его месте с ватной начинкой основы подстилки, с въевшейся в поры этого пола головоломной грязью.
Он изучал черные ворсинки, торчащие в разные стороны, как разгадывают ребус или кроссворд, и каждый раз, когда его вновь ставили в угол, картинки сменялись на новые, еще замысловатее, и чудаковатые образы не оставляли ему шансов уйти мимо от их разгадки. Время проносилось мгновенно, он отходил (опять же в двух смыслах) от своего вынужденного стойбища до конца не отрезвевшим от изобилия впечатлений и недорешенных задачек, захвативших его голову, тяжелую, как в шлеме рыцаря. Сережу пугало не одиночество в углу и не грязь, окружавшая это место, а необходимость погружения вновь в этот омут, из которого выныриваешь с неисправимой надолго головной болью.
- Не надо няня Душа, - состроив кислую мину, готовый заплакать, попросил Сережа. - Я уже ложусь. Если хотите, я просплю до шести часов, когда за мной придет мама, и не встану даже пописать.
- Не надо мне делать одолжений, - хмуро сказала женщина. - Сегодня за тобой никто не придет, так что не надейся. Встанешь, как положено, как все дети. С тобой тут нянчиться, с одним таким оригиналом, никто не собирается. Будешь, как все. Нечего мне показывать свои выдающиеся стороны, за десять лет возни с такими, как ты, я и не таких уродов насмотрелась. Всех обломали, никто не ушел не перевоспитанным. А почему ты меня называешь душой? Я для тебя просто няня, ну, в крайнем случае, няня Ира, по имени меня называй.
Женщина все еще с хмурым выражением на лице подождала, пока все дети улягутся, и, проходя мимо Сережиной кровати, не удержалась и сказала:
- А за оскорбление ответишь, шмокадявка. Можешь не спать, все равно в угол пойдешь после тихого часа. А еще я родителям твоим расскажу, как ты обзываешься. Пусть знают, какое у них чадо растет. И что ему в голову приходит.
Час Сережа пролежал без сна, как и наколдовала няня Ира.
- Что ж, - философствовал маленький правдолюб. - Если и страдать за правду, то надо следовать ей до конца: никакая она не Душа, эта старая карга. Это я погорячился, назвав ее так. Не заслуживает она такого звания, нужно быть честным перед собой. Действительно, в чем она права: зря я ее так величал. Не достойна. Раки у нее в груди прячутся, глубоко-глубоко.
- Ты что не спишь? - раздался тихий сдавленный голос рядом.
Сережа повернул голову и увидел, что на соседней кровати не спит также девочка, которую звали Катей.
- А ты? - спросил он.
- Не спится. Ты о чем думаешь?
- Так, ни о чем. С чего ты это взяла, что думаю? Просто лежу.
- Я же вижу: смотришь в потолок и думаешь. Не хочешь в угол?
- Плевать. - Сережа приподнялся на локте. - А у тебя, Кать, душа есть?
- Что есть, - не поняла девочка. - Душ?
- Какой душ? Душа.
- Не знаю. А что это?
- Ну, это... это... когда в груди, что-то прячется и просится наружу. Раки там всякие.
- Раки? - удивилась Катя. Глаза ее расширились от надвигающегося страха. - Как это?
- Ну, как будто раки. Не раки, которые в пруду, а... не знаю, как сказать... неживые... может быть, сердце и разные органы, я слышал, что внутри человека существуют много органов, которые тикают и двигаются.
- Я ничего такого не слышала. Мне никто не рассказывал.
- А ты, наверное, и сама не спрашивала. Не интересуешься?
- Почему мне тоже интересно. Только ты тише говори, а то нас услышат. Услышит няня Ира и накажет.
- Я ее не боюсь, если хочешь, я к тебе переберусь. Мы накроемся одеялом и там под ним поговорим, так нас никто не услышит. Как в домике закроемся вдвоем, и никто не сможет войти.
- И это будет только наш домик. Твой и мой.
- Конечно.
- Тогда давай скорей проходи, - девочка распахнула одеялко, впуская Сережу.
- Только дверь нужно закрыть поплотнее, чтобы ветер не задул, - сказал Сережа, и подоткнул под себя накрахмаленную материю. - Вот мы и дома.
- Давай играть в семью, - обрадовалась Катя. - Пусть будет, как у взрослых: ты – папа, а я – мама.
- Ага, давай. Как родители. Пусть будет ночь, и мы спим.
- Ага, как взрослые, в одной кровати.
Они полежали немного, без движений, согреваясь друг другом, общим теплом, и привыкая к новым ощущениям. Но постепенно, не договариваясь, они стали догадываться, что совершают поступок, осуждаемый взрослыми, что им запрещено играть в пап и мам, пока они не выросли, не стали такими же большими, высокими и умными, как их родители. Вот, и у Сережи нет еще усов и бороды, а у Кати нет этих выступов на груди, которые есть у мамы, которыми она кормила ее в детстве, когда та была еще совсем, совсем маленькой, не такой, как сейчас. Но все равно они не отступали от задуманного и продолжали играть.
Кате мерещилось, что она уже, в эту одну минуту выросла, стала взрослой, как мама. Она сама себе казалась умной и самостоятельной. И, как усердный, послушный ребенок, выполняющий строго все поручения родителей, если ее попросили о чем-нибудь, и она утвердительно кивнула головой, соглашаясь, что: да, так нужно сделать, и она это сделает, продолжала играть роль хозяйки их домика.
- Лежи смирно, - сказала она строго Сереже, ее мужу. - И не двигайся. И не храпи.
- Я не...
- Не спорь, любимый, - предупредила его Катя. Она умела играть в куклы, и всегда стремилась достичь в своей игре безукоризненного подражания реальности.
Сергей улыбнулся и потерся краем своего оголенного плеча о ее руку. Они лежали в одних маечках и трусиках, и теперь под их пологом, в их домике становилось нестерпимо жарко, как будто натоплено было с перебором.
- А что делают папа и мама под одеялом, когда ночью лежат вместе? - спросила Катя.
- Ну, они ворочаются, иногда обнимаются... и еще смотрят, что у одного есть такого, чего нет у другого, - начал вспоминать Сережа, копаясь в закутках своей памяти.
- Это как?
- Вот, например, у тебя этого нет, - сказал Сережа, и без стыда, как будто естественнее демонстрации скрытого под его черными трусиками открытия для девочки труднее всего было придумать, стянул те до колен.
Катя протянула ручонку и потрогала.
- Какой он маленький и мягкий, нет, а теперь он твердый, - сказала она, изучая наощупь неизвестный предмет.
- А можно я посмотрю у тебя? - попросил Сережа.
- У меня там совсем другое, - пояснила Катя и позволила его руке пролезть.
6. Игрок.
1.
В письме Яна приглашала в гости в Петербург на февральские праздники. Она не могла дозвониться до Сергея по мобильному телефону, поэтому отправила письмо.
- Номер не правильный, - сказала она, как только он перезвонил по указанной в весточке с Севера незашифрованной последовательности цифр, состоящей из одиннадцати знаков (поди, запомни). - Тетка, злая, как сторожевой пес, ответила, что тут таких нет, и просила больше не звонить.
Сергей сперва подумал о Марине Семеновне, вскипел, но тут же с запозданием вспомнил, что слукавил и изменил в последний момент цифру в наборе: с «3» на «4», когда диктовал Яне номер своего сотового. Перестраховка?
Маленькая поправка должна была устранить возможные неприятности, к которым он всегда готовился, относился к ним, как к вероятным последствиям несанкционированных встреч, и ликвидировал на своем пути к достижению только верных и проверенных сделок. Сделок с партнерами, с клиентами, с судьбой. Он был уже полностью испорчен торговлей, взаимоотношениями с коммерсантами всех мастей и самим временем прощелыг и корыстных дельцов, добивающихся от людей не искренних чувств, а прибыльных капиталовложений. Его извратила современность. Он сдался ей на милость, на милость победителя в войне с честностью.
Возможно, бесконтрольно, на автоматизме он зашифровался, спросив себя: «А что будет, если она перезвонит по моему номеру?» И плотненько упакованные в секунду мысли выдали еще кучу предупреждений, как подающий в открытом море сигнал бедствия тонущий, или быть может только еще слегка накренившийся траулер, зачерпнувший пригоршню соленой воды.
«А что мне даст ее звонок? Какая польза от него? От нее?» - думал, просчитывал он. - «А кто знает, что из себя представляет эта штучка? Никто. Ты ее совсем не знаешь. Шапочное знакомство, и только. Что оно... она... преподнесет?»
- А как ты узнала точный адрес? - спросил Сергей, крича в трубку телефона.
- Чудак, - рассмеялась она. - Ты же сам показал мне паспорт с пропиской. Я запомнила.
- Какой же я дурак.
2.
Сергей решился. А что? Три выходных, туда-сюда, ночь туда, ночь обратно. Проспишь в поезде и не заметишь. Зато и впрямь, как соблазняет Яна, поглядишь город, который все нахваливают. Старинный град Петра, Петра творенье. Решено: еду.
Так он сказал себе, но внутренний голос был не согласен.
- Что ты делаешь, - говорил он ему. - Зачем тебе это сомнительное приключение? Собраться и поехать в чужой город, к чужим людям только по причине любознательности и скуки. Развлечься, провести время в незнакомой обстановке. Релаксация. Это ты называешь целью своего плана? Или точнее, незапланированного мероприятия. Экспромта. Как все, что делал в жизни прежде, без четкой цели, без убедительных оснований, без побудительных причин к действию. Хороша причина, нечего сказать.
- Я только взгляну одним глазком на красоту.
- Врешь. Опять лукавишь, шифруешься. Конечно, сорваться с места и окунуться в пучину новых впечатлений для тебя также естественно, как перейти улицу на красный свет. Всё молодишься, петушишься. Никак не угомонишься на старости лет?
- Ничего такого, о чем ты подумал, и в помине нет. Даже мыслей на эту тему.
- Снова врешь.
- Разве что, самую малость. Неосознанно. Где-то глубоко внутри сидит, как рак окопалась шальная мыслишка. Но я не виноват, поверь. Всё гены проклятые и, ты прав, еще молодость клокочет, не дает остыть. А может и не пора еще, как ты думаешь?
- Пора, пора.
3.
До отправления поезда оставалось слишком много времени, чтобы выходить на перрон для посадки в вагоны. По перрону к тому же хлестал ветер со снегом, летающим в беспорядочном танце вперемежку с ледяной стружкой. Но он вышел и в одиночестве прошагал до конца платформы, где уже давно закончился навес, и впереди светились только глазки семафоров красными и желтыми жирными кружками. Там уже вовсю бушевал снежный вихрь, срывающийся вниз со срезов по обе стороны перрона и скатывающий клубы вздымающегося снега по ступенькам лестницы на поле, исполосованное убегающими вдаль рельсами.
- Сколько раз видел я эту картину? - спросил себя Сергей. - Тысячи и тысячи. Рельсы, шпалы, уносящиеся вдаль поезда. Только забылась она на некоторое время, на время, когда добровольно с головой погрузился в мир московских улиц и самолично обрек себя на затворничество в столице, как узник, бесконечно ожидающий затянутого приговора, решения дальнейшей участи.
Он поглубже нахлобучил зимнюю шапку, погрузив волосистую часть головы в недра цигейкового испода головного прибора, так что глаза наполовину закрылись вылезающим во все стороны и вниз мехом ондатры.
- Так-то комфортнее смотреть на привычную панораму замороженного вокзала, - сказал он. - Когда сам в тепле, а вокруг метель. И когда пребываешь в ожидании жаркого купе плацкарта (к чему излишние удобства), крахмальных простыней, а во сне мерного постукивания на шпалах колес.
Он принялся вспоминать свое метание и рассуждения о правильности принятого решения отправиться в путешествие на берега Невы. Свои туманные за и против отчаянного шага. А как еще назвать, как не отчаянием, этот его смелый поступок и решимость, во что бы то ни стало реализовать первое чувство, которое возникло в его мозгу, или в сердце, или еще где, но настолько сильное чувство и желание, что он не в силах был с собой бороться несколько дней, до этих минут перед выездом, когда билеты уже лежали в кармане брюк.
«Ждешь новых встреч, архитектурных изысков старины, женского, не надоевшего, как дома, а волнительного общества, тем более, когда тебя с нетерпением... в преддверии... накануне встречи, можно сказать с замиранием сердца готовятся лицезреть, как самого дорого и долгожданного гостя. Она так прямо и намекнула, что, мол, без всяких церемоний встретим и по-домашнему устроим на период путешествия, что не нужно никаких подарков, благодарностей, что они, мама и дочка, то есть, будут рады отметить праздник с ним, мужчиной, единственным мужчиной на этом мужском празднике, потому что других у них нет, по какой не объяснила причине, просто нет и все тут. На что он не возражал, не спрашивал: мало ли какие причины могут быть у людей, раз сказали, что нет мужиков, значит, никто не будет лезть с претензиями и оспаривать его право на единоличное... общество двух женщин на эти три дня. Не все так плохо, даже очень и очень хорошо складывается. А условности и формальности, связанные с его присутствием в квартире с одними только женщинами, причем женщинами незнакомыми, одна из которых молода и хороша собой, просто пережитки... если даже дамы согласны, что ситуация не выходит из рамок приличия и, значит, уместна».
Успокоив себя таким образом прошлым вечером, Сергей воспрял духом и уже без лишнего мандража и ненужных переживаний и выстраиваний в мозгу всех вариантов развития событий, стал собираться в дорогу. А то, в один момент своих сборов у него вдруг неожиданно подкосились колени, и он присел от странной боли, вспыхнувшей и поразившей его, от мысли, что это он делает и куда собирается? А не подстава ли все это?
- Да нет, - отмахнулся он, даже рассмеялся на такую мысль. - Кому я нужен такой? Обчистить меня не выйдет: не тот субъект, если думают, что у меня деньги куры не клюют. А убивать, смысла нет: возись потом с трупом, ищи укромное место, закапывай. Дурь все это. Действительно, разучился ты ездить по стране в поисках приключений и впечатлений на свою... голову. Подумай лучше, что девчонке подарить, какой подарок придумать, надо же как-то отблагодарить. Да и мамаше нужно какой-никакой, а презент подогнать. Иначе обидится. Ведь угощать будут, и наливать, наверное, тоже.
4.
Московский ипподром. Тотализатор. На какую лошадь поставить? Кто добежит первой? Какой масти: вороная, гнедая, американский жеребец или орловский рысак в яблоках?
В каком же веке это было? Неужели это было с ним? Бледный, возбужденный, он мял, комкал в руке карманную брошюрку, напоминающую тонкую школьную тетрадь, исчерканную шариковой ручкой и затупленным, от того плохо читаемым почерком, грифелем простого карандаша – программку воскресных бегов и скачек (поистине сумасшедших скачек!), куда угораздило судьбой ему попасть. Как в копеечку. Угодил, не целясь. Кто его привел сюда, в какой день недели, в каком году? Кто этот услужливый и заботливый малый с голубыми глазами и немигающими ресницами? Романтик и моральный сутенер вкупе, который свел порядочного, по тем временам, молодого человека с профурсетками от конноспортивного сообщества? Кто этот коновяз, который заставил его глядеть на лошадь, как на объект грациозного восторга перед ногами, крупом, мордой и гривой трехлетних кобыл, сравнивая животное, как бы оно не восхищало, с живыми человеческими особями женского пола? И частенько, и даже с перебором, отдавая предпочтение первым.
- На кого ставим, молодой человек? - обратился к Сергею старик из старожилов, который дышал на ладан, но посещал скаковые мероприятия и забеги без устали и старческой лени.
- На Ковбоя, - отвечал Сергей, не моргнув глазом.
- Позвольте не согласиться с вами, молодой человек, - настаивал старик, чтобы его выслушали.
Сергей снисходительно разрешил ему присесть рядом и расстелить развернутую газетку с анонсом циркового выступления Куклачева со своими кошками и рекламой чеков пирамиды «МММ», всё на одной странице, жирным шрифтом и как будто одинаковой важности и актуальности.
- Я настоятельно рекомендовал бы поставить на второе... вы ведь играете не «пару», а «тройной экспресс»?
- Совершенно верно.
- Так вот, две ставки: одна, как бы очевидная, – Ковбой на первом, вторая – Вегас (обязательно обратите внимание на него). Дальше – система: от седьмого к пятому, и всех берите скопом, или от пятого к седьмому и аналогично.
- Я, признаться, и сам вписал эти комбинации. Не очень они, надо заметить, оригинальны.
- Зато выигрышны.
- И что я получу? Какой коэффициент? Шиш с маслом.
- Останетесь при своих, в худшем случае. Это не мало.
- Это не интересно.
- Согласен. Но многие, если не все, приходят сюда для того, чтобы угадать.
- Я не многие и не все, - обиделся Сергей. - И мне не нужны готовые рецепты и предвиденные результаты. Мне хочется быть оригинальным среди всех.
- И выиграть при этом?
- Конечно.
- Но это возможно только при определенных обстоятельствах, которые, уверен, вам известны.
- Подразумеваете связи в конюшне?
- И не только. Есть люди, которые... опять же, при определенных условиях готовы оказать любезность или услугу, назовите это как хотите, и могут осветить весь расклад на заезд.
- То есть заранее сказать, какая лошадь придет первой?
- И первой, и второй, и даже пятой, если потребуется.
- Разве такое возможно?
- Конечно, случаются разные... возникают разные препятствия на пути. Например, лошадь сбоила, споткнулась, не дай бог, или просто сошла с дистанции.
- Что у вас припрятано на этот непредвиденный случай?
- Для этого и существует «система». Подстраховка. И при этом не так очевидна ставка. Запутать, включить несколько ошибочных вариантов, вставить бесполезный номер в систему, зная, что это блеф, утка – это же маскировка угаданной комбинации.
- Полагаете, никто на ипподроме не заметит. Они же, все эти собравшиеся здесь люди, посещающие мероприятие из года в год, вовсе не дураки. Раскусят, как пить дать.
- Ну и пусть.
- Не боитесь?
- Нисколько.
- Почему?
- Ну, во-первых я никогда сам ставки не делаю: это делают подставные лица, или такие люди, как вы, мой молодой друг, с которыми я нахожу близкий контакт и договариваюсь.
- Вы со мной договариваетесь?
- Безусловно. Уверен. Как только вы узнаете, сколько положено вам комиссионных. И как только вы поймете, о какой сумме вознаграждения идет речь за оказание такой мелкой услуги, как продиктовать несколько цифр в окошко оператора, вы немедленно...
- О какой же?
- Ну, вот мы уже почти договорились.
- Но вы не сказали еще сколько?
Старик прошептал, двигая синеватого оттенка губами перед ухом Сергея, будто облизывая не колыхающийся, омертвелый воздух ипподромного кассового зала.
- Не может быть? - удивился Сергей. - Я согласен. Надеюсь, после всего вы меня не убьете, и не отберете деньги обратно. А как вы мне их передадите? Или, точнее, изымите, ведь получать выигрыш буду я самолично. А вдруг я убегу?
- Вы шутник, - беззвучно рассмеялся интриган, напомнивший некстати Сергею миллионера Корейко, ряженного в задрипанный лапсердак и наклеившего декораторскую бородку и усы – грим внедренного в тыл врага шпиона.
- Как вас зовут? - спросил Сергей. - Мы еще не знакомы.
- Лукьян, - ответил старик.
- А по отчеству?
- Не надо отчеств. Для вас, молодой человек, я... можете называть меня Лукой.
- Лукой? - переспросил Сергей, хмыкнув.
- Ну да, Лукой. Вы не ослышались. - Старый шпион неспешно проводил его до кассы, где выстроилась очередь к окошку.
Кто-то из игроков еще чиркал в программке, корректируя до окончательного момента оплаты свои логические построения, кто-то подсчитывал купюры, но Сергей их не замечал. Он стоял в толпе взбудораженной публики и внимательно следил за плавными жестами Луки, который будто охмурял ими, ворожил. И думал: когда, когда же?
- Только не Лука, который Мудищев, а скорее Лука из Библии, - тихо, проникновенно говорил старик, и его слова поразительно легко и быстро находили уши Сергея, прорываясь сквозь монотонный и оглушительный шум в зале.
И будто поняв его мысли, услышав их, Лука сказал:
- Сейчас, дорогой. Сейчас. Я скажу вам необходимый для ставки вариант.
Сергею показалось, что он не услышал эту мудрую последовательность цифр, а уловил ее, поймал на лету, как только она спорхнула с уст этого чудаковатого старого человека. Он машинально повторил их в окошко, в котором ему улыбнулась пожилая женщина без лица, одни лишь ярко накрашенные красным губы. И повернувшись к Луке, он неожиданно для себя сумел сказать единственную фразу, которая пришла ему на ум, как палочка-выручалочка:
- А меня зовут Сергей.
5.
Дела после встречи с Лукой пошли веселей и живей. Деньги потекли к нему, и он научился их тратить, как шейх, нашедший нефтяную жилу.
- Пойдем, выпьем за удачу, - позвал он своего поводыря.
За стойкой буфета напротив касс копошились все без разбору: и которые сегодня были в выигрыше, и которые проигрались вчистую. Водка лилась в пластмассовые стаканчики, как из водопроводного крана.
- Я не пью, - сказал Лука, не морщась, как обычно делают зашитые пьянчуги, и не отворачиваясь от призывного взгляда Сергея. - И тебе запрещаю. Хотя бы здесь, со всем этим сбродом. Пожалуйста, выйди за ворота ипподрома и хоть лакай ее из лужи, мне все равно. Но тут мой запрет. Если хочешь продолжения нашей дружбы.
Сергей не на шутку испугался предостережения старика и поспешил успокоить его насчет своего послушания.
- Я, вообще то, тоже не пью, - сказал он. - Так балуюсь. Это так... знак моего уважения и благодарности был.
- Ты молодой, Сережа, - похлопал его по плечу Лука. - Почему не расслабиться. Только делай все с умом. - Он задумался. - И жалеть не придется.
7. Дважды праздник.
1.
Какой же все-таки разговор произошел между ними – им и его новой поклонницей? А может, это был разговор с его бывшей пассией, с его старой, ну ладно, не старой, но и не молодой, влюбленной. Просто, леший его попутал, и он напутал что-то в своих воспоминаниях?
«Хотя, что это я, - подумал Сергей. - Что я вру? Сам себе. Кого хочу обмануть? Любовь-то давным-давно завяла. Как цветы. Как неспелые овощи в саду у дяди Вани. Помидорчики-то лежалые, с душком».
Год в разлуке (в разлучке). «Разлучка, случка... - рифмовал, рифмоплетствовал Сергей. - Эх, ты, неотредактированный стихотворец, стихотворник-затворник-дворник на задворках одухотворенной поэзии. Не признанный, не узнанный никем, как ни выворачивайся наизнанку. Так не долог час до «сучки» доплетешь, доковыляешь. А где такое отношение к женщине, там и конец всему, обрыв, писец... Писем нет. Net».
Какое такое судьбоносное резюме, вердикт вынесли они в результате бескровных переговоров - без крови, но горячих выяснений отношений? Состоялось ведь оно, это выяснение. Этот разговор. Тогда. Состоялось, факт.
Ведь, поговорили же они друг с другом. Обстоятельно так поговорили. По душам. Проехались по нервам, оголенным, словно зачищенные кусачками концы электропроводки, вылезающие из толстокожих рук, как из розетки. Красных рук, будто ошпаренных. Которыми махали, пытаясь охладить, затушить (затушевать) красноту. Рук, которые заламывали в невообразимый изворот (ни в какие ворота!) и оставляли так: в застывшем акробатическом кульбите до локтевого сустава. Рук, принадлежавших артистам кукольного театра без самих кукол, не надетых. Рук, которые беспощадно, беспомощно демонстрировали друг дружке: упражняющиеся мимы, выкручивающие самостоятельные, отделенные от тела, живущие своей жизнью конечности. Части целого. Разделенного, но все же целого.
Сергей задумался: «Как стало возможным, что человек, которого ты не знал до определенного момента жизни, не встречал ни разу, не думал о нем ни единой минуты, вдруг стал тебе настолько дорог и близок, что ты не можешь без него... без нее... существовать в этом ставшим тебе чужим, если нет ее рядом, мире? Этот человек - женщина, девушка - стал неразделим с тобой, стал частицей твоего тела, твоей души, твоих мыслей и чувств. Потеря его (да что за черт! конечно же, ЕЁ) сопряжена с потерей этих частей, что равносильно смерти. Для тебя. Потому что жизнь в неполноценном теле с утраченными жизненно необходимыми составными частями всего организма, функционирующего правильно и ритмично, как отрегулированный, настроенный на длительную работу механизм, жизнь с раненной душой и хромающими мыслями, со скособоченными чувствами, такая жизнь не нужна тебе. Тебе. Ты не смиришься с инвалидностью».
- Правда, я сбросил одну сгнившую часть, как ящерица, спасаясь, скидывает, отстреливает, оставляет в руках охотника, уже цапнувшего, хвост, - говорил, тормозя себя на полуслове, полмысли Сергей. - Так и что из этого? Это приемлемая, защитная реакция любой живой особи. Я – не исключение. Не лишись я этого подарка, замешкайся, засомневайся: отдавать или нет, я остался бы при своих, как говорится, без надежды на дальнейшую достойную жизнь. Потому что в кабале у жены, заранее сознавая, что путей к отступлению больше нет, и ты полностью подчинен её своевольным прихотям, дороги назад не будет. А зная тебя, приятель, - уже обратился он внутрь своего «я», - перспектива прожить пару-тройку лет в мучениях и пытках, самоистязаниях тебе предрешена. Если вообще ты сможешь их прожить в таком ключе, в шкуре изгоя?
Он вновь впал в прострацию от одолевающего его сонма противоречивых догадок: «Не выдумал же я этот экспрессивный, театральный диалог между двумя новыми героями, появившимися на авансцене? Хотя героями нас назвать можно с натяжкой: я на героя явно не тяну, много за мной водится грешков, она, моя искусительница, героиня, как будто бы тоже номинальная, поскольку еще ничего собой не представляет и является чем-то вроде кота в мешке. Или кошкой».
Поклонницей, конечно, назвать ее можно, без обиняков, без оговорок, без кавычек и без ложной стыдливости. Она, безусловно, по его версии, по его трезвому умозаключению была поражена стрелой амура, выпущенной им случайно, по чрезвычайному легкомыслию, на какое способен только вольнодумец, вроде него. Поражена в правах, так как сдалась ему безо всяких, каких бы то ни было условий, усилий и противоборства с ее стороны, безвольно, как лишившаяся чувств особа из пансиона благородных девиц. Безоговорочно, как делали это фашисты после акта о капитуляции. Понадеявшись на Сергееву милость, на его порядочность и умение обращаться с такими неопытными и молодыми девицами, к которым, несомненно, она относилась.
И он – он смел на это надеяться – не обманул ее ожиданий. Нет, конечно. Он поступил, как истинный джентльмен, не как подлец. Не как последний обманщик, врунишка, воспользовавшись неопытностью малолетней обольстительницы. Он влюбил ее в себя, но он и сам влюбился. Он не обманул ее, он обманулся сам, солгав себе, что интрижка надолго не затянется. Узелка не будет, никакого: ни морского, ни бантиком.
Попавшийся в расставленный им самим капкан неумеха, растяпа, рассеянный, безмозглый простачок.
А еще хвалился когда-то, что его на необъезженной кобыле не объехать. И другая поговорка была бы тут уместна, если б не сопутствующие произошедшим впоследствии событиям пикантные обстоятельства: «Мал золотник, да дорог». Так мама поучала, когда примеряла умственные способности и таланты к предстоящей взрослой жизни, полной канав и пригорков.
2.
Выяснение состоялось в тот неясный, расплывчатый момент жизни, когда не был еще совершен акт... акт слияния двух сердец. Одного - почти юного, несмышлёного, пользующегося советами старших по возрасту. Другого - устаревшего, но также неопытного в амурных делах, хоть и испробовавшего на зубок нечувственные, а реальные, плотские взаимоотношения, впрочем, не давшие ничего его душе, разве что только телу. Слияния в единое сплетение, вроде клубка шерстяных нитей, из которых плетут материю.
Этот разговор состоялся по истечении двух праздников, накануне третьего события, перекрывшего по значимости и важности предыдущие, как будто те явились лишь подготовкой (прелюдией? артподготовкой?) к кульминации знакомства.
Первым случился мужской, с салютом и концертом по центральному телевидению бравурного Лещенко в сопровождении краснознаменного хора, разодетого в офицерскую форму в пух и прах. Все как на подбор: с нашивками, аксельбантами и прочими парадными регалиями. С ними дядька Черномор с жезлом вместо булавы.
Затем, спустя две недели (достаточно сносный интервал времени для передыха и настроя на иной лад) – женский, всемирный (мужской был всего лишь локальным торжеством). Поскромнее, правда, но значимее. Обозначенный чувственной ноткой общего согласия и любви, что скорее – признак перемирия, чем сдача бастионов, крепостей и сложение бряцающего оружия.
Поскоромнее, как говаривали баба Глаша, баба Роза и все бабы (бабушки, бабули, одинокие щепки времен за пределом - бортом - века). Ему же, Сергею, слышалось: «Скоро, ско-о-р-ро и мне-ее». В овечьем блеянии слуховой галлюцинации настораживало зашифрованное предостережение, и даже где-то в неугадываемой словесной тиши таилась скрытая угроза.
«И тебе-бе-бе, и тебе достанется...»
Второй праздник - с букетом белых хризантем на столе, салатом оливье и парфюмерными наборами в качестве подарков, преподнесенных дрожащей рукой Сергея.
3.
Второй концерт был помягче и полиричнее (полярная противоположность мужскому, напомнившему грубый вандализм над обломками не римской, но империи), почему-то выступали только женщины - Эдита Пьеха, Пугачева, Ротару: представительницы слабой половины человечества. «Отсидевшиеся в обозе отступающей армии», заметила чуть позже - когда подавала десерт - будущая родственница Сергея. И репертуар исполняемых песен укомплектован был соответствующим образом: эхо, лирические отголоски прошедшего февральского ненастья.
Хотя нет, отчего же. Были и мужские голоса, разве что их не было слышно за весельем и криками шумного застолья – так, одиночные выстрелы, хлопки в момент раскупоривания шампанского. Только и запомнились: надрывы тоскующих о любви известных певичек, перекрытые вибрациями (эффект акустической реверберации) голосовых связок воинствующих подростков, промочивших горло сладкой шипучкой и рвущихся в бой, как молодые племенные бычки.
Только был ли этот праздник праздником жизни? Эти праздники, два праздника (всё перепуталось в голове и воспоминаниях), о которых грезил наяву Сергей. Может быть, это было задолго до встречи с Яной (Ульяной), в туманном городе Net, который опутал его сетью, или точнее колючей проволокой с намеком на арест, на тюрьму «Белый лебедь», откуда еще никто не выходил? Или на ту тюрьму памяти с красной кирпичной кладкой и белоснежным портиком входа, которая не давала жить в покое, не давала расслабиться и уйти во взрослую жизнь, оставив позади пережитки детства, как ненужный хлам.
И эти скачущие галопом, переходящим на рысь, дети, чужие дети, жмущиеся к нему, как котята, дети кошек, будоражили его память, его совесть, почему-то ноющую и трезвонящую противным зуммером всякий раз, когда взглянешь на их просвечивающуюся худобу и... этот вопрошающий зеркальный взгляд?! Взгляд со слезинкой. С зарождающейся в глубине маленького озера вулканической любовью.
- Я-то тут при чем? - хотелось выкрикнуть Сергею, но он смолчал, давя внутри себя, как сигарету о пепельницу, отрыжку нового, непонятного чувства. Оскомины совести... или вины.
И вдруг оно, это чувство, вырвалось из него внезапным извержением, которое не удалось сдержать – обжигающие искры разлетелись через края:
- Отстаньте от меня со своей любовью! Не нужно мне этой любови. Не скоро, не скоро еще мне-ее. Измучили вы меня - все - этой липучкой, жаркой, как хворь, как болезнь, как проказа. Отлепите от меня этот перцовый пластырь – жжется. Больно.
Но тут же замер в испуге, что сморозил неуместное, это мягко говоря... такое, чему прощения не будет. Отчего испарина немедля покрыла лоб, по спине пробежала дрожь, а затем струйка холодного пота. И снисхождения не будет, и пощады, и милости, и ничего после этих слов уже больше не будет: ни женщин, ни его самого, ни детей... даже этих, дрыгающих конечностями и держащих друг дружку за руки, словно по ним пропустили электрический ток.
- Простите, - вяло сказал он, дрожащим голосом, с усилием двигая непослушным языком, застрявшим, казалось, глубоко в гортани.
- За что? - хором спросили женщины и девушки.
«Простите, но невинных дев я здесь не вижу. В упор не наблюдаю», - постучался в его сознание чужой голос, стеснительный такой голос, боязливый, как нашкодивший мальчишка.
- Разве вы ничего не слышали? Я был не в себе, и сказал не то, что думаю.
- Сережа, миленький, - с испуганным лицом приблизилась к нему, как будто глянула через увеличительное стекло, мама Летты (мама Оли), - что с тобой? Ты ничего не говорил. Я внимательно прислушивалась.
- Слава богу, а то я уже подумал...
- Ты что-то хотел сказать? - опять увеличилась в размерах бабушка, лицо чужой бабушки. - Скажи, мы послушаем.
- Нет, нет, - ужаснулся Сергей. - Пожалуйста, не настаивайте. Можно, я воздержусь?
- Ну, раз ты не желаешь говорить, тогда я скажу, - взяла инициативу в свои морщинистые руки старуха.
- Мама, только не долго. Умоляю. - Ольга отряхнула юбку, привстав с кушетки.
4.
Лука сказал, что знает: у него не было отца, но это вовсе ничего не значит, и в то же время много значит для дальнейшей его жизни. Именно отсутствие отца и переживания, связанные с его отдаленностью в детские годы, сыграют роль катализатора его способности предвидеть будущее и явления, которые каким-то образом, непосредственно или по касательной, будут соприкасаться с его жизнью.
- И ты сможешь предсказывать судьбы людей, с которыми будешь контактировать в течение даже непродолжительного времени, - пояснил он. - Это искусство – иначе не назову такой род занятий – проснется в тебе не сразу. Как проблески сознания, а точнее неосознанное будет происходить с тобой в самых непредвиденных ситуациях. Когда не ждешь и не думаешь. Так вспыхнуло неожиданно, озарило... и погасло в минуту. Что было? Не понятно. Только видения и осадочек, как на донышке. Раз и отстоялся в считанные мгновения, будто стрелки крутанули с силой, убыстрив время до невероятности: не заметил, как оно пронеслось, утрамбовав ассоциации в мозгу плотненько, на манер сжатого, выброшенного контейнера из мусоровоза, или сжатой компьютерной памяти (кэша), или амплитудной или частотной модуляции. Ты же радиотехник по образованию, такая аналогия тебе будет понятней.
Сергей вспомнил тут же рассказ Стивена Кинга о странном человеке с невероятными отклонениями от нормы типажа горожанина, угадывающего всю подноготную каждого, к кому прикасался. Но в чудодейственную силу героя-уникума фантастической байки не менее чудаковатого писателя-американца не верил ни на йоту.
«С прибабахом еще тот творец, - говорил он себе о шедеврах мастера наводить тень на плетень, пугать людей и сочинять на пустом месте мистику, какой и не попахивало в реальности. - Я понимаю, еще где-нибудь в космосе, на другой планете, в иных мирах, но у нас на земле... у меня под носом? Не-е, это тот же блеф. Выпендреж, чтобы окружающие уважали. Сырец, а не полноценный продукт».
И вот сейчас старец пророчил ему тот же дар.
- У них за океаном страна великая, и талантов водится немало, - прочел его мысли Лука. - Любого калибра.
- Вы о чем? Намек? - насторожился Сергей.
- Я к тому, что у нас территория не меньше, и оригиналов произрастает конкурентное количество. Взять хотя бы тебя, Сергей.
- Перегибаете палку. Я – нормальной ориентации, без аномалий.
- Как знать, - сузил в щелку глаза старик и повторил: - Как знать.
...
- И девочка, - сказал Лука, - с которой ты занимался неприемлемыми с точки зрения взрослых манипуляциями рукой...
- Что девочка? - спросил Сергей, напрягаясь в ожидании обрушения обвинений, как ждут побоев.
- Девочка. Эта девочка сильно повлияла на становление твоей психики.
- В каком смысле «повлияла»?
- Ты всю жизнь проклинал себя за те извращения, которые по детскому неведению, проделал с малышкой. Как только стал понимать их развратность, так сразу же и начал себя казнить. Неизвестно, как далеко зашел бы твой мазохизм, если бы...
- Если бы что?
- Если бы не очищающая любовь к другой девочке в первом классе московской школы. Эта вторая твоя девочка, но первая любовь – нельзя же сказать, что твои развлечения и эксперименты с первой подружкой, носили характер чувственных отношений, скорее это было любопытство, просто любознательность...
- Хороша любознательность, - разозлился на старика Сергей. - Я чуть себе руку не отрезал отцовской ножовкой в деревенском амбаре, когда мальчишки показали, как надо делать, когда этот чертовский отросток (чертовски подвижный) начинает двигаться и мешает ходить, лежать, думать. Так что эта вторая девочка?
- Она сняла с тебя грех, как будто избавила от него. Может быть, она как-то рассчиталась с той, предыдущей любовью, чтобы заполучить тебя всего. С потрохами. Шучу. Но тебе сразу стало легче, согласись. Ты скинул тяжесть, вина исчезла с твоего горизонта, ты выбросил ее из мыслей и воспоминаний. Осталось только светлое, непорочное чувство к новой девочке. Ты молился на нее, а дотронуться до нее значило для тебя – грязное надругательство. Ты вознес ее на небесную высоту, как божество. И молился в тишине. Смотрел на нее, как на икону. Не правда ли, скажи?
- Скажу, что ты – дьявол во плоти, не иначе. И, скорее, ты читаешь мои мысли, чем я смогу проделать подобное с кем-нибудь.
Сергей почувствовал, что вспотел.
- А почему тогда не сработало? - спросил он.
- Когда?
- В первый раз на ипподроме. Мне и в голову не могло прийти поставить на Вегаса, темную лошадку. Как ее готовили к забегу? В ведро воды, когда поили, долили анальгетик. Шампанское. Или озверин приняла? Бежала-то она, как бешенная. Откуда столько прыти в ней взялось?
- Есть способы взбодрить, - усмешка лишь коснулась губ Луки. Он не стал делиться тайной. - И наездники как ни как в доле. Попридержат какую, шибко бойкую кобылу, а какую будут бить нещадно, пока не выложится до предела. Или душу богу отдаст в конюшне после финиша. Существует масса приемов.
- Не жалко?
- Жалко у пчелки. Это бизнес, сынок. Деньги. Сумма тебе понравилась?
- Еще бы, Лука. Я тебе благодарен. Не верилось в такой фарт. И... еще... боялся первое время, что обманешь, кинешь... или убьешь.
- Я в своей жизни котенка беззащитного пальцем не тронул.
- Ну не ты, так другой.
- Глупый ты, пацан. Насмотрелся американских вестернов. «Загнанных лошадей пристреливают».
- Да тут в кино ходить не нужно: этой чернухи у нас повсюду хватает. По улицам страшно ходить – бандиты, маньяки.
- А ты дома сиди, телевизор смотри.
- Ага, а там что: «Санта-Барбара» весь вечер? Нет уж, лучше я, как прежде, на ипподром по воскресеньям.
- Ну, так и я не возражаю.
- А почему так редко мы ставим на верный вариант?
- Правильно ставишь вопрос. А денег всех не заработаешь, да и дорого и опасно частить. Каждый такой прогнозируемый забег стоит больших бабок. Наездники, испорченные лошади, подкупленное судейство, администрация – всё стоит денег. Так жизнь устроена.
- Я вот что думаю, Лука. Раньше в Советские времена о деньгах думали иначе: есть они – здорово, нет их – так и не парился никто. А что раньше на них купишь? Девок гулящих не было, которые на все согласны за доллары. Были, какие прощелыги, школьницы малолетние, которые за золотое колечко армянам на заднем дворе школы или в туалете отдавались. Так это просто опустившиеся твари. А такой сексуальной свободы, как теперь, и в помине не было. Еще Канар всяких, Калифорний и Маям тоже не было. Один Артек и Крым – всенародная здравница. И казино, баров и наркоты не было. Тишина и покой, как в нашей забегаловке. Тратить не на что, некуда спускать баблосы. В унитаз, разве.
- Эх, паря, ты много не знал.
- А ты мне расскажи.
- Я плохой рассказчик. И рассказывать не благодарное занятие. Ты, поди, уже все университеты прошел. В твое время это быстро делается. Учебу экстерном проходит молодняк – шибко грамотные все стали по части досуга и развлечений. Куда денежки тратишь? На баб и ханку?
- Я на квартиру коплю. - Сергей покраснел до корней волос. - Хочу отделиться и переехать в отдельное жилище. Надоела тетка со своими жалобами на здоровье, на жизнь... и девок некуда привести.
- Понимаю. Молодость. Это пройдет. Главное, не злоупотребляй.
«Бляй, бляй, бляй...» - послышалось Сергею в растянутом окончании старика.
- Я этих блях за километр обхожу, - сказал он, содрогнувшись от подступившего порывистого озноба. - У меня дружбан... армейский, пострадал на этом фронте. Так капитально пострадал, что я перекрестился, когда узнал, что у него не сифак, а всего лишь гонорея. Не-е, мне такого добра и даром не нужно. Найду себе зазнобу. Единственная и проверенная, она как-то надежнее будет.
- И тут правильно решил. Правильно мыслишь, пацан. И делаешь выводы.
5.
Маме долго говорить не пришлось. Она ограничилась коротким:
- Думаете ли вы пожениться?
Не надо быть экстрасенсом, чтобы восстановить оборвавшийся монолог. Сергей проделал этот трюк в мгновение ока, молниеносно дописав речь и вставив в недостающий ряд собственные, фривольные мыслишки:
«... или планируете жить так дальше?»
«Как так?»
«Нет, конечно, в этом ничего предосудительного нет. Сейчас для людей вообще нет рамок и ограничений. Веяние времени. Я не возражала, чтобы вы выбрали современный вариант отношений. Просто люди спрашивают... Я, конечно, найду, что ответить. Мне не привыкать прикрывать ошибки дочерей: кто теперь матерей слушает? Но хотелось, чтобы вы все-таки оформили как-то свои отношения. Чтобы ощущалась уверенность в завтрашнем дне и надежность плеча... надежность партнера. Знаете ли, сейчас такие времена, когда всё зыбко, нет уверенности ни в сохранении работы, ни в стабильности материальной, не говорю уже о честности в отношениях между людьми, которую ни на грош не ставят. Доверие к людям пропадает, начинаешь опасаться всего. Страшно становится за детей, за их будущее».
«Хм, я собственно не понимаю, в чем меня обвиняют?»
«Об обвинениях нет речи. Никто об этом не говорит...»
«Еще... пока не говорит?»
«Речь о другом: насколько сильны ваши чувства друг к другу? И что вас ждет впереди? Что вы выберете, как будете жить? Где? Года идут, дети растут... Может быть, я задаю неуместные вопросы, но, Сергей, поймите мою, материнскую обеспокоенность судьбой дочери... дочерей. Их у меня две. И о внуках я беспокоюсь, ночами не сплю».
«Хм, знали бы вы, как я провожу бессонные ночи! Каждая ночь – подсчет сальдо, расчет предстоящих манипуляций с наличностью, с людьми. С их прилизанными душами, не ведающими мук порядочного, терзающегося, совестливого мошенника. Каково мне сознавать, что моя испорченность, моё коварство – залог моего, нашего с вашей дочерью, благополучия... и этой, как вы выразились, грошовой надежности в дальнейшем. В перспективе - сохранения совместного существования, точнее, болтания в прорубе рынка, потому что жизнью ежедневную борьбу за выживание в хаосе и преступности назвать жизнью нельзя, язык не повернется, рука не поднимется. Хотя ой как хочется иногда взмахнуть ею и послать всё к черто... к ядрени фени на все четыре стороны. Вот как мне сладко спится в одинокой холодной постели, которую ваша дочка изволит согревать единожды в неделю, по очень, ну по очень большому соизволению. Предоставляет мне за все труды поблажку. И я говорю ей спасибо, заметьте, а она обижается».
- Может быть, мне стоит высказать всё, что у меня наболело? - спросил Сергей, белый, как мел. Как его побратим с Хохловского переулка.
«Эх, Славка, где ты бродяга? Как мне не хватает твоего заливистого ржания, напоминающего победный спрут Вегаса в памятном денежном забеге», - подумал Сергей.
- Не стоит, - сказала твердо Оля, чеканя буквы, как печатник монетного двора.
6.
Дальше разговор плавно перетекает в комнату Сергея и меняет временные границы. И обличье. Теперь скрывать обоим нечего и не от кого: мамы рядом нет, детей тоже. Забрала открыты, бой идет на равных.
- Ты не знаешь, как я провела этот год, - кричала Оля. - Я лежала в больнице. Помнишь, я жаловалась на боль в районе сердца? Хорошо, что, оказалось, болит не само сердце. Это на нервной почве. Какой-то нерв зажало. И ты не вспомнил обо мне, не пришел навестить. Ноль эмоций. Ни ответа, ни привета.
- Как соловей – лета... - закончил Сергей.
- Что?
- Пословица такая: «Жди ответа, как соловей – лета».
- Как тебе не стыдно?
- Ты меня не стыди, - разгорячился также Сергей. - Я перед тобой ни в чем не виноват.
- А я в чем провинилась? - нервничала Оля. Волосы на его голове растрепались, и теперь совсем не напоминали нахлобученный на голову колпак, как показалось однажды на танцах Сергею.
- Так-таки не в чем? - с ехидцей наседал Сергей. - Запамятовала сударушка.
- Говори, - сбросила порывисто рукой волосы со лба, с глаз Оля. - Если что-то лежит на сердце, если есть претензии, то говори, не держи в себе. И тебе, и мне легче станет.
- Ой, ли?
- Да, я знаю. Выскажешь, и сразу полегчает.
- Да нечего мне тебе сказать, Оля, Оле-Лукойле, горе ты моё луковое, - сразу обмяк Сергей, утратив в мгновение всю пылкость и всякое желание спорить с ней, доказывать свою правоту, а ее: нет. - В том-то и дело, что не-че-го. Понимаешь, больше нечего мне тебе сказать и... пожелать. Пуст я, как опорожненный сосуд, выпитый до дна. До капельки.
- Неужели нечего? - Оля даже присела от бессилья, ее глаза часто-часто заморгали, она потерла их, как будто сразу в оба попало по соринке. - А как же... как же...
- Я давно хотел с тобой поговорить... серьезно. О наших с тобой отношениях, но ты как-то... словом, разговор оттягивался мною. Но теперь пора.
- Ничего не пора, - ожила, расхрабрилась Оля. Её любимая поговорка была: «Нападение – лучшая защита». - Всё это... что ты себе на воображал, ерунда. Чушь на постном масле. Забудь, - сказала она, и Сергей тотчас вспомнил бородатого шефа из, казалось бы, навсегда исчезнувшего миража с очертаниями, смутными и призрачными, подвала консорциума и его полуживыми-полумертвыми обитателями.
- Не ерун...
- Брось, - оборвала его Оля. Она вдруг изогнулась («Точно. Кошка», подумал Сергей) и стала ластиться к нему. Лицо приняло выражение глубокого участия, какое надевают на себя участницы панихид, и приблизилось к нему, совсем как лицо бабушки, ее матери. - Я же тебя люблю. По-прежнему. Пошли лучше... - и она кивком указала на расстеленный (растлённый тыща раз) диван.
«Думаешь, это спасет тебя? - хотел сказать Сергей, но она зажала ему рот поцелуем. - И меня, - только и осталось, застряло в мозгу».
8. Святоша Петр.
1. Канун.
Поезд «Москва-Санкт-Петербург» подходил к перрону, медленно подталкиваемый локомотивом. Сергей смотрел в окно на проплывающие под прозрачным куполом колонны, построенные в ряд как костяшки домино. Колонны будто приклеили вверху, чтобы не упали, к воздушному, парящему сам по себе навесу из металлических перекрестий с оргстеклянной крышей. Как зёв гигантской барракуды, заглотнувшей их крохотный игрушечный конструктор, также сверху наплыли контуры белокаменного вокзала, незнакомого и с очертаниями неизвестного доселе архитектурного стиля. Впрочем, привокзальные постройки всех без исключения мест, которые он посещал раньше, носили схожие очертания – знатоком архитектуры он не был, а каждая новая местность имела отличительные особенности.
Невиданное прежде пугало: новый облик предвещал новые переживания. Не обязательно негативные. Часто со знаком плюс. Но всегда зашкаливающие по интенсивности, и к которым не всегда был готов.
- Удачных вам праздников и побольше потрясающих впечатлений, - проверещал на прощание низкорослый, как гном-полурослик из «Властелина колец», сосед по купейному плацкарту, тот, что снизу напротив. - Про положительные эмоции не говорю, их итак, уверен, хватит с лихвой. И на вас и на ваших дам. Хотя и про потрясения можно было не зарекаться: они вам точно гарантированы. Еще ни один гость Петра не уезжал из альма-матер русской культуры разочарованным в отсутствии всплеска гормонов и эндорфинов.
Сергей всячески пытался наутро забыть всех и всё, что закралось ему в память за время пути в видоизмененный Петроград, яро веря в то, что это ему удастся. Хотя бы потому, что не зафиксировал ни один скользкий образ, втискивающийся туда с упорностью панибрата. Разве что этот трухлявый пень под соседней задницей сумел оставить свой маркий след.
Он выбросил за ненадобностью и женщину с младенцем прямо под ним, под его высоким прокрустовым ложем, на котором маялся, как беглый зек всю ночь, и сердобольную проводницу, кипятившую во втором часу ночи то ли соску, то ли бутылочку с молоком этому самому нетерпеливцу, заливавшемуся нестерпимым плачем на весь вагон, несмотря на уговоры сочувствующих очевидцев его кошмарного поведения.
Он с удовольствием выбросил бы и этого профессорского сосунка - внучка, в силу своего младенчества не знающего элементарных вещей: ни о великом предке, ни о его свершениях и заслугах. А заодно и остальных: многочисленный хор студентов-передвижников, перемещающихся по вагону скорого, но не спешащего к корреспондентской цели их путешествия - городу на Неве, поезда. Громко озвучивающих свои мечты устремиться в беспримерный морской круиз на теплоходе сроком на сутки, туда и обратно. До ближайшего, но не ближнего, памятника Петру – Петергофу. Он бы выкинул их даже на ходу поезда, в близлежащий буерак, лишь бы они заткнулись на минутку и перестали горланить, как стая бакланов над мусорной свалкой.
Он вспомнил, что попутчик вчера на жалобы, случайно вырванные из контекста рассказа о цели его скитаний, представился любителем нетрадиционной медицины и сторонником методов лечения депрессий и болезней, не поддающихся медикаментозному устранению.
«Альтернатива ромашке: любит – не любит?»
Их беседа, представлявшая поначалу исповедь Сергея, страдающего манией чистосердечного признания, отчего длилась долгие два часа, все больше и больше стала напоминать лекцию профессора. За пеленой которой - удалившись от звука профессорского голоса, почти отключив его усилием воли и желанием погрузиться в собственные мысли, очевидно, более лечебные, нежели невнятные советы явного шарлатана, - Сергей занялся угадыванием неизвестного, только предстоящего, только еще смакуемого действия. Однако дар, преподнесенный ему и открывшийся со слов Луки, не спешил.
- Вот вы, молодой человек, - тормошил его неугомонный профессор; для него, наверное, все люди младше относились к разряду молодых, - я вас спрашиваю, не застали те времена, когда наша страна гремела на весь мир.
- Ну, почему же... - стал спорить Сергей.
- Нет-нет, оставьте. Это просто смешно. - Профессор кислых щей оборвал на взлете порыв Сергея засвидетельствовать своё участие в былых достижениях страны. Как будто стрелял навскидку. - Не спорьте, я лучше знаю. - И продолжил безапелляционно и самонадеянно: - А какая армия у нас была?!
Он чмокнул стиснутые в тупой птичий клюв три пальца своей короткопалой ладони.
- Ягодка. С перчиком.
- Тогда уж: оливка, - осторожно поправил Сергей.
Интеллигент не заметил поправки, или не захотел замечать, и продолжил с прежним пылом.
- Так вот, - его понесло, - армия была выдающаяся... а что осталось? Руины.
- А вы что военспец?
- Я к чему это говорю: был ведь Петр, зачинатель всех военных традиций, играл в солдатики, оттуда всё и пошло. А к чему пришло, в конце-то концов. Не надо быть Ворошиловским знатоком, чтобы лицезреть невооруженным глазом всю эту вакханалию, которая творится в рядах военачальников. Всё развалили. Как будто новая волна прошлась по стране. Вторая Золотая орда.
- Угу.
- Что досталось и кому досталось после ветра перемен, я вас спрашиваю? - вопрошал к Сергею последователь Петра, переходя с одной больной темы на другую, не стесняясь несогласованности доклада. - Элите – деловой портфель, населению – потребительская корзина. Ну, а дамам, простите за каламбур, гламурные глянцевые журнальчики и ... конкурсы разных миссок... мисок, как я их называю.
- «Кто его подпустил ко мне на такое близкое расстояние? - лихорадочно раздумывал Сергей, не в силах убавить громкость и выключить неприятно раздражающий голос оратора. - Кто его поместил рядом с моим сидением... лежаком... моим спальным местом? Разве это не издевательство, поскольку я вынужден был слушать всю дорогу, и слушаю до сих пор, ересь этого пустомели, не в силах заткнуть его? И как он смеет заниматься в моем присутствии лингвистическими изысками, не выпросив моего разрешения, не взяв у меня патент?»
- Пардон, я это не о ваших дамах, разумеется.
Сергей отвернулся и стал смотреть в окно. Профессор счел этот жест за обиду, но не осерчал на игнорирование лектора, на бесплодность своей пылкой речи, видимо, догадался, что перегнул палку. И также принялся за сборы, тем более вокруг засуетились пассажиры, разбуженные громким излиянием из ученого рта и повсеместным включением освещения.
Сергей сидел посреди возникшего хаоса, и думал.
«Наверное, хаос всегда возникает неожиданно и спонтанно. Как снег на голову. К нему невозможно подготовиться, все одно застанет врасплох, когда не ждешь. Вот, и на взгляд престарелого профессора перемены пришли слишком быстро, стремительно, чтобы он сумел к ним подготовиться. Настроиться на волну, вступить в ряды сторонников обновленной Золотой орды».
Еще несколько несвоевременных, запоздалых мыслей посетили его на излете «Красной стрелы»: что если профессор вовсе не профессор, а лжедмитрий, камуфляж, без соответствующего мандата и ксивы на право преподавания?
А еще Сергей понял, отчего ему так всё неприятно. Всё, что окружает его в купе, в вагоне, в поезде, примчавшем на праздник. Что одно только это подразумевало иной настрой, предвкушение веселья и приятных минут. Положительных эмоций. А все выходило по-иному. Боком. Он вспомнил, что вечером перед отправкой в дорогу явно перебрал с дозой спиртного в судорожной попытке избавиться от придавливающего к земле страха. Животного страха перед надвигающейся опасностью. Будь он зверем, остался бы ночевать в своей берлоге, не предпринимая вылазки наружу. Но он был человеком, и не смог сдержать любопытства, теплившееся пока еще только внутри, не воспламеняющееся, чему требовался выход наружу.
Сергей подбадривал это чувство, не давая ему потухнуть, подливая, как захмелевшему соседу по застолью, предлагая краткосрочное освобождение от терзаний и сомнений, радость от беспечной и не обремененной обязательствами свободы. И не заметил, как перебрал с этой свободой: регулятора нормы в лице матери уже давно не было на свете, а тетка в углу своей дальней комнаты пряталась от его жаром распаренного тела, как от источника пожара.
...
Сергей, пока упаковывал свою сумку, размышлял, как избавиться от надоедливого спутника, мечтающего сопроводить его чуть ли не до дверей новоиспеченной семьи. До уготованного ему, его же собственной, такой непредсказуемой участью, празднично накрытого стола и не менее праздной легкомысленной постели по-соседству с двумя теплыми постелями радушных хозяек. Наконец он придумал ловкую отговорку:
- Я должен еще позвонить... им... с вокзала, - соврал, не краснея, он, - потому что решил свалиться... им... как снег на голову. Без предупреждения.
- Подарочек, значит, - заулыбался профессор. - Так сказать, экспромтом. Вы, молодой человек, слишком заоригинальничали. Могут не понять. Нет, конечно, вас ждут, раз приглашали, но... я бы так вот наобум не осмелился бы... тем более, как вы рассказывали, они о вас ни ухом, ни...
- Ни-ни, - пресек Сергей его зарвавшиеся фантазии, не дав им развиться в нечто неприличное или оскорбительное, в вульгарный каламбур, например. - Прошу, не выдумывайте. Ничего такого я вам не рассказывал.
- Ну, хорошо, - набычился вдруг случайный пассажир, обиделся. Похоже, решил отыграться. - Раз не хотите рассказывать, не надо. Я просто хотел показаться любезным и сделать вам одолжение.
- Я не нуждаюсь. У меня всё есть. И план как действовать тоже. Я всё обдумал, - опять соврал он, зная наперед, что уже больше не увидит этого приставалу. - Всего вам хорошего, и счастливого пути.
- Да я, собственно, уже приехал, - сказал недружелюбно профессор. - Я-то дома.
Они еще какое-то время шли рядом, стукаясь поклажей, в тесной, плотной, обступающей со всех сторон толпе, но у поворота мужчина неожиданно - как и все что он делал с момента их знакомства - прибавил шагу и ускорился в направлении спуска по лестнице к площади, сплошь покрытой продажными киосками с выпечкой, соками и шавермой. Сергей двинулся к автоматически распахивающимся стеклянным дверям вокзала, разглядев высоко висящий указатель метрополитена с буквой «М». С непривычно загнутыми палками-столбами. Точно две встречные запятые прилепились и, расплавившись от жары, пузато вытянулись, как карамельные тянучки. В Москве «М» была прямой, как ковка, казалось, об ее острые края можно обрезаться.
Он постоял, дожидаясь пяти тридцати, когда можно будет войти в метро. Рядом с ним стояли такие же, как он, путешественники с баулами и сумками, с чемоданами и тюками, с голосящими и засыпающими детьми и собаками. Казалось, все они держались на последнем издыхании, и готовы были упасть замертво на этот заплеванный уличный пол, если б кто-нибудь предупредил их, дал им отмашку.
Но никто их не остановил, как бы издеваясь, усмехаясь над вопрошающими заглядами в лица соседей, притулившихся напротив – вдруг кто скажет: «Старт ап!»
Его самого тошнило и мутило в этот ранний час. От тошнотворного запаха, стоящего в замызганном и тесном подземном переходе, как ложка в густой сметане. Переход вел (упирался в них) к смыкнутым дверям из светлого, но испачканного немытыми руками, дерева. Возможно, из грецкого ореха, цветом, напоминающего его скорлупу, настолько сильно заляпана была древесина.
Мутило Сергея также от криков детей и пришепоточка взрослых. От выпитых чашек кофе накануне перед сном, тревожном и урывочном. Когда его, замкнутого в псевдо-темное пространство обернутой над головой не белой, уже не белой простыни, стиранной и оттого пахучей возможно, но уже давно, давно не белой, его, трясущегося в страшных скоротечных сновидениях, будили беспрестанные снования полунощных привидений в простенки проходов между полок.
Он вскакивал, взбрыкивал всякий раз, когда его толкали в ступню, как будто кто-то близкий заботливо тормошил его ногу в надежде, что он не пропустит приглашения на ужин или на очередное дорожное чаепитие, сопровождаемое бесконечными беседами, расспросами и заискивающими взглядами вприглядку и вприкуску.
2. Яна и мама.
Все же он не соврал профессору. Был верен себе до конца. Постарался быть таковым. Может, и не быть, но выглядеть, казаться таким: порядочным. «Каким ты был, таким остался». Хотя был близок, на ноготок от своего падения.
Почти не соврал, так как действительно набрал номер Яны, только на своем мобильнике, а не в городской таксобудке, и срывающимся от волнения голосом сообщил о прибытии. Сделал это немедля, как только сыскал вход в подземку, с помощью которой намеревался добраться до логова неизвестной женщины и ее дочери.
- Алло, говорите, пожалуйста, - официально и торжественно ответили на той стороне, как будто там в пять часов утра ждали звонка посла, никак не меньше.
- Это я... Сергей, - сконфуженно начал путешественник, неуверенный туда ли он попал. В то ли место, куда добирался, пробираясь назло всем своим опасениям и боязням, изорвав в лохмотья внутреннюю оболочку (испод) своего тела, в то время как одежда (обертка) видимых следов истязаний не имела.
- Сережа, - весело вклинилась в линию Яна, видимо, не спавшая всю ночь, караулившая, но пропустившая контрольный звонок – отлучилась. - Сережа, ты где?
- Как где? - не понял вначале Сергей, приняв за розыгрыш игривую интонацию испорченного, сломанного автоответчика. - Я вообще-то в Петербурге.
- Как?! - опять его неприятно удивила скрытая коварная болтунья, сумевшая придать пустяку краску и колорит недоразумения.
- Вот так, - в конец поник Сергей, угадавший, что его здесь не ждали.
- Вот, здорово! - разубедила его Яна, наверное подпрыгнув у телефонного аппарата от нетерпения.
Сергей психанул, застигнутый врасплох мгновенной сменой настроения у абонента.
«Отчего ее так расперло? То какает на каждом слове, будто впервые слышит о том, что еду, то заходится в непонятной экзальтации. Без видимых причин, на пустом месте. Зуд рассмотреть вблизи заинтересовавший экспонат? Интерес, приблизительно схожий с тем, какой возникает у обезьяньего вольера с приматами?»
- Я хотела спросить, ты на вокзале или уже где-то рядом? - в голосе Яны начали преобладать виноватые, оправдательные нотки.
- Я на вокзале.
- Хорошо, садись на метро и езжай до... - она назвала конечную станцию. - Я тебя там встречу.
- Не надо... - хотел было сказать Сергей, но ухо заложило, и сера наглухо забила проход, как бывало в детстве, когда мать чистила ватой, намотанной на спичку, его ушную раковину; затем раздались длинные гудки, сравнимые с пробивающимся сквозь глухоту воем полицейской сирены. Он попрощался с мыслью что-нибудь изменить в этом мире: ему суждено отныне во всем подчиняться неумолимому, неуловимому року. Смириться и не рыпаться.
«Расслабься и получи удовольствие. Не двигай. Не дай бог, спичкой еще повредит барабанную перепонку».
...
В приотворенных дверях путника встретила веселая, улыбающаяся рожица выглядывающей в щель незнакомой женщины, - испуганной, но готовой ко всему, - напомнившая ему мигом обо всех отрицательных и сомнительных аспектах предпринятого им рискованного предприятия.
Лицо ее было не красивое, даже отталкивающее: крупный нос, большой рот и такие же огромные глаза на худой, тонкой подложке. Усугублял безобразное впечатление неудачный, неумелый макияж. Все лицо было разукрашено неописуемо и безвкусно: раскраска, нанесенная своеобразно, подчинена была какой-то непонятной дикой индейской стилистике, когда накануне вырыт топор войны, зажжены костры и воинам племени предстоит провести ночь в сумасшедшей пляске смерти в предвкушении мертвечины. При взгляде на нее в голову, до конца не проясненную свежестью промозглого утра, приходили мысли о кабалистике, каннибализме и спиритизме.
Казалось, симметрия изменила ее чертам, и они пошли вкривь и вкось. И от неверных мазков гримера больше проиграли, чем выиграли в геометрии лица и в светотени.
«Неча малевать на себе, коли руки крюки».
Ужас, который она прикрыла лучезарной улыбкой (последний штрих гримера), представив напоказ к тому же неспелые, покореженные годами, зубы, сковал на минуту Сергея, так смело ринувшегося в бой. Он застыл, не зная, что молвить, чем ответить на столь радушный прием.
Нельзя сказать, что он был робкого десятка, и скромничал, когда посещал незнакомые квартиры – жизнь и область деятельности последних лет научила его разнуздывать чувства, тормозящие и стесняющие поведение, даже прихлестывать их в нужный момент – нет, он вовсе не боялся этих, самих напуганных, дам. Он просто не мог вообразить – при всей его фантазийной сущности, – что ему придется любезничать с человеком, с женщиной, снабженной такой страшной физиономией. И не мог сообразить, как природа могла так побаловаться с человеческими лицами, всучив в одну семью милое симпатичное личико, и тут же – образину чудовища.
- Проходите, гостечки дорогие, - почему-то во множественном числе позвала за порог пожилая хозяйка, вся в еле заметных морщинках, посекших лицо, которые, несмотря на все старания, не смогли скрыть ни пудра, ни тональные крема. - Давно ждем. Рады встречи с москвичами, - не прекращала приумножать, преувеличивать грандиозность мероприятия мама Яны, как уже догадался Сергей.
Он ухватисто подцепил лежавший на кафеле маршевой лестницы баул и задорно, с лихостью въехал внутрь квартиры, обстучав косяки локтями и выпиравшей за габариты проема ношей. Дверь со щелчком наручных браслетов затворилась за ним, и он остался стоять в коридоре, обклеенном светлыми кремовыми обоями с разомкнутыми ромбиками, один на один с Яной. А также с ее мамой и виляющей хвостом сучкой, бесцеремонно обнюхивающей шнурок его ботинка.
Мама Яны оказалась маленького роста, худой, и напоминала фигурой девочку-подростка.
Он еще раз взглянул на циферблат наручных часов: не напутал чего со временем? Нет, все верно. Часы, как и прежде, показывали семь утра. С копейками.
«Где точка отсчета, от которой они начали движение часовой стрелки в ожидании моего появления? - озадачил себя ребусом Сергей. - Если не спали всю ночь, тогда понятно. А если поднялись чуть свет, тогда «давно» здесь не годится».
- У нее течка, - изрекла Яна; затем, ничуть не стушевавшись, она прозрачно намекнула на всплеск гормонов, который и обещал ему впредь профессор-пророк: - Вынюхивает запах кобеля. - И к собаке: - Да, Лютик, да. Мужчиной пахнет. Ну, конечно. Успокойся, моя радость. Не привыкла к мужскому запаху? - Опять к Сергею: - У нас в квартире одни женщины, даже собака.
«Говорят, первое впечатление – самое правильное, - подумал Сергей. - И что потом оно может кардинально измениться на противоположное, но самое первое, все-таки, и есть истинное».
От всех этих мыслей, набежавших и вытеснивших здравую, рассудочную, стало просторнее в голове, как ни странно. Иногда легкость приносят многочисленные, но невесомые кратковременные добавления, нежели одна пудовая и засевшая надолго премудрость. Так что нескромное замечание Яны относительно собаки совсем не шокировало и не показалось ему выпадающим из тематики встречи.
Сергей почувствовал, скорее, нежели осознал, что адреналин и всякие там эндорфины, морфины и глюкоза и впрямь зашкалили у него в крови: ему стало тепло и уютно, как после выпитого накануне коньяка. Выпитого в таком количестве и объеме, что уши у него зарделись ярким пламенем, также запредельным по размаху и ослепительности и без сомнения у которого с радостью поплясали бы не только дикари с Великих озер, но и девушки в кокошниках с русского полесья. Выпрыгивая навстречу огню - костру - из сказок.
- Вот здесь у нас вешалка, - указала женщина с безобразным лицом, но с талией Лоллобриджиды, на темный чулан сбоку, прикрытый наполовину беленой дверью, похожей на ставень и, казалось, размножившейся в трехкратном количестве: сестра – в туалетную комнату, еще одна родственница – в ванну. - Вешайте, вешайте, - попросила мама Яны, словно лоточница на рынке. - Не стесняйтесь, будьте, как дома.
- Я вот сюда можно? - спросил Сергей, с облегчением и радостью пристраивая свою куртку с меховым подбивом на костяной крючок по соседству с узнанной шубой.
«Не хватает папахи, - не успел подумать он, как тут же с верхней полки упал известный ему головной убор Яны. - Вот теперь в самый раз. Кажется, все в сборе. Вся семья собралась вместе».
- Что будем пить? - спросила мама Яны без предисловий.
Она окинула взглядом уставленный посудой стол.
- Что ты, мама, - оборвала ее Яна, - так нельзя: сразу.
- А как надо?
- Нужно сначала познакомиться.
- Меня зовут Ядвига Савельевна, - представилась старая женщина, и, видя, как отвисла челюсть у Сергея, добавила: - Да, Ядвига. Старое, редкое имя. Отец так назвал, была причина, ну об этом позднее. Вас...
- Сергей, - наконец, спустя время, обрел дар речи приезжий издалека гость.
- Да, я знаю. Также моего мужа звали. Умный был человек. Красивое имя. Я обращалась к нему: Сергуня.
- Мама!
- Что мама? Зови лучше своего гостя к столу, зря накрыли что ли? - И к Сергею: - Весь вечер готовили, старалась, - она указала теперь на Яну. - С детства учу ее всему: как приготовить повкуснее, как стол накрыть, чтобы... Надо признать, ученик она прилежный. Есть в кого: отец образованный, с двумя высшими, мать тоже не дура. Да и в школе, и в институте Ян не последней была. Так что, хозяйка будет справная... то есть мужу, которому достанется... повезет...
- Мама! - опять выкрикнула Яна, покраснев до корней своих каштановых волос.
Мама тем временем суетилась за столом, подкладывая гостю в тарелку жареную картошку, румяный окорочок, ломтик семги, посыпая горку еды укропом и подвигая ближе блюдце, где веером разлеглись дольки порезанной салями.
- Я столько не съем, - застеснялся Сергей, вяло протестуя против количества трапезы.
Он тяжело опустился на стул, понял, что устал так, будто проехал за одну ночь не шестьсот плацкартных километров, а пол-России.
- С дороги и не съешь? - изумление отразилось на разукрашенном лице Ядвиги Савельевны, отчего то приняло ужасающий и едва ли не грозный вид. - Разве для мужчины это порция? Вот, есть у меня друг по жизни... впрочем, он нам с Яной как сейчас это называется: друг семьи. Петр Маркелович. Так вот он столько ест за один присест, что мне иной раз страшно за него становится, как бы ему не поплохело. Меня бы вырвало, а ему нипочем: «Я под бутылочку беленькой могу ведро пельменей съесть» говорит. И ведь, вправду съест, не сомневайтесь.
- Нет, спасибо. В самом деле, я сыт, - мямлил Сергей.
- И съест... - не переставала говорить Ядвига Савельевна.
- Мама, он же сказал, что не хочет. И почему ты всегда настаиваешь, когда кто-то против?
- Ян, перестань перечить, - шутливым тоном заговорила мать. - Мы с Сергеем сейчас по стопочке выпьем, и аппетит проснется сразу, а?
- Я если только совсем чуть-чуть, одну рюмочку.
Ядвига Савельевна потянулась к бутылке водке, выставленной на столе.
- Позвольте, я поухаживаю за вами.
- И мне налейте, - нерешительно, колеблясь, заявила Яна, но твердым движением руки подвинула на середину свою рюмку.
- А что и налей, - развеселилась Ядвига Савельевна. Глаза ее вспыхнули радостным светом, и будто помолодели. - Она, вообще-то, у меня не пьет. Но раз просит, уважь, налей.
- Я только пригублю, - опять покраснела Яна. - За компанию.
Сергей налил.
Утро расцветало за окном. Комната светлела. Занавески не закрывали окно, и рассвет побелил небо за стеклом, слабо разбавив тусклую еще белизну малиновым сиропом, а также грязно-серую стену дома напротив, щербатую и в веснушках от камушков, впрессованных в бетон. Яна встала и выключила свет. Он больше был не нужен.
3. По музеям.
- Нет, мы должны сегодня же посетить музеи, - настаивала Яна.
- Да-да, конечно-конечно, - поддакивал Сергей. - Сегодня, и только сегодня, - говорил он вслед за ней, едва поспевая за ее бешеным ритмом.
Он говорил так, потому что был почти уверен - так заразителен был ее напор, беспрекословно подчиняющий, диктующий ход событий, как истина в первой инстанции, - что именно сегодня должно всё произойти: и поход в музеи, неважно, сколько их окажется на пути, и рассказ попутно о Питере увлекающейся девушкой ей же увлекаемому юноше... зрелому мужчине... И другие мероприятия, не угадываемые пока (девушка могла устроить любой сюрприз, Сергей безотчетно догадывался о такой ее способности). Может быть, что-то более серьезное скрывалось за пеленой сегодняшнего дня, не раскрытого до конца утренним туманом, спустившимся на город и только-только начавшем рассеиваться (он еще не знал, что город всегда погружен в такое состояние: погодная аномалия, сырой климат, вечная меланхолия).
Эскалатор, казалось, застыл на месте и совсем не двигался, так глубоко в грунт была заложена станция.
- У нас в городе все станции такие, - сказала Яна, когда они спускались вниз, направляясь на первую экскурсию в город, в свою первую вылазку в культурный и географический центр северной столицы. - Ну, почти все, - исправилась она. - Грунтовые воды... В Москве, наверное, подобное редкость?
- Нет, почему же. - Сергей переступил на одну ступеньку ниже, ощущая себя неумелым юношей, которому не приходилось прежде ухаживать и так близко общаться с девушками, во всяком случае, давно не приходилось. Он ласково дотронулся до ее ладони. - Есть некоторые, похожие на ваши, но, конечно, их количество ни в какое сравнение с вашими не идет.
Легкая, как укол совести, неудовлетворенность собой обеспокоила Сергея. Ему самому не понравились слова, которые внезапно, даже для себя, он произнес на ходу в обездвиженном движении эскалатора. Они выскочили из него бессознательно. Бисером поплавков на поверхность пруда. На одной невесомой и невидимой в воде леске. Неуправляемые. Неконтролируемая речь? Неподготовленная тирада, реплика? Неосмысленный продукт мозговой активности? Не мука даже высыпалась в дырявое сито, а (точно!) водица, вылилась через дыры днища. В его прохудившемся самоуверенном мирке.
«Сленг всегда вылезает наружу у человека, привыкшего к раскованному общению и забывшему о необходимости вежливой цензуры, - подумал Сергей о действии на него этого коварного механизма, действующего исподтишка. - За столом также непроизвольно дает о себе знать непростительная отрыжка. Присутствующие при этом очевидцы улыбаются снисходительно, но прощают. Что естественно, то не безобразно».
Однако эта его собственная вольность со словами Сергея всерьез обескуражила: он-то – Сергей помнил об этом всегда – никогда не прощал и не пропускал, помечал в уме, делал засечку на будущее, когда кто-то другой позволял себе такое легкомыслие, или неаккуратность.
Он отметил про себя, что несколько раз повторил, произнес подряд «ваши», как бы проводя незримую демаркационную линию между ними – между собой и Яной, хотя не имел в виду их лично, а всего лишь города, которые соединили их судьбы живой нитью, и те места, где они жили. И признав за собой вину – она виделась ему явственной и неоспоримой, он еще больше покраснел, как будто грязно выругался при девушке, или сказал что-то такое, чего в приличном обществе культурные и воспитанные люди себе не позволяют. Он был почти уверен, что Яна культурна и воспитана, как фрейлина.
«Ведь она, в свою очередь, избавилась от этого гнусненького словечка «ваши», - с ужасом подумал Сергей. - Вовремя сориентировалась. Как-то извернулась, чтобы не упоминать, не замечать различия между ними. Не акцентировать их. Может, ей эти различия не видны вовсе?! А я не сумел. Или нарочно? Соорудил на свою голову баррикаду, теперь разбирай, мучайся».
«Она ловко употребила даже не синоним, а размытое определение, хотя и вполне конкретное: точно указала на место. Она сказала... она сказала... - он напрягся, вспоминая, - да, она сказала: «В Москве», и только. Никаких «ваших».
«Разве это не еще одно доказательство ее воспитанности и ума. И такта».
Сергей чуть не запел в порыве налетевшей восторженности и от восхищения своей спутницей.
- Яна, ты прости меня за какие-нибудь не умности... неуместности: я могу выкинуть, сказать что-нибудь, что при других обстоятельствах, в другой обстановке никогда не рискнул бы. Это все из-за воспитания, наверное. Но больше, я думаю, от моего волнения. Я привыкну, и все поменяется к лучшему.
- Я не пойму о чем ты, Сергей? - Яна спокойно посмотрела на него сверху вниз, с высоты двух ступенек и своего высокого роста, увеличенного каблуками сапог. Так, как будто ничего не произошло, и никакой преграды между ними не было. Она не выглядела озабоченной его словами, его намеком на дистанцию между ними: подумаешь, всего-то две ступеньки, всего лишь.
«Бог ты мой, - с досадой на себя еще раз отметил Сергей, - а ведь действительно ничего, ну совсем ничего, абсолютно ничего не произошло. Навыдумывал себе».
Он поспешил ее успокоить:
- Я сказал «ваши» про станции не потому, что они мне не нравятся, или как-то унизить...
- Глупый, они, в самом деле, не настолько красивы, как в Москве. Я-то побывала у вас, поэтому могу дать оценку и увидеть разимые отличия. Но у нас достаточно других достопримечательностей, каких нет в столице. - Она рассмеялась, таким легким, переливчатым смехом, каким заливаются девушки где-нибудь в сказках, забавляясь на гулянии хороводом или прыжками через костер. - Как-никак Питер тоже был когда-то столицей.
Он подчинялся и следовал за ней, как первоклашка за первой учительницей, спускаясь и поднимаясь по ступеням, казалось, не эскалатора подземки, а начальной школы, заглядывая вопросительно и завороженно ей в глаза, восхищаясь блеском в них и её заряженностью и скорострельностью ее речи, не останавливающейся на коротких полустанках, на неуместных спотыках.
- Что за прелесть эта девушка, - восторгался Сергей ею. - Яночка, вы чудо.
Он повторял это свое «Яночка», как отче наш на каждом слове, когда успевал вставить что-нибудь умное и неумное, но необходимое для поддержания диалога, давно превратившегося в монолог, в речь одного героя, героини в пьесе для одной роли. Он понимал, что «Яночка» звучит как «панночка», и на слух безобразно, не лаконично, не комильфо. Но не мог себя остановить, и придумать иное обращение.
Оно привязалось к нему. Как пиявка присосалось. Не оторвешь, разве что с мясом и кровью. Этот гоголевский штамп резал слух ему самому, произнесение этого слова каждый раз отдавалось в ухо болью настолько острой, что казалось, ухо резали бритвой. Но запретить себе это сладостное членовредительство он не смел, поглощенный мелодией ласкательного падежа иностранного имени больше, чем отслеживанием болезненных ощущений.
Опять он в вагоне поезда питерского метро (теперь с Яной), отличающемся от московских вагонов чем-то незаметным глазу, иными ароматами искусственной кожи обивок сидений, линолеума. А от вокзала он добирался в одиночестве, зайдя на центральной станции в пустой вагон и читая в тишине – шум за стеклом грохочущего по рельсам состава перестал ему докучать еще в младенчестве – новую отредактированную запись на этом самом стекле, которое преграждало ему путь в черноту туннеля.
«Do not lean on door», гласила надпись.
Он понял, что отвлекало и настраивало на иной лад в городе, так упрямо навязывающем ему старые воспоминания о посещении в юности далекой прибалтийской Риги: кособокая припухлая буква на вокзале при входе в метро, английская надпись-липучка на стекле, вокзальный ансамбль, серый гранит стен, блестяще натертый паркет зала, колонны и запоминающийся фасад здания с надписью аршинными буквами: «МОСКОВСКИЙ».
Сергей вышел на площадь, хотя Яна строго его напутствовала не удаляться от маршрута и немедленно войти в метро по прибытии на вокзал. Он как можно глубже вдохнул свежий с примесью моря воздух. Холод обжег ему легкие, но Сергея это не беспокоило: он знал, что морозец, стоявший на улице в утренний час, как вилы, или как кол в стогу сена, ему не навредит. Как бы зло не кусал и не щипал. Более того он был ему сейчас крайне необходим. Жизненно. Как тот же глоток воздуха после всплытия с глубины и длительной задержки дыхания.
И вот он уже мчался вместе с Яной, которая сидела рядом и скрывала счастливую улыбку под маской грозного экскурсовода, озабоченная возложенной на нее миссией обучить воспитанника всему, что знала сама, всему, чему сама научилась за время пребывания в Питере. Мчался навстречу новому, неизвестному (похоже на решение уравнения с неизвестным), чему-то такому, что было не загогулинкой, конечно, скорее даже бревном в глазу. Не то что соринкой, которую не разглядеть. Благодаря такому внедрению в его наблюдательный аппарат, он мог видеть далеко вперед. Всё. И то, что будет с ним завтра, и год и два после... Разве такая способность не ясновидение? Гадание на кофейной гуще?
«Так я кофе пью только по праздникам, не очень его люблю и в стариковские приметы не верю».
Он просто видел свое будущее, и всё.
«На утренних смотринах Яна обмолвилась, что они с матерью не являются коренными петербуржцами, но зачем тогда она стремится во чтобы-то ни стало приобщить меня к культуре, разительно отличающейся от той, к которой я привык? Почему предлагает с хозяйской щедростью, свойственной всем резидентам (засланным казачкам), вместо обыденной московской невзрачности, окружавшей всю мою жизнь... - «Жизнь-то была, как в застенках», радостно признал Сергей, признался сам себе в этом, - шик и лоск ушедших эпох вместе с их блеском, блеском злата и драгоценных каменьев? Как легкомысленный транжира, ходуном расходившийся от собственных щедрот».
Ей хотелось пленить его массой впечатлений, навеянных архитектурными изысками строений, монументов и статуй, соборами и их убранством, содержимым дворцов, усадеб, ломящихся от богатств, не разграбленных полностью поколениями неподготовленных пользователей, галереями полотен русских и нерусских художников, ворсистыми коврами, гобеленами, парчой и шелком, позолотой и мишурой, разбросанных повсюду в изобилии: на лестничных маршах, в анфиладах, на пьедесталах, у трона, и даже в подсобке, настолько их навязчиво демонстрировали и рекламировали. Как будто посредством приобретения знаний и шока от увиденного она получала взамен то, что скрывала пока до поры до времени и не афишировала, пряча под маской.
- Я поведу тебя вначале в Эрмитаж, потом в Русский музей, в Михайловский замок. Летний сад, Казанский собор, Исакий... - говорила она без умолку (трещала, как сорока), и перебивать ее не хотелось. Совсем не хотелось.
«Так бы слушал и слушал, - думал про себя Сергей. - Может быть, даже всю жизнь... Если б она согласилась».
- Что ты молчишь? - спросила она, забавляясь его очумелым взглядом искоса на нее. - Неужели, ничего не знаешь об этих памятниках истории?
- Ни капли, - кивал счастливый Сергей с простодушной улыбкой.
- Вот неуч! - наигранно сердилась Яна. - Просто обалдуй. Чему вас в школе учили?
- На лыжах кататься и в зарницу играть.
- А куда водили в Москве? В какие музеи? Сам-то, по собственной инициативе, не ходил, наверное. Догадываюсь, что так и было. Не ошиблась?
- Каюсь, не ходил. Водили в Третьяковку один раз, - ответил Сергей, не утратив ни капли радости, переполнявшей его и даже переливающейся через край (затычку выдернуть было лень... да и жаль терять драгоценную влагу). - И в зоопарк, - прибавил он, сочтя дополнение исчерпывающим оправданием своего невежества.
- А, тогда понятно, - согласилась с ним Яна кивком головы. - Значит, сегодня проводим день по полной программе. Мне мама сказал, что тебя нельзя отпускать обратно, таким же неотесанным, каким ты сюда приехал.
- Я и не сопротивляюсь, - теперь кивнул Сергей (и тут же подумал: «Что-то мы сегодня раскивались чрез меры»). - Тешите на здоровье. А то так и останусь деревянным по пояс. Ведь папы Карло нету. Иногда осознаешь недостаток образованности очень даже явственно.
- Зато самокритикой не обделен, - рассмеялась Яна. - Хватит шутить, не строй из себя маленького мальчика. Взрослым мужчинам это не к лицу... И тебе не идет.
- Как скажешь. Я готов сегодня тебя слушать без конца. И выполнять любое твое желание. В меру сил. И средств, конечно. На этот раз я с собой прихватил достаточно денег, чтобы искупить вину за прошлую нашу встречу в Москве. Никак не избавлюсь от этого чувства. А чувствую я себя скверно, когда вспомню, какой совсем нерадушный прием оказал в своем городе.
- Чепуха.
- Не скажи. Я вел себя по-свински. И состояние, в котором пребывал в тот момент... я бы его охарактеризовал, как отвратительное...
- Да уж, - хихикнула девушка. - От тебя разило, как от спиртовой бочки.
- Прошу, - взмолился Сергей. - Больше ни слова о том вечере.
4. Отрывок утреннего разговора.
- А давайте пригласим Петра Маркеловича, - предложила Яна.
- А кто такой этот Петр Маркелыч?
- Он мне вместо отца. Уважаю его.
- Святой человек, Петр Маркелыч. Добрый и отзывчивый. Что без него делали бы? Спасибо ему, - едва ли не молебном стихом пропела Ядвига Савельевна, и добавила в том же ключе: - Нам уже этого – «этого» с акцентом - не нужно. Ну, встретимся, ну, посидим, выпьем по стопке, и все дела. Петя, правда, выпить любит, я уже об этом говорила... И умеет. Ему бутылка, а то и две - плевое дело. И то правда, с его весом доза просто смешная. Ну, а с меня хорошая закуска на стол, все как полагается, неужто отпущу без угощения – он и поесть любитель. И он мне алаверды: кофе снабжает. У его жены родственники в Финляндии. В собственном доме живут. Когда возвращается из гостей, всегда банку-другую прихватит в подарок. Жена-то его кофе не пьет: давление, и сердце пошаливает. Выспится у меня ночь, а утром домой едет к супруге и сыну. Двое внуков еще у него имеются... Мы хорошо относимся друг к другу, иначе как? Столько лет нашей дружбе.
Она бы долго еще так говорила (тараторила): сбивчиво, перескакивая с персоны на персону, но что-то отвлекло ее внимание (упала чайная ложка, целая кружка, поднос с посудой – возможны варианты).
- Хорошо-хорошо, - поддакнул (аукнул, икнул) Сергей, - хорошо соотноситесь друг с другом. Чего не отнять, так не отнять. Просто потрясно!
Он погрузился глубже в свои мысли (быстро опьянел на старых дрожжах).
«Спелись, как братец с сестрицей, не разлей вода, не разруби топором. И благопристойности у ваших отношений не отнять. Идиллическая картина семейной жизни, как норма мироустройства и миропорядка на земле. Дочь, конечно же, будет в порядке, в полном порядке, видя пример таких целомудренных отношений между родителями, один из которых законный, а другой – почти таковой. Разве что с приставкой «экс» («без секс»), но это не серьезное дополнение».
Так думал Сергей, из-за страха навредить завязывающимся в клубок (или в удавку?) отношениям, умалчивая мысли и не транслируя их публично. Кажется, однажды, в далеком забвенном прошлом, его обозвали трусом, сочтя сокрытие очевидной позиции слабостью, отследив за гримом на лице зачатки зарождающейся, клокочущей внутри критики. Критик, опасающийся своих высказываний – нонсенс в демократической стране.
- Да, любовью наши отношения не назовешь, притерлись друг к другу, пообжились. Вместе и порознь, - рассказывала Ядвига Савельевна без тени сожаленья.
Петр Маркелыч был другом семьи, как это в простонародье называется, и... похоже на то, да она и не скрывала, не откровенничала, но и не таилась (чего прятать нижнее белье на старости лет), что ухажер этот - ее бывший полюбовник. Не бог весть какой, но на без рыбье и такой – щука.
- Он звал когда-то давно замуж, - вспоминала она, - но как подумаю, что мужа у живой жены придется отбивать, то... не смогла... Да и Петя... так и сказал тогда, в порыве... «Не могу». Разве он бросит свою Зинку, ведь они как сиамские близнецы... За столько лет... И внуки у них. Куда там... разбегаться. Да, мне это тоже не нужно – одной спокойней как-то. Я привыкла и мужика в доме больше не хочу. Сама себе хозяйка: хочешь голой по квартире расхаживай, хочешь пир закати, а можно и весь день без готовки обойтись, не нужно думать, чем мужа накормить. А так, приходи в любое время – напою, накормлю и спать уложу по старой дружбе. Вот и вся наша любовь.
9. Оранжерея.
1.
Он опять, в который раз, стал вспоминать... Причем, воспоминания носили характер отдельных (отделенных от кости повествования), отрывочных (урывочных, как будто откушенных) проблесков сознания посреди одного монотонного потока будней. Как будто эти лоскуты памятных событий, мелькавшие в его голове, как полунощный экспресс, являлись свидетельствами праздничных моментов жизни, озаряющие дорогу в тусклой серости ночи. И настолько явственно они трепетали, бились на ветру времени, что невольно в порыве неуловимой, простреливающей через всю голову боли, Сергей хватался обеими руками за темечко и сжимал его, силясь впихнуть обратно выдавливающуюся, вываливающуюся, трепещущую, как морской гюйс или крыло стрекозы, и такую же невесомую, летучую, просеивающуюся сквозь пальцы губчато-прозрачную, только подразумевающуюся, не реальную, массу.
- Что голова болит?
- Это не в голове, это где-то глубже сидит, - стонал Сергей. - В мозгу, может быть, дальше: в сознании.
...
Музеи, дворцы, Невский проспект и каналы его утомили. Они прошли марафон. Лишь единожды посетив скромный кафетерий, где поглотили по куску торта с кофе.
- Я не люблю забегаловки, вроде «Макдональдса». - Яна скривилась. - Мама говорит, там одна зараза. Она знает, что говорит: проработала год в санэпидемстанции. Я с ней согласна. Дома куда лучше и вкуснее. Нужно потерпеть немного, до дома, и там покушать.
Она подождала, скажет что-нибудь Сергей или нет, и, не дождавшись, добавила еще:
- Я если позволяю себе на улице, так только пирожное или кусочек торта. Мне нравится, как здесь подают десерты. Я с подругой захожу сюда со школьной скамьи. Привыкла к этому кофейному запаху. И обстановке. Тут приятно, правда?
- Я тоже люблю домашнюю пищу, - не очень уверенно, сомневаясь, сказал Сергей. - Домашняя еда мне как-то больше нравится. А в таких заведениях стряпня отдает резиной и полиэтиленом.
- Искусственное питание.
- ?
- Выращенное в питомниках и теплицах, не в земле, - пояснила Яна.
- Ах, вот в чем дело, - обрадовался Сергей. - Надо сказать, что в магазины продукты также не всегда попадают с грядок, или с пастбищ. Чаще искусственно проращенные или бройлеры. Но, нужно отдать дань справедливости, приготовленное дома вкуснее и полезнее.
Сергей посмотрел на Яну. Что-то в ее взгляде ему не понравилось.
- Да, и заразу, конечно, никакую не подхватишь, - поспешил он смягчить неловкое положение, от которого не мог теперь избавиться: ему казалось, чем-то она недовольна. Тем, что заключалось или в нем, или в его словах.
- Конечно, какая зараза, когда мы с мамой поочередно полы в квартире моем, - спокойно возразила девушка. - Причем, каждый божий день.
- Не может быть! - воскликнул Сергей. Руки сами собой всплеснули, без чьей бы то не было помощи, и пошли вверх.
- Почему не может? Может. А что в этом странного? - Яна выглядела удивленной. И готовой приступить к обсуждению темы уборки и чистоты, вообще. Без предисловий и не приемля отказа. К развитию этой темы в плане стерилизации не только жилых помещений, но и всей обстановки жизни, всего, что окружает жизнь людей.
- Я только хотел заметить, что это несколько... обременительно.
- Ничего подобного, - возразила Яна. - Для чистоплотных людей – это норма.
- Конечно это норма, только каждый день... это лишнее.
- Не понимаю, ты действительно так думаешь?
- Мне так кажется. Но я не настаиваю. Если хочется, почему бы нет. И физзарядка к тому же отменная. Не растолстеешь.
- Да уж. Кому-то явно не помешала бы.
- На меня намекаешь, - рассмеялся Сергей. - Права, запустил немного. Расслабился. А знаешь, на службе, на флоте, я каждый день приборку делал. Даже в день по пять раз. Не веришь? Там такая процедура была заведена: перед каждым приемом пищи – приборка, еще вечером – так называемое проветривание, на самом деле та же мокрая уборка. С тряпкой, ведром и без швабры.
- Как это?
- О, это особая статья. Тут долго можно рассказывать... Но я уложусь в два слова: становишься раком... прости за сленг, и трешь голыми руками палубу. Вначале проводишь мокрой тряпкой – мочишь пол, затем сушишь его, убирая воду сухой, отжатой тряпкой. Кстати, тряпка там называлась по-другому: ветошью.
- По-видимому, подобное занятие тебе позабылось.
- Ха-ха-ха, да, ты в самую точку. Давненько не брал я в руки шашек.
- И тряпок...
...
На площади перед Зимним дворцом высился дворец изо льда, прозрачный и загадочный, как волшебный замок, или мираж из сказочных снов. Только маленький, уступая в размерах заслуженному соседу напротив. Яна и Сергей задержались здесь, чтобы пофотографировать на цифровой аппарат, в основном он её на фоне ледяных фигур – она щелкнула раз или два. И то, настояв на снимке. Сергей с неохотой подчинился и подставил под дуло объектива свою оплывшую от бессонной ночи и возлияний физиономию.
В одной из палат их, облокотившихся о замерзшее царское ложе (а на самом деле кусок ледяной опиленной глыбы), запечатлели сердобольные финны, весело щебетавшие и понимающе кивавшие на просьбы влюбленной парочки. Сергей обнял Яну за талию, притянул и почувствовал, как покорно тело поддалось навстречу ему, его немного грубому, властному движению. Она стояла рядом, почти с него ростом, в своей толстой, едва ли не с барыни, шубе, вся закутанная, упеленатая, как куколка бабочки, и тепло от ее тела не проникало сквозь плотное, охранявшее её покрытие к Сергею. А как ему хотелось ощутить близко ее тепло!
«Как медведица в своей шубе, - подумал он. - Большая, неповоротливая. Эту медвежью шкуру никаким острым предметом не продырявить – и шило не возьмет, груба отделка».
Близость её и ощущение под ладонью в кожаной перчатке контура девичьего стана, пускай и задрапированного одежной броней (но существовала еще фантазия!), сводило тихонько с ума и пьянило.
«А и ладно. А и пусть», думал Сергей, блаженно морщась от ворсинок её пушистого воротника, щекочущего отмерзший нос и побелевшую щеку, почти пухового, осязаемого, как пух, воротника.
- Теперь она моя. Она моя, - повторял он шепотом, не мигая и смотря твердо в объектив. - И никуда от меня не денется.
И эта податливость ее тела, эта покорная послушность (послушная покорность) подтверждали его уверенность в неизбежности дальнейшего, в продолжение райских минут, мгновений, растягивании их в часы, дни, месяцы и года наслаждений.
У фортификационных сооружений – забора с бойницами вокруг дворца – она предложила снять ее в несколько фривольной позе: с ногой, водруженной на пушечные ядра у застывшего орудия. Разметав края шубы, она высунула на волю свою оголенную ногу (телесного цвета чулок лишь разжег угли) и улыбнулась бесстыдной и соблазнительной улыбкой. Высокий до колена черный сапог и фотовспышка (принудительно выставленный режим и позабытый удалиться) окончательно ослепили Сергея – ему срочно потребовался чувственный (чувствительный) реаниматор.
...
В Эрмитаже он согрелся от лучей, бьющих, отражающихся отовсюду, со всех сторон, сверху и снизу. Столько света, непонятно откуда берущегося, он не видел никогда. Этот свет исходил толи из окон первого этажа сразу за лестничным пролетом с видом на площадь или на набережную, толи от золоченых барельефов, от наличников парадных и меж зальных дверей, от ваз, перил, ламбрекенов и канделябров, сундуков, стульев и столиков под ампир, барокко и рококо, от резных парт и ковровых тканей, от шитых золотой ниткой гобеленов, а также от блестящих мундиров, пышных платьев и ливрей на манекенах – на старинных персонажах из царских времен. Он - свет - мог идти, падать и рассеиваться от многочисленных люстр и светильников на стенах и панелях между портьер. Мог струиться из зеркал гигантских размеров и высоты, отражаясь от потолков и стен, исписанных фресками, мозаикой, живописью. Мог даже литься вверх, выбрызгивая, как фонтанами, потоки солнца из зеркального пола - настолько ярок, ослепителен был музейный паркет!
И хрусталь переливался, как бриллиант под лучами. И малахит, и белый мрамор, и янтарь, и жемчуг, и лак – всё горело и сверкало, как на солнце, начищенное им до блеска. При всем при этом, при всей чистоте вокруг, казалось, никогда ни одна из этих поверхностей не пробовала тряпки уборщика или пятки полотера. Слишком грубым и непристойным виделось прикосновение слуг к подобной красоте.
Сергей остался в одном свитере глубоко синего цвета на молнии у ворота, Яна в бежевом кардигане с молнией во всю длину. Верхнюю одежду сдали в гардероб, где народ быстро рассосался на тонкие ручейки после давки перед входом, торопясь и спотыкаясь на ступенях подвала, чтобы успеть, в первых рядах, хлынуть приступом на белоснежную мраморную и витую лестницу в покои царей. Наверх.
После мороза щеки у Сергея оттаяли, но голова еще пылала и была тяжелой. Яна увлекла его в зал с огромными кувшинами на полу, на постаментах, повсюду, куда не глянь, точенными из камня и порожними. Они вдвоем заскользили по натертому паркету, словно на катке, вписываясь и изредка проскакивая в сквозные проемы между залами. Люди оглядывались, шикали, делали испуганные глаза.
- Как можно шуметь в музее, молодые люди? Тише. Тише.
- Тише, тише, - шипела Яна на ухо Сергею. - Быстрее, мы должны успеть рассмотреть всё. Идем вниз, посмотрим на павлина. И я хочу показать тебе еще Русский музей, Казанский собор, Храм Спаса на крови, Исакий, Летний сад... Пройтись по Невскому проспекту. Пожалуй, хватит на сегодня, если успеем. А там еще: Петергоф, Екатерининский дворец. Но это завтра.
- А почему не сегодня? - вторил ей Сергей, забыв, где он и что ее слова, все эти названия памятников, для него – пустой звук, потому что он совсем ничего о них не знает, даже не знает, как далеко они друг от друга.
Ему казалось, что все эти примечательности (достопримечательности), конечно, достойны, чтобы на них посмотреть, поглазеть от праздного любопытства, и что они, возможно, располагаются в зданиях, примыкающих один к другому, и выставлены, как на параде, для осмотра. А между ними два шага. По два шага в одну и другую сторону. Недолгий путь.
- Мы всё успеем, - лепетал он, зачарованный красотой вокруг и красотой своей стремительной спутницы. - Всё успеем. Всё.
2.
Ночь захватила город внезапно. Если еще перед уличными воротами Храма Спаса на крови было светло, как днем, и в узкие мозаичные стекла внутрь многометрового свода лучи падали щедро и на экскурсовода, читавшего наизусть толпе иностранцев что-то из Библии или Хрестоматии о жизни святых, и на эту самую толпу, задирающую головы, чтобы рассмотреть высоко иконы и роспись, то вот из Русского музея они вышли уже в черную ночь со звездным небом. И Яна в Храме, одухотворенная торжественной минутой и речью знатока событий, о которых тот рассказывал так, будто сам подкинул в карету самодельный запал, тоже подняла своё лицо к туманному куполообразному потолку и пошевелила губами.
«Что это может быть: молитва, или слова сочувствия?»
Сергей проследил за движением ее губ, но не сумел их прочитать.
«Эх, не получается предугадывать!»
Он по-прежнему был в своем синем свитере, она – в бежевом кардигане. Здесь их также раздели и отобрали теплую одежду. За этот день он сбился со счета, сколько раз разоблачался.
Она заметила его пристальный взгляд. Дернула головой вверх, спрашивая:
- Ну, что? Что там у тебя случилось? Что смотришь?
Сергей наклонился над ее ухом и прошептал:
- Ты не устала?
Она улыбнулась и легонько оттолкнула от себя.
- Что, неженка, ножки устали? Домой баиньки хочется. Если так, только скажи, сразу поедем.
- Нисколько, - встрепенулся Сергей. - Я подумал о тебе. Ты как?
- Спасибо за беспокойство. Я в порядке. Я люблю гулять по музеям. Я и в Москве ни разу не присела за весь день.
- Верю, - искренне произнес Сергей, продолжая завороженно сверлить ее глазами.
- Ладно, пошли, - сказала Яна. - Только не смотри на меня так. В упор. Мне неудобно как-то: чувствую себя экзекутором.
- Правда? - удивился Сергей. - Прости, я не думал, что у меня такой измученный вид.
- О, еще какой!
- Тогда двинем обратно.
- Но в Русский музей все равно зайдем. По пути. Затем домой. Мама, наверное, заждалась, - сказала Яна на улице. - Конечно, будет меня ругать.
В Русском музее они встретили знакомую Яны – натолкнулись на парочку, дефилирующую под ручку навстречу, впрочем, как и они - им. Девица расплылась в широкой улыбке, зыркнув на Сергея, будто проглотив с потрохами. И еще обернулась. Яна с Сергеем, уже подготовленным, стояли и ждали, когда она это сделает.
- Ну, что я тебе говорила. Нинка, всё расскажет на работе. У нее язык – помело. Не удивлюсь, если она специально притащилась, чтобы на нас поглазеть. Знала же, что сюда придем. - Яна прикусила губу. - Еще мальчишку какого-то прихватила с собой. Вот же оторва.
- Ну, что, детки, находились, намучились? - с сочувствием осведомилась Савельевна у ребят о прогулке, затянувшейся перед сном.
- Не то слово, Ядвига Савельевна.
- Есть немного.
- Ты, Ян, прям изверг какой-то. С утра ушли и как пропали. Я волнуюсь, переживаю. Не кушали, голодные, наверное. Хорошо, я вас перед походом накормила, а то так бы и ушли на пустой желудок. Ну, ничего погуляли, спать лучше будете.
- Ага, без задних ног. Зато везде побывали, везде успели: во все места - те, которые мы с тобой планировали ему показать.
- Вот молодцы, ребята. Какие же вы у меня молодцы, если, правда, всё посмотрели. Люди за этим со всей страны едут. Неделями по экскурсиям, в очередях стоят, только бы поглядеть, весь отпуск на это тратят.
- Мы перекусили, мама.
- Знаю я эти ваши перекусы. Наверное, пирожки или булки на улице перехватили. Или в кафе тортики, как всегда. Что покраснела? Права мать? Угадала? Я тебя отлично знаю. Ты что же гостя голодом моришь? Живо к столу, давно накрыто все, только что подогревала. В который раз.
- Спасибо, Ядвига Савельевна. Не надо так беспокоиться, я вот тут в сумке принес...
Сергей стал выкладывать на стол фрукты, гранатовый сок в бутылке, связку бананов, шоколадный вафельный торт в пакете, сервелат, сыр в нарезке «Хохланд» и в вощеной бумаге упакованную горбушу горячего копчения – Яна настояла.
- Я обожаю копченую рыбку, - сказала она, долго выбирая между холодным и горячим копчением.
- Зачем все это? - Савельевна развела руками. - В доме всего навалом. Холодильник забит. Чего это вы так распетушились? А, Ян? Твоя работа?
- Нет, что вы? Это я. Сам. Это я так захотел.
- И напрасно потратился. Я всегда гостей принимала щедро. А у меня их было предостаточно. Скажи, Ян.
- Правда. У нас, знаешь, сколько родственников поперебывало за столько лет, что здесь живем. Куча.
- Всех накормили, напоили, спать уложили. Никто в обиде не остался. Что мы не русские люди, что ли?
- Я не спорю, - растерялся Сергей, застыв с палкой сервелата над столом: выкладывать или нет? - Я только от себя хотел что-то на стол поставить. Презент и тому подобное. От души. Мне тоже денег не жалко, я хорошо зарабатываю.
- Клади, клади, Сережа, не стесняйся, - засмеялась Яна. - Это мама так шутит. Подкалывает. Все прекрасно всё понимают, не маленькие: благодарность за гостеприимство.
- Только в следующий раз не надо экспромтов, - заявила Савельевна. - Питанием и продуктами в доме занимаюсь я. На мне обязанность накормить гостя, так что стол накрываю я. И тему на этом закрываем.
- Окей, - согласился Сергей и вытащил за хобот темную бутыль красного вина.
- А это что? - как будто изумилась гостинцу Савельевна.
- Вино. Красное.
- Вижу. Только это точно лишнее. Всё, что нужно, уже на столе, - и она показала на бутылку водки, начатую утром и почти полную. - Ну, а теперь-то, перед сном, можно, или как?
- Нужно, - сказала в свою очередь Яна, и похлопала по спине ошарашенного Сергея.
«Ну, мне теперь точно не отвертеться. Когда же это закончится?»
...
- Хорошо посидели, душевно.
- Да-а.
- Спать не хочется, а хочешь, я тебе покажу свои фотки.
- Хочу.
Савельевна мыла посуду и наотрез отказалась от помощи дочери. Яна с Сергеем сидели теперь в ее комнате: он в кресле, она рядом на низком табурете, приставив его вплотную и вжавшись всем телом в облокотник. Ее голова находилась низко, на уровне его рук, раскрывших фотоальбом со снимками, начинавшимися ранним детством и заканчивавшимися веселенькими лужайками, аллейками и девушками на лоне природы.
Он дышал ее волосами, которые Яна расчесала минуту назад и запрокинула себе за спину. Те повисли, поколыхавшись и облепив ее тело до поясницы. Она что-то рассказывала о ситуации, в которой оказалась на пляже в детском купальнике в возрасте Лолиты, а он ловил уже губами волоски, намагниченные его дыханием и приставшие предательски к его рту, не смея поцеловать ее макушку или ее висок. Не решаясь. Всё еще не решаясь и борясь с собой.
- Ты что затих? - спросила она и подняла голову.
Ее взгляд прошелся по его глазам, и она всё поняла. Догадалась. Яна вспыхнула. И опять опустила голову, уставившись в страницы альбома, приковав туда все внимание. Больше было некуда.
- Я... я... - прерывисто дышал он, ему трудно было говорить, и он замолк, казалось, навсегда.
- Ты хочешь... этого... секса? - нашла подходящее словцо Яна.
Он вздрогнул, горячая волна облила его всего с головы до ног. Сергей хотел возразить, возмутиться, но тут же обмяк.
- Да.
Яна рывком поднялась, почти вскочила на ноги. Толкнула, пнула табурет.
- Тогда иди, прими ванную. И ложись. Я к тебе приду.
Она бесконечно лила воду в ванной комнате на дно. Струя била в эмаль без остановки, иногда рассекаясь чем-то, скорее всего, ее телом. И тогда он проглатывал комок в горле и вздыхал, натягивая еще выше – вот уже и подбородок – простыню, которую сжимал за край, как спасательный круг. Часики тикали, отсчитывая время, минуты, мгновения, его вздохи и пульсацию крови.
«Это никогда не кончится, - думал он, горя, как в лихорадке, голый и чистый, как перед смертью, обмытый и облагороженный гелем для душа, который нашел на выступе ванны. - Это будет длиться вечно, она никогда не выйдет оттуда. Она просто не посмеет сделать шаг».
...
Затем в их отношениях образовался пробел - вынужденный перерыв, и скорые поезда, связавшие два города и две души, как мгновение между праздниками жизни, пронеслись туда и обратно со скоростью воспоминаний. Его отсутствие заняло срок в неделю, за которую ему пришлось многое передумать. Не придя в изгнании к окончательному решению, ни на что не решившись, он медленно, но уверенно собрался в дорогу и погрузился в битком переполненный, как всегда, состав.
3.
Вторая поездка оказалась скоротечной и продуктивной. Приуроченная к женскому дню восьмого марта, она заняла три дня, за которые «молодые» сумели быстро договориться обо всем, что носилось в воздухе, как весенняя пыльца. И о том, что едва угадывалось, что скрывалось за недомолвками, за туманными взглядами, за раскрасневшимися лицами на спадавшем, уступавшем позиции весне морозце. Сергей на этот раз приехал и добрался до питерской квартиры на удивление быстро, не испытывая посторонних вмешательств в его мысли. Они были ясны и гладки, как намазанные гусиным жиром полозья саней, также легко скользили и не упирались в тупик.
...
День первый.
На следующее утро Яна повела его в цветочную оранжерею.
Она разбудила его чуть раньше того, как он сам был готов встать, не в силах разомкнуть еще свинцовые веки. Минутой позже, одной минутой, и он самостоятельно бы вернулся к жизни. Но она спешила.
- Вставай, лежебока.
- Не надо его будить, - заступилась мать, невидимая, только её голос из-за кухонного поворота.
- Хватит валяться. Все равно не спишь, я вижу.
- Правильно не сплю, но это не повод насильничать.
- Я вот сейчас кому-то... - ради потехи погрозила Яна, запуская холодные руки под тепло одеяла.
- Не надо, умоляю, - закричал Сергей, брыкаясь и фыркая, как тюлень. - Я боюсь холода. И щекотки.
- Ишь, какой недотрога. И неженка.
- Дети, быстро мыть руки и к столу. Кушать готово, - позвала Ядвига Савельевна.
- Иди, умывайся, - сказала Яна. - У меня сегодня планы на день.
- Надеюсь, не как в прошлый раз, - скоро одеваясь, обронил Сергей. - Весь день провести на ногах я больше не намерен. Мне хватило первого дня знакомства с достопримечательностями Петербурга.
- Я же говорю: неженка. Мама, Дикареву молочка в кофе подлей.
- Правда, Сергей. Вы кофе как любите: покрепче, или с молоком. Может, сливки?
- Нет-нет. Мне не крепкий, и только одну ложку сахара.
- Правильно, чтобы не слиплось.
- Так куда мы направляемся сегодня?
- Успокойся, Обломов. Я поведу туда, где ходить не понадобится. Будем сидеть, и смотреть на красоту.
- Я уже на неё смотрю.
- Подлиза.
Они пробирались витиеватыми ходами к оранжерее. Впрочем, Сергею все пути казались запутанными, уводящими или приводящими к путанице, к неизвестным маршрутам, в которых ему бы никак не сориентироваться без проводника. Без его Яночки. Каждый их шаг, каждый поворот за угол дома, переход на другую улицу, преодоление скверов и каналов сопровождалось у него спазмом неясных ассоциаций с пребыванием в далекой стране, схожей с теми, в которых довелось ему на своем веку побывать.
Он сравнивал сменяемые при движении к цели – оранжерее (Яна к этому месту в повести успела поведать ему тайную страсть) – пейзажи и архитектуру со своими прошлыми видениями. Прошлое с настоящим. И находил, что многое, если не всё, идентично, здорово и верно реставрировано его памятью, не страдающей провалами, даже творчески, с приукрашиванием, подошедшей к непростой задаче. Роттердам, Росток, другие города, много городов со своим однотипным урбанистским колоритом, и даже Монтевидео с Буэнос-Айэресом, казалось, не только Европа, а весь мир, весь земной шарик перебрался сюда, в центр Петербурга. Именно в этот день. Именно сейчас. И весь мир замкнулся для него в эти петляющие улицы и бульвары со скудной растительностью – не деревья, а высохшие сакли, вросшие в бреши гранитных плит.
Яна отворила массивную дверь в здание, преграждающее уличное движение, потому что стояло прямо посреди нее, представляющее нагромождение стеклянных дымчатых панелей. Сергей приготовился к тому, что увидит сплошной туннель и выход в конце этого проходного дома. Но его порадовало сознание, что он ошибся – они очутились в оазисе. По-другому не назовешь этот лес разлапистых растений, распустивших свои широчайшие листья им едва ли не в лицо, и охвативших их со всех сторон, как в джунглях.
- Это и есть – оранжерея, - торжественно, ликуя от непонятного Сергею вдохновения, произнесла Яна.
- Что ты говоришь? - растягивая ожидание и уводя её и себя от решающего момента расплаты за согласие потворствовать прихотям своей невесты, сказал Сергей. Он уже понимал, и это укоренилось исподволь в его подсознании, что она и есть его невеста, его будущая судьба. - Это и есть она? Оранжерея.
- Да. Я здесь люблю бывать. Одна. Часто сюда прихожу и провожу время. Часами. Здесь всё настраивает на покой и тишину.
- Здесь тихо, это правда.
- Пойдем туда. - Яна махнула рукой по направлению аллеи в кадках. - Если хочешь, можешь читать внизу названия растений. Здесь все так делают. Это не зазорно и не стыдно, многие растения редких видов и малоизвестны. Сюда приходят не только специалисты, много любопытных. Да и просто провести время тут приятно. Мы немножко прогуляемся, а потом пофотографируем на фоне цветов. Хорошо?
- Окей. Не возражаю против такой программы. Дай мне свою руку.
Они прошли вдоль зеленных и разноцветных экспонатов, вдоль всех этих чудес, не забыв никого, уделив толику внимания каждому из них без исключения, скрупулезно штудируя ярлыки, как дотошные покупатели изучают ценники на прилавке, прикинувшись знатоками и ценителями ботаники. Затем прогулялись вдоль искусственной запруды, в которой плавали кувшинки, лотосы, лилии и другие водоплавающие. Раздвигая заросли из листвы, пробрались к гигантским стволам по обе стороны тенистой тропинки. Сверху на них свисали бахромой пальмовые листья, сочные и пропитанные хлорофиллом. С набухшими венозными жилами опахала размером с парус покачивались и помахивали в такт порывам неизвестно откуда возникшего ветра – возможно, кто-то из входящих открыл дверь и устроил сквозняк, ветвистые лианы образовывали полог с дырами, в которые просеивались солнечные лучи, миновавшие первое препятствие – стеклянный купол крыши. Тут было, как в шалаше. Прохладно и таинственно. Тут жила тайна, которая наполнила интимностью их уединенность от людей.
- Давай присядем тут, - посоветовала Яна и опустилась на скамью у перешейка между двух водоемов.
Они были одни среди древесных растений, наедине с природой, которой не было дела до их чувств и их проявлений. Они могли смело целоваться в солнечной тени зеленного навеса, не стыдясь посторонних взглядов и пересудов. Но им этого не хотелось. Они сидели рядом, прижавшись друг к другу плотно, и лишь беззвучно осматривались вокруг, как дети в райском саду, не вкусившие яблока.
- Ты же Семицветикова. Ну, ты даешь! - выкрикнул неожиданно Сергей, вспомнив что-то. - А я всё думаю, голову ломаю, что за странная фамилия у девушки? Откуда такая любовь к цветам? Теперь понятно, откуда ноги растут.
Она положила голову ему на плечо. Они долго так сидели и глазели на безмолвные цветы и на недвижимую, стоячую воду.
...
День второй.
- Мама, тебе Сергей хочет что-то сказать. - Яна, разрумянившаяся и вспотевшая, смотрела, не мигая, на мать. Её завитые локоны с обеих сторон свисали мокрыми паклями, а на лбу завиток, зафиксированный горячими щипцами, сполз от центра вбок. Вся ее внешность выдавала волнение, скрываемое от чужих глаз. И от глаз родных тоже.
- Господи, что же он такое хочет сказать? - Савельевна также начала волноваться. - Не пугайте меня, дети. Я итак плохо себя чувствую, даже капли приняла.
- Ты потом полежишь, мама. Потом. Мы уйдем гулять и оставим тебя в покое. А сейчас послушай.
- Я слушаю. Говорите. Сережа, в чем дело?
- Ядвига Савельевна, - Сергей запнулся и прокашлялся.
- Водички?
- Нет, - испугался Сергей. - Не надо воды. Прошу, не перебивайте меня, а то я собьюсь.
- Как скажешь, господи. Я и не думала тебя обрывать. Мне самой интересно...
- Мама, помолчи. Только слушай.
- Нем, как рыба.
- Вот, сбился. Я сейчас, сейчас. Восстановлю.
- Ну, что же ты, продолжай. Ну!
- Ядвига Савельевна, я прошу... прошу... руки вашей дочери. Фу.
- Наконец-то. Высказался.
- И, слава богу. Дети, вы так решили? Если вы так решили, то пусть... тому и быть. Я, конечно, не возражаю. Я рада. Я своей дочери желаю только счастья. Скажи же что-нибудь, Ян. Ты согласна? Вы уже договорились?
- Ну конечно, мама. Неужели ты думаешь, мы, не сговариваясь, пришли бы к тебе с таким предложением?
- Мы?
- Да, я и Сережка.
- Раз такое дело, - Савельевна прошла к серванту, сняла сверху икону Ксении Петербуржской и вернулась к молодым. - Благословляю вас. Целуйте, - сказала она и протянула им икону.
Яна и Сергей по разу приложились губами к лику.
- Вот теперь всё как полагается по обычаю. Теперь можете идти, а я тут посижу. Полежу.
- Мама, тебе нехорошо?
- Нет, Ян. Мне хорошо, спокойно теперь. За тебя, за вас спокойно. Теперь я довольна.
...
- Яна, мы куда? - спросил Сергей.
Двери узкого, тесного лифта отворились, и снизу с крыльца парадной по их теплым лицам полоснул сквозняк. Резкий пронзительный ветер задувал с моря.
«А может быть, со стороны Ладожского озера, - подумал он. - Оно где-то здесь поблизости. Во всяком случае, этот район города ближе всего к знаменитому пресному водоему, запечатленному в памяти, как ледяная дорога жизни».
- Холодно, - сказал он, заметив, что Яна по своей, очевидно, регулярной привычке одеваться с торопливой небрежностью, наспех, вечно куда-то спеша, оставила распахнутым шарф на шее. - Не простудись.
- Ты уже оберегаешь меня, как будущую собственность, - пошутила Яна. - Не рановато? Вот так часто случается: не успел человек жениться, а уже командует, чувствуя власть над второй половинкой. Приказывает, велит, подчиняет себе.
- Не пори чушь. Я проявляю банальную для молодоженов заботу. Ухаживаю. Возможно, несколько топорными методами, но искренне забочусь о твоем здоровье.
- Ага, вот как это сейчас называется. В ваше время это, кажется, называли заботой о матери и будущем потомстве? Давай-ка, лучше я тебя укутаю, неженка. А то, ты как маленький ребенок... и спишь, как ребеночек: ладошки под щечку, и сопишь во сне.
- Правда?
- Нет, я выдумываю всё. Зачем мне выдумывать? - Она окинула его быстрым взглядом, осталась довольна. - Идем скорее, нам еще надо успеть в одно место. Не отставай, Сержулька.
«Вот еще новое прозвище. Яночка отыгрывается».
Темно-коричневая дуга, изогнутая перед Невским проспектом и напоминающая останки разрушенного, обгорелого или неудачно покрашенного Колизея, по бокам которого на пьедесталах замерли в гордых позах два наездника – герои тысяча восемьсот двенадцатого года – была не чем иным, как всемирно известным Казанским собором.
«Серо и блекло, - определил стиль Сергей; он критически оглядел действующий церковный памятник и еще на подходе поставил ему незаслуженную оценку. - Если не сказать грязный цвет для возвышенных чувств верующих».
- Не впечатляет, - ответил он на вопрос Яны: «Каков монумент?!»
- Ты ничего не понимаешь в искусстве, - бросила она, не сильно заботясь о его переубеждении и не спеша приступить к устранению огрехов в его образовании.
- Возможно, ты права и я...
- Сними головной убор, как делают все перед входом, - оборвала его Яна, и сама стала обвязывать голову платком, который вытянула из открытой сумки.
Внутри собора шла служба, и толпа верующих скопилась у алтаря. Пахло сильно, резко и чем-то дурманящим, дурманно-сладким и тяжелевшим голову, а чем, Сергей не мог определить. Этот запах он помнил. Но только один раз его вдыхал – в церкви в Телеграфном переулке, куда однажды в воскресенье его завел отец.
«Наверное, это ладан, - подумал Сергей. - Странно, зачем он вообще поперся туда? Он же не верил в бога. И никогда не молился».
Яна расплатилась за свечи у деревянного прилавка с православной атрибутикой: мелкого формата книжки с таким же мелким текстом (буквы с виньетками, заглавные и прописные - красные, как сказочные домики на картинках Сергеева букваря), иконки, которые можно запихнуть в карман брюк, ожерелья, подвески, браслетики и прочая мелочевка из серебра, крестики, множество крестиков с распятием и без.
- Что это? - шепотом спросил Сергей Яну.
- Молчи, и иди за мной, - шикнула на него Яна; её было не узнать, в этом старушечьем платке, вернее, не расписном, блеклом платке, повязанном, как на старой бабке. - Потом поговорим. На улице.
Они встали около большой настенной иконы. Перед ней, как горизонтальные пюпитры перед дирижером, или мольберты перед художником, высотою до пояса, облепленные стоячими, горящими и оплывшими свечами, стояли две столешницы: одна – круглой формы, другая – квадратная. С прорезями под свечи.
- Поставь свечку, - попросила Яна. - Ты же говорил, что у тебя мама умерла.
И она протянула ему тонкую восковую палочку с нитью наверху.
- А куда? - спросил пораженный неожиданным трепетом Сергей. Его сковала необычная растерянность, какая-то детская стеснительность, вроде внезапной, летучей болезни, налетела на него, поразив его руки, ноги – они не слушались, перестали управляться, двигаться.
«Вот еще напасть», подумал он, учась заново ходить, поднимать и перемещать свои руки.
- Что ты возишься? - рассердилась Яна, немного покраснев в досаде за него – за своего неловкого, неумелого, необученного спутника. - Туда, - и она показала кивком головы, дернув, развернув ее в нужную сторону.
- Вот бестолочь, - услышал Сергей ее приглушенный голос.
Совершив, как сумел, и как ему показалось, правильно, обряд, Сергей перекрестился перед образом и сделал два шага: назад, и влево («за спину первой шеренги», как учили на флоте, на плацу). Яна осталась у иконы, и долго еще стояла, опустив голову в платке. Он не видел ее лица, скрытого от него полуоборотом и покрывалом. Сергей уже устал стоять в неподвижной позе и хотел просить ее уйти, как она сдвинулась с места и – его поразило ее движение – притронулась губами («Поцеловала!») икону за стеклом.
И как бывает в кино или в театре, когда до зрителя, наконец, доходит смысл сказанного актером монолога после всего законченного действа – вот и экран погас, и люди ушли, стулья разбросаны, занавес опущена, зал и сцена опустели, - он услышал ее воскресший в его сознании (потому что она молчала и уже ничего не говорила) голос:
- Дай мне бог мужа хорошего, семью, и, может быть, потом ребенка. Я хочу девочку.
...
День третий. Подача заявления.
После бюро, принявшего заявление на регистрацию брака, они подождали еще немного троллейбуса (замерзшего тролля, её, женского рода, с бусами на проводах и искривших усах) и поехали на нем (на ней) домой. Она так же, как в оранжерее, склонив голову ему на плечо, сидела всю дорогу тихо-тихо, словно спала. У площади в конце Заневского проспекта Яна попросилась выйти и повела его через дорогу к стеклянному магазинчику, обособленно торгующему в стороне от других точек. Сергей решил, что она ведет его в цветочную лавку, так похож был этот приземистый домик на ларек, торгующий букетами в наполненных водой пластиковых ведрах и кадках. Только прочитав над изголовьем вывеску с надписью «Уральские самоцветы» он просек, чего она хочет.
«Торопит события», мелькнуло у него в голове.
- Давай зайдем, - попросила она, не оборачиваясь и открывая стеклянную дверь с колокольчиком.
Они выбрали пару обручальных колец, тонкостенных, изящных, с рисками и узорами, нанесенными острым скальпелем. И разных. У него было кольцо большого диаметра с одной-единственной продольной, но витиеватой чертой. У нее – легкое, маленькое, всё усыпанное бисером мельчайших порезов, засечек, штрихов, как перенесенный на сплюснутый металл рисунок снежинки.
«Оригинальные кольца, - подумал Сергей. - Только отличаются от стандартных, обручальных. Сплошных, золотых, без причуд. Таких, которые носят все среднестатистические женатики. Кусок расплавленного в форме и застывшего золота без авторской росписи. Просто знак, что окольцован, в кабале, занят. Не хватает на шее таблички, как в ресторане: «Столик занят».
- Теперь мы готовы, - сказала Яна, задумчиво разглядывая две коробочки.
«А у нас другие знаки, не похожие ни на что. Правда, рисунки разные, зато красивые. Оба рисунка изумительной красоты. Недаром Яна выбирала так тщательно себе украшение. И я не сплоховал: один раз живем, была, не была. Тем более это на всю жизнь. Чего ж себя не порадовать. Буду носить и любоваться».
Сергей сжимал в кармане куртки гуттаперчевые коробки пока шли к остановке, и его вдруг накрыла, как мгновенная дрожь, неприятная и тревожная мысль: «Только эти засечки на кольцах... очень уж символично выглядят. Настораживают. Не было б беды. Когда ровная и гладкая поверхность, напрашивается сравнение с ровной и длинной дорогой, без срывов. Супружеская жизнь в согласии и мире. А вот от этих шрамов на металле неприятный осадочек остается: будто жить пророчат с ранами. Нет постоянства, не гладкий на ощупь знак, шершавый».
...
- Это таким неприличным образом, хитрая девочка, ты его охмуряла? - Ядвига Савельевна, довольная, усмехнулась.
Она вертела в руках привезенный альбом с фотографиями, которые Сергей напечатал в Москве. На той, которую разглядывала Савельевна, Яна опиралась ногой в ботфортном сапоге на запорошенное снегом пушечное ядро.
- Мама, - также как мать смеялась Яна, - так надо было. Ты сама всё понимаешь. Неужто тебе объяснять, всё разжевывать нужно?
Сергей сидел на стуле. Близко. Он все слышал. Они и не скрывали, не скрывались от него, не стеснялись, не прятались за приличиями. Говорили между собой, будто его не было, и он все еще находился в отъезде. В Москве. А тут был Питер – их территория. Территория женщин и девушек. Как в Зимнем женская половина, куда мужчинам вход воспрещен. Только девицам, замужним дамам и детям.
Сергей не сердился. Он прекрасно знал правила игры. В предбрачном заигрывании все методы хороши. Конечно, перед замужеством девице положено поглумиться над суженным, покуражиться, приукрасить свою власть над женихом, свои чары, даже если таковых не было: навыдумала. А если были, почему не полюбоваться на дело рук своих. Это ведь она ведет под венец олуха, а не он её.
Ножкам своим цену она знала. Не холила их, не берегла: по колючкам и по траве летом бегала, голыми ступнями, а зимой в стужу в нейлоновых чулочках рассекала питерскую снеговерть. Они у нее были природной красоты, достались по наследству от родителей: от мамы стройные (худющая выдалась родительница), от папы сильные и длинные (папа ростом с версту). Только представился удобный случай, пустила в ход грозное оружие. Что тут такого, выдающегося, заслуживающего похвалы?
- Ах ты, пигалица, - шутливо бранила, скрывая за бранью похвалу своей дочери, мамаша (впалые щеки слегка розовели в неверном свете питерского тумана), и в тайне гордясь потраченным не впустую временем на ее подготовку. - Мать превзошла.
Она отложила в сторону подшивку фотографий в шуршащей обложке. И задумалась - стала вспоминать свои денёчки.
- Что ты, мама. И не думала. А ножки показать, если есть что, так это... каждой захочется.
- Мужчина, когда знакомится, в первую очередь смотрит на ноги, а девушка куда?
- На кошелек. А еще на попу, на попу мужики глазеют, когда видят фигуристую женщину.
- Кошелек-то у меня, допустим, был, - откликнулся Сергей. - Только пустой. Пузат, но пуст.
- Никто не зарился на твои деньги, - сказала Яна с небрежностью. - Так только говорится, на самом деле дела обстоят иначе.
- Да. Как же?
- Любовь за деньги не купишь. Она либо есть, либо ее нет.
- Как узнать наверняка: есть или нет?
- Никак.
- Я так не согласен. Должен же быть какой-нибудь индикатор. Голос свыше. Знак. Знамение. Символ. Снисхождение.
- Вот женись, жена сковородкой огреет по голове, тогда узнаешь. Это и будет сигнал. Условный.
- Ну, это как-то по-мещански. Не романтично.
- Любовь любовью, а кушать хочется всегда, - заметила Ядвига Савельевна. - А еще: на красоте денег не заработаешь. Ноги ногами, а много ими не натопаешь в мороз по слякоти и снегу, если подштанники не поддеть. Красоту нужно с молодости беречь. Слава богу, хоть у Яны работа в тепле, и на том спасибо, не зря ее выучила, высшее образование дала. Не всем на подиуме вышагивать.
Тут Яна подскочила и бросилась к серванту (бравому сержанту на вытяжку). Выхватила оттуда, с какой-то особенно глубокой полки, другой альбомчик в сафьяновом переплете и, положив на столе рядом с Сергеевым подарком, раскрыла на второй странице.
- Вот, гляди.
На Сергея смотрела издалека из хвойной прореженной чащи симпатичная молоденькая, уже знакомая ему, девушка в блузке и короткой желтенькой юбке, едва прикрывавшей ее округлый круп. Длинные красивые стройные ноги, загорелые и шелковые на ощупь даже через глянец фотографии, переливались под бликами солнца, ударяющего сквозь кроны высоких сосен. Такие юбчонки носили девчушки лет двенадцати-тринадцати в те времена, воспоминания о которых не давали Сергею покоя. Будили его по ночам, тормошили утром и не давали уснуть вечером.
- Хороша девка, не правда ли? - прищелкнула язычком Ядвига Савельевна. - Любит ножками светить. Короче юбку не нашла?
- Что тут скажешь, - согласился, прибегнув к мимике, к ее помощи, Сергей. - Красотка. Видел бы такую картинку, не стал бы её мучить в первый день забегами на длинные дистанции. Занятие не для этаких ножек. Где это ты? - спросил он, как бы равнодушно, без интереса.
- Это дом отдыха. Летом от работы корпоративная поездка, - смешав слова в кучу, бегло произнесла Яна. - Мы с одной девочкой на пару в коттедже жили. В двухместном номере. Выходные, суббота, воскресенье.
Она указала место на фото, где среди сосен стоял бревенчатый сруб, у крыльца которого её засняли. Чуть поодаль жалась в тени стеснительная подружка, скромно сложившая спереди аккуратные маленькие ручки, щупленькая и невысокая, как подросток, с просвечивающейся кожей и отточенным, заостренным личиком.
- Это Поля, - ласково, с нескрываемой теплотой сказала Яна. - Полина. Моя подруга. Наверное, одна у меня и единственная. Других таких нет. Мы с ней близкие, как сестры. И интересы у нас одни и те же. Хотя познакомились не так давно – в училище.
- У Ян вообще подруг мало – она плохо сходится с людьми.
- А с кем дружить? Завистницы одни кругом: я-то симпатичнее и умнее их буду, вот и завидуют. Или безбашенные. ****ушки.
- Вертихвостки. У меня Ян не такая. Не такой я ее воспитывала. Всю себя в нее вложила. Она у меня честная и умница получилась.
- Девки и пьют и курят. И гуляют. Мы с Полинкой одни, как белые вороны. Были такими и в швейке, и сейчас у нас на работе в «Строй люксе». Не пили, не курили никогда, матом не ругались. Мы и с парнями почти не встречались – занимались учебой, не до этого было, пока Полина...
- Она у меня отличницей всегда была, - вклинилась в разговор мать Яны.
- Ладно тебе нахваливать меня. Полинка тоже хорошо училась.
- Куда там. Троечница.
- Нет, мама. Пусть не отличницей, но хорошисткой она была.
- Это когда было?
- На первом курсе. Потом она связалась с этим мужиком и поехало...
- На вытоптанном поле (Поле!) цветочки не растут.
Яна объяснила Сергею:
- Поля аборт сделала. Они встречались долго, лет десять, он женатый был. Любила. А после этого случая остыла и ушла. Он и сейчас женат, но отношений между ними нет, уже нет. Переживала, конечно, но это в прошлом. Я ее с парнем познакомила. С мужчиной... вроде тебя... чуть младше. С год как поженились. Сантехник.
- А и что из этого, - оживилась, стала еще бойчее на язык Ядвига Савельевна. - А и сантехник, ну и что?
- Ничего, - пожал плечами Сергей.
- Хорошая зарплата. Плюс халтурка. Чем не муж, чем не добытчик?
- Они с родителями живут, но думают переехать в отдельную квартиру. Снять или разменяться... Он деревенский, из общаги... а я так считаю: был бы милый по душе, проживут и в шалаше.
10. Свадьба.
1.
Лимузин Сергей просил заказать белого цвета.
- Как лебяжий пух чтоб, - просил теперь он жену (нет, скорее всего, будущую тещу) по телефону. Трубка и желтоватого оттенка пластмассовый аппарат с кнопками – вот всё, что связывало его с новоприобретенной семьей, пребывавшей на другом конце света: в другом городе, будто на другой планете. Объективная реальность, а не достать.
- Зачем такие траты? - возражала, сердилась на том конце будущая теща. Голос ее, простуженный и хриплый, доносился, как искаженный, исходящий из других миров, может, с преисподней? - Это лишнее. Это никому сейчас не нужно. Это транжирство.
- Мне нужно, - удивляло и возмущало Сергея ее троекратное «это». Он сдерживал интонацию, как подкупленный наездник рысака перед финишной ленточкой. - Мне это нужно, Ядвига Савельевна.
Сергей параллельно вспоминал, подсекал и выуживал в плавном течении телефонных переговоров, восстанавливая синхронно, словно в мозгу засел сурдопереводчик, те времена, когда деньги не переводились на его счету. Когда он не испытывал нужды и потребности в средствах. Правда и потребности были невелики. Приземленные потребности человека, привыкшего жить на казенный счет. И не способного придумать что-нибудь вываливающееся из среднего уровня желаний разбогатевших нищих: вино, женщины, азартные игры.
- Что за блажь?! - не унималась сварливая женщина. - Деньги на ветер. Они вам еще пригодятся: вся жизнь впереди.
- Конечно, вы правы, Ядвига Савельевна, но... - что «но» Сергей не уточнил. Только подумал: «Как эту самую жизнь начнешь, так она и пойдет. Заладится. Вам эта незатейливая премудрость не к чему. Вы своё отжили, а я так не хочу. Может быть, я к этому шагу десятилетиями готовился».
Сказал так (подумал) и замолчал. Что еще прибавить к сказанному? В этих слова, мыслях-муслях, вся сермяжная правда о его пропущенной (прожженной, загубленной, а может, еще нет?) судьбинушке немолодого человека с некоторым жизненным опытом.
«А почему я решил, что она своё отжила? - остановил поток сознания Сергей, и тут же прихлестнул его, пришпорил: - Ей всего ничего по меркам, к примеру, моих родителей. Старше меня на пятнадцать лет, как я Яну. В самый раз поиграть в пятнашки, и сделать не дочке, а ей непристойное предложение. Уверен (черт, стал говорить как Лука!), такое приходило ей на ум, когда сравнивала нашу пару со своими миражами. Наверное, втихаря подменяла место невесты и подстраивала свою худобу под ручку, под локоток жениха: «Куда лучше, стройная подружка, нежели дебелая бабеха?!»
Он тут же останавливал себя.
«... или кто-то помогал, невидимый, спрятанный – тот же Лука, например? Нет, нельзя так. Остановись. Не зли бога, судьбу, любого, кто совершит над тобой праведный суд за такое зубоскальство. Не будь мразью, как отец! Опять напился до чертиков, и забыл что пристойно, а что подло?»
...
Яна, располневшая перед церемонией - видать, волновалась и заедала тремор, - встретила Сергея на пороге дома в ситцевом халатике а-ля «Бриллиантовая рука» с густо накрашенными губами и такими же кустистыми бигуди («бигудями») на голове; она вся полыхала и светилась.
- Проходи, зятёк, - выглянула из-под ее руки нарядная, в замше и черных лосинах, утянутая теща. - Заждались гостя, дорогого гостёчка. Запаздываете, Сергей Ефимович. Утка стынет.
- Мама, дай человеку с дороги раздеться... и умыться, - суетилась Яна вокруг будущего супруга, принимая от него, как обученный швейцар, всё ту же затертую куртку, в которой его увидела впервые на коварном и ледяном, раскатанном подошвами прохожих как каток, бульваре.
- Вы не беспокойтесь, я сыт.
- Ну, да конечно, - сдвинула брови Ядвига Савельевна. - Откуда сыт-то? С дороги-то.
Сергей не стал распространяться, что накануне перед выездом, также нервничая и переживая предстоящую встречу – все-таки не был он бесчувственным истуканом с приевшимся чувством сытости – он позволил себе расслабление: немалую порцию алкоголя и значительно большую, прямо-таки огроменную, тарелку жареной птицы. Алкоголем он к тому же скоротал недлинный путь к невесте, подпрыгивая на ухабах дороги (железной дороги) и прислушиваясь к металлическим звукам внутри своего тела, там, где располагалось неритмично постукивающее и позванивающее сердце. Вид запеченной утки не произвел на свет в его памяти умиротворяющих ассоциаций, скорее, спазм пресыщения и подступающей тошноты с последующей рвотой.
2.
- Дети, быстрее, живее собираемся. Машина уже приехала, ждет у парадной.
Ядвига Савельевна суетилась в коридоре, благоухая ароматами вылитых на нее духов, как распустившийся бутон под лейкой.
- Надо заехать к Петру, поклониться, - сказала она впопыхах, роняя с табуретки у тумбочки с зеркалом мелкие принадлежности для воскрешения былой красоты.
«А была или она? - задумался Сергей, разглаживая у другого зеркала рубец завязанного косым узлом галстука бордового цвета. И шелкового, так что ему легко удался прием по устранению изъяна. - И к какому Петру она нас зовет? Неужели к Петру Маркелычу? К этому загадочному, неизвестному и всеми любимому Петру Маркелычу».
Он выглянул в окно и увидал перед детским садиком изогнутый профиль желанного гостя – долгожданный автомобиль, неудобно и неудачно перегородивший перекресток двора: направо пойдешь, упрешься в калитку дошкольного учреждения, прямо - проезжая часть и тротуар-стоянка для местных автолюбителей, а если налево, то выход в море... Ах, если б это было так! И если б это не был выезд на проспект - путаясь, пробуксовывая, Сергей ежедневно менял ему название: то это был проспект Сталеваров, то Наставников, то еще какой-то, - неважно какой, главное он упорно его забывал поутру и не хотел никак запомнить, зафиксировать в памяти. Какой-то бунт на корабле. Мятеж.
Каково было его удивление, когда лимузин на обратном пути с мероприятия – белый и длинный, как растянутая гармонь – скривил путь и тормознул у бронзового всадника (или медного?). Уж очень грязен и темен был металл, из которого выпрыгивал резвый, чуть ли не взбесившийся конь, грозя опрокинуть царя на плитняк и цветочную клумбу. Оказывается, Петр был памятником, а неукротимое стремление его посетить – не чем иным, как традицией, данью моде и предрассудку, что всадник приносит удачу, если не само счастье, в дом брачующихся.
- Пусть будет так, - согласился Сергей (он уже был готов согласиться с кем и чем угодно, лишь бы не мерзнуть на пронизывающем косточки ветру. «Всаднику что? Он из металла»). - Только не пора ли нам домой? - с замиранием сердца и вниманием к живущему самостоятельной жизнью, булькающему мочевому пузырю, сказал он.
Уже с час, как он мучился ожиданием его разрыва и был близок к истерике и сдаче готовой взорваться крепости. Зачем он пил это губительное шампанское?
«Не будет ли шоком для честной кампании и конфузом для меня, - подумал он вдруг, застигнутый врасплох и не готовый к очередной атаке закипающей жидкости в человеческом радиаторе, - если я облегчусь где-нибудь и как-нибудь - все равно как и каким образом, главное выжить, - в ближайших шагах пяти-десяти (насколько меня хватит, если хватит вообще к этому времени)?»
«Риторический вопрос», ответил бы кто-либо, услышь его, если б он соизволил предложить веселящимся у ржавеющего памятника людям такой неоригинальный выход из положения, компромат на себя. Но никто его не слышал (и не хотел слышать). Никому не было дела до странствующего под вздыбленным конем с наездником в плаще одинокого и скрюченного жениха, отстранившегося от толпы междусобойчика, организованного для моментальной съемки на фоне пьедестала и царской парочки. Молодой человек (Сергей №2) даже присел на корточки, чтобы в обзор попало как можно больше людей и запряженной скотины.
- Кучнее становимся, - говорил он, сверяя прицел с реальным расположением приговоренных к щелчку фотоаппарата. - И не расходимся, пока я не произведу снимок.
- Вот те раз, - недоумению Ниночки, приглашенной тамады (выбор пал на даму за неимением мужского аналога под рукой), не хватило предела. - Это еще что за выкрутасы? Что за штучки, Сергей?
Сергей остановился в двух шагах от места побега, в недвусмысленной позе.
- Вы куда-й-то от нас собрались? - не унималась голосить Нинон, отхлебнувшая в лимузине из двух фужеров подряд (храбрилась, как умела).
- Никуда, - заскрипел зубами Сергей, направляясь на эшафот перед прицелившимся двойником по имени.
- Не успел расписаться, а уже уши навострил, - хохотала полная дама у автомобиля, рискнувшая высунуться из двери на хлеставший ветер, поддерживаемая за руку щупленьким старикашкой.
- Холодно, - содрогнулся Сергей, поднимая воротник пиджака.
- Опусти, - сказала Яна, и повела его в центр композиции. - Сейчас щелкнут и поедем. - И тут же чмокнула его в щеку, бросив полушепотом: - Неженка.
«Скорее, - подумал Сергей. - Скорее бы случилось это. Щелкнули бы».
Через час они сидели за столом в квартире Ядвиги Савельевны. Квартиру та купила кооперативную, по тем временам очень даже лихо подсуетившись, уговорив каким-то одной ей ведомым способом комиссию по выделению займа предоставить безмужней женщине, вдове с малолетним ребенком на руках, длительную рассрочку платежей. Этим своим беспримерным мужеством – неимоверными усилиями по изысканию средств погасить долг, экономией на всем и всех, а в основном самим предметом достигнутого успеха, то есть квартирой – она гордилась всю жизнь и при любом удобном случае, и даже без него, всегда вставляла в беседу тираду: «Это – моя квартира, я ее купила».
И добавляла, пускаясь в воспоминания:
- Купила, заработала своим горбом. Подруги завидовали, шушукались за спиной, пальцами тыкали, говорили между собой: «Откуда у нее квартира?» А я им: «Выбила в парткоме льготу на вступление в кооператив (на хорошем счету была), а дальше... вкалывала и день и ночь, пахала, забыв про все на свете, даже про дочь иногда: она у меня детство провела в садах и продленках. Работала в грязном цеху, на гальванике. Аккумуляторы делали. Там почти все зубы оставила. Брала по две смены. Заслужила, одним словом, выстрадала. Многие спрашивали: «И как тебе это удалось? Мы всю жизнь в Питере прожили, родились тут, а живем в прежних условиях, никаких улучшений. Я им только улыбаюсь вдогонку, а сама думаю про себя: «Под стоячий камень вода не течет». Знали бы они, как эти квартиры достаются!
- Да, - заступалась за мать дочка, будто кто-то спорил. - Мама ее заслужила. Ей при жизни нужно памятник ставить.
И сегодня Савельевна праздновала долгожданную победу, одну из череды одержанных ею промежуточных выигранных битв на пути к единственной, опять же известной только ей, цели. Она источала столько энергии и позитива с самого утра, что ее запасам могли позавидовать пиарщики всех вместе, скопом взятых, рекламных агентств и преуспевающих компаний. Она в прямом смысле командовала, и если не парадом, то маневрами всех собравшихся на пьяное ристалище призванных сил из числа друзей дома (друг дома в одном лице: незаменимый Петр Маркелыч). А подруг она устранила заблаговременно, оставив лишь одну-единственную, чудно готовившую и угощавшую бесподобными мучными изделиями собственного производства на домашней кухне, но о ней история пока умалчивает (может, в дальнейшем).
В это, даже не двухзначное число гостей, уместились также Полина с мужем Сергеем№2 - посетители со стороны Яны, приглашенные ею, прошедшие не придирчивый кастинг на роли свидетелей, - и родители Поли: полная дама со старикашкой, присовокупленные к празднику для создания массовки. Сюда же призвали тамаду (как без нее, «тамада» - женского рода) Нину, Нинон, Нинку, как только не обзывали бедную девушку коллеги по оконному бизнесу из отдела комплектации оборудования, незамужнюю, свободную от комплексов и постоянно экспериментирующую.
Когда вся эта кампания ввалилась гурьбой в фойе дворца бракосочетания №2 (в номере первом Яна уже побывала когда-то, но об этом тоже дальше...), стало душно и тесно в доселе просторном и расслабленном помещении.
- Идите сюда, - голосила Нинка. - Здесь гардероб. Можно мы оставим у вас цветы?
- Ниночка, - торопилась Яна. - Пару букетов возьмем с собой. Для фотографий, и не забывай о киносъемке.
«Как все серьезно», подумал Сергей, забывший о нанятом операторе, который уже маячил и мялся вдали.
Жених, облаченный в привезенный из столицы, купленный порядком лет назад, черный бархатный костюм, провисевший в пыльном шкафу без пользы, и вот теперь востребованный как никогда, с отсутствующим (репетировал заранее) взглядом окидывал декорации помпезного зала с парадной лестницей, с убегающей вверх красной ковровой дорожкой, с белоснежной балюстрадой и зеркалами вместо стеновых панелей. Яна, подхватив под руку, мгновенно усадила его на мягкий, пышный кожаный диван, и он утонул в нем. В свадебном платье, из-за которого у них произошел длительный и ожесточенный телефонный диспут, забравший немало сил, нервов, а еще больше монет, которыми оплачивалась затянувшаяся междугородняя связь, вся в завитках (бигудях, свисавших отовсюду на голове: сбоку, сзади, сверху, парочка локонов превратила ее челку в серпантин, а ее саму – в Мальвину), не сгибаясь и дыша через раз в стягивающем талию корсете, как работ, повернулась и спросила:
- Мы все взяли с собой, паспорта не забыли?
«Всё ли мы взяли с собой?» Только сейчас Сергей почувствовал, что находится (присутствует) в этом, а не в другом, месте – в городе, далеком от Москвы, от его дома, и от всего, что связано с тем другим его прежним и забытым на время местоположением. Удалился насколько возможно, отстранился (вечный странник) от теткиного сопения за стенкой его квартиры, от бредятины взаимоотношений с коммерсантами, вконец запутавшихся в бреднях его рекламных, завлекающих трюках. Трюках, наученных, подцепленных в подвале не Лубянки, а не менее корыстного консорциума, с которым свела судьба-злодейка. Так ему казалось в данную минуту: злодейка, а не благодетельница.
Забытое место и все зло, с ним связанное и нераздельное, больше не придавливало его, как будто он сбросил груз ответственности: за здоровье родственницы, за обязательства по контрактам, которые подписывал не он, а директор, собственно никогда даже не вникавший в суть подписанных им бумаг, а просто делегировавший полномочия загнанному в угол менеджеру по продажам.
Сергей ощущал невесомость своих чресл, сидя на заднем сидении лимузина, когда ехал во дворец (все равно какой: брака ли сочетания, или царский, вроде Зимнего с Эрмитажем) и разговаривал по сотовому с председателем правления банка (московского банка, все равно, что филиал на Луне) о поставках запланированного оборудования. Ему было все равно, получит или нет банкир технику в срок. И получит ли вообще. Его голову занимали совсем другие мысли. Далекие от коммерции. Может быть, даже ветреные и не подобающие взрослому человеку, избравшему и уже вступившему на путь мужа и отца семейства, но такими сладостными и убаюкивающими были эти мысли, что не хотелось от них отвлекаться. Было невозможно в такую минуту сосредоточиться на иных вопросах (на каких-то пустяшных проблемах денег и карьеры), когда рядом с ним сидела нарядная и молодая невеста, рдевшая от вина и в предвкушении царственного обряда и ночного соития.
«Всё ли мы взяли с собой? Да я всего себя забрал оттуда и привез сюда. С потрохами и вместе со своей загнившей душонкой», почти кричал в голос попутчик внутри Сергея, безымянный на этот раз, так как его тезка из Петербурга украл номер два.
- Что ж, - сказала с дивана Яна (кажется, всю жизнь Сергея сопровождали мягкие диваны и сочувствующие дамочки), - раз ничего не забыли, самый раз подняться наверх и поскорее закончить с этим. Я что-то нервничаю.
Вся процессия проследовала по широкой лестнице в лучах славы на второй этаж, где посетителей ждала маленькая комнатка, затененная мощными бордовыми гобеленами для интима и осененная роялем с закрытой крышкой. Как аристократическая тусовка девятнадцатого века, гости перешептывались на ходу, обмахивались платками, заменяющими веера, посмеивались, покашливали, шаркали по паркету зимними сапогами и ботинками. Каждому хотелось соответствовать обстановке. Только Яна, переобутая в белые туфли на застежках, постукивала ими как кастаньетами гулко и часто.
- Зачем тут рояль? - спросила она.
- Рояль в кустах, - заметил подозрительный Сергей.
- Нет, господа, - появился, откуда ни возьмись, кинооператор с камерой, быстро ее зарядил, или перезарядил, щелкнул затвором, вскинул наизготовку, и светлый глазок над объективом засвидетельствовал работу аппарата. И самого Феллини. - Нет, господа, это декорация для съемок. Не удивляйтесь, а лучше присаживайтесь на кресло. Жених, облокотитесь сюда, да, на плечо невесты. Изящнее, прошу вас, слегка коснитесь и застыньте.
- Мне так неудобно.
- Терпи, - шикнула Яна снизу.
- Теперь вполоборота ко мне. Снимаю.
Сергей скривился до невообразимой кривизны (такой поверхности позавидовал бы сам Эйнштейн), и краем глаза – тот смотрел в объектив – заметил казус и погрешность: Сергей№2, выступавший вместе с Полюшкой свидетелями молодых, перепутал верх-низ у почетной ленты, что висела у него через плечо. Буквы, как в китайской или иной мудреной грамоте, шли задом наперед. Сергей прыснул от смеха.
- Стоп. В чем дело, господа? - обиделся Феллини. - Осталось потерпеть минуту, и я закончу вас мучить. Еще дубль.
- Ты что: спятил? - спросила Яна.
- Сама посмотри, - Сергей указал на недоразумение, стоявшее перед ним.
- Сергей, Полина, поправьте ему ленту. Перевесьте. Куда вы спешили? Хорошо Сережка заметил, фу ты, черт, одни Сергеи вокруг. А то так бы на церемонию ввалились. Нет, в этой суматохе и спешке никогда идеала не достичь.
- Сколько ни готовься, а придраться найдется к чему всегда, тут ты права, дочь, - успокоила Савельевна.
- Мама, хоть платье на мне хорошо сидит? Скажи, я волнуюсь.
- Вот оно-то как раз идеально, Ян, - сказала теща, припомнив, сколько было потрачено на этот шедевр от салонного кутюрье. - Загляденье, какая ты у меня красавица. Не беспокойся, на тебе все отлично смотрится. А лента чепуха, поменяли уже. Не побили же, и на том спасибо. Вот, уже зовут. Детки, марш.
- Мендельсон.
- Вы эту музыка заказывали? - насторожившись, спросила солидная дама, выплывшая из распахнувшихся двухстворчатых дверей в комнатку.
- Эту, эту, не сомневайтесь, - удовлетворенно подтвердила Савельевна. - Говорите, куда дальше. Мы готовы идти. Ведите.
- Жених слева, невеста с правой стороны кладет ему руку на сгиб в локте. Уяснили? Тогда вперед на центр зала.
3.
И вот они, наконец, присели. Расселись вдоль длинного - приволокли с кухни - и растянутого, как меха гармони скончавшегося дяди Миши Разгона, стола. Поля с мужем – свидетели с лентой через плечо. У Сергея (под номером два) лента, ранее перевернутая, теперь водружена должным образом, немного заляпана, правда, залапанная жирными пальцами – поправлял, наверное. Только откуда пятна? Пот, солидол, отложения внутри водопроводных труб, смазка для пеньковой нити? Но итак сойдет. Дальше их родители – полная женщина, худощавый мужчина, тамада Нина, Петр Маркелыч, молодые и теща. Вот и все. Вот и всё. Не бог весть, какой кворум, но и свадьба-тька не богачей, явно не их. Хотя стол Савельевна накрыла и впрямь грандиозный, шик-модерн, на загляденье. Расстаралась на славу. Не пожалела для дочери ни средств, ни старания. Финансировала мероприятие по полной программе, как корыстные олигархи предвыборный фонд.
- Раз живем, почему не погулять напоследок.
- Да, мать, - подхватывала разудалый настрой на веселье мама Полины, - сбыла дочь с рук, такое событие отметить, как полагается, следует. - Она наклонилась к мужу: - Не пожмотничала, молодец.
- Девчонки, - позвала Савельевна невесту и ее подружек, жмущихся у зеркала в тесноте коридорчика, разгоряченных и красных от толкучки, от волнения и непонятного страха перед обязанностью сесть за общий стол и необходимостью смотреть на всех, сидящих напротив, смеяться, что-то говорить, соблюдать правила этикета, следить за положением своих рук, ног, поясницы, всего затекшего тела, правильно брать вилку, а главное нож – в нужную ладонь, под правильным углом резать им, протыкать вилкой мясо, не торопиться, сразу не пить много – по глоточку, смахнуть убежавший локон и... и... не показывать, как трясутся пальцы, как дрожат и мелко постукивают зубы.
- Девчонки, - еще раз повторила хозяйка, - ну, сколько можно толкаться у зеркала? Проходите в комнату, пора начинать. Нина, ты где? Кто обещал быть тамадой? Развлекай гостей.
- Назвался груздем, полезай в кузов. - Это Петр Маркелыч начал шутить.
Лучше бы он этого не делал. Ниночка, скромная, длинноногая, как цапля, и наряженная, как пигалица, девушка, невольно, без злого умысла, но с парадоксальной верностью повторяющихся метаморфоз с оскорбившимися людьми с самыми добрыми сердцами и подвергшимися отравляющему действию коварной мстительности, конечно же, вернула должок с процентами. Никто не знает, в каком омуте водятся черти, и когда из него они вылезут, в какой неподходящий момент.
Произошло это тогда, когда все были подогреты алкогольными парами, и веселье выглядело скомканным, близким к естественному окончанию, как позывы желудка. А пока Нина села сбоку от пары молодоженов и, так получилось, около Петра Маркелыча.
- Позвольте мне здесь, - попросила она, отодвигая стул к проходу в коридор. - Мне здесь будет удобнее, я должна часто отлучаться: у меня там приготовлены сюрпризы. Ведь я – тамада.
- Конечно, детка, - суетливо перемещая под ней стул, попытался поухаживать пожилой мужчина.
Он протиснулся в промежуток между ней и проходом и предпринял неумелую попытку задвинуть за ней стул, но не успел - она уже присела.
- Что вы? Не надо. Я сама, - сказала Нина и снова покрылась румянцем, отхлынувшим было и вернувшимся на обратное место и который ей очень шел, к её худому и бледному лицу.
Мелькнувшая поблизости с полным - горкой - подносом, Савельевна скользнула взглядом (полоснула), и ничего не сказав, вихрем унеслась на кухню.
- Я сейчас, - кинула она. - У меня там убегает... И еще салфетки принесу.
- Хватит суетиться, Ядвига. - Петр шумно погрузил могучее тело в соседний с Ниной стул, хрустнувший, но выстоявший внезапное нападение (падение). - Стол – полная чаша. Хватит закусок.
- А горячее? - крикнула из недр квартиры, как из пещерного грота, Савельевна.
- Горячее потерпит.
- И правда, Ядвига, - поддержала нетерпеливая полная женщина. - Дай с дороги дух перевести. Полюбоваться на молодых, порадоваться. Так за вас рада, дорогие мои, - она развела руки и развернула вверх ладони. - Так рада познакомиться с вами, Сергей. Яна так много рассказывала о вас, когда приезжала к нам в гости. Так много. Ведь она с моей Полинкой – неразлучные подружки.
- Да, я помню: как сестры, - невпопад ответил на любезность Сергей.
- Точно, - брови толстушки взметнулись. - Кто вам сказал?
- Это я, - поспешила вклиниться Яна. - Это я, Валькирия Григорьевна, рассказала Сергею. Он спрашивал о моих подругах, я ответила.
- Ну, тогда он, наверное, знает, что она у нас... - она показала пальцем-сарделькой на мужа - единственная дочь и...
- Конечно-конечно. Уважаемые гости, я прошу вас, рассаживайтесь, как вам будет угодно. Конечно, места немного, но...
- Как говорится, в тесноте не в обиде, - нашлась, что ответить, грузная Валькирия, продолжая перекатывать на стуле свое большое тело.
- Вот именно, - сказал Петр, повернувшись к Нине. - Мы не в обиде?
- Что вы? - покраснела та пуще прежнего. - Я сейчас вернусь. - Поднялась и помчалась вслед за Савельевной.
- Ну, вот, обиделась что ли? - брякнул разочарованный Петр. - Мы так никогда не рассядемся.
Он поглядел с грустью на кучкующиеся бутылки спиртного, вздохнул и потянулся к одной из них.
- А мы сейчас горло промочим. Правда, Сергей? - спросил Дикарева.
- Давайте, дядя Петя, - обрадовался Сергей. - И остальным налейте.
- Пока, хозяйки на кухне копошатся, мы, пожалуй, начнем. Никто не возражает.
- Все за, - придвинулся ближе с противоположной стороны стола по лицу видно страдающий от жажды и, вероятно, известного синдрома муж Валькирии.
- За, - дала добро Валькирия, усмехаясь. - Точно, за.
- Девчонка, совсем еще девчонка, - облизывая губы и чавкая, обронил Петр. - И где ты ее нашла? – спросил он Яну, и пояснил: - Тамаду такого.
- На работе. Она ничего, ничего. Она затейница и шустрая. Она справится. Вот увидите, - успокоила Яна.
- Ну, дай бог, - довольно крякнул Петр, опорожняя вторую стопку. - Просто гляжу, девка не замужем, необстрелянная. Стесняется. Краснеет. Может, робеет. И коллектив у нас смешанный («Смешной», послышалось Сергею): вы – молодежь, мы, - он обвел потяжелевшей головой, налитой краснотой, квадрат стола, - народ пожилой, малоподвижный. Вам, поди, дискотека нужна. Танцы-шманцы. Что там еще?
- Может, хватит пить, - Яна придержала за руку Сергея, вынудив его поставить рюмку обратно на стол недопитой. - Будет, дядь Петь, и танцы и дискотека. Нинка чего-нибудь придумает: она у нас на работе прыткая девчонка.
- Только с парнями не везет? - поинтересовалась отзывчивая Валькирия. В вопросе подразумевался ответ.
- Ну, не знаю, как сказать и что сказать на это, - потерялась с поиском правильного ответа Яна. - У нас как-то это, с парнями, туговато, в общем. Во всем городе такая же ситуация. Молодых людей много, а только не пригодные они для семейной жизни, с изъяном по этой части.
- Во как! - изумился Петр. - А она, значит, шибко умная.
- Да уж, не дура.
- Ладно, посмотрим.
- Если вы сейчас же не сядете за стол, - повысила голос Валькирия, - обижусь и уйду. До ночи бегать будете? Что предлагаете: самим праздновать, без хозяев. И ты, Януля, присядь, успокойся, а то вижу, уже встрепенулась, не нужно бежать за мамой. Давайте все вместе разбредемся по комнатам – вот так свадебка у нас получится. Стол ломится от яств, а гости ходят вокруг да около и облизываются. Хватит нас голодом травить. Я, между прочим, с утра себе отказываю.
В дверях показались чуть ли не в обнимку две женщины – Савельевна и Нина.
- Что раскричались, садимся, - сказала хозяйка. - Теперь можно.
Нина хотела достать из приготовленной сумки-пакета подарки, но Савельевна остановила ее жестом.
- Погоди, милая, вначале покушаем, потом у тебя будет на это время.
Она пристроилась («Находилась») по правую руку от жениха, напротив Нины, за ней, по порядку - пара Полиных стариков. У окна, лицом к лицу с новобрачными, – их свидетели, никогда прежде не видавшие жениха живьем, как всегда притихшие, пришибленные, ни разу не обмолвившиеся, ни во время церемонии бракосочетания во дворце, ни в течение всей поездки по улицам Петербурга, ни тут. Замершие, как истуканы, в ожидании, когда их расколдуют. Замыкали застольную кампанию Петр Маркелыч с новой знакомой Ниной, очутившейся по левую руку от Яны совсем близко к выходу, словно готовила заранее плацдарм для отступления.
- Да не бойся ты так, всё у тебя получится, - обнадежила ее на кухне Савельевна, угадавшая волнение незрелой девушки. - И сегодня в роли тамады. И в дальнейшей жизни в другой роли. Выйдешь замуж, родишь ребеночка, а то и двух. И будет у тебя, как у всех.
Савельевна нахмурилась от своих слов, отвернулась от Нины.
- А может и не нужно, как у всех?
Она обернулась и легонько толкнула под локоть девушку.
- Ты не слушай меня, ребенок. Это я тебе глупость сморозила. У меня, сама видишь, какое сегодня настроение: то в жар меня бросает, то в холод. Не одной тебе трястись от страха. У тебя все это одни выдумки. Дурь. Женихи, замужество. Что я не понимаю, сама в девках ходила и парня искала, как ты. А вот, когда дочку замуж выдавать будешь, тогда и поймешь, какой он настоящий страх. Вот он где себя покажет. Ладно, давай бросай тут всё, идем к гостям, а то не так нас поймут. К чертям собачьим всю эту жрачку. Тоже устала, хочу присесть. И выпить. Заслужила.
- Ниночка, откуда ты родом? - спросила за столом Нину Валькирия.
- С Украины, - ответила Нина.
- Снимаешь или у родственников живешь?
- У родственников, но хочу отдельно.
- Точно. Все хотят отдельно. Поля с Сергеем тоже мечтают отделиться. Да, дети?
- Да, мама, - сказала Поля, ее неэмоциональная половина молчал, как партизан. Он жевал в тишине, и чуть не поперхнулся, когда услышал вопрос, обращенный к нему: к нему и его жене. «Немой?» Поля ударила не сильно по его горбу, супруг ссутулился еще больше, но не возмутился.
«Ответила жена. Значит, в доме главенствует она», решил Дикарев.
- Я это к тому, что комната тогда опустеет, - как бы, между прочим, заметила Валькирия. - Почему бы вам, Ниночка, не подумать о том, чтобы переселиться к нам? У нас вам будет удобно. Метро недалеко. И, сами понимаете, лучше, когда человека знаешь хорошо. Общие, понимаете ли, соприкосновения. Знакомые, друзья.
- Я понимаю. Да, конечно. Я подумаю. Очень может быть.
Нина действительно оказалась сметливой и проворной девчонкой. На вид ей можно было дать лет восемнадцать, хотя в прошлом году ей уже стукнуло двадцать три. Она придумала несколько занимательных шарад, отгадывание которых поглотило большинство гостей, разве что Савельевна безучастно, тихой сапой, скрылась на кухне («Удалилась, как delete. От слова вычеркнуть»), гремя уносимой в двух руках посудой. Впрочем, грома никто не расслышал.
Затем Нина предложила игру, развеселившую и отвлекшую всех от основного занятия – употребления спиртных напитков. Тем более что головы давно затуманились, а курение на лестничной площадке и постоянные отлучки туда и обратно превратились в хождение за три моря с непременным условием радостных и громких возлияний после каждого возвращения. Как будто каждый раз отмечали собственное воскрешение и искупление грехов: избавление от обязанности посетить ад за чрезмерное употребление греховных напитков и табака. Сергей сидел и тихо радовался: он-то давно бросил курение. «Может, и будет мне за это маленькое послабление?»
Нина посоветовала разбавить тупое, оплаченное пьянство новой идеей.
- Подождите, друзья, - настаивала она на своем праве управлять обществом по своей прихоти и задумке. - Так неинтересно, когда все бесплатно. Горько, еще и бесплатно.
- Горько, горько, - закричали все.
- В жизни все иначе, - продолжила Нина после недолгой паузы. - Пускай жених выкупает невесту.
- Сколько запросим? - оживился Петр Маркелыч.
Яну увели все на ту же лестничную площадку. Все-таки свадьба была не олигархов, и усадебный сад и лужайку за неимением таковых пришлось выбросить из отрепетированного и рекомендуемого для повторения плана торжественного мероприятия. Из декораций.
- Никак не меньше ста долларов, - настаивал муж Валькирии, освоившийся в новой обстановке и начавший самостоятельную деятельность. Уже час, как он сдружился с Маркелычем, и даже нашел с ним пересекающиеся интересы. - Парень не бедный, судя по всему. Такие деньги ему потянуть.
- Тогда в бой, - спешил Петр. - Если будет торговаться, опустим до полста.
- Торговаться не будет, - возразил пьянеющий на глазах Валькирьевич. - А то совсем не отдадим.
- Нет уж, друзья, - остановила их шатающуюся походку на пороге Ядвига Савельевна. - Мне такая игра не нравится. Пусть там традиция такая и обязательный ритуал, а мне попросту не нравится, и все тут. Деньги молодым раскидывать на ветер не позволю.
- Ядвига Савельевна, они же понарошку. Деньги вам вернут. Потом.
- Нет, давайте что-нибудь другое.
- Ну, хорошо. Пусть торгуют условными предметами и знаками. Сергей же менеджер по продажам, там, в Москве?
- Да. А как?
- Скажем, Сергей пусть присядет на кушетку, - и Нина указала в соответствующем направлении. Её всю будто лихорадило от охватившего азарта управлять людьми, двигать ими, как пешками в шахматной, или иной, игре. - Правильно, садись туда. А второй Сергей, Сергей номер два... е2, как забавно все сложилось!.. пусть подойдет к нему и попробует продать, впарить, скажем, этот фотоальбом с фотографиями, - она взяла с полки тот самый томик в целлофановой обертке, который Сергей рассматривал с Яной перед ночным свиданием в ее комнате, на кровати, предоставленной на ночь в аренду вместе с ее телом.
- И что?
- Если не продаст, тогда штраф жениху.
- Опять штраф?!
- А продает кто? Я думал, что жених покупает.
- Нет, он пусть продает. Потом роли можем поменять. Главное начать игру, посмотрим, что из этого выйдет. Если понравится, продолжим со сменой игроков и ролей.
- Выдумаешь тоже, - покачала головой Савельевна, но на этот раз спорить не стала. «Что-то девку понесло, - подумала она. - Надо попридержать. Разыгралась».
...
- Тогда будем придумывать тосты. Есть одна интересная игра. - Нина по-прежнему верховодила. - Она заключается в произнесении нового, каждый раз не похожего на предыдущие, тоста. При этом в бокал, вот возьмем, к примеру, этот большой стакан, доливают чуть-чуть спиртного. Но разного. В этом вся фишка.
- Ага, смешать, значит. Коктейль.
- Да, в этом все дело. Задумка в этом. Смешиваются любые напитки и разных градусов. Водка, коньяк, вино, все, что угодно. Все, что есть на столе.
- А смысл?
- Идея заключается в том, что тот, кто не сможет придумать следующий тост, выпивает всю накопившуюся жидкость.
- Это самоубийство.
- Или убийство.
- Ну, это, если стакан полный до краев. А так не смертельная доза.
- А как смешивать? Когда крепкие напитки, а когда слабые?
- И сколько лить всякий раз?
- Хороший вопрос. Давайте договоримся, чтобы не быстро получилось... и действие растянуть, пусть будет по капле, или по маленькой стопке добавляем в стакан...
- Давайте уж, тогда, по половине стопки.
- Тогда поехали?
Вторая игра ненамного отличалась от прежнего, полюбившегося занятия гостей, даже совсем не отличалась, но привносила новизну в цикличность пьянки. И требовала напряжения ума и сноровки. Валькирия стала угрюмой и поспешила отказаться от участия в конкурсе, не надеясь на проблески своего ума. Остальные вроде бы не возражали. Савельевна все еще пряталась на кухне и не слышала условий жестокого состязания, иначе с большой долей вероятности отказала бы и в этом начинании вдохновленной послушной и внимательной к ее увещеваниями публики тамаде. У Нины сегодня был бенефис. Никогда прежде в своей жизни она не испытывала такого экстремального подъема творческих сил. Никогда прежде у нее не было столь преданной и покорной аудитории, готовой, судя по их намерениям, на все, даже на увечья. Ниночка ликовала.
- Нинон, может не надо, - Яну всю передернуло при взгляде на стакан, подвергшийся второму наполнению. Она мысленно попробовала эту взрывоопасную, еще не окончательно приготовленную, микстуру на вкус, и ощутила такой букет во рту, что ее чуть не вырвало, как месяц назад после отъезда Сергея в Москву. - Отравится кто-нибудь.
Но она не настаивала, и поэтому ее проигнорировали.
Стакан передвигался по кругу, перерывы между тостами становились все более и более затяжными. Паузы стали тягостными, настроение упало. Вернулась Савельевна, перемыв всю посуду и разложив ее на клеенчатом кухонном столе веером для сушки. Она подозрительно глядела на самоистязание игроков, думая о своем. Но молчала пока, не вмешиваясь.
Сергей сказал тост, найдя спасительную лазейку в своей памяти. Яна растерялась, но ей на помощь пришла Нинон, предложив один - наверное, из тысяч - вариантов книжных текстов, и, в свою очередь, ловко вышла из цейтнота.
- Да, совсем забыла сказать, - остановила игру, чтобы предупредить, Нина. - Усложняем игру. Время засекаем по секундомеру.
Циферблат Нинкиных часов был снабжен безумно быстро вращающейся секундной стрелкой. Ход был за Петром Маркелычем, всеобщим любимцем семьи, ее другом и опорой в некоторых моментах жизни. Он находился в тупике. Савельевна пришла в замешательство.
- Хватит, - произнесла она, разорвав могильную тишину: все считали оставшиеся до смерти Петра секунды. По другому хронометру, не по Нинкиным часам. - Придумали чушь какую-то.
- Нет, почему же, - спокойно возразил Петр, с достоинством. Он протянул руку и, не дожидаясь приказа, опрокинул полный стакан в глотку.
Все раскрыли глаза от ужаса. А Маркелыч также спокойно, размеренным движением руки опустил пустой, звякнувший стакан на прежнее место, и, как ни в чем не бывало, рассмеялся:
- Всё, конец игре. Тайм-аут.
«Тогда уж game over, - про себя сказал Сергей. - Ну как, вкусно? - захотелось ему спросить безумца; он вытер пот, выступивший на лбу, и помотал головой, как человек, которому не понять душу русского патриота и невдомек, как такое возможно: решиться на такой поступок. - Чужая душа – потемки».
...
- Помнишь ту горбушу?
- Горячего копчения?
- Ну да, её родимую.
- И что?
- Так вот, не пошла она. Съесть ее съела, а через час она обратно попросилась.
- Отравилась?
- Сутки от унитаза оторвать ее не могла, - пригорюнилась, вспоминая разыгравшуюся катавасию с перееданием, Савельевна.
- Мама, подробности можно было не рассказывать.
- А чего таиться, все свои, чужих нет.
- За столом...
- Да ладно, все уже приняли достаточно, никто и не смотрит, то есть не слушает, - поправилась она. - Да это только развеселит. Так весь день с ним в обнимку и просидела: то сверху, то снизу, - продолжала болтать захмелевшая теща. - Я уж ей шутейно, чтоб взбодрить, а то, думаю, девка совсем расстроится, говорю: «Что ты в него вцепилась, обхватила, как свадебный подарок? Не ровен час, жених в таком виде застанет – заревнует». А она: «Мама, да мама, я сейчас умру у тебя на глазах, а ты всё смеешься, и никакого жениха тогда не нужно». Представляешь, Сережа, умирать собралась, причем на моих глазах. «А что мне, когда приедет, твой драгоценный скажет?» говорю ей, а самой не до смеха уже: ведь, девка – огонь, и впрямь чего случится с ней, ты ж, поди, и меня со света сведешь из-за неё. Не так, что ли?
- А что тут скажешь?
- Вот и она говорит: «Ничего он не скажет, не посмеет: куда он теперь от нас денется?» Я как услыхала, так опешила, плохо мне сделалось. Ну, думаю: «Девка скороспелая у меня оказалась, и когда только успела?»
- Вы скажите тоже, Ядвига Савельевна.
- И она говорит: «Мама, ты обо мне плохо думаешь. Нам еще пожить хочется. В свое удовольствие. Это успеется».
- Может быть, она права.
- Живите, конечно. Но и затягивать не к чему. Это я сказала, а она: «Сейчас проблююсь, и подумаю об этом». Не девка, а крапива.
- Мама, иди, сходи на кухню, там, кажется, горит что-то. - Яна обернулась к мужу. - Я вовсе не для этого рассказала о рыбе, чтобы выслушивать оскорбления в свой адрес.
- Она шутит, - Сергей погладил ее по руке. - Пытается создать определенный настрой. А вот твоя тамада что-то загрустила. Пригорюнилась. Может, нужно было привести ей кого-нибудь из мальчиков. Тогда, возможно, язык у нее развязался бы. Хоть завалящего.
- Она не профессионал, чтобы развлекать. Задарма. Хорошо, что согласилась прийти и взять на себя такую роль. Знаешь, сколько мне пришлось ее уговаривать?
- Нет. Даже не догадываюсь. Мне казалось, она сама напросилась из любопытства.
- А кого еще найти? Твоих-то никого на свадьбе нет. Ни один друг не появился.
- А кого сюда, в Питер, заманишь? Никого на аркане не затащишь. Да я, как и ты, друзей особо не нажил. Прожил жизнь, как одинокий волк. Теперь, правда, волчицей обзавелся. На старости лет.
- Вот и помалкивай в тряпочку, раз от тебя толку мало. Или как ты там говоришь: «В ветошь».
- Надо же, запомнила.
- У меня память крепкая.
- У женщин она такая, - сказал Сергей и задумался, помрачнел.
И тут молчавший долгое время и грустно подремывающий на диванчике-кушетке Петр Маркелыч издал зычный рык, как проснувшийся и показавшийся из зарослей лев. Он перегнулся пополам, задержался в такой позе некоторое время, затем, разогнувшись и рыгнув, побежал, круша на своем ходу мебель, к туалету. Через секунду мощное извержение желудка со звуками изливающегося содержимого известило о начавшейся рвоте.
- Я ее убью, - пригрозила Ядвига Савельевна, стоя у двери с полотенцем в руках, хмурая и тревожная.
4.
- Присядем на дорожку, - попросила Савельевна, и Сергей уловил в ее голосе незнакомую ранее интонацию. Так обычно умоляют.
Они устроились кто где: Яна - на табуретке у стенного зеркала, теща – на стул в конце коридора, Сергей – уселся верхом прямо на чемодан, загромоздивший, забаррикадировавший входную дверь.
- С богом, - неожиданно и почти сразу, как сели, сказала Савельевна, и первая поднялась.
Быстро преодолев расстояние коридора, открыла врезной замок, распахнула пошире дверь, как бы выпроваживая, торопясь. Но сама ступила за порог, прихватив груз – увесистый чемодан.
Она была полностью одета. Как и дети. В полушубке, затертом и заношенном, в котором выгуливала собаку, в старых меховых сапогах и каракулевой шапке. Сергей, впервые увидав ее в таком наряде, в головном уборе, сохранившим память незапамятных времен, усмехнулся и подумал: «Откуда она его выкопала, из какого скрытого от глаз запыленного сундука. Может, воспользовалась трофеями отца или деда и доставшимся им от революции семнадцатого года?»
- Поторопимся, а то троллейбус упустим.
Сергей грустно вздохнул и подчинился. Он объяснял ей часом ранее, что проще и надежнее заказать такси и добраться до вокзала на нем, нежели плестись на перекладных:
- Час пик, пробки, масса случайностей, поджидающих на пути, - перечислял он комбинацию возможных вариантов развития ситуации с перемещением в сторону железки.
Но спорить с экономной и практичной по части незапланированных трат тещей все равно, что плыть против течения: занятие утомительное и малопродуктивное, если не сказать бесполезное.
- Не рассыплитесь, чай, не стеклянные, - как отрезала она. - Нечего деньгами сорить. Они вам еще пригодятся. Вы, дети, меня слушайте и учитесь. Я и Яну так учила: мать жизнь прожила и всю жизнь денежку берегла, знала ей цену, поэтому и имею всё, что у меня есть. А если бы я транжирила направо-налево, то что бы у меня осталось? Я вас спрашиваю. Так что руки в ноги и поехали. Живо, без разговорчиков.
Она задорно, со скоростью натренированного носильщика, перетаскала вещи к лифту, пока дети раздумывали, а Сергей даже чесал затылок под шапкой, сконфуженный борцовским приемом пожилой женщины, когда она оттолкнула его и не дала ухватиться за ручку чемодана.
- Ты что, Сергей, стоишь? Мама, не надо таскать тяжести, - закричала Яна, теряя терпение. - Ты что, не видишь, что мама одна носит вещи?
- Я... - начал было говорить растерявшийся Сергей, но его резко оборвали.
- Вот, мама, какой мне муж достался бестолковый, - выпалила Яна, ее начало трясти от злости. - Не может за тещей поухаживать. Не видишь, ей тяжело одной все делать? Ну, сделай что-нибудь. Неужели маме все время все самой делать?
- Не нужно, дочка. Я привычная.
- Нет, мама. Пусть поможет. Ну, чего стоишь, мнешься на месте? Самому не сообразить?
Таким Макаром, чертыхаясь и переругиваясь, они добрались до остановки, где их ждала пустота. Троллейбуса не было и в помине, хотя часы на уличном столбе показывали подходящее время.
- Все точно, как скажет Валькирия. - Савельевна сверила городской хронометр со своим, наручным. - Или расписание врет, или опаздывает.
- Подождем. - Яна присела на чемодан.
- Хорошо, что с запасом вышли из дома.
Сергей молчал, отдуваясь: он нес большую часть груза. Лишь Савельевна в конце пути уговорила отдать ей вторую лямку плащевой хозяйственной сумки с синими узорчатыми ромбиками и тем самым облегчила его участь. Яна несла полиэтиленовые пакеты, они заняли все руки. Их процессия напоминала цыганский табор, и Сергею всю дорогу мерещились лица за занавесками окон, наблюдающие за их передвижениями. Они, эти лица (инкогнито, джеймсы бонды, арлекины и шуты) едва сдерживались от приступа истеричного смеха. Троллейбус пришел через сорок минут от рекомендуемого времени.
...
Поезд тронулся вовремя, без опозданий. За стеклом махала рукой Савельевна, нереальная, уже почти забытая. Поезд плавно набирал бег. Толкнул, замедлился, опять толкнул и, встав на нужную колею, уже не дергался, а мчался навстречу новой жизни.
Им достались две верхние полки: обе боковые и одна у туалета. Хорошо, что второе место оказалось в глубине вагона, туда Сергей поместил Яну.
- Ты сразу ложись, - сказал он жене. - Ехать восемь часов, немножко поспи, отдохни.
- Ты, если что, приходи ко мне, - как-то жалобно, как скулит щенок, прошептала Яна, прижимаясь к Сергею.
- Ничего, ничего, потерпи немного, - Сергей почувствовал себя сильным и ответственным в этот момент за слабое существо, каким неожиданно предстала перед ним жена. - Скоро приедем, а там отоспимся, и отдохнем, как следует.
- А как ты? - спросила она с тревогой, половина его полки ушла под их многочисленную поклажу.
- Как-нибудь, - ответил с неуместной случаю веселостью Сергей. - Я тоже привычный.
- Ну, как знаешь, - ответила, сразу молниеносно охладев, Яна и зевнула. - Тогда я буду спать.
- Спи, родная, - ласково успокоил ее муж, подоткнув одеяло.
- Иди уже, не мешай.
- Ухожу.
Ночью его разбудил трепавший за плечо проводник.
- Что нужно?
- Это ваши сумка и чемодан? - спросил мужчина, находящийся при исполнении и в униформе с ромбиками в петлицах, какие носили красноармейцы в начале войны.
- И что?
- А то, что начальник поезда по вагонам ходит. Проверяет.
- И что?
- У вас неустановленные правилами к перевозке габариты багажа.
- Это не багаж вовсе, мы на руках все переносим. Это ручная кладь.
- Все равно. Габариты сверх нормы.
Проводник вынул из кармана рулетку и замерил длину и ширину чемодана.
- Видите, - он показал в свете ламп ночного освещения неразличимые штрих-метки и цифры. - Придется доплатить.
- У меня нет денег.
- Вы один следуете?
- Нет, с женой.
- Где она?
- Вон там, на ***месте.
Проводник ушел. Вскоре – Сергей задремал – его опять растолкали. Внизу стояла Яна.
- Чего он пристает? - спросила она шепотом, не хотела никого будить.
- Кто? - Сергей находился в полусне.
- Этот мужик. Проводник.
Сергей соскочил на пол.
- Где он? - Яна показала.
Они прошли по спящему вагону вдоль полутемного прохода между полок, повсюду сопели и храпели десятки гортаней.
- Чего вы пристаете? - все также шепотом возмутился Сергей.
- Вы будете платить или нет?
- Нет, конечно, - разозлилась и перешла на свой обычный голос Яна. - Что за вымогательство?
- Как хотите, - ответил проводник. - Не кричите, пожалуйста, разбудите пассажиров. Если начальник пройдет, учтите, придется вас ссадить на следующей остановке.
- Да пошел ты! - уже не сдерживалась Яна.
- Хамка, - испугался мужчина и убрался в свой тамбур вдали коридора.
- Ну, что ты молчишь? - Яну трясло. - Ты можешь что-нибудь сказать? Мужчина ты, или не мужчина? Твою жену оскорбляют, а ты терпишь.
- Что я должен сделать: морду ему набить?
- Да, да, да. Набить. Именно набить.
- Тогда уж меня и тебя точно ссадят на остановке.
- Дурак, - сказала Яна и ушла к себе.
Сергей видел, как она забирается на верхнюю полку, но не рискнул к ней подойти, помочь, поддержать за ступню до тех пор, пока она не взгромоздится на спальное место.
Он долго ворочался и не мог заснуть. Только под утро, в пятом часу, когда за окнами забелело, провалился в сон, не глубокий, а тревожный, с кошмарными сновидениями и ужасным предчувствием.
11. Переезд.
1.
Сергей рассчитывал, что с того самого момента, когда наступит его час и придется влиться в семейную жизнь, куда - в том же направлении - движется основная масса людей, ее поток, он станет полноценным мужиком. Мужчиной с большой буквы «Му». Как все.
Его слегка рассмешило такое сравнение и ссылка на заглавную букву, намекающую на оскорбительный анекдот.
«Ничем не буду отличаться от серой, но авторитетной части населения. А покуда я недочеловек, не стопроцентный представитель мужской особи. Пока. К сожаленью или нет, но это так», - считал он и, конечно, ошибался, как наивный мальчишка. Только несмышленыш может позволить себе подобную глупость и не замечать нелепости сравнения. Зрелый муж не опускается до шутовства. И до легкомыслия.
Маленьким Сережа хмурил брови, прильнув к своему отражению в мамином трюмо. Ему всегда казалось, что строгость, даже суровость, к лицу настоящему мужчине. Вот его настоящее лицо. Образы воинов со шрамами и путешественников с лицами, обветренными и изрезанными глубокими морщинами, беспорядочно роились в его голове. Он с любопытством детского периода жизни разглядывал свое белое, будто напудренное, личико в зеркале. Искал следы углублений и радовался, если мог рассмотреть пробивающийся пушок над губой.
Тут не до шуток. Ему уже мерещились чужие голоса, пугающие и осуждающие: «Странно, даже как-то: вроде, взрослый человек». Да, он станет мужчиной, а Яна – мужниной женой, как и положено, заведено в этом мире. И он – не исключение, никуда не денется. Это закономерность, и никто еще ее не избежал.
«Никуда не денется, - вспомнилось ему. - Кто это сказал?»
Однако семья – еще не гарант присвоения звания «женатый, семейный человек» человеку, имеющему набор определенных полу аксессуаров, анатомических и всяких других. Как не дают его усы и борода. Если, конечно, брать по высокому счету, закидываясь за планку высокоморального облика человека, размышляя о его месте в обществе, в ячейке: «Обратись к возвышенным учениям, то бишь: к социологии, психологии и философии. К поэтике предназначения ролей».
«Наконец-то я обрету иное чувство: щекотливое самолюбование. Теперь я, как все. И перейду в следующий ранг. Надо же все испытать! - думал он. - Пойму, что значит быть «под каблуком» исходя из женской аргументации и специфичного сленга. Чушь! Содержание - бахвальство, а на самом деле абсолютная ахинея. Что верно и что случится в реальности, так это: со всеми подобающими самцу почестями я буду править прайдом, баловать себя пивом и более крепкими напитками изредка. Жена будет послушной, покорной воле и желаниям, считаться с неимоверными амбициозными планами на совместное будущее и ни в чем не будет препятствовать, спорить. Как-никак всему голова в доме - мужик». Но всё вышло по-другому, не так, как он думал.
У Яны (у жены) был иной взгляд на место мужа под солнцем, на его обязанности. Клятву перед государственным алтарем она прочла по-своему. И к этому в немалой степени приложила руку ее мать – теща с лицом уродца, предвестница бурь, умевшая провоцировать и строить укрепрайоны загодя, чуя ненастье.
Яна считала (пример, если сравнивать взгляды противоположных полов и конкретно Яны и Сергея, всегда стоял перед ее глазами, как и застывшая икона в комнате матери), что женщина – голова всему. В браке, в семье, где угодно. Тем более, когда у нее преимущества перед мужчиной в чем-то.
- Я богаче тебя, - бросала Яна с вызовом, хорошенько разглядев «хоромы» Сергея после приглашения поселиться там насовсем, а не посетить их разово, на одну ночку. И со второй попытки поставив им свою - объективную - оценку, вслух не озвученную: зачем накалять обстановку, смекалистее будет приберечь весомый аргумент для дальнейших споров, запастись очками в обмене любезностями, без которых – она знала – не обойтись в семейной жизни. - И это еще не всё... - думала и говорила она дальше.
А что говорила, на самом деле, сейчас и не восстановить? За давностью лет и событий, затмивших планомерно одни катаклизмы другими, как многими слоями закрашивают окно покинутого дома, куда не собираются вернуться. И, отступая, не хотят, чтобы внутрь заглянули непрошеные свидетели. В их окно, в оберегаемый мир ретроспективы, дабы не дать лицезреть тревожные картины прошлого, с тенью святости. Будто под толстой замазкой они, горестные хозяева, хоронят свои воспоминания – закапывают их под слоями краски, как эквивалентом земли.
...
- Какая любовь, - сказала Ядвига Савельевна (Сальеривна), - забудьте, родимые. Вы что, малые детки? Любовь прошла, она осталась в прошлом.
- ... в прошлых связях, - кажется, добавила мать Яны.
Она имела в виду предыдущий брак дочери, и вероятные многочисленные приключения Сергея. Так он думал. Может быть, намекала на что-то другое, но это что-то всегда держала в уме. Это был ее убийственный аргумент в споре с детьми: с ее собственным, выстраданным, ребенком и с этим новым – великовозрастным – созданием, мужиком, ворвавшимся в их с дочерью жизнь с локомотивной скоростью и напористостью прожженного деляги.
- Что, впрочем, и неплохо, на первый взгляд. - Пожилая, пожившая своё, женщина думала, что держит все эти размышления глубоко внутри себя, оттого и не стеснялась, но на деле выходило, что произносила вслух. Оно выходило само собой, бесконтрольно, без учета и статистики. - Энергичный, перспективный, как он сам говорит о себе, как представился, делец – это еще не худший вариант для Яны. Стерпится – слюбится.
- Я же на самом деле... по правде люблю. Её, - вскричал Сергей, не глядя на Яну.
- Люблю, не люблю, какая разница, - холодно обронила теща, не терпящая в мужчинах слюнтяйства, а в девушках – напускного кокетства. - Люби на здоровье, никто не мешает. А брак – дело серьезное. Здесь одной любовью не обойдешься, любезный. Жена – хоть и говорится тыл, а я бы сказала – обоз отступающей армии. Хочешь, не хочешь, изволь сопровождать и атаки неприятеля отбивать. По мере сил, конечно.
- Все равно, мама, - встряла в философскую перебранку Яна. - Без любви как-то...
- А на что она тебе, любовь эта, посуди сама? - заговорила с живостью и неподдельным азартом Савельевна, как будто специально не замечая присутствия Сергея (а может, заметила и затеяла эту щекотливую тему специально для него: пусть, мол, послушает?). - Ну, любишь ты, и люби на здоровье, но руководствоваться в жизни и выборе ты должна другими соображениями. Не чувствами, а разумом. Вот, у меня были чувства, если на то пошло, если у нас серьезный разговор наметился, так что? Ты прекрасно знаешь, чем все закончилось, и что из этого вышло. Так что не спорь: нет чувств, да и не надо. Не расстраивайся, придут, никуда не денутся. Хотя по мне: пустое это.
Ядвига Савельевна поглядела сумрачно на дочь и, видя ее унылое лицо и подавленное состояние, в котором та пребывала, будто придавленная тяжестью дум и забот, свалившихся валом после слов матери, смягчилась.
- У тебя была уже эта, так называемая «любовь», - сказала она. - Не помнишь, так напомню: что тогда говорила, когда настаивала на браке с Семицветиковым? «Я люблю его, мама. Мы любим друг друга». Так птичка, кажется, пела.
- Это другое дело, мама. Он, хоть и офицер, но совсем мальчишка. Дурак.
- Хорош мальчишка, - ухмыльнулась мать. - А ребенка в прежнем браке бросил. Я думала: космонавт, обеспеченные родители, дача, машина, все дела. Думала, что у тебя все сложится. А что в результате? С чем осталась?
Яна рассмеялась.
- Скажи еще: на-а-стоящий полковник! Какой он космонавт?! Капитан космических войск. Он же примитивный подкаблучник и приживала, каких свет не видывал. Плюхнется на диван, разляжется, и так целый день... и телевизор. Зачем мне такой Обломов?
- Чего не полежать, если в отпуске, - пробормотала женщина, с видимым неодобрением своих же слов: вот, заступилась за прежнего зятя, а чувствовалось: думает иначе, совсем не то, что говорит. Совсем не то. - Деньги хорошие получал, терпела бы. Если любовь такая, - добавила она.
- Какая там любовь, - теперь ухмыльнулась Яна. - Влюбленность? Может быть. А когда руки распустил, этого я совсем стерпеть не смогла. Ты же помнишь. Из-за этого и погнала. Зачем он мне такой сдался? Алименты платит чужой бабе, по дому ничего не хочет делать.
- Так у них дача, устает на ней.
- Вот, и пускай катится на свою дачу. Я, если честно, из-за одной фамилии за него вышла. А что? Семицветикова. Не стыдно, когда к тебе обращаются. В школе и институте только выкрикнет преподаватель прежнюю фамилию... девичью, меня всю колотит, стыдно подняться из-за парты и к доске выйти. Угораздило тебя, мама, муженька с такой отметиной найти.
- И то правда, всем хорош был Сергуня, только фамилия подвела. Слюсарев, это ж надо. С такой, как у него, слесарем в ЖЭКе работать, а ведь у него два высших образования, и таких умных людей в своей жизни я никогда больше не встречала. За это и полюбила: за светлую голову. Кто же знал, что он все мозги пропьет.
- Уж лучше б ты за слесаря с благозвучной фамилией вышла, чем за гения с поганым клеймом. Он и меня им наградил. На радость подружкам. Их издевок мне до гробовой доски хватит, оплевали всю с головы до ног, не отмыться.
- Так, ты с Семицветиковым сошлась, чтобы его фамилией, значит, прикрываться? - встрял Сергей. - Значит, такое укрытие избрала.
- Чего выдумываешь, у нас все по любви было – чин чином: ухаживание, цветы, конфеты, ЗАГС, свадьба, свидетели.
- Только детей не нажили.
- Он не хотел. Говорил: «Для себя пожить нужно». Ну и я к этому склонялась. А зачем мне молодой и красивой, еще жизни не видавшей, обузу на шею вешать? Успеется. Да и был у него уже ребенок от первого брака.
- Бывший муж у вас прямо здесь и жил?
- Да. А где ж еще?
- Ну, я не знаю. У него, ты говорила, трехкомнатная квартира, дача, машина. Почему к нему не пошла?
- С ихними родителями жить? Чтобы на ихней даче горбатиться в три погибели, как батрачка? - Савельевна замахала руками на Сергея с напористостью ураганного ветра. - Для этого я дочь растила, кормила, поила, воспитывала, образование дала?
- Зачем мне это нужно? - Яна встала, прошлась по кухне к раковине и опустила в нее свою грязную тарелку. - Что я дура? Всё родителям принадлежит... С ними жить? Мне дома хорошо. Когда разводились, он сказал: «Пожалеешь», а я ответила: «Было бы чего. Найду победнее, зато любимого, а нелюбимого мне не надо. Ничего, проживем и в тесноте: был бы милый по душе, проживем и в шалаше».
- Не любила?
- Почему? Всё было: и любовь, влюбленность то есть, и согласие, и... секс. А как же, я еще девчонкой совсем была, молодая. Только всё это не тот стержень, на котором семья создается, строится и на чем держится.
- Понимаю, только это неверное слово: не стержень, а база, платформа. На ней обычно здание... или семья выстраивается. А то, что ты назвала, это - экстерьер.
- Какой еще терьер? Розочка, иди сюда, - позвала Яна собаку, белую пушистую, подстриженную сучку, вскочившую с плетеного коврика у двери и подбежавшую с вилянием короткого хвостика.
- Ага, ученый, - с шумом перевела дыхание теща («Сладили же дело, договорились о браке»). - Еще один на мою голову.
2.
На этот раз, в этот свой приезд-возвращение в Москву – в один из множества повторений, калейдоскопичность которых постепенно входила в привычку и становилась для него рутиной, но необходимой (непонятно, правда, зачем?) и осознанной, Сергей был не один.
Этот приезд не был рядовым событием, обычным, как всегда, возвращением: то, что воспроизводилось памятью, как заезженные кадры из кинохроники, теперь снимали как бы с другого ракурса. А, возможно, и другой, более современной камерой – Кодаком или Панасоником, и на другую пленку, скорее даже на одну из тех карт памяти, которые только вошли в моду и использовались Сергеем в его цифровом фотоаппарате. Вот, прибывает состав с делегацией из дружественного государства или республики страны Советов. На платформу высыпают гости, радостно делятся вымпелами, сувенирами, значками, цветами, улыбками, жмут друг другу руки, обнимаются с аборигенами, как с родными или близкими, словно давно не пересекались в этом и других, параллельных мирах. Восторгаются красотой еще только одного московского вокзала, не ступив за его пределы и ничего (совсем ничего!) еще не видя. Ведут себя естественно, не натянуто.
Для тех («страшных») лет социализма просто необъяснимая наигранность на лицах. Ужимки, мимика, пластика движений, как в отрепетированной пантомиме. И, надо же, не страшатся преследований Комитета, именуемого «Лубянкой», наводившего еще совсем недавно кровавые ассоциации с лобным местом и казнями.
Теперь там (нет, это было тогда... но какая, черт возьми, все-таки разница!) памятник, зелень, пионеры, галстуки, мелодия курантов, бой каблуков мавзолейного караула по брусчатке. Они и сейчас там, все эти годы никуда не уходили. Декорации на века. Независимо от смены правителей.
Деловая, озабоченно рабочая, и в тоже время праздная атмосфера первопрестольной, то есть города, где заложили первый камень в сооружение, превратившееся в Кремль с его монументальной, не разрушаемой временем стеной, неуклонно присутствовала в любом его возвращении, как непременный атрибут вокзальной вакханалии. Ощущение воздуха города, пропитанного парами бензина, нависшей шапки тяжелого смога от чадящих далеко, но повсюду, на протяжении многих километров, труб и двигателей было неискоренимо, не удалимо с карты памяти уже в голове Сергея. Снующие автомобили, люди, грузовой транспорт и такой же общественно-полезный побратим-грузоперевозчик, звон трамваев, грохот троллейбусов, копоть автобусов, городских «Икаров» и «Лиазов», - всё это было знакомо уже много лет. Давно могло бы наскучить до игнорирования или забвения. Но как будто с новыми, неизвестными ранее добавлениями (свет? шумовые спецэффекты? склейки или компьютерные технологии?), старое кино прокрутили перед его удивленными и широко раскрытыми глазами по-иному.
Будто в этот раз картину реставрировали. Оцифровали. Но сюжет был ему известен до мелочей.
От этого навязчивого, приукрашенного, видения (отнюдь не остросюжетный фильм, а один бесконечный, затянутый повтор) невозможно было избавиться. Оно преследовало на протяжении многих лет, и он думал порой, что это будет продолжаться всю жизнь, до глубокой старости, когда ноги его поведут, и когда он не сможет уже передвигаться без посторонней помощи, а, следовательно, и оставит тогда мысль о железнодорожных путешествиях.
И еще – воспоминания на этом месте постоянно пробуксовывали - носильщики, которым, конечно, он обрадовался, потому что всю дорогу планировал, как понесет до турникетов метро весь их груз. И особенно вызывал беспокойство тот этап транспортировки, когда им придется перебираться через сам турникет.
Он был с женой. И это было иное состояние души, организации внутреннего мира и проекций в него извне. Эйфория и страх сопровождали, как приставучие носильщики, груз ответственности усугублялся и сознавался еще острее от тяжести, сковывающей руки и наливающейся в икрах.
Зря он переживал. От носильщиков Яна отказалась, этого следовало ожидать, и он внутри себя был готов к такому повороту событий.
«А что, и впрямь не хрустальные. И не стеклянные. Не разобьемся и не рассыплемся».
Дальше все оказалось еще проще: они проскользнули в подземку, как нитка в игольное ушко. Плавно и без особого трения. Час с небольшим в вагоне. Разглядывание реклам и карты метро: ему от нечего делать, ей от любопытства, для ознакомления. Она сидела, склонив ему на плечо голову, как в оранжерее. Он думал о них, о двоих, боясь пошевелиться.
- Что приехали? - прервала она ожидание.
- Да. Всё, - сказал Сергей, и они вышли наружу. - Вот и наше чертово Чертаново.
Яна взялась за лямку, уже опробованную Савельевной, и они вдвоем поволокли все, какое было приданное на пригорок, цепляясь днищем чемодана и необъятной хозяйственной сумкой (не сумка, а сумище!) за кочки, попадавшие на пути.
Красный восход на утреннем голубом небе служил им маяком. Они двигались к нему со скоростью двух улиток. Яна пыхтела, не стесняясь и не прячась, в эту минуту похожа была на одну из рыночных баб в длинных домотканых юбках, стелющихся по земле, и Сергей последовал ее примеру. Несколько раз они останавливались передохнуть. Поднявшись с горем пополам на третий этаж, Сергей поковырял замочную скважину плоским ключом и распахнул дверь.
- Вот мы и дома.
3.
- Лена? - назвал Дикарев по телефону жену чужим именем.
- Пора ехать за мужем, что-то с ним творится неладное, - у Яны мелькнула мысль, а может, и сказала напрямую. Во всяком случае, он услышал. Или догадался.
- Прости, зарапортовался, - поспешил успокоить жену на том конце провода Сергей. - Лена... она работает у нас секретарем. - Ничего лучше придумать, конечно, он не мог. Всем известно, чем занимаются в кампаниях молодые девушки, секретари. - Она распределяет заказы. Нужный человек. Приходится часто общаться...
- Ту-ту-ту? - послышалось в трубке.
- ... по работе. Не выдумывай: я имел в виду просто общение, а не спать с ней, - крикнул Дикарев, надеясь успеть реваншироваться. Но в ответ раздалось гудливое (блудливое)... гудение (мычание-молчание).
Миновал месяц, как он отвез жену обратно к теще, и остался один в Москве, погруженный в процесс торговли и коммерческой ажитации. Он работал. Да, тупо отдался работе, перепоручив заботу о второй половинке отшлифованному годами опыту ее мамочки. Он не гулял, не пил. Или почти не пил. Несколько удачных сделок позволили ему строить долгосрочные планы на будущее, и уже к лету он рассчитывал надолго выбраться к жене в Питер. Перебраться. На то были основательные причины, а не только, как выражалась Савельевна, «охи-вздохи» и тоска по родному - теперь уже осознанно родному - очень близкому, наверное, самому близкому, человеку: его супруге.
Он уже давно поймал себя на мысли, что многочисленные переезды туда-обратно, стали входить у него в норму, в привычку, как-то разбавляя существование в серости московских будней, в рутине аудиенций, встреч, переговоров и споров о цене на товар – неприемлемом и вечном экстерьере его жизни. Всюду, всегда один и тот же спор: сколько это будет стоить, а разумна ли предложенная и востребованная цена за услугу, за товар?
Они с Яной решили пожить раздельно. Пока. Разделившись на время. Посовещавшись, конечно, с мамой и испросив у нее разрешение на столь неожиданный и решительный шаг. Причин было много, но основная, озвученная маме первоначально, пока не стало невозможным скрывать истинную, выглядела правдоподобно: Яна скучала.
Сергей отсутствовал на работе большую часть дня. Она слонялась по маленькой квартирке. По комнате, где они спали. Шаг вперед, два шага назад. Кухня, еще меньше. Прихожая. Ванная за поворотом. Квартира как будто вся состояла из поворотов и углов. Еще антресоль, о которую при желании, если подпрыгнуть, можно было удариться головой. Поначалу не знала чем заняться, но скоро сообразила и стала обустраивать комнату. Их собственность. И незаметно для себя перебралась на общую территорию: взялась за уборку хлама, которого в квартире хватало.
Тетка ее не беспокоила, редко показывая нос из своей западни, прошмыгивая по делам в туалет и обратно с ретивостью полевой мышки. Раз они все-таки поконфликтовали, когда Яна, распластавшись по-пластунски в прихожей, мыла пол. Тетка прошла мимо, без слов. Это и взбесило чистюлю. Сергей знал, как болезненно она относилась к понятиям чистота и уборка.
Яна не выдержала и высказала претензию Марине Семеновне в крайне нелицеприятной манере, которая ей была свойственна и не однажды выбивала из седла и самого Сергея.
- Марина, тебе сколько лет? - раскрасневшаяся и всклокоченная, Яна смотрела снизу вверх на родственницу. - Разве можно так жить?
- Как так? - только повела плечами тетка, не понимая, чего от нее добиваются.
- А вот так. В грязи.
- А что такого? - опять не врубилась тетка, она никак не могла взять в голову, что от нее хотят, в чем, собственно, претензия? Тугодумка.
- Ты – взрослая женщина, а ведешь себя, как малолетка. В нормальных домах полы моют каждый день, а вы заросли в грязи, вокруг настоящее болото. Трудно тряпку намочить и протереть? Стыдно за вас.
Марина Семеновна также покраснела, но не от стыда, а от захватившего ее в плен возмущения и страха за свою жизнь. Она без ума боялась любых посягательств на ее свободу, на свободу передвижений по квартире, по городу, по жизни. И на ее право долевого владения приватизированным по закону жильем, обладание которым сулило спокойные, размеренные дни существования до самой, такой не скорой по ее предположению, может быть и вовсе эфемерной, как страшилки про привидений, смерти. Ей всюду мерещилась угроза насильственного изъятия этого права, и эта угроза для нее была пострашнее старухи с косой. Видимо, с той она собиралась как-то договориться. Вероятно, полюбовно. Она убежала обратно к себе, хлопнув дверью – отстреливалась, отступая («Тупая!»).
С тех пор Яна просилась домой в Питер каждый день. Как просятся малые дети в туалет. И Сергей сдался, не очень понимая, как ему поступить и что делать с этой конкретной ситуацией, что делать с раздором и открытой неприязнью, образовавшейся уже не только между ним и теткой, но еще и между женой и старой мымрой. Отъезд, как отступление? Это был выход. Не решение всех проблем, но передышка.
- Потом что-нибудь придумаем, - говорил он, затягивая развязку и закрывая глаза на неприятное ощущение предстоящей расплаты за свою халатность. Жжение-предупреждение в паху, там, где яйца, как будто туда нацелен удар. Пинок возмездия. - А все почему? Потому что все это не стоит выеденного яйца. Опять контаминация, черт побери.
А она говорила, как всегда обрушиваясь на него со всей своей открытостью, откровенностью высказываний и беспощадностью (она не выбирала окольных путей):
- Раньше надо было думать, когда еще не женился, а только собирался. Перед этим, а не опосля.
- Что ж, правильно, - вынужден был признать справедливость критики Сергей, от этого, правда, легче не стало, а может даже стало хуже: догадывался, знал ведь. Однако пошел дальше и переступил через опасения, как всегда полагаясь на авось, на «всё само рассосется». А вот не рассосалось, и даже... дальше думать не мог. Страшно.
4.
Яна забеременела. Но не в Питере, когда жила отдельно от Сергея (на этом можно было бы роман закончить... и приступить к новому), а еще тогда в Москве, когда в первый раз посетила этот город. Точнее во второй – первым был приезд на ознакомительную экскурсию всего на сутки несколькими месяцами ранее зимой, и который положил начало их знакомству. С Сергеем, с будущим мужем. Для нее вторым. Для Сергея же Яна была первой. По зарегистрированному акту государственного благосостояния. Всех, кто был до нее, он предпочел забыть.
- К чему все эти счеты? - отмахивался Сергей от навязчивых компрометирующих мыслей и выговаривал Яне, повторяя слово в слово, как назидания или заклинания, засевшую в мозгу установку Ольги Книпер, внедренную туда задолго до встречи с его будущей законной женой («С его судьбой»): - Штампы в паспорте по большому счету ничего не значат, это всего лишь печати. Даже не слова, а так – чернильная размазня. Оттиск, тот самый знак, о котором я говорил, сигнализирующий (и только) о факте. О случившемся. Важнее – суть документа, завизированного госорганами, подлинная жизнь и глубина отношений двух людей противоположных полов.
- Демагог, - отвечала Яна.
- Не-а, на самом деле, куда значимее для влюбленных, для пары, даже если не по любви сошлись, верность, преданность, общие цели и взаимная симпатия (без нее тоже как-то не очень).
- И что это значит?
- А это значит, что штамп он хорош, конечно, в плане стабильности отношений, исходя из меркантильных соображений: там субсидии какие выбить, подачки от государства, детям – детсад, школу, взрослым – льготы по налогообложению и вес в обществе. Но на личных отношениях, на связях в семье он не сказывается, на нем не поиграешь, как на струнах души. Его можно даже проигнорировать, что и делает большинство не расписанных, проживающих в свободном браке.
- Я бы на такие отношения никогда не согласилась бы, - сказала Яна.
- Я тоже, - уверил Сергей. - Оттого и расписался.
А теперь стоял знойный май, полыхая за окном их комнаты, московской комнаты, не вместительной для двоих, казавшейся такой удобной и достаточно комфортной для одного, но совсем не подходящей для двоих, тем более для троих. А к этому следовало готовиться. И довольно скоро.
Эмбрион в животе только оживал, колыхался, редко толкал ножкой – так говорила Яна, прислушиваясь к шуму и движению внутри себя, как к подземным толчкам.
- Что? Бьется? - спрашивал Сергей, замирая от душившего страха. За нее, за него, за себя. За весь мир, что распахнулся нараспашку перед ним - человеком, у которого раскрылись глаза на недоступное ранее счастье, чудо (да как угодно назови, все в точку) лишь на исходе четвертого десятка лет.
А это действительно было чудо, которое не укладывалось в прежние представления с тихой и размеренной жизнью холостяка.
- Сам послушай, - коротко отвечала Яна. - Прижми ухо сюда... ой, нет, не надо. - Она пугалась новых толчков в пузе, - ножками стучит, футболистом вырастет, - и, переждав, просила: - Дотронься ладонью здесь... тихонько, - указывала место, - чувствуешь, как пульсирует тут.
- Тебе не больно будет? - осторожничал Сергей, ощутив пальцами несколько ритмичных ударов, слабых, но отчетливо им зафиксированных.
- Не так чтобы больно... как-то необычно.
...
- Я так рада, - кричала в трубку Савельевна. - Я так долго этого ждала. Наконец, это произошло.
- Только не по вашему желанию («По щучьему велению, по моему хотению»), - сопел в трубку Сергей. - Я настаиваю на этом. Вы здесь не при чем.
- Хорошо, не при чем, - не спорила Савельевна. - Приезжайте в Петербург. Если сам не сможешь: работа и все такое, то пусть Яна одна приезжает и поживет у меня немного. И мне веселее будет. Мы с ней по магазинам походим, приглядим для ребеночка распашонки всякие, соски, бутылочки, словом все необходимое. Нам будет, о чем поговорить. - Савельевна замолкла на том конце провода. - Отпусти ее, Сережа. Пусть мать навестит. Я соскучилась.
...
Посреди знойного полудня, когда одновременно и раскаленный и холодный воздух за окном играл кристаллической решеткой и отраженной радугой, а они лежали в постели и блаженно смотрели в потолок, раздался гудок. Эсэмэска от Ольги. Писал Кеша.
«Нет, это была не смс, - вспоминал потом Сергей (обливаясь потом). - Зуммер вибрирующего пейджера (pager), шагомера. Паж, молодой человек, готовящийся к посвящению в рыцари, мальчик-слуга... перевернутая страница (to turn a page), пролистанная... эпизод, событие... сообщение, переданное с помощью специального устройства».
Сергей прочел. Этот сигнал. Этот знак свыше.
Кеша-Ольга (Кентавр с головой Ольги) сообщал на нескольких страницах, что скучает, что много просить впредь не будет, и вообще согласен (согласна) на все, даже на смерть... это он присочинил потом (уже в своих воспоминаниях – так хотелось вывернутых рук и мольбы и слез в глазах).
- Что она пишет? - заинтересовалась вдруг Яна, на локте пододвигаясь к нему ближе.
- Это ее сын, - сонно ответил Сергей, наступая каблуком на гамму чувств, бушующих в груди.
- Но диктовала-то она, - сказала Яна.
- Она...
- Я знаю. Читай вслух. Или нет, дай я сама.
Сергей замешкался на секунду. Он припомнил, как на кухне Петербурга Яна по телефону объяснялась со своим прежним, как это сейчас называется: бойфрендом.
«Проклятые американизмы, любовник – по-нашему, просто и понятно».
Он вошел внезапно (упал как снег на голову). Но вклиниваться в выяснение отношений не спешил и не хотел. Да, Яна особо и не дала тому невидимому конкуренту места для маневров. Сказала, что «да, выбрала этого старпера вместо него, да, он лучше, нет, с ним покончено навсегда, она уезжает навсегда и просит забыть...» Что забыть она не сказала – бросила трубку на рычаг. Сергей вспомнил про китайские телефоны, которые он продавал в течение полугода. Ассоциации легко рождались в его мозгу, и также стремительно его покидали.
- На, читай, - протянул он черный тяжеленький футлярчик с электронными мозгами, напоминающий мыльницу.
«Такой же мне предлагал когда-то юный родственник Пустосвятова, - мелькнуло у него в голове. - Что б ему пусто было. И на этом и на том свете».
- Да-а, - покачала головой Яна. - Крик души. На что она рассчитывает?
И до Сергея дошло, наконец-то допер, что это всё: финиш отношений с Олей. Последняя черта под ними. С точкой, с восклицательным знаком.
5.
Ребенок родился следующей зимой в Санкт-Петербурге. Сергея рядом не было, вынужден был остаться в столице: его удерживал на месте крупный строительный заказ. И еще одно: они - то есть Савельевна юридически, по бумагам, - купили квартиру. Однокомнатную в Москве. Даже две, продав насиженное жилье тещи, разменяв его на две квартиры: одну в столице, другую – в Питере.
Квартире в Москве под номером тринадцать в хрущевке на окраине - далековато, конечно, но зелено усаженной: «Ребенку нужен кислород и прогулки на природе», - предстояло стать перевалочным пунктом. По мере накопления денежных средств ей надлежало послужить верой и правдой молодой семье. Так сказать, до лучших времен, до переселения в полноценное, просторное, трехкомнатное жилье при следующей покупке, точнее продаже-покупке. Мечта тещи и бабушки: «Я детство провела в такой квартире далеко на Урале». Потому что в ход она пошла бы с молотка, как и другая – питерская, в которой также временно перебивалась теща.
Манипуляции с квартирами головокружительные и прямо-таки наполеоновские, завоевательные. С нашествием Чингиз-хана, однако, несравнимые и отчасти смахивающие на авантюру – денег-то еще не доставало до аккорда. Правда, за решением тещи, а теперь и всех, всей семьи, так как все дали добро и свое согласие на претворение в жизнь ее грез, таилось что-то еще. Сергей не понимал что, но смутно догадывался (недаром Лука загодя провел с ним беседу на тему предсказаний) и насторожился надолго. Эта настороженность вместе с беспокойством за жену, за будущее наследство надолго поселилась в нем, как глубокая заноза, которую не сковырнуть ножичком. Как рак, заползший в самый угол речной пещеры.
Не вещественность его беспокоили: не мебель и недвижимость, не деньги и банковские накопления, и все то, за что платят амортизацию. А волновало его хрупкое существо, еще только на уровне духовной субстанции, некий мираж неопределенного, сублимированного приза, владеть которым ему, вероятно, предначертано свыше, к чему он шел и дошел, наконец, всю свою сознательную, а может, и неосознанную жизнь.
«А куда было им деваться?», думал Сергей, оправдывая своё схимническое послушание и примирение с главенствующей ролью тещи в их триумвирате ее какой-то неизвестной разновидностью болезни (например: манией или маниакальностью): она благословила, она всем рулила, от нее зависело по большому счету - и с этим счетом уж точно приходилось мириться в отличие от пресловутых лишних штампов на тисненой бумаге – их счастье, их благополучие. Она поставила – решительно и не церемонясь – на их судьбу свою резолюцию, свою печать.
«Пусть порулит, - полагал он милосердно, поистине с царской (достойной Петра, Екатерины и Елизаветы вместе взятых – наиболее известных русской истории транжир) роскошью разбазаривая свои права на главенство (по праву мужчины и добытчика). - Если ей так хочется. Может, у нее зуд. Не почешешь, не успокоишься».
Таков был план отчаянной Савельевны, рискнувшей на многочисленные переезды ради благополучия семьи, но скорее всего, делала она это все-таки ради единственной дочери. Этим оправдывалась, и так, во всяком случае, прилюдно, она отвечала любому, кто спрашивал о причинах такого безрассудного, просто сумасбродного поступка. Шага.
- Я ради них стараюсь. - Савельевна указывала перстом без кольца на молодых. - Мне самой уже ничего не надо. О них хлопочу, беспокоюсь.
«Да, она просто святая!» - заходился в эйфорическом восхищении стареющей женщиной Сергей.
Он затеял ремонт в хрущевке. И перво-наперво установил железную дверь с хитрым запрограммированным замком вместо хлипкой и ненадежной деревянной преграды – вошло в привычку защищаться, баррикадироваться от возможных напастей и нападений, время такое было. Для этого он вызвал своего старого друга и моремана Мошку. Больше для компании и для атмосферы праздника, чем для реальной помощи приглашенной бригаде переквалифицированных домушников.
Пришлось покорпеть день-другой над электронной базой на дисках с данными всех абонентов МГТС, чтобы того найти - старые записи с номерами телефонов были навсегда утеряны в лихорадке лет. И для чего взял, точнее, дал себе, так как был, как это сейчас говорят, фрилансером, отгулы. Его спонсор и настоящий работодатель - не тот, который считался официальной крышей, а тот, кто был в доле со своими откатами и премиальными, - отбыл за кордон, поэтому подобающего контроля над ним и его людьми не было. Монтажники слыли опытными ребятами и справились без подглядки. Работа текла своим чередом и без него, без его участия, часики тикали, денежки уже капнули на счет. Чем хороша была работа менеджера по продажам (Сергей часто вспоминал об этом с запоздалой грустью): мифическая ответственность, провозглашенная учителем Пустосвятовым, на поверку оказалась блефом. Вся нагрузка падала на этап расчета с заказчиком, когда нужно было правильно угадать размер отступных и не обидеть никого, себя любимого в том числе. От этого зависела прибыль. Правда, что из этого вышло - из приглашения Мошкина, а не от дележа, - впоследствии даже вспоминать не хотелось.
Вторым по важности делом был пол. Он принялся за него, наняв халтурщиков. Определив им задачу, Сергей отбыл на весь день. Он всегда делал ноги в ответственный момент: «Особенность работы менеджера, как и любого руководителя - причем, чем выше ранг управленца, тем это встречается чаще, - постоянное делегирование полномочий». Цитата Пустосвятова. Работа предстояла грязная, даже не пыльная, а еще хуже: столбом стояла не только пыль, квартира превратилась в горячую и мокрую русскую баню, в парилку, в Сандуны. С парящими в воздухе ошметками старой рыжей краски, подогретой, размягченной паром и соскобленной машиной-газонокосилкой, со срезанным ее резаком верхним слоем дерева, утрамбованным в контейнер. Визг стоял страшный, такой, что соседи постучались было, но тут же спаслись бегством из воспламененной квартиры. Потом разберемся, решили они. С этим вредителем и загрязнителем атмосферы. И нарушителем общественного порядка.
- Возвращайтесь не раньше пяти часов вечера, - предупредил суровый начальник машины, чем-то напоминающей газонокосилку.
Тогда Сергей даже прикинул в уме, что это тут на его квадратных метрах вздумал косить бравый строитель, давший рекламу в газету о скором снятии паркета. В его квартире паркетом не пахло – только струганная доска, крытая густым доисторическим подобием бустилата темно-рыжего цвета; она поскрипывала под ногами и шевелилась в некоторых местах зыбко, как болото.
«Хорошо, что не ходит ходуном», - Сергей не лишился окончательно чувства юмора и оптимизма.
А почему вдруг ему захотелось таких кардинальных перемен? Ответ не заставил себя долго ждать. Он вспомнил свои видения в период морских путешествий по итальянскому раю. И прогулки по тенистым каменным улочкам, как будто вытесанным из уральских малахитов и перенесенным из сказок Бажова, из детства самого Сергея в этот средиземный мир солнца и сверкающей воды. Он помнил плашки янтарного паркета, ребенка на полу, и мечтал реализовать эту волшебную картинку наяву. Теперь уже со своим, реальным, сыном.
6.
Новый год. Новый, в прямом и переносном смысле: празднование в Питере, последующий за ним отъезд и последующая жизнь, совершенно иная, не похожая на прежнюю – уже в Москве. На новом месте для нее. С новым багажом для него. Постфактум процесса соединения двух равноудаленных сердец. Следующий год – следующая жизнь. Что от нее ждать? Какие надежды связывать с совместной жизнью образовавшейся пары? Сергей не сомневался, не колебался с ответом: только радужные, только перспективные и прямые, как Калининский проспект (Новый Арбат), или как тут, его аналог - местный Невский.
Но так получилось, что в первый же день приезда в предновогодний Питер между ними вспыхнула ссора. Что явилось этому причиной, вспомнить оказалось проблематично? Хаотично: вокруг царил хаос, и слово, которое Сергею приходило на ум, чтобы описать все происходящее там и тогда, было одно-единственное – недоразумение. Или эта ссора с беременной (на седьмом месяце) женой назревала давно, и только сейчас гноивший нарыв раскрылся?
- Катись отсюда. Уебывай. Можешь прямо сейчас, никто не держит.
- Подожди. Присядь и подумай спокойно: хочешь ты уехать... прямо сейчас? Или останешься?
«Это сказала теща, - вспоминал Сергей - Эти слова принадлежали уже ей. Не Яне. Та была на взводе и далека от самоконтроля. Если вообще могла что-либо контролировать и здраво рассуждать. Без эмоций, саму себя не распаляя до состояния бешенства».
Сергей и сам пребывал в прострации, не в силах воздействовать каким-либо образом на жену. Совершенно обездвиженный, и, со стороны казалось, даже равнодушный к убивавшейся в бесслезных рыданиях жене, будто его укусила кобра, черная мамба, или другая змея, впрыснутый яд которой вызывает паралич. Он вынужден был наблюдать за ее истерикой безмолвно – лишние слова подлили бы масла в огонь.
«В зеленый огонь, выбрызгивающий из ее глаз расплавленные бисеринки молний и искривший статическим электричеством».
- Мама, ты не знаешь, я тебе не все рассказала... не все рассказывала, - голосила Яна, захлебываясь своими словами, точно рвотой. - Он издевался надо мной. Всё время издевался. Он – садист. И когда я еще не была беременной, и после. Всегда. Я терпела и молчала, но теперь все скажу. Пусть убирается, и без него проживем. Одни. Ведь, правда?
- Да, доча. Да, - кивала теща. - Успокойся.
Сергею в голову стали приходить почти бредовые идеи, например такие: не спастись ли бегством? Прямо сейчас. Взять и пуститься наутек, поджав хвост. Набитый людьми и багажом вагон скорого поезда представлялся сейчас ему не хуже самого надежного и спасительного места на земле. Быть может, это было такое же защищенное укрытие, как незабвенный остров Робинзона Крузо? Во всяком случае, не хуже нынешнего его местоположения.
«Или лучше сказать: место стояния. Вот, более точная формулировка. Если можно назвать эту позу с трясущимися полусогнутыми коленками стоячей. Прямо как в затасканном каламбуре: состояние не стояния».
...
На следующий день, первого января, случился пожар в квартире этажом ниже. Там жила одинокая девица легкого поведения Ленка. Не настолько легкого, чтобы открыть притон, но близко к этому, потому что любила выпить и приглашала, по уверениям близких и благопристойных женщин Сергея, кого не попадя на огонек своей красной под абажуром лампы. Вечером, и даже поздней ночью.
Сергей имел честь познакомиться с ней ранним утром на другой день после своего второго приезда к Яне. Вероятно, слух долетел. Слух о приезжем кавалере молодой соседки, не согласной засиживаться в девках дольше, чем ее менее удачная и более зрелая конкурентка на любовном фронте, как передавали кухонные сводки с мест боевых действий.
Ленка появилась неожиданно, разбудив и оглушив дверным звонком. В шелковом, до середины бедра распахнутом, заманчивом халатике она ждала развязки, шаркая оголенной ножкой в домашнем тапочке по цементной плитке лестничной площадки.
- Солью не поделитесь, - протянула она пузырек из-под корвалола.
Яна не пустила ее дальше порога.
- Не пускай ее, убежит, - крикнула она Сергею, чтобы он удержал Розочку, рвущуюся наружу за открытую слегка дверь. - У нее течка.
Пока Ленка разглядывала в дверную щель - то есть в зазор между дверью и наличником - бывший когда-то атлетичным торс заспанного мужа соседки, в утренней майке и волосатых подмышках любопытствующего в прихожей, а сам Сергей раздумывал, кого жена просила не пускать, Яна сбегала на кухню за порцией яда для соседки. Она, трясясь, в ярости и спешке, пересыпала соль из пачки в предоставленную разлучницей «мензурку». Конечно, рассыпала чуть-чуть по меркам предстоящего горя, перебрав - хотя воспользовалась воронкой - через края нежадного сосуда, поначалу отказывающегося, как назло, наполниться мгновенным потоком, а не струйкой; но затем внезапно, откуда ни возьмись, в узкое горло ущелья из стекла как будто сошла лавина с камнепадом.
- Вот, сука, - выругалась Яна, когда захлопнула дверь перед интриганкой - перед ее носом со следами белого порошка, испачканного мелкодроблёной солью, как у опустившегося наркомана. - Приперлась на смотрины, ****ь такая. Ни одного мужика не пропустит мимо своей юбки.
Остальную информацию о ней Сергею закрыли. За грифом секретности.
- Надышались мы сегодня углекислым газом на год вперед. Пойдем, выйдем на улицу, прогуляемся, - позвала Яна, как только они закончили убирать с лоджии пропахшие гарью, все в саже простыни, постиранные и вывешенные на бельевые веревки для просушки. А также коробки и перетянутые шпагатом листы гофрированного картона – тара («А по мне – так ненужный хлам»), цветочные горшки с землей - заготовки для весенней высадки - и обгоревший местами, теперь точно никому не нужный, труп ватного одеяла.
- Пойдем. Хуже от этого не будет: ни тебе, ни ребенку, - откликнулся на зов Сергей; он был все еще чумаз, как трубочист, который вылез из дымовой трубы. - Сейчас только отмою сажу снаружи. Тело-то так и быть почищу, а вот внутрь не добраться мылом и мочалкой. И в горле першит, дышать нечем. Будто всю ночь в паровозную топку уголь кидал, с головой по пояс туда нырял с лопатой. В самый раз на улице кислородом запастись.
- А я тем временем, пока вас не будет, проветрю помещения, - сказала Савельевна. - Растворю все окна и балконную дверь.
- Сама только не простудись, - предупредила встревоженная Яна.
«И сама не растворись на морозе. С тебя станет: как рафинад в стакане кипятка растаешь. Поминай, как звали. А не то в балконную дверь на своем помеле улетишь. Только ручкой не забудь помахать на прощание... или помаши. А как правильно говорить?»
Сергей вспомнил (что-то развспоминался он в последнее время, ой, не к добру это), как с бывшей полюбовницей Ольгой спорил о верном произношении глагола: «машет» или «махает». Его версия была «машет», ее – другая. Они вообще редко соглашались и сходились на одном, а ежели такое происходило, то всегда сдавалась она, Ольга. Припоминала, кто в доме хозяин, кто платит и заказывает музыку, и быстренько соглашалась, дабы не злить.
- Я в полушубок завернусь, - отреагировала Ядвига Савельевна. - Это так на всякий случай. Ты знаешь, дочь: меня ни одна хворь не берет. Я ночью сплю с открытой лоджией, - эта тирада уже адресовалась Сергею, - с детства отец приучил к закалке. У меня не то, что в вашей комнате-душегубке: всегда свежо и прохладно. Учти, Ян, - опять вернулась к дочери теща, - когда ребенок родится, я тебе не позволю над ним издеваться. Повешу градусник на стену, будем сверять температуру, каждые полчаса – проветривать комнату.
- Ты мне ребенка застудишь.
«И с чем это ты ее сверять собралась? С каким-таким эталоном, мер и весов? У тебя, небось, на термометре всегда одна примерная температура – восемнадцать градусов? А то, глядишь, и минусовая. Закалять, так уж закалять, чего мелочиться. Можно еще ледяной водой из шланга... в купель, а то и в прорубь».
- Ничего, ничего. Ему это полезно. В мою комнату переедешь на время. А не то укутаем его в одеяло, и на лоджию положим на час-два. Прогулка и сон одновременно. Я и подиум изготовила из досок.
Савельевна с тоской взглянула за стекло на свою шикарную и широкую – предмет гордости – лоджию.
«Вот-вот, - проследил ее взгляд Сергей, - в то самое одеяло хочешь закутать ребенка, которое приказало долго жить? Плакало твое приданое. Уничтожила его Ленка, ценой своей квартиры уничтожила, сожгла из-за зависти. Не доставайся ты никому тогда, раз мне нет счастья, то пусть никому не достанется... Вот и все ее суждение...»
- Ах ты, Ленка-потаскушка, - вырвалось из груди тещи. - Допрыгалась с кобелями. Публичный дом устроила. Подожди, за все мне заплатишь. Я на нее в суд подам.
« ...Вот тебе тут весь и суд, и приговор, и исполнение... Не дам. Не дам ребенка мучить. Только одеяло тут при чем? За что оно пострадало?»
- А что же вы, Ядвига Савельевна, дочь не выучили закалке и проветриванию? - Сергей живо воскресил в памяти обстановку не пострадавшей Яниной комнаты (тем паче до нее было не более двух шагов, почивала за соседней стенкой), а точнее, ее шикарной постели, обозванной Савельевной «трахадромом»: пуховые взбитые подушки, мягкую обивку двухспалки, полосатый матрас сверху, призванный на подмогу, на котором тело не просто лежало, а погружалось и утопало, как в трясине.
- Ей скажи слово, только попробуй. Съест с потрохами, не подавится. Самостоятельная больно выросла. Ничего, скоро мать научится понимать... и любить.
...
После прогулки они шли обратно, когда приблизившись к парадной, им повстречалась выходившая оттуда пара: женщина с мальчиком лет десяти-двенадцати. Молча разойдясь в тесном проходе перед крыльцом и не проронив ни слова, Яна обернулась и посмотрела им в спину.
- Эта женщина всегда ходит одна, без мужчины, - сказала она, - со своим сыночком под ручку. Часто вижу. И только вместе, одного мальчика или ее, порознь - никогда. Наверное, не отпускает от себя. Никуда. Как собачку на привязи.
- Одинокая? - спросил Сергей.
- Да. Мужа нет. Она вся в нем, и только в нем. В мальчике. Никаких мужчин, знакомств.
- Это плохо?
- Ты утверждаешь или спрашиваешь? Это ненормально. Так нельзя жить женщине. И в первую очередь, плохо для мальчика. Из него вырастит инфантильный субъект. Из такого ребенка проку не получится, потому что маменькин сыночек.
- Кто знает, как нужно детей растить? В какой атмосфере и обстановке. Кто скажет наверняка, со стопроцентной уверенностью: в материнской любви, или в отцовской строгости?
- Вот как? Ты так считаешь?
- Мне так кажется. Я не уверен. Может быть, нужно ни так и ни так. И то, и то плохо. Словом, я не знаю.
- Вот, и не философствуй, коли не знаешь. Ничего не понимаешь.
- Растолкуй.
Сергей внимательнее присмотрелся к удаляющейся парочке: высокая женщина в длинном пальто с белым меховым воротником - восклицательный знак - и невысокая фигурка мальчика в коротком пальтишке - согнутая спина и шея с головой в шапке-ушанке - изображение искривленного вопросительного знака. Что-то знакомое показалось ему в этих фигурах. Он напрягся, чтобы вспомнить и узнал в них своих старых знакомых: Ольгу и Иннокентия, лет этак десять назад.
- Кажется, это понятно всем и без пояснений. - Яна подхватила Сергея под руку и тронулась с ним в прежнем темпе, потеряв интерес к объектам, спровоцировавшим разногласия. - Женщине воспитывать одной ребенка также противоестественно, как... как... - она попыталась найти аналог, и покопавшись в ассоциациях, ничего там не нашла, совсем ничего.
- Как ругаться матом, - подсказал Сергей, скривившись в усмешке.
- Вот как раз это не предосудительно. В наш век очень даже гармоничными считаются отношения, когда мужчина встречается и влюбляется в женщину, умеющую вести себя с мужиками. Которая за словом в карман не лезет. Знаешь, в каких коллективах приходится нам иногда трудиться, в компании каких подонков и отбросов самоутверждаться? Надо уметь за себя постоять, а не ждать рыцарей.
- Это знаю. Только наравне с ними сквернословить – это загиб. Тебе не кажется?
- Я, представь себе, до училища – даже в школе – матом не ругалась, не знала из того лексикона ни словечка, стеснялась, когда в моем присутствии кто-нибудь высказывался. Краснела, как целка. Но потом прошла все университеты за считанные дни. Зато теперь... я тебе рассказывала, какая у меня работа? - Яна работала на окнах, сидела в отделе комплектации, координировала выезды на объекты монтажных бригад, выписывала им наряды на работы. - Всегда найду, что сказать. За мной не заржавеет. У нас монтажники – мастера по многоэтажному, таким кроют, что уши в трубочку заворачиваются. Мне вначале тоже уши закладывало, а потом ничего – привыкла, и сама ввернуть пару-тройку выражений теперь уже, конечно, смогу.
Сергей подумал, что как раз этим она его и забавляла первое время: ему становилось потешно от ее выходок и крепких словечек, кинутых безо всякого повода и даже с гордым вызовом и похвальбой. Как будто она бравировала своими знаниями и умением вставить нецензурное словцо посреди вроде бы мирной и культурной беседы.
«Вот какая я!» - хвалилась она, неизвестно перед кем и зачем (ему-то это было совершенно без нужды и даже резало слух, как фальшивая нотка в симфонии, написанной автором, а воспроизводимой не им, а исполнителем с поверхностными знаниями нотной грамоты и безбожно вравшим даже в азах, не говоря о ятях).
- Компанейская и простая, - прибавлял Сергей, завершая полет ее мысли. - Она еще не такое способна отчебучить.
Правда - нужно отдать ей должное, - она никогда не употребляла больше одного слова. Этим ограничивалась. Ужалит, и наблюдает реакцию, тихо ликуя и радуясь произведенному шоку. Фурору.
«Что ж, - думал Сергей, - у каждого своя фишка, свой прием, которым он цепляет людей и завоевывает внимание окружающих. И их симпатии. - И тут же подумал о своей, теперь уже бывшей, симпатии – об Ольге: - А та никогда не позволяла себе мата. Представить ее, брякнувшей матерное слово, все равно, что слетать на Луну. Но это вовсе не значит, что она по разуму стоит намного выше Яны. Это же не одно и то же. Совсем не то, как если бы поставить рядом пришельца с планеты с высокоразвитой цивилизацией и земного, приземленного, гомо сапиенс для сравнения. Совсем не одно и то же, это разное, и совсем ничего не значит».
...
- Он его любит, это видно сразу, бросается в глаза, даже невооруженным глазом, - бабка кивнула в сторону кухни, куда скрылся Сергей, и где спал в кроватке младенец. - А как же иначе: папаша!
Сергей запахнул хилую дверь с расшатанным стеклом, но расслышал последние слова древней, как баба Яга, подружки Ядвиги.
Празднование Нового года было в разгаре. Прошел год, а ничего, казалось, не изменилось. Кроме обстановки веселья и этой новой гостьи – подруги Савельевны. Нет, обстановка как раз была прежняя, привычная: та же мебель, только рассортированная иначе, как неоконченный к сбору конструктор лего, те же лица хозяев на празднике. Обои другие и комната другая, поменьше. Потому что квартира была другой. Семья переехала.
Отгрохотали взрывы петард и крики гуляк за окном. Притихли соседи снизу и сбоку, сверху - уехали отмечать в гости. Многие уснули, или отключились.
- Чего вам еще нужно? - разгорячилась милитаризированная бабка, опьяневшая (еще один стопарик, и будет пьяной вдрызг), размахивая руками, и даже ногами под столом. - Одна квартира в Питере, другая – в Москве. Еще осталось купить в Париже для полного счастья... А насчет усталости Янкиной и прочего скажу: «А что и я так жила... тогда... раньше: придешь вечером с работы, усталая, с ног валишься, а нужно еще накормить, спать уложить. Одному даешь сиську, другому – письку. И все довольны».
7.
Вот, наконец, и отбытие в столицу, с женой, ребенком, с чемоданом и тюками. Как цыганский табор.
Яна собрала в одну кучу ворох зеленных гибких трубок для укладки волос - заменяющие ей бигуди фиксаторы прически, электрощипцы для горячей завивки и еще одну электрическую штучку - начинающую вибрировать и жужжать при втыкании вилки в розетку, не подумайте, что плохого - зубную щетку на батарейках. Запихнула всё это в чемодан, упаковав внутри покомпактнее. С ним она намеревалась отправиться покорять столицу.
- Ничего не забыла? - еще раз оглядела она комнату и полупустой шкаф. Оставлять чего-нибудь ценного она здесь не хотела. - Нет, кажется, ничего. Всё взяла.
- Не много всего?
- Пригодится.
- Переть всё это через всю страну в поезде? Хм. Если что, в Москве можно все это купить.
- Не сори деньгами, зайчик. Ничего, не надорвемся. Мама поможет донести до вокзала.
- А там? В Москве.
- Бог поможет, - растянула губы в улыбке Яна.
Сергею ею настрой не понравился.
- На бога надейся, а сам не плошай.
- Ах, ты мой, знайка! Не оплошаем, не переживай. - И тут вспомнила. - Где же моя отбеливающая паста и брекеты?
- Я пойду, посмотрю расписание автобусов. Оно на кухне?
- Да, зайка, иди и спроси маму, что она там возится у плиты? Нам еды в поезд достаточно, и домой в Москву мы её с собой, конечно, не понесем, мы же не в голодный край едем. Что нам её, скажите, в поезде оставлять, все равно не съедим? Только проводников подкармливать, дармоедов. Не заслужили.
12. Рай для мужчины.
1.
Май выдался отменным на редкость. И пышным, как свежеиспеченная булка. «Так бы и ел его. Кусал бы и ел, - мечтал Сергей. - Наверное, урожай соберут богатый. Хотя... какая разница и какое мне до этого дело? Хлеб в магазине не переведется: не девяностые, поди, и всего остального не убудет. Вот и наступило для многих страждущих долгожданное время всеобщего удовольствия от потребления. Прилавки ломятся от товаров, производства нет и в помине, ширпотреб течет из-за границы. Раздолье, размах, широка русская душа и щедра. И великодушна. Эх, разгуляй!»
Мечтатель сидел на скамейке рядом с Яной. «Рядом, Розочка, рядом. Как командовала Яна своей собачке». И смотрел вдаль на кромку опушки уже зеленеющего леса. А на бездонное, необъятное и беспредельное голубое небо с перистыми облаками любоваться надоело, да и глаза заболели.
- Еще пару дней назад мы были в Питере, - сказал он, лениво потягиваясь и жмурясь от солнца. Ему вспомнились тоскливые и скучные серые дни в северной столице, с моросящим дождичком и беспросветным непроницаемым куполом над городом. - А теперь мы тут. - Он подвинулся, чтобы сесть поудобнее, не отрывая головы Яны от своего плеча, придерживая ладонью. - С погодой нам повезло, - неожиданно заявил он.
Яна опять прикрыла глаза.
- Яночка, не спи, родная. Что с тобой?
- Что-то устала, - ответила Яна. - Но уходить отсюда не хочется.
- Мы не торопимся. Куда нам спешить?
Яна приподняла голову.
- Завтра «Лебединое озеро» в Большом. Сомневаюсь, как я с этим справлюсь?
- А что такое? - забеспокоился Сергей.
- Тошнит.
- Может быть, ты это...
- Скажешь тоже, придумай чего-нибудь еще.
- Чего придумывать, а вдруг получилось?
- Быть такого не может. Так скоро. - Она задумалась. - Жаль, билеты пропадут. Надо идти, по любому. Подождем дня три. - Она продолжала говорить в раздумье, подразумевая что-то иное, нежели поход в театр. - У меня такое один раз было... я помню... считала. Задержка – три дня, потом пошли. Нет, срок еще не вышел. Да, и не может быть так быстро. Ведь, мы начали предохраняться.
- Я не спорю. Я не против любого продолжения.
- Нет, зайка. Давай-ка пока повременим. Надо пожить для себя. Может, годик. А потом...
- А если... ты разве не хочешь?
- Хочу, конечно, глупый. Но сейчас, как-то...
- И все-таки.
- Если залечу, то от ребеночка не откажусь. Только хотелось бы вначале встать на ноги. С работы я уволилась, надо тут как-то устраиваться.
- О работе не беспокойся. Я считаю, не нужно об этом хлопотать прежде времени. Моих денег пока хватит, а потом посмотрим. Еще заработаю. Не к чему тебе работать, устраиваться... куда-нибудь. Тем более, если будет ребенок. Уйдешь в декрет. Пока ребенка в садик не определим.
- Я не хочу в садик. Пусть бабушка с ним сидит, у меня с воспитательными учреждениями связаны нехорошие воспоминания и ассоциации. Я бы сравнила их с тюрьмой.
- Не говори так. У меня тоже не мед, но все равно, рано или поздно придется.
- А может ты и прав: мама не согласится с ним сидеть. Я помню ее напутствие: «сами детей воспитывайте, на меня не рассчитывайте. Помогу с жильем, а там уж сами решайте. Делайте ремонт, зарабатывайте деньги на себя и детей самостоятельно. Мне никто не помогал. Всего сама добилась в жизни». После таких слов она – слабая надежда.
- Слабое звено.
- И еще - я ее, как облупленную, знаю - дома ее не удержать. В четырех стенах. Она ежедневные забеги устраивает по Питеру. Гуляет пешком, нарезает километры быстрым шагом. Говорит, что не может усидеть на месте и что для здоровья это полезно – движение.
- И не нужно. Мы сами в состоянии позаботиться о себе и детях. О ребенке. Пока об одном. Потом посмотрим.
- Куда ты все время собираешься смотреть? Посмотрим-посмотрим. Заладил.
- На Кудыкину гору. Поговорка такая. Это значит, что загадывать пока рано.
- А когда не рано? Я девочку хочу, а ты? - неожиданно Яна перешла на другую тему. Как на другую сторону улицы. Не оглядевшись, не посмотрев на светофор: может, там красный свет?
- Мальчика.
- Вот как?
- Но необязательно, я и на девочку согласен. Мой же ребенок, я его любить буду. Любого. Кто бы это ни был.
- Сказал так, будто она калека. Нет, я хочу девочку. Будет девочка.
- Я не возражаю. Пусть будет девочка. Я даже имя придумал.
- Нет, имя я ей дам сама.
- Как скажешь. С тобой трудно спорить и невозможно отказать. - Сергей поцеловал жену в носик.
Поляна, где они сидели на лавочке, начала нагреваться полуденными солнечными лучами. Жесткие короткие травинки топорщились на сухой в комьях земле, колеблясь, но не пригибаясь. Если бы не порывистый холодный еще ветер, треплющий волосы и воротники, застегнутые наглухо на горле, то высидеть долго было бы нестерпимо. Вдали слева по шоссе проносились редкие автомобили и, вынужденный более или менее равномерно придерживаться интервалов, следовал с отдышкой - частый густо-коричневый, как деготь, выхлоп - каждые десять минут, казалось, один и тот же синий троллейбус с пыльно-грязными окнами и порыжевшими от ржавчины боками.
- Идем домой, - сказал Сергей. - Стало припекать.
- Зайдем купить сетку от мошкары на окно. Я предвижу, скоро без нее не обойтись, а твоя старая и с дырой.
- Как скажешь.
- Ты можешь не говорить этих слов? - начала заводиться Яна. - У меня мигрень от частых повторений... и твоего апатичного настроения. От твоего безразличия. Ты - мужчина, ты должен говорить, что делать, а не я, женщина.
- Я просто думал, что старая сетка еще поживет. Зашьем, и делов-то.
- Ты всегда так. И перед свадьбой я с трудом уговорила тебя украсить комнату. И сейчас, здесь. Что с твоей работой? Почему ты сидишь со мной и не работаешь?
- Яна, успокойся. Работа движется, все идет своим чередом. Ты ничего не понимаешь в работе менеджера по продажам.
- А как же поиск заказов?
- Заказов достаточно, чтобы...
- Я считала... я полагала, что нам нужны деньги. А для этого надо искать другие заказы. И как ты их ищешь, сидя тут?
- Я работаю, - разозлился Сергей, чувствуя справедливость и обоснованность слов супруги. - Давай вернемся домой, ты ляжешь отдохнуть, а я поеду в офис. Там мне удобнее заниматься делами. Дома, сама понимаешь, все отвлекает.
- Хорошо, поезжай.
- Я думал, что тебе хотелось побыть со мной, но раз ты так считаешь, то я поеду.
- Поезжай, поезжай.
- Но проводить-то тебя до дома мне можно?
- Проводи, - рассеяно поводила рукой Яна, вставая и опираясь другой рукой на Сергея.
2.
С утра – они так решили – молодожены отправились в Парк Победы. Подышать, пофотографировать.
«На самом деле, ни за чем иным, как праздновать победу, - пошутил Сергей. - Хорошо, что не вспомнила про Красную площадь. А то опять завела бы старую пластинку: давай заводи тачку, или нанимай частника втридорога – и про деньги тут же позабыла бы! – вези меня к Кремлю в свадебном платье. Буду ходить по площади на каблуках, а ты меня – фотографировать».
Их, вернее её, привлекло это место, потому что там было просторно, многолюдно, и рекламные проспекты и анонсы вечерних телепередач зазывали гостей с особенной, изощренной настойчивостью, суля бесплатные преимущества любопытным перед домоседами. В частности, хвалясь концертом звезд эстрады. Будто там таились скрытые от глаз достоинства, вроде пяти чудес света, а на десерт еще было припрятано шестое – апофеоз, убойное зрелище для неискушенного, впечатлительного посетителя из глубинки России, не знакомого с хитростью московских рекламщиков и не заручившегося до начала путешествия рекомендацией разочарованных старожилов.
Кроме широты поля, гранитом устланного, как мемориал перед Вечным огнем, и каскада фонтанов в наполненных чашах бассейнов, ничто их здесь не ждало, из тех предлагаемых новшеств, которыми можно было всерьез увлечься и забыться в радостном и трепетном волнении. Ажитации, или на крайний случай скромной благодарности за приглашение, устроители панорамного вида расчищенных и выровненных бульдозерами холмов не добились от влюбленной парочки.
Обнявшись и таким образом согреваясь от все еще пронзительного ветра, Яна и Сергей прогулялись вдоль пологого травяного ската с огромным циферблатом и застывшими на нем, заклинившими стрелками где-то в районе 6.30 вечера или утра (разобрать было нереально: полуденное солнце настойчиво, прям как рекламщики с телевидения, указывало на иное). Сфотографировавшись с селезнями, которые плавали в волнах, переливающих через края гранитной ванны, Яна предпочла вернуться в тепло вестибюля метро и душной платформы.
- Я устала, - сказала она, вяло ворочая слабым языком, остановилась у Триумфальной арки, и Сергей еще раз щелкнул, как бы в отместку за медного всадника. - Хватит. - Яна закрылась рукой, как от лучей солнца. - Поедем домой.
- Может быть, до театра, до начала балета, побродим по центру. По Александровскому саду? Ты говорила, что тебе там понравилось. Помнишь? В тот раз... когда после посещения Алмазной комнаты ты гуляла. Когда без меня в одиночку решила проникнуть в Кремль и Оружейную палату.
- Ты сам отказался.
- Я был занят.
- Вот.
- А я с удовольствием поглазел бы на оружие и шапку Мономаха. И в Кремле, внутри, я ни разу не был.
- Подумаешь. Четыре десятка лет там не был, чего вдруг приспичило?
- Я же с тобой хотел пойти.
- Ты мне все равно спокойно, без нервов не дал бы рассмотреть всё, что я хочу. А шапку сможешь увидеть в собственном туалете на дверке сантехнического стояка. На иллюстрации она смотрится очень даже живописно. Натуралистически.
- Очень остроумно. Я догадывался, что ты любишь злиться из-за пустяков и кусаться.
- Отстань от меня. Пристал, как зануда. Я же сказала, что устала. У меня голова болит. Мигрень, наверное.
- Что-то часто в последнее время она у тебя стала болеть.
- Это ты во всем виноват.
- Я-то тут при чем?
- Пристаешь ко мне со своими постоянными претензиями: то не так, это не этак. Что ты от меня хочешь?
- Это я пристаю. Это я хочу. Это ты настояла на поездке, я бы лучше в нашем парке погулял. Не нужно было переться в такую даль.
- Ну, вот. Я же говорю: у тебя во всем виновата я. Я – крайняя получаюсь.
- Не перевирай. И определись, кто на самом деле виноват: я или ты?
- Конечно, ты.
- Ну вот, приехали.
- Замолчи, - выкрикнула Яна и заплакала.
Сергей достал платок и протянул ей.
- На, возьми, утри.
- Что ты все время пристаешь ко мне, издеваешься надо мной? - плакала Яна. - Что я тебе сделала?
Слезы текли по ее щекам, люди в метро, в вагоне электрички, куда они протиснулись в толпе, оборачивались. Сергею казалось, что все смотрят на него с мрачной решимостью остановить грубость, якобы исходящую от него – тирана и насильника в семье. И как им объяснить, что эту роль он даже примерять на себя не собирался.
- Что ты выдумываешь? Ни я, ни ты ничего не делали друг другу плохого.
- Ты меня оскорбляешь. Ты – бесчувственный. Если ты так ко мне относишься, зачем ты вообще меня сюда привез? Зачем женился?
Сергей опешил, он не знал, что сказать в ответ. У него отвисла нижняя челюсть, как пишут в ужастиках, в брошюрах в мягких обложках из череды низкосортной книжной продукции. И если бы он не потерял на мгновение над собой контроль, если б сумел увидеть себя со стороны, то очень удивился особенности своей, а не чей-то, лицевой кости зависать, открывая рот. Такой кошмар он видел только в зоопарке, находясь лицом к лицу с приматом в вольере, правда, разделенный с ним хоть и ажурной, но литой решеткой.
- Прости, - сумел он вымолвить, шевеля вмиг пересохшими губами, как рыба в воде. - Прости, если я тебя обидел. Я не хотел... видит бог, я не хотел.
Яна обмакнула платком глаза. Ее лицо («Гладкое и милое, разве что бледное, обескровленное, - думал Сергей, - что и понятно: первая беременность, волнения, переживания. Во всяком случае, с его не сравнить, с этой оттопыренной челюстью и осоловевшими глазами») моментально просохло, как будто высушенное работающим на максимальных оборотах феном.
- Не надо меня... только прошу тебя об этом, не надо меня больше обижать, - сказала она. - Забудем. И поедем домой.
Она даже улыбнулась. Повернулась к темному стеклу и оглядела себя в нечетком зеркале.
Остаток пути Сергей ехал в оцепенении, скованный и примолкший, расположившись на жестком сидении вагонной лавки, удерживая на плече голову поникшей, расслабленной после всплеска эмоций, отдыхающей Яны. Он не знал, что думать, как вести себя - присутствие жены теперь воспринималось иначе, не как раньше, заставляло его напрягаться, настораживаться. Что отвечать впредь на ее слова, на ее вопросы? Он ничего не знал из этого длинного списка, потерял нить рассуждений, здравых и завязанных в узелок в его мозге (удобно и практично, но кто-то потянул за шнурок, и узел развязался). И все оттого, что его будто ударили той самой сковородкой, о которой вещали теща и жена перед свадьбой и которой, судя по всему, следуя их уверениям («Так заведено в семье!»), вторые половинки бьют своих мужей по башке.
3.
Поляна и просторы парка, солнце и скамейка, склоненная голова жены, срывы настроения, слезы, обвинения в грубости обхождения, в несправедливости по отношению к ней, - все эти мимолетные видения пронеслись вихрем, оставив лишь нечеткий след в памяти Сергея. Это были малозначительные эпизоды. Из их множества жизнь и кроилась. Из всех тех минут, дней, месяцев счастья, которыми Яна одарила его, но не каждый из которых имел право (разрешение, благословение) пустить корни. Которые она дарила порционно, потому что покидала его на некоторое время, иногда длительное: неделя или месяц, но всегда возвращалась. Вначале одна, затем с маленьким чудом, держа его в первые эпизоды (приезды) на руках в коконе пеленок, в остальные же, ставшие системой со многими неизвестными, за ручку, так как малыш передвигался сам.
Что действительно стало главным, что затмило все иные воспоминания и чувства привязанности к месту обитания, к месту, которое можно назвать домом, так это время, проведенное в квартире под номером тринадцать и оживившее новые ощущения, дремавшие или, казалось, мертвые, какие невозможно было испытать в старом логове Сергея. Этот период его жизни (с Яной и без нее, в те дни, когда ее рядом не было) отсек все прежние переживания вместе с невзгодами, черными мыслями и мутными ожиданиями.
Он поверил, что ничто больше теперь не угрожает ни ему, ни им всем. А этого он боялся и всегда этого опасался, как преследуемый какой-то манией. Он думал, что в этой квартире с магическими цифрами, где поселился добрый домовой, ничто не угрожает всей их семье еще и потому, что у них появился новый ее член – малыш, пока еще лысенький, похожий на ракового больного после сеансов химиотерапии, обладающий распухшим из-за раннего прикорма лицом, однако вскоре превратившийся в красивенького мальчика с серо-голубыми глазами, с волосами, белыми, как лен, и жесткими, как солома, на ощупь.
Этот ребенок стал талисманом, оберегом для небольшой семьи. Кто-то впускает в новое жилье кошку, кто-то попа с кадилом, а они въехали с мальчиком, который уже самостоятельно мог прошагать по блестящему (блестяще отлакированному) полу к закрытой на шпингалет двери на балкон. Он, прильнул к запотевающему от тепла его дыхания стеклу и постучал костяшками пальцев по раме. Требовательно и настоятельно. Как бы прося невидимого взрослыми затворника со стороны улицы открыть проход наружу, где скрывалось еще что-то им необследованное и интересное.
- Савелий, не стучи, разобьешь стекло, - пыталась остановить его Яна. Она безотчетно, руководствуясь инстинктом матери, везде следовала за ним, оберегала: «сдувала пылинки».
- Не мешай ему, - сказал Сергей. - Не видишь что ли, что он претендует на роль хозяина и утверждается в своих правах на квартиру? Тринадцатая квартира – несчастливое число, кто это сказал? Мне всю жизнь везло, несмотря ни на какие предостережения, ни на какую мистику. Не верю я в эту ерунду. Брехня. Хоть я родился тринадцатого, ничего со мной не произошло до сих пор, и не произойдет. Мне грех жаловаться на сглаз. На дату. Счастливее дня, чем день моего рождения, мне и представить сложно.
- Но все равно это к лучшему, что номерок на входной двери отсутствует, - сказала Яна. - Пусть будет квартира совсем без номера, чем, если любой, кто придет, увидит эти нехорошие цифры.
- Как... - Сергей запнулся, - пусть будет по-твоему, - и поспешил сменить тему: - Ха, нехорошие, это мягко говоря. Как ты находишь этот пол? Как он тебе?
- Никак не нахожу. Я его вовсе не нахожу, - Яна даже бровью не повела.
- Совсем никак?
- Совсем.
- Что значит, не нахожу? Что за вульгаризм. Хочешь оскорбить? Ты что, слепая? Ну, хоть что-нибудь скажи.
- Сколько денег на это истратил?
- Не бойся, ваших ни копья не потратил.
- Разве у нас не общие деньги?
- Конечно общие, но я думал, что тоже имею право на распоряжение их частью. Хотя бы малой.
- Только с моего согласия. Думал он!
- Тебе не нравится вид. Рыжая облезлая доска была лучше?
- Не забывай, что эта квартира – временный пункт нашего пристанища. Не более. Потерпеть немного ради лучшей перспективы я согласна, но здесь надолго задерживаться, не собираюсь.
- Я тоже. Никто не заставляет тебя тут жить вечно. Но всем будет лучше, по-моему, комфортнее, уютнее, с гигиеничной точки зрения, да как хочешь, выражайся, если под ногами у нас окажется, пусть даже на короткий срок, чистый, стерильный пол, а не клоака с вонючей краской.
- Я готова была потерпеть.
- Ты да, но ребенок?
- Ничего страшного не случилось бы, если б мы пожили с прежним полом, - мрачно заметила Яна. - И с дверью, - дополнила она еще одной деталью свой убийственный вердикт.
- Знал бы, не старался, - обиделся Сергей. - Я столько времени и сил потратил на все это. И вот она - благодарность.
- Больше я тебе тратить деньги бессмысленно не дам. Нужно копить на жилье. И забыть о прочих и о лишних тратах.
- Савельевна научила?
- У меня у самой голова на плечах есть. Если ты успел заметить?
- О, да. Еще как заметил.
- Я рада, что хоть глаза тебя не подвели.
- Насчет ума намекаешь? Косоглазием не страдаю. - Сергей вспомнил Бетасова, и его передернуло от недоброго предчувствия.
- Я лучше промолчу.
- Чего мы собачимся, Яночка? Давай мириться и праздновать новоселье. А то как-то у нас невесело новая жизнь начинается. К чему эти ссоры?
- Не я первая начала.
- Готов признать вину за собой, извиниться и... готов просить забыть мой проступок.
- Если это проступок, не стоило и затевать весь этот сыр-бор.
- Ну, Яна, сжалься, в конце концов. Я попросил прощения, а повинную голову и меч...
- Нечего было начинать день с издевок, извиняться не пришлось бы.
Это были смотрины. Переезд состоялся через неделю, и тот день перевернул с головы на ноги все устройство их быта, сломал инженерную конструкцию, на которой были выстроены изначально, с первого дня отношения в семье. И надолго поселил разлад и неудовлетворенность друг другом, причем каждым из супругов - своей второй половиной. Правда, как часто и происходит в молодых семьях - их семья с небольшой поправкой относилась к разряду таких, как все, - так всё и случилось: неудовольствие закончилось, едва наступила ночь. Идеальный посредник в примирительных делах. А дальше дела пошли уже на ощутимую поправку – «больной был реанимирован: перебрался через пик кризиса с минимальными потерями».
«Впрочем, не один он. Так же, как это удалось и группе альпинистов-головорезов. Перебраться целыми и невредимыми через Пик Коммунизма, - подумал, прикинув, Сергей. - Аллегория не очень точная, но правильная. В правильном направлении. Скорее, точечная. Профессора бы сюда, его здесь точно не хватает. Того, с Красной стрелы. Снять бы его с поезда, и сюда. Пусть объяснит. Чтобы он на это ответил? Эх, если б всё можно было объяснить в жизни, растолковать!»
4.
Савелий родился без него. Кажется, вся жизнь пролетела, прошмыгнула в дверную щель мимо него, в тот момент, когда Сергей выходил куда-то: выносил мусор, или выносил мозги какому-нибудь коммерсанту, напарнику или компаньону по делам, туманным и далеким от амурных. А его любовь, его жена, уже не будущая, а настоящая, вершила судьбу в одиночестве. Грызла гранит науки воспитания подрастающего поколения, маялась с дитя, с его недоразвитым сознанием, меняла пеленки, стирала их и сушила, готовила смесь в бутылочке, кипятила и вскипала сама, когда он, муж и кормилец, появлялся на ее горизонте и позволял благосклонно себя целовать, обнимать и ласкать.
Он, муж, требовал только одного – послушания, как будто ребенком была она, а не ее плод.
«Ладно, пусть будет наш, - успокаивал он ее, а на самом деле себя, так как это были мысли, не высказанные вслух. - Плод наших совместных усилий».
И на первых порах, пока он щедро оплачивал свою блажь, она, жена, беспрекословно подчинялась. Потому что любила. Любила за многое, за что сама не понимала. Так она говорила. А тогда, в роддоме и чуть позже – в питерской квартире, будучи в состоянии близком к обмороку, какой не редок у женщин от захлестывающего чувства всеобъемлющей любви к рожденному ребенку, Яна не испытывала к мужу ничего, кроме благодарности. Материнский инстинкт, явившись однажды, в одночасье поглотил все другие чувства, всё остальное. Ничего важнее и значимее для нее не осталось.
Сергей тоже жил в ином мире, но его мир был скорее абстрактным, нежели материальным. Не таким, как у Яны. С рождением ребенка все вокруг переменилось, и внутри него тоже. Нет, конечно, он участвовал в мероприятиях по уходу за телом новорожденного и, когда приезжал в город на Неве, купал его, таскал по комнате на руках, мурлыча единственный мотив, который помнил из своего детства: «Спи мой маленький сынок, лягу я у твоих ног, придет серенький волчок и укусит за бочок». Но и песенка эта с перевернутым текстом (наврал, конечно), и младенец на руках, и бессонные ночи под крик и плач, - все это было как в тумане, будто происходило не с ним, а с кем-то еще, кого он наблюдал со стороны (может, опять смотрел кино?).
Но вскоре наступило оно: отрезвление; мираж рассеялся, как в дымке. На его место пришла обыденность, монотонность дней и ночей. И возникла та самая реальность, в которой жил маленький человечек и в которой он пытался утвердиться назло всем напастям и болезням, ниспосланным свыше на всех вновь появившихся на этом свете, чтобы по праву занять свое место.
- Сава, ну вставай же, ну поднимайся, карапуз, - умоляла Яна, и с таким же выражением на лице, с каким общалась с младенцем, поднимала голову и бросала взгляд на Сергея. - Я не могу его поднять. Он не хочет слушаться. Попробуй ты.
И Сергей пробовал, беря на руки потяжелевший сверток. Теплое тельце, обернутое простынками из фланели, жалостливо пискнуло в его руках.
- Положи его на кровать и разверни пеленки. Он весь горит. Нурофен не помогает. Эти чертовы лекарства не действуют, зачем их только придумали? Неси уксус и вату, будем натирать, как учила врачиха-педиатр.
- Думаешь, поможет? - спросил Сергей, потерянный, вконец отчаявшийся от бесплодных попыток лечения.
- Дурак. - Яну возмутили обреченность мужа и панический тон, с каким он произнес слова. Тогда как она продолжала бороться. - Что за упадничество? - повысила она голос. - Ты опять начинаешь? Прекрати со мной спорить. Просто сделай, что я прошу.
- Я сейчас, я быстро, - ожил он. От одного ее вида, от ее решительности, от ее грубости.
5.
Квартира №13.
- Мы смотримся рядом, - призналась жена, когда они стояли напротив раздвижных зеркал, оба голые: он - со стоячим достоинством, она - с распущенными волосами. - Мы, как Адам и Ева. Сергей и Яна. Правда, похожи?
Ребенок сладко спал на купленной по случаю детской кроватке. Пришлось раскошелиться и на некоторые другие принадлежности наследнику: манеж, столик для кормления, коляска для прогулок с откидным верхом («Экипаж подан, сэр!»). А также побаловать себя: шкаф-купе с зеркальными створками, евро-книжка.
Евро-книжка - раскрытая на интересной странице и застеленная, готовая к сражениям. Купе – сомкнутое, подсматривающее за их любовными играми.
Сколько предстояло им испытать наслаждений и горечи, кои преследуют супругов и сопровождают их непростые отношения, ссор и примирений, падений и взлетов в этой колдовской квартире никто из них не знал. Они упивались минутами блаженства и неведения, не загадывая наперед. Им было хорошо вдвоем. Втроем. Малыш молчал сегодня, не капризничал, не мешал их счастью. Бабка отзвонилась накануне: «У меня всё отлично. Дела идут великолепно, денежки капают, на книжке («сберкнижке, не евро») уже около миллиона!» У нее всегда всё было хорошо, как у профессионального менеджера, который живет в позитиве, ест там же и спит безмятежно. Сном глубокого младенца, без кошмаров и вообще без сновидений: зачем, они только отвлекают.
Яна настолько увлеклась наглядной стороной интимных отношений, что Сергей, всегда самоуверенный, вдруг серьезно заопасался своей мужской компетентности в подобных делах. Она требовала длительных прелюдий, переодеваний в сексуальное белье - ажурные трусики, стриптизные черные нейлоновые чулки, просвечивающий бюстгальтер, - а также чистоплотности тел и особо их конечностей. Вполне трезвое и законное условие. Гигиена интимных мест – преграда инфекциям. Так она думала, наивная, забыв об истинных их источниках: проститутках, не контролируемых публичными домами и сутенерскими сообществами, и, что чаще встречается среди послушных мужей, о случайных связях. «К чему тогда этот атрибут условности? - думал Сергей. - Резиновый плащ на голое тело. Посредник, уничтожающий эффект порхающей бабочки».
Таблеток Яна не принимала на дух, не знала ничего о них и знать не хотела. Но и беременеть больше не входило в ее планы.
- Я не буду еще рожать, - говорила она. - Если что, сделаю аборт.
Сергей молчал, помня о разговоре годом ранее в его логове, когда растрепанная и взбешенная она кричала:
- Что ты сказал? Сделать аборт? Ты это предлагаешь... мне? Ты предлагаешь мне убить своего ребенка? А ты не понимаешь, что тогда я больше не смогу иметь детей? Или ты этого хочешь? Ах ты, гад! Вот ты какой, оказывается.
- Я всего лишь... хотел облегчить твои страдания, - оправдывался муж. - Я... я... я думал, что ты сама этого... что тебе станет легче...
Если б она только знала, насколько тяжело дались ему эти жестокие слова, как серьезно он карал себя за подобное предложение. Ведь он предложил ей убить его (а не только ее) ребенка! Сына, которого он так долго ждал, о котором мечтал. Ради которого и была затеяна вся эта история с любовью и женитьбой – он в эту самую минуту осознал, честно признался себе, хотя в душе до этого момента прятал истинный умысел и хитрил, говоря о влюбленности с первого взгляда. «Савельевна права, любви нет. Есть обязанности. И обязательства».
- Я не собираюсь с таким подлым человеком жить вместе. Убирайся! - сказала Яна, видимо в пылу гнева позабыв, что находится в квартире Сергея, там не прописанная, по существу на правах гостьи.
И сейчас он беспрекословно натягивал резинку и делал свое дело, несколько затянутое, но от этого не теряющее свои преимущества и доставляющее удовольствие. Не только ей, но и ему. Можно сказать, Сергей честно исполнял супружеский долг. А что еще нужно мужику: жена рядом, хорошее питание, полноценный секс, здоровый наследник, половое удовлетворение?
- Чем не рай, - говорил он себе, успокаивая. - Чего еще желать?
6.
Вечером Сергей выудил откуда-то (случайно наткнулся: куда закинул, не помнил, а времени вспоминать не доставало, впрочем, как всегда) свой старый ноутбук. Включил его. Подсоединил штекер интернета и стал дожидаться, пока закончатся, перестанут приходить бесконечные обновления. Их накопилось много. Просто великое множество! Море. За все время, пока он не пользовался компьютером.
А они все шли и шли («Как солдаты. Аты-баты, шли солдаты!») – белые титры на черном фоне, запутанный шифр айтишников («Ай, тише, господа, не мешайте священнодействовать, может быть, в эту минуту ваши данные перелетают через океан, прямиком в Пентагон... адресно, или еще куда-нибудь похлеще: ЦРУ, АНБ, штаб-квартира ООН, офис ГУГЛа - Окей, ГУГЛ - или иного пугала?»). Абракадабра, не поддающаяся расшифровке. Хакеры ведь не дремлют.
Сергей ждал.
«Пусть ломают мой ящик, - думал он. - Может быть, дай бог, кому-нибудь пригодятся мои сведения. А что мне от этого взлома будет? Никому я не давал клятв о неразглашении. И, вообще, волен писать, что хочу и о чем хочу. Свобода слова и вероисповедания. Свобода личности. Захочу, буду поливать грязью прави... нет, пожалуй, не буду. Боюсь последствий: снятся иногда гильотины, виселица, дыба, словом всякая ахинея и бред.
Но себя дразнить и хаять... себя же можно, это-то дозволено. А заодно и всех, кто примкнул ко мне на пути-дорожке. Кто уселся в вихляющий в разные стороны на обледенелой дороге заезженный «тарантас», кто еще не успел упасть на бульваре, кого еще не подобрали, не подобрала добрая и отзывчивая женщина. Настолько добрая и отзывчивая, что забрала с собой, приютила, дала кров и еду, уложила в постель и даже... родила ему, проходимцу (проходившему мимо), сына.
Атас, разбегайся! - будут кричать попутчики и махать рукой (махают или машут, вот извечный вопрос Дикаря, чтящего, как отче наш Словарь и Энциклопедию?), а то и кулаком вослед. - Еще и с летней резиной, чайник! Лень переобуться. Повылезали подснежники на нашу голову!».
От пули в лоб от этих недоброжелателей - от своих случайных попутчиков - Дикарев, казалось, застраховался. Вроде бы. Хотя кто знает, где упадешь? Хорошо бы соломку подстелить, но разве всё предвидишь? На всё нужно иметь философский взгляд на вещи.
«Неча было со мной иметь дела, ежели хотели остаться в тени. Не знали разве, что я глашатай конфузов и конфликтная личность? Так теперь поздно. Все вы - извините за причиненные увечья - увековечены моим пером, а точнее, моим пальцем. Двумя пальцами, тыкающими по клавиатуре.
Одно могу пообещать: не бойтесь прилипшей грязи, пальцы – чистые, руки мыли».
ЧАСТЬ 2. Излом
«Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную».
Евангелие от Иоанна.
«...То же самое с историями. Одна приводит к следующей, та – к следующей, и так далее;
может, они идут в том направлении, куда ты и хотел пойти, может – нет. Может, в конце ты понимаешь, что голос, который рассказывает эти истории, даже важнее самих историй».
Стивен Кинг. «Оно».
13. Сережа, мама и папа.
1.
А они все шли и шли. Трамваи. И им не было конца и края. Вереница допотопных, старомодных трамваев прошлого века. Позвякивая и гремя расшатанными внутренностями. С металлическими нотками громыханий, со старческими вздохами, придыханием и покашливанием - звуками древности, сопровождающими их узкоколейный путь.
А он все сидел на одном месте, на широком подоконнике в промежутке двух рам, одна из которых была распахнута внутрь комнаты, а к другой, закрытой, он прильнул. Прислонился горячим, но постепенно остывающим лбом к холодной, даже ледяной поверхности стекла. Он так просидел полчаса и не устал, только раз сменил положение затекших ног и расправил поясницу.
- И что ты там забыл? - спросила во второй раз (первый ее запрос он проигнорировал, либо не расслышал) зашедшая в комнату мама. - Ты что там увидел, в этом окне? Конец света? Или слона, которого по улице водили?
Сережа обернулся, и брови его двинулись вверх.
- Разве слона выпустили из цирка?
- Судя по твоему взгляду, то очень может быть.
- Не, такого не может быть.
- Это почему? Его что, не могут выпустить на прогулку и провести по улицам?
- Мама, не выдумывай. - Сережкины глазки превратились в щелки, он улыбался. - Рассмешила. Я уже не маленький, всё понимаю. Я...ы его увидел бы. А еще могу сказать почему: потому что, трамваи тогда бы не ходили, - нашелся с ответом Сережа. - Он бы их перевернул своим хоботом.
- Не боишься, что он и тебя скинет с подоконника? - Мама тоже улыбалась. - Сидишь, как курица на насесте, только яйца не несешь. Так и собираешься все летние каникулы просидеть? Занялся бы чем-нибудь полезным. Ты все уроки сделал? Написал сочинение, которое Ирина Константиновна задала?
- Давно.
- Дай прочесть.
- Вон там возьми, на шифоньере, на моей полке. Зеленная тетрадка в клетку.
2.
Сережа писал, точнее, он настрочил сочинение за час, исчеркав всю тетрадь на двенадцати страницах - остальные, недостающие листы вырвал с корнем - косым небрежным почерком:
«Я хотел посмотреть «Щит и меч», но фильм показывали в 21.30, поэтому мама сказала, чтобы я шел спать. Она подоткнула одеяло под мой подбородок - колыбельную не пела, так как я уже большой, - и удалилась в дальний конец нашей мега комнаты размером с футбольный стадион.
- Я не буду спать, - сопротивлялся я, как мог, - я умру, если не увижу фильм, - сказал я, чуть не плача. - Сегодня вторая серия, а завтра мне в школу, повтор мне никак не удастся посмотреть. Фильм дублируют утром, а я в это время буду в школе. Это несправедливо, я такой же человек, как все. Я имею такое же право на телевизор. Как ты. Я – полноправный член семьи. Папа покупал его для всех, и для меня в том числе. Как можно такое запретить? Как можно так поступить с ребенком?
- Хорош ребеночек. Скажи еще: лялька. Двойку исправишь, тогда смотри.
- Мама, я больше не буду, - заплакал я, - я больше никогда не получу ни одной двойки. Ты мне веришь? Только дай досмотреть. Вот сейчас уже началось.
Я щелкнул кнопкой телевизора. Экран озарился отблесками войны, титрами. В комнату полилась песня Бернеса.
Мама перегородила доступ к экрану. Цветастый шерстяной халат, из-за дыры в котором Блоха обзывала ее, выкрикивая с пеной у рта: «Рванина!», затмил свет из единственного источника в комнате, так как лампочки в потолочной люстре были погашены, а уличные висячие фонари за окном вдоль трамвайных путей лишь подмешивали в черноту комнаты бульварную желтизну, делая раствор жиже, слабее консистенцией, но не избавляя никоим образом (не разбавляя) образованную смесь от непроглядной тьмы...»
- Боже, что ты накалякал? Такое напридумывал. Какую смесь, какую непроглядность ты здесь описываешь? Что за вздор! Ты что, не можешь написать, как все... как все дети, а не как... прости меня господи за кощунственные слова.
- Мама, ты же не веришь в бога. И никто не верит в бога. Его нет. Так в школе говорят. Все учителя. Зачем же...
- Замолчи. Немедленно. Кто тебе помогал... кто тебя надоумил написать этакую чушь, галиматью, этот вздор несусветный?
- Сам.
- Никогда не поверю, чтобы ребенок... что ребенок в состоянии нести такой бред. Если только не... - она потрогала лоб Сережи. - Признавайся...
- Так ты мне не веришь?
- Не верю.
- А что, если я из книжки это выписал?
- И в книжки не верю. Это ахинея, что ты тут написал, переписал или сам придумал, - мама помотала раскрытой тетрадью со свисавшими вниз лицом в пол листами, как грязной тряпкой, как макулатурой, которую только и оставалось, что опустить в мусорное ведро. - Ни один уважающий себя прозаик не удосужится снизойти до таких нелепых текстов. От этого сочинения пахнет химией и немытыми пробирками.
3.
Некоторые определения, поясняющие поведенческие особенности персонажей романа (цитаты приведены из учебника по психологии доцента Крушинина Е.И.):
1) Гипереактивность – сочетание общего двигательного беспокойства, неусидчивости, обилия лишних движений, недостаточной целенаправленности и импульсивности поступков, повышенной аффективной возбудимости, эмоциональной лабильности, нарушений концентрации внимания.
2) Защитные механизмы – психологическое «ограждение» сферы сознания от негативных, травмирующих личность переживаний. У детей аналогично, как и у взрослых, хотя и в значительно меньшей степени, наблюдаются различные защитные механизмы. В дошкольном и раннешкольном возрасте – это чаще всего фантазирование.
4.
- Ты – неблагодарный, - ругалась мать. - Все дети как дети. Послушные. А ты весь в отца пошел. Тот тоже упрется рогом, не повернешь. Как осел упрямый.
- У ослов нет рогов, - отвечал хмурый Сережа.
- А у твоего отца – есть, - возражала, сердясь, мать.
«Что она себе позволяет, что говорит в истерике? - спрашивал себя много позднее Сергей. - Не отдавала тогда отчета своим словам? На что-то намекала? На измену. На рогатого мужа. Вроде умная, достаточно образованная и в меру культурная, начитанная, женщина – и такой пассаж. «Фортель», как она любила называть все эти нелогичные проявления человеческой жизнедеятельности: и необычность словесных построений, и отклонения от нормы поведения как окружающих, так, выходит, и собственных, объединяя всё, не укладывающееся в рамки принятого, в одну емкую категорию - недоразумения».
- Выкинешь еще раз такой фортель, я тебя накажу.
Однажды она действительно позволила себе его ударить. По-настоящему. Ремнем. Не сильно и не больно. Скорее, для профилактики. Для острастки и для демонстрации не ограниченной конституцией власти над ним – все-таки ее ребенок, не чужой. В ход пошел подвернувшийся под руку реквизит, редко используемый в подобных случаях инструмент наказания. Это был отцовский кожаный, потрепанный временем и долгим ношением, ремень. Не военный, узкий и не жесткий, не стоящий колом, а размягченный, коричневый, теперь уже облезлый, но все-таки ремень. С пряжкой и вполне грозный. Сергей его помнил надетым и застегнутым на отцовских брюках. Еще до того, как отец купил, или ему подарили подтяжки?
«Откуда он взялся?»
«А, собственно, что явилось причиной взрыва эмоций и не свойственной ей агрессии?»
«Не юли, - предупредил себя Сергей, припоминая нюансы разборки. - Конечно, она рассердилась на его непослушание и отказ идти спать. Но ложиться в постель, когда по телеку крутят фильм про разведчиков, к которому ты готовился весь прошедший день, замирая и дрожа от мысли о предстоящем блаженстве... да, на такое мог согласиться разве что только последний из последних очкариков и маменькиных сыночков из их класса».
Сдаться без боя он не мог. Как не любил мать, как не считался с ее авторитетом, бесспорным и непререкаемым – такое было невозможно. Фашисты и борьба с ними – для мальчишек святое. Даже материнство отходило в этом споре на второй план. Так их учили и в школе, и на улице, и сами матери, признавая приоритет воина перед женской слабостью и заботой о подрастающем поколении.
Сережа вырвал ремешок из ее рук и замахнулся. Он не собирался отвечать ударом на удар, но мать испугалась. Впоследствии она никогда не повторяла попыток рукоприкладства.
- Что вырос, звереныш? - сказала она тогда. - На родную мать набрасываешься. Бить будешь, как отец твой?
- Не подходи, не смей, - огрызнулся Сережа. Свирепый, с трясущимися руками, не помнящий себя он стоял напротив матери и не знал, что делать дальше. - Не смей меня бить больше. Не трогай. Я уже большой. Я вырос.
- Вижу, что вырос, - с грустью подвела черту под их разговором мать, и отвернулась.
- Хорошо, что мама не прочла сочинение дальше, - успокоил себя Сережа. - Иначе она вспомнила бы и расстроилась еще больше. И стала бы меня дальше ругать.
Сказал так, будто она прекратила в тот вечер ругань. Вспомнила бы. Ведь он слово в слово описал их с матерью возню перед телевизором. Не в силах сдержать в себе правду, правдивость истории, вначале расписав радужными красками идиллию их отношений с матерью, свое послушание и романтическую картину укладки его в постель. Показательная работа отличника третьего класса.
Сочинять для него значило описывать факты, имевшие место быть на самом деле, приукрашивать их, но не слишком отдаляясь от истины. «Врать не хорошо», учили его с детства. И это он усвоил, как «отче наш». Как какой-нибудь семинарист, прилежно выучивший молитву и весь, полностью, преподанный ему святой урок.
Мать все-таки выключила телевизионный приемник, убрав из зоны досягаемости зрения Сережи полыхающий экран. Она настояла на своем и в очередной раз показала сыну свою силу, к тому же доказала, что спорить с ней – все равно, что биться головой о стенку. Или об линзу кинескопа.
- Ах так, - возмутился и загорелся Сережа. - Тогда я вообще не лягу спать.
- И что: будешь всю ночь сидеть сиднем на постели? Голый, в одних трусах и майке.
- Зачем голый, - не унимался маленький Робеспьер. - Вот, сейчас надену штаны и рубашку, - сказал Сережа, - и сяду у окна. Ты все равно рано или поздно уснешь, тогда-то я и включу.
- Я тебе включу, - мама дернулась к ремню, но вспомнила про опрометчивость намерения и крикнула – время было позднее, но она все-таки крикнула («Пусть соседи слышат и узнают, какой у меня сын!»): - Если так, то иди в угол, а не к окну. Непослушным там место.
- Не пойду я в угол, не маленький.
- Тогда совсем уходи из комнаты.
- Я на улицу пойду. Буду ходить там до утра.
- Иди куда хочешь. И можешь не возвращаться.
- И не вернусь.
- А куда ты денешься? Есть захочешь или замерзнешь, как миленький домой прибежишь.
Он бродил по полуосвещенному бульвару час или два, пока не продрог до костей в своей тоненькой ситцевой рубашке. Фонари у Грибоедова освещали ему проход в темной аллее. Деревья черными силуэтами возвышались с обеих сторон и покачивали кронами, как опахалами. Гравий шуршал и поскрипывал под ногами, забиваясь в промежутки дырчатых сандалий. Он месил чуть влажный от ночной сырости песок, покрывавший дорожку, и чувствовал пальцами ног в носках холод просеивающейся сквозь дыры в мысках слипающейся в комочки и разрушающейся тут же массы.
Сережа вернулся домой. И лишь выждав достаточное количество минут перед закрытой дверью, прислушиваясь к пронзительной тишине внутри - он посчитал, что времени должно хватить, чтобы мать уснула, - он посмел войти. Дверь оказалась незапертой, хотя мать всегда на ночь притворяла ее на щеколду. Быстро скинул одежду и юркнул под одеяло на старый продавленный отцовский диван. Последние пять лет он на нем спал... вообще жил, вместе со своей вечной спутницей: раскрытой на середке (начало он поедал, а конец проглатывал) и пристроенной на коленках библиотечной книжкой и жестким, набитым ватой валиком под мышкой для удобства чтения и лучшей усвояемости содержания.
5.
Затем обычный, как моцион перед обедом, нелицеприятный дневной обмен любезностями между родными людьми, у каждого из которых на свете никого ближе не было, переходил в иное состояние дискуссии - всплеск агрессивности:
- Что б ты проклят был! - не церемонилась мать. - Чтоб тебе не дна, не покрышки не было. - Сергей недаром упоминал о ее начитанности и эрудированности. - Что за ребенок мне достался. Знала б, никогда не согласилась рожать. Такого. Что ты за человек? Мать родную не любишь, об уважении уже молчу, не говорю. Смотри, бог накажет. Смертельно накажет. Больно будет.
- Что ты мне смертью грозишься? Я моложе... Ты еще раньше туда отправишься.
- Это мы посмотрим, кто кого переживет.
- Посмотрим, посмотрим.
- Как ты разговариваешь с матерью? Как тебе не совестно?
- А ты... что ты говоришь?
- Я – мать. Я имею право так говорить. А ты обязан слушать. И слушаться. Вот будут свои дети, их будешь учить. Поймешь, каково родителям, когда их чада огрызаются.
- Ты себя-то слышишь, понимаешь, чем грозишь?
- Я проклинаю тебя. Чтоб твоя жизнь сложилась не лучше, чем моя. Настрадаешься еще, погоди. С таким характером, как у тебя...
- Ты в своем уме, как можно проклинать родного сына? Ты что не мать мне? Чужая женщина?
- А ты вначале научись разговаривать с матерью, как все люди разговаривают. Уважительно. Тогда и с тобой будут на равных, по-доброму.
- Да с тобой нормально поговорить невозможно, такая же упрямая. Как и я. Яблоко от яблони.
- Как ты со мной, так и я...
- Ага, а что первым появилось: курица или яйцо?
- Не поняла.
- Ну, вечный вопрос: что начально? Ты меня родила, не я тебя. Значит, ты - первая, получай, как есть: какая ты, такой и я получился.
- Не ври. Я не такая. И не в меня ты вовсе. Я говорила и повторю: ты в отца пошел.
- Ага, как плохое – так его, а что хорошего – твоё.
- В тебе и хорошего ничего не осталось. Одна дурь наружу лезет.
- Спасибо, мамочка, на добром слове.
- Пожалуйста, приходите за добавкой.
- Вот и поговорили по душам. Вот и ладно. Как бальзама напился.
- Отец твой так всегда говорит.
«Или говорил?» - Сергей и не помнил, когда произошел этот разговор: до или после его смерти – смерти отца.
6.
Дикарев ехал в автобусе на овощебазу, где сгинул («сгнил поблизости») отец. Справа от дороги тянулось железнодорожное полотно: рельсы и шпалы отделяли лесок, выросший прямо на кладбище.
«Где-то там лежит отец. Почему меня всю жизнь сопровождают рельсы и шпалы? - запоздало подумал Сергей. - А ведь и исправить ничего теперь нельзя. Даже подкорректировать что-то, как в неудачный или выпадающий из канвы повествования текст. Поздно. Поезд ушел... «Она приходила на вокзал и нюхала воздух на перроне, исходивший от просмоленных шпал. Она не могла жить без этого запаха», говорил о своей беременной жене Жека. Почему в голову пришли эти неуместные мысли?»
Он ни разу не посещал могилы отца. За всю свою жизнь ни разу. Не хотел ворошить прошлое? Страшился неприятных воспоминаний, или, наоборот, опасался неожиданных ностальгических слез? Когда тот умер, он был еще мал, и его не повели на погребение. Почему? Кто знает. Многое было ему неведомо, неподвластно уму, пониманию, его воле, не стыковалось с желаниями. А может быть, он и не хотел копаться в прошлом, потому что оно было ему «пофиг», безразлично, не оборотистая валюта по жизни, по современным понятиям. Почему и отчего, зачем его удерживали, не давали того, что другим разрешалось – ни того, ни этого? К чему все эти вопросы? Кому это нужно? Куда приткнуть, пришпилить все эти сведения, если узнаешь правду, истину, и разберешься в причинах такого своего отношения к памяти об отце?
«Воспитатели хреновы, - пронеслось в мозгу. - И на кой черт мне это теперь? Душевная обуза. Мрачные воспоминания. Скверное настроение, предопределенное на весь последующий день от одного только обращения в сторону прожитых – давным-давно – лет».
7.
С пруда взлетел лебедь. «Или она, самка, взлетела? А может, это был орел? Альбинос. Тот же цвет, только в профиль. Ну уж, не петух и не курица, это точно. Я вам это говорю». А с чего вдруг, спрашивается: такая непростительная для повествователя с претензией на достоверность и историчность описываемых событий девиация в определении вида, подвида, класса пернатого? Вполне резонный вопрос, однако, на который тому же застенчивому и не в достаточной степени образованному рассказчику (докладчику) непросто будет дать не то что научный, а даже любой подходящий, устраивающий читателя ответ. Потому и не будем его мучить напрасно.
- А всё потому, что взлетела птица очень высоко в небо («почти как у Ваенги»). Да и вообще, было ли, не было ли этого абсурдного взлета, вот еще один вопрос из вопросов (or not to be)? - спрашивал себя полуслепой от подступивших слез престарелый Дикарев (вот кто оказывается тот настоящий путаник-сочинитель!). - Сей факт эта немного-немало странная, невразумительная, с элементами шизоидной патологии история умалчивает. Эта мучительная - вымученная, будто в муке ее изваляли, или в муках?! - история, которую который год рассказываю... в большей мере себе, нежели кому-либо еще, будто не веря себе же, в себя, которую, обманывая и обманываясь, пишу урывками по ночам, а иногда и украдкой днем, выжала меня всего от макушки до пят, как мочалку. И капли во мне не осталось: не капает уже с меня – иссох до состояния мумии.
«Взметнулась она, - писал Дикарев теперь в ноутбук, - эта пародия на птицу, гибрид, а не птица, скорее даже гермафродит, чем реальная особь какого-либо пола, взметнулась она ввысь почти ровно по отвесу, только в обратном направлении – от груза, а не к нему. Как будто избавилась от него, облегчилась и как ракета выстрелила: действие равно противодействию, законы Ньютона, прочая фигня раздела физики. Как если б кто-либо сумел, умудрился б перевернуть вверх тормашками весь мир, с ног на голову, наоборот, наизнанку, шиворот-навыворот, лишив его, мир, к тому же, вдобавок ко всему остальному сумасбродству, привычных законов гравитации. Хищная птица падает камнем, а тут, будто прокрутили («набедокурили») в ускоренном режиме видеофайл в обратную сторону. И тут же чудилка, один-в-один копия с карикатур кукрыниксов, скрылся... скрылась из виду через скоротечную минуту – превратилась в точку, растаяла в синеве, будто чернильная клякса впиталась в промокашку. Чудеса, да и только!»
Маша крыльями, она улетала на запад. Или махая? Еще один извечный вопрос, который сгубил отношения Дикарева с Ольгой Книпер, как впрочем, и вся масса вопросов, задаваемых им на каждом шагу: себе, другим, риторически, не требуя ответа. Она улетала туда, где всё дышало холодом и негостеприимностью запредельных государств. Этого Дикарев уже не видел, это он дофантазировал, досочинил. Он все домысливал (иногда подмасливал, иногда затушевывал, как масть пойдет). Кажется, и жизнь свою и окружающих он выдумал, насочинял, приукрасил. Уж прошлое точно в его сознании было искривлено, как в призме. А настоящему и будущему еще предстояло кардинально измениться.
Птица направлялась к цели своего путешествия, преодолевая расстояния от начала до конца и длиною в тысячи километров безропотно и смело. Если не отчаянно. Этот инстинктивно угадываемый, не зарисованный - даже пунктиром на карте - маршрут передвижений был в ее кругленькой, крохотной головке соразмерно и смехотворно мал. И избавлен от видимых картографических препятствий, а также забот во время воздушного рейса: самолеты, баллистические ракеты, атомные грибы испытаний вдали от атоллов и вообще любых островов. Всё это ничуть не мешало её пути - следованию над участком суши, над материком. Даже погодные условия ее ничуть не беспокоили.
Внизу проносились, как в короткометражном кино, черно-белые пейзажи – ей некогда было их разукрашивать в цвета. А может, птицы вовсе не различают цветности? Интересно, доказано ли это, или противоположное, учеными. Во всяком случае, ему, Дикареву, это неизвестно, а значит, и он в своих суждениях отталкивался от сего факта. И еще был уверен в одном: что им некогда. Эти картинки были всего лишь мимолетными кадрами путешествия, которые птица смахивала, стирала взмахами своих крыл, даже не соизволив удостоить вниманием сверху вниз эти неземные, потому что приземленные, ландшафты. Она смотрела только вперед, на запад. Что творилось внизу, на земле, ей было все равно. Она спешила.
14. Экзистенциализм.
1.
Папу сдали в милицию. Мама сдала.
«А что прикажете делать, когда дерется и не слушается? Повиноваться? Это ему-то? Отцу... подчиниться... ей? Представляю себе картинку: вояка в годах подчиняется ма... мадам. Пусть она и жена, родная кровь. Почти. С изрядной долей допустимости кровосмешения при взрослых контактах между супругами. Во всяком случае, кровь, где и перемешана, так это точно в детях. Через них получается, что родная. Стала ею, а раньше была «чужая», инородная. Абсурд. Все равно, кто бы ни был этот человек, он... Да он никогда никому не сдавался!»
Что же они не поделили? Почему все-таки «арест»? Ладно, попахивало бы еще увечьями, изнасилованием, попыткой прелюбодеяния, с последующей экзекуцией уличенного, а то обычная, рядовая бытовуха. Или того похлеще: экзистенциализм. Что такое? Что за слово? О таком и не слыхивали в стенах изношенного, но еще крепко стоящего дома (потому что строили в царские времена и, как говорили, для городского начальника. Впрочем, им – властям – он и достался в итоге). Да и кому слушать: население коммуналки и всего дома - необразованные, малограмотные пролетарии, за исключением, разве что дальнего, третьего, подъезда, где жили интеллигенты и обособленцы в отдельных квартирах с личным санузлом и - роскошь по меркам послевоенных и много позже лет - с чугунной эмалированной ванной.
«Экзистенциализм, - сказали бы те, антихристы с Чистопрудного, напрочь отказывающиеся верить в бога, открыто не прикрываясь крестом, даже когда их прижимали к стенке, - не убавить, не прибавить, чистой воды он. Это ж надо до такой степени мозги пропить. А что, собственно, с них со всех взять, со слесарей и дворников. Иррациональное поведение и мозги на уровне какого-нибудь петэка».
- Так кто здесь числится квартиросъемщиком? – с порога спросил участковый.
- Он, - тычком пальца указала мать на первобытного человека, забившегося в теневой угол комнаты. - Что не похож? Да, он в таком виде не человек.
- Вы, гражданин, здесь проживаете с женой и ребенком? - спросил милиционер с заминкой, как будто ища удобную причину избавить мужика и себя от неприятных санкций. Затягивая минуту расплаты для буяна. - Неужели нельзя мирно разобраться в ситуации и договориться с супругой?
- Низя, - процедил сквозь зубы отец, а затем что-то пробубнил. Что именно, было не разобрать.
- Нельзя, - согласилась мать. - Заберите его, пожалуйста, отсюда. Дайте от него отдохнуть. Хоть немного. Ребенку спать нужно. Время позднее, а тут... - она оглядела забаррикадированную комнату с расставленной в беспорядке, как будто даже разбросанной второпях мебелью, - сами видите. Такое.
- Да уж, - почесал затылок младший офицер. - Вижу. Ну чего, пойдем тогда уж. Раз такое дело. Гражданин.
Он был раздосадован, что дело примирением не решилось.
Участковый дважды похлопал по плечу отца, когда тот выходил в коридор, и в этом слегка дружеском, с намеком на панибратство хлопке - Сереже так показалось - проявилось его сочувствие.
«Не одобрение, и уж конечно не ласка, - вспоминал он позднее, когда стал взрослым, живо восстанавливая кадры детства, как уцелевшую полностью киноленту, не подвергшуюся воздействию временной коррозии, - а некая скрываемая, завуалированная под знак понимания, общность их с отцом. Мужская солидарность? Хотя чего общего могло быть у отца с милиционером? Человеком, наверное, не нюхавшим пороха – молод был. Может, понимал, что плененный им мужик по возрасту намного старше его и прошел, скорее, всю войну, значит, много испытал. И тут сегодня, сейчас, в наши дни подвергается новым испытаниям, другого характера, «щекотливого свойства». Что неприятно для него, для младшего лейтенанта, как представителя органов, в плане исполнения своих обязанностей. Вынужденного повиноваться и повиновать».
- Воевал? - спросил участковый отца в «Уазике», и не дожидаясь ответа: - Мой тоже.
2.
Появлению в доме наряда и участкового предшествовала прогулка матери и ребенка по вечерним улицам, необходимая для обдумывания (так считал Сергей), и поход в отделение на Маросейке (туда, где сейчас Белорусское посольство) для подачи письменного заявления на дебош мужа. По возвращении перед ними предстала живописная картина погрома в комнате, чему способствовало неаккуратное передвижение мебели, казалось забытой и кинутой на полпути, – остались отчетливые порезы на полу и следы елозаний шкафных ножек. Жилье разделилось на две половины: мамину с Серёжей, как довеском, и папину.
Надо отдать отцу должное: он честно поделил. Половинки оказались равными, ровными. Комнату симметрично раскроила демаркационная линия из гардероба, серванта, шифоньера поменьше и раздвинутой непрозрачной тканевой ширмы. Шкафы лицом к нему, сервант со всеми тарелками, блюдцами и сервисами – чайными и кофейными (мама любила посуду) – к ним. Он был щедр по части столовых приборов, но обеденный стол оставил за собой, как и диван и кровать: им было постелено на полу.
3.
- Что не прокатило с ментами, теперь на Лубянку сдашь? Она здесь рядом, - ухмыльнулся отец, когда вернулся из мест не столь отдаленных – из мест, видать, необременительного для него заключения.
- И сдам, - с решимостью ответила мать. Сережа смотрел на отца исподлобья.
- А что такое экзистенциализм? - спросил Сережа, когда улеглись спать на полу в своем отделении, больше похожем на бивуачный лагерь или поселение беженцев.
- Это я тебе не смогу объяснить, - ответила мать. - Это в школе пройдешь по программе. Но я думаю, не скоро еще.
- Ну, ладно, - сказал Сережа. - Подожду.
Ждать ему пришлось действительно долго. Зато судьба приготовила ему познавательный подарок: предложение посетить родину отца-основателя философского течения, самого Сёрона Кьеркегора. И даже пожить там некоторое время, подышать морским воздухом, послушать задувания ветра сквозь утесы: свисты, сродни звукам гигантской природной флейты.
4.
Кухня. Блоха – заступница отца. Ефим Семенович в порыве сиюминутного бешенства выкрикнул:
- Что, паршивец, отца ударишь? Научился драться на своем боксе? Силу почувствовал?
- Еще как ударю, - пригрозил Сережка. Он встал в стойку, готовясь ударить отца. Нет, конечно, не ударить. Нанести ответный удар. - Не испугаюсь, - сказал он и не узнал свой голос.
- Ты посмотри, чего вытворяет сынок? - обернулся к соседке отец. Маленькой суетливой женщине с кастрюлькой в руках.
- Ты что это выдумал? - всполошилась та. - На родного отца кидаться с кулаками.
- Их теперь там, в школах этому учат.
- Неужто драться учат? И что предмет специальный есть?
«Есть, бабка, есть, - хотел сказать Сергей (нынешний или тот, молокосос в маечке на тоненьких бретельках с просвечивающими ребрами?), - начальная военная подготовка называется. Только мне еще рано эту премудрость изучать. Это когда шестнадцать стукнет, тогда в самый раз будет. А пока изыскиваем иные пути ознакомления с боевыми науками. Вот так-то, бабка. А ты будто не знала, что война меж нами давно идет. Не вчера началась. Не великая и не отечественная, но все, что происходит у нас в коммуналке, больно похоже на ту, которая раньше была - гражданскую».
- Это он в секции бокса дерьма разного нахватался: отца не уважать, грубить и угрожать.
- Сынок, это нельзя. Разве с отцом так можно... разве дети... ты это совсем еще мал, чтобы так хамить.
- Ты мне не мать, чтобы сынком называть, Блоха, - огрызнулся Сережа. - И не лезь в наш спор.
- Нет, вы только послушайте, как он меня обозвал? - Блоха заметалась по кухне. - Фима, ты слышал, что он только что сказал? Это ж надо. Маленький ребенок и туда же. Это всё Рванина. Она научила.
- Не смей, - закричал Сережа, слезы брызнули у него из глаз. - Не смей её так называть. Не дам...
- Ты что... ты что, ребенок? - Блоха отступила. Что-то в лице Сережи подсказало, что нужно дать задний ход, или даже ретироваться. - Да, такой и впрямь убьет. Не ребенок, а людоед, - перекрестилась она. Или ему показалось, что перекрестилась – ведьмы ведь не крестятся?
5.
Ездить приходилось часто: три раза в неделю на тренировки и, добавочно, почти каждые выходные – на соревнования. Либо в «Спартак», либо еще куда. Туда, где назначат очередной «открытый ринг». Он везде побеждал, но, как известно, везение не может продолжаться вечно: наступил и его час расплаты. За что неизвестно, но ведь всегда найдется за что, правда? Он проиграл финал городских соревнований. Ему тогда исполнилось тринадцать лет. Другой менее стойкий расстроился бы, опустил руки, бросил занятия, тем более на лечение поврежденной в бою руки ушел месяц. Достаточный срок, чтобы осознать насколько ужасно выбранное увлечение и зашвырнуть в угол (тот, в котором в тени прятался отец) перчатки. Но он выдержал (выдержал паузу) и в итоге не сдался. А как же – ведь у него такой героический батя! Который воевал. И защитил Москву.
«Не Сталин защитил, не Жуков. Отец!» Так всегда считал Сергей. И еще одна мысль напоминала о его заслугах: «Ведь по существу, по-честному, если говорить, отцу дали квартиру. Их квартиру. Комнату. Ни маме, ни ему, сыну, ни всей их семье, как судачили на кухне. А именно ему, защитнику города. Чего уж себе-то врать. Это было так».
- А мы как бы в придачу к его геройству прилагаемся, - говорил себе Сережа. - Я и мама. Семья героя.
За время своего бездействия Сережа прочитал книгу об известном гладиаторе, который никогда не сдавался, погиб, но не преклонил колени. Спортивное «общество» называлось «Спартак», и Сережа, уже Сергей, ясно отдавал себе отчет (он научился за те немногие школьные годы, что преодолел, отчитываться: вначале перед учителями, затем перед родителями – одним родителем, родительницей, отец к тому времени ушел – и, наконец, перед самим собой), что не сможет обмануть надежд, как мифического непреклонного раба, так и всего его племени. Возможно, прообраз дикого спартанца («Нет, тот был фракийцем») формировался в его детском еще мозгу заранее, загодя, как растущая насыпная башенка в песочнице. И окончательный вид приняла, когда на пути повстречался могучий, как богатырь из сказок, и мудрый, как добрый волшебник, тренер боксерской секции.
- Занялся бы шахматами, или восстановился в кружке художественной самодеятельности... как раньше, - уговаривала его мать, пока он слонялся без дела с загипсованной и перебинтованной рукой на перевязи.
- Я не в самодеятельности участвовал, - сердился Сергей. - Это Мел из себя артиста корчит. Я танцевальную студию посещал.
- Вот видишь... - мать просияла.
- Ну и что из того? - не поддержал ее сын. - Что было, то было и прошло. Не для меня эти па и обезьяньи ужимки. Это увлечение Олежке больше подошло бы. Он у нас из себя такой галантный и с девчачьими манерами. Ему и посоветуй.
- Не хочешь, не надо. Но учти, мордобоя я не одобряю и не потерплю в своем доме. Что за прихоть драться? С отца пример берешь?
Сергей промолчал. Не говорить же матери, что она почти угадала насчет мотива.
«Знала б истинную причину, из-за чего пошел в секцию - чтобы постоять за себя против нечеловеческой, просто великанской силы отца - ошалела бы. За себя постоять... и за нее – мать».
На стенных плакатах, которые раньше повсюду висели: на домах, в метро, в переходах, на газетных уличных стендах, строгая женщина в подвязанном платке, хмурясь и сердясь, тыкала пальцем в лицо прямо на нее смотрящего или в спину проходящего мимо и предупреждала, звала, угрожала: «Родина-мать зовет!»
«Почему только мать? - думал Сергей, вспоминая все, что слышал о войне. - А где же он, отец?»
Еще один год и ему стукнуло четырнадцать; Сергей продолжал упорно преодолевать препятствия: и временные, и расстояние – тратил на перемещения туда-сюда около трех часов каждую поездку. Но однажды тренер сказал, что летом всё «общество» отправится прямиком в спортивный лагерь.
- Я не... поеду... не смогу... - замялся Сергей. Он не ожидал такого подлого удара от наставника, и едва его не пропустил.
- Учти, - добавил тренер, - что к осени, когда ребята вернутся обратно домой, каждый из них вырастет на голову выше тебя. Там такие нагрузочки на тренировках, что хочешь не хочешь, а вытянешься, как жираф, таких тут в пыльном помещении не создать. Свежий воздух, речка, - он закатил глаза, млея от предстоявшего блаженства. - Многое потеряешь.
Сергей не отвечал.
Тренер подумал и предложил:
- Если хочешь, я поговорю с начальником лагеря: мы дадим скидку на путевку. Хорошую скидку.
Сергей покраснел, уши загорелись и стали жечься.
- Не надо... не надо скидку, - промямлил он. - Совсем не надо. Вы что? Я...
- Ну не надо, так не надо, - пожал плечами тренер. - Как знаешь, - и ушел.
«Ушел, - подумал Сергей. - Навсегда».
А много лет спустя подумал снова и сказал себе, сказал иначе: «Он ушел, а мне нужно было не молчать, а его остановить, прокричать ему вслед: «Стой, не уходи. Я согласен. Со всем согласен». И еще что-нибудь сказать вдогонку, ну например, что не смогу без него, без них, без спартанцев жить, что его, их уход – все равно, что смерть. К чему жизнь одинокому и изгнанному из мира отшельнику? Жить дикарем в мире окружающих тебя людей. Молчать, когда вокруг все говорят, терпеть боль и отчаяние не в силах выплеснуть накопившееся внутри. Боль и отчаяние. Быть униженным и оскорбленным, когда все улыбаются, да просто смеются над тобой. И всё из-за этих несчастных, проклятых денег, которые мать не смогла, не может накопить, занять. Не может снабдить тебя ими для оплаты самой заветной и красивой мечты. Хоть мечта эта с синяками и ссадинами на лице.
Вечером перед сном он обратился к матери со словами:
- Мама, это последнее, что я у тебя прошу... в этой жизни. Поверь, мне больше ничего не нужно, я больше у тебя ничего, ничего не попрошу. Никогда и ни за что. Только сейчас помоги, выручи. Дай мне денег, чтобы оплатить путевку.
- Да откуда я тебе их возьму, - ответила в полутьме мать, ложась в кровать. Только белая ночная сорочка отблескивала на ней. - У меня таких денег никогда не было. Просто мне их не собрать.
- Знаю, - сказал Сергей. - Я знаю. Займи.
- Ты что, ты что, - зарукоплескала мать. - Как же мы отдадим? Самим жить не на что, а еще долг! Нет уж, как хочешь, выкручивайся, а... да и кто даст? Забудь об этом.
- Забудь!?
Сергей уткнулся в мокрую подушку и заплакал. Мать не слышала, и скоро заснула. А он пролежал с открытыми глазами полночи, но к утру его сморило. Проснулся он другим. Спокойным и безразличным, как покойник.
- А и черт с ним, - сказал Сергей, - черт с ним, с этим боксом, с этим «спартаком», со всеми ими: спартанцами и восставшими рабами. Жизнь продолжается. Мать рядом, ее надо поддерживать.
- Сынок, - позвала утром мама, едва пробудилась, - ты прости меня, что не могу помочь. Но пойми одно: нам нужно выжить, а бокс твой никуда от тебя не денется. Съездишь в пионерский лагерь на лето, а на следующий учебный год опять в свою секцию пойдешь. Не выгонят же они тебя за прогулы?
- Ладно, мать, - махнул рукой Сергей. - Идут они... И без них проживем. Не помрем.
6.
И он перестал ездить на тренировки на Спартаковскую улицу в заброшенный покосившийся дом – церквушку из красного кирпича. Она в таком образе - в образе обобранной, разграбленной старушки - стояла уже века, еще до него: с теми же облупленными ступенями на входе, расколотыми временем, ветрами, дождями и снегом, с разбитым, раскрошенным по всему фасаду декоративным кирпичом, с облезшим, давно не крашеным куполом, с покосившимся шпилем и заржавевшим крестом.
- Ничего и дальше так постоит, - обреченно произносил Сергей. - Видать судьба такая. И у нее и у меня.
«Зато круглый заборчик - «коробку» - наскоро, наспех сколотили на заднем дворе для хоккейных баталий. Кривой, правда, заборчик, но и такой сойдет. Хотя, кому он нужен в этой глуши: до ближайших жилых построек от церкви полверсты? - заранее посочувствовал Сергей всем, кто сюда забредет. - Для нужд босоногой братии, или, может быть, для «спартанцев»? Да, он, «этот спичечный коробок», им, шантрапе уличной, и подавно, задарма, не нужен: они ж давно как окопались в своем убогом подвале, сидят там, как в блиндаже, и нос на улицу не кажут. Зачем он им? Для чего? Дурь все это. И баловство. Детские забавы. Художественная самодеятельность. Хм».
Сергей уже отделял себя от них, последний оплот был им сдан неприятельскому стану, не видимому, не ощущаемому как плоть, призрачному, как мираж, с которым вступил в неравный бой – «бой с тенью». Бьешь по воздуху, а в ответ получаешь массу тумаков, увесистых и ощутимых, в отличие от собственных, погруженных в пустоту ударов, сотрясающих вакуум.
- Нет, мне не больно, - успокаивал себя Сергей и, казалось ему, тем самым злил незримых врагов, - не надейтесь меня уронить. Я не поддамся, - говорил он, безуспешно пытаясь защититься от наносимых по нему и практически не угадываемых (это при его мгновенной реакции и филигранной, отточенной годами тренировок, защите) хуков и апперкотов.
- Надо же, - подмечал он, - ни одного прямого. Одни обманные приемчики.
Злился почему-то он сам. А противник оставался таким же хладнокровным и отстраненным, как прежде, будто ему все нипочем и он был высечен из камня, не страшился пропущенных, нокаутирующих ответных ударов.
- Что же ты не падаешь? - удивлялся и возмущался Сергей; он негодовал. - Что за хитрую и нечестную игру ты со мной затеял? - спрашивал он в который раз, надеясь получить все-таки ответ в словесной, или пусть иной форме, но обязательно годной для распознавания, для расшифровки сути донесения. - Я, вот, пойму тебя, и, наконец, обыграю. Все равно победа будет за мной. А как иначе?
«Но в ответ – тишина, как поется в песне», острил он наедине с собой. Сказать кому-либо, что он ведет незримый бой с призраком, а скорее всего – с самим собой, все равно, что объявить себя всенародно психом и выставить на посмешище.
- А и ладно, а и пусть, - в очередной раз махал он рукой. - Сойдет итак. Шишек и синяков я не боюсь. Ну, полупит меня жизнь, помучает, не убьет же, в самом деле. Как говорит мать, не лишат же меня жизни, не выгонят за прогулы.
Сергей уже не думал появляться в старом районе, погружаясь только памятью в дорогие сердцу городские асфальтированные пейзажи, когда жизнь сама расставила все точки и другие знаки препинания в его повести.
- Сережа, можешь ты мне помочь? - как-то спросила Валентина Сергеевна.
- Чем? - заинтересовался Сергей. - Первый раз слышу, что тебе требуется моя помощь. Чем же я смогу тебе помочь? Полы помыть? Посуду? Может в магазин сходить?
- Не остри, пожалуйста.
- Молчу. Говори ты.
Валентина Сергеевна переминалась с ноги на ногу, не зная как начать.
- Не тяни, говори, - поддержал ее Сергей.
- Видишь ли, в чем дело... - начала издалека мать, - у нас на фабрике разрешают сверхурочно в вечерние часы подрабатывать в цеху.
- Вот как, - не удивился Сергей, он вдруг уловил, откуда дует ветер. - Ну и... - приглашал он продолжать, наперед зная, чем дело закончится.
- Ты же сам хотел, - разгорячилась Валентина Сергеевна. - Ты сам. Спрашивал?
- Да, правда.
- Вот, теперь я тебе отвечаю.
- Что отвечаешь? - как будто издевался над матерью Сергей.
- Иногда ты бываешь невыносим, - чуть не заплакала мать. - Не доводи меня. Сам все прекрасно понимаешь. Прикидываешься дурачком. Это некрасиво, между прочим. Тебя не красит.
- Ладно, мама, - сжалился Сергей. - Я все понял. Конечно, я хотел заработать. И не откажусь от любой работы. Что там нужно делать... у тебя... в цеху?
- Тебе уже пятнадцать. С этого возраста и начальник цеха и директор разрешили допуск несовершеннолетних к производству.
- Я за них рад.
- А за себя?
- За себя особенно. Сколько сулят?
- Сколько заработаешь – все твои.
- О, я много могу унести.
- Сначала заработай. Работа не из легких: марлевые рулоны разрезать на станке на короткие отрезки. Потом эти бинты в стандартные пакетики упаковывают. Для аптек.
- Очень просто, проще не бывает. Занятие для тупоголовых, а я сообразительный: на лету всё хватаю, - невозмутимо ответил Сергей. - Я справлюсь. Можешь не сомневаться.
- Только смотри, - предупредила мама, - будь там осторожнее, на станке ножи острые. Нужно быть внимательным, чтобы травму не получить.
- А как же твоя философия насчет травматичности такого вида спорта, как бокс?
- То, что я тебе предлагаю, далеко не спорт и не бокс. К тому же ты ведь сам не пожелал избрать для себя более благородное занятие?
- Да-а, благороднее, чем это, ты выбрать не смогла, - с сарказмом подметил Сергей.
- Отца благодари. Не меня, - рассердилась мать. - Я все, что могу, делаю.
- Ладно, мама. Я не отказываюсь. Если честно, я рад. Когда приступать?
- Хоть завтра. Там ждут.
- Ну вот, хоть кому-то я оказался нужен.
На другой день он вновь окунулся в переулки, окружавшие бульвар, пока шел к воротам химико-фармацевтического завода, где трудилась в должности помощницы секретаря генерального директора его мать. Существовала такая штатная единица в ту пору, созданная и юридически закрепленная в делопроизводительных бумагах отдела кадров в больше мере по инициативе секретарши-еврейки, любовницы директора, приближенной к телу босса, чем на основании учредительных актов и распоряжений руководящих городом органов власти. Неизвестно какими путями (пути господни неисповедимы) судьба свела их вместе и подружила с матерью. Но управленец большим хозяйством мягко говоря прислушивался к мнению этой экзальтированной и своевольной дамы, имеющей свои, особые, предпочтения к обстановке кабинета и приемной, а также щепетильной в выборе сотрудников ближнего окружения и подручных подруг.
15. Одноклассники.
1.
В Кривоколенном переулке – не переулок и не колено, а сломанная, переломленная в нескольких местах нога: открытый перелом, конечность восстановлению не подлежит – как раз напротив фабрики 8 Марта («Марта с большой буквы, почему-то. Или завода? Химико-фармацевтического. Вот где язык сломаешь в нескольких местах. Черт их разберет, перепутали всё с терминологией. Надо будет в «Википедии» покопаться на предмет просвещения, просветления мозгов для разгадки этой запутанной головомойки») жил-поживал Славка Мелков. Мел. Без пяти минут артист «погорелого театра». Так мама - Дикарева Валентина Сергеевна - называла всех горе-артистов.
В артисты его никто не записывал. Сам записался: проснулся как-то утречком и решил: «Буду артистом». А что? Талант у него имелся. И, пожалуй, с возрастом никуда не девался, только прогрессировал. Прикольно он подражал многим знаменитостям. И учителей ковырнуть был не прочь. Бестия, шалопай, одним словом.
- Маманя, сегодня после школы задержусь.
- Что случилось? - встревожилась родительница. Она одна воспитывала ребенка.
- Остынь. Ложная тревога. Я в кружок самодеятельности записался. Сегодня – дебют.
- Ты что на сцене выступаешь?
- Не, это репетиция. Еще не знаю, что играем. И играем ли вообще. Может, просто смотрины или присмотрины: присматриваться ко мне будут. Гожусь ли в труппу театра. Хотя громко сказал: это всего лишь самодеятельность.
- Может быть, тебе галстук или бабочку...
- Зачем?
- Ты же артист. Я видела: артисты всегда нарядно одеты. И впечатление... первый раз появился на публике – и такой красивый.
- Публики не будет, это же не спектакль. - Мел замер и тут же отмер. - А что? Давай свою бабочку. Смешно выйдет.
- Одна только просьба, Славочка: умоляю, ты там не очень увлекайся. Я тебя знаю.
- Я аккуратно, мамусенька. Покажу не всё. Не всё то, на что способен.
- Ладно уж, иди, - просияла молодая еще женщина, - я тебе бутерброды добавлю в портфель.
Мел выбегал на улицу, стуча по перилам пластмассовыми ручками от скалки, которую таскал всегда с собой. И на уроки, и в самодеятельность.
«Зачем ему нужна эта штука? - спрашивал себя Сережа Дикарев. - Девчачья забава. Всего лишь игрушка. Уж не прыгает ли он, в самом деле, с девчонками наперегонки? Во дворе школы таким манером убивают время на переменках стайки нескладных сверстниц в коротких платьицах, сверкая голыми коленками. Стой. А не тренируются ли они, эти чудики в париках и гриме, в этом своем театре по новой технологии, неизвестной еще спорту и театральному искусству? Скачут, например, как потные лошади через препятствия... или хлещут ими друг дружку в наказание за неправильную или забытую реплику, я читал о таком в книжке, истязание называется, или... - Сережа не знал, что еще выдумать, - ... или новую какую игру изобрели, - взвинтила его очередная пришедшая на ум мысль, - о которой я не знаю?»
Не раз и не два задавался не простыми для разгадки и мучившими его вопросами маленький Дикарев, наблюдая, как Мел выуживал из карманов: из одного - свернутую в жгут скалку, а из другого – рогатку и стальные шарики от подшипника. «Ну, про рогатку и шарики всё понятно». Однако лезть к другу с вопросами на интимную тему не хотелось. Почему-то Сереже казалось, что тема со скакалкой действительно интимная и запретная, и ее не резон ворошить, пусть отлежится, глядишь, и сама созреет, раскроется. Или артист сам себя выдаст.
Славка никогда не делился рассказами о репетициях, будто там творилось что-то священное и недоступное пониманию простых смертных. Непостижимая, неприкасаемая тайна, защищаемая от грязных рук и мыслей еще более плотным, непроглядным покровом неизвестности. А Дикаря как раз это-то ужасно и интересовало: что же там происходит за закрытыми дверями, в этом укромном и таинственном уголке мира?
«У них там, как на «Таинственном острове»: что-то скрывают от остальных, какие-то знаки, символы, игры, словом колдовство и только, - вдохновенно мечтал он и тут же не сходя с места начинал задыхаться от приступа безотчетного волнения. - Вот бы и мне попробовать! Но ведь не пустят в компанию. Рожей не вышел. Вон на Славку без слез или смеха не взглянешь, ему потому и выпала дорожка, прямиком не сворачивая, в лицедеи. А мне-то куда? С постной миной да в калашный ряд».
Дальше нужно было миновать Телеграфный переулок. Если топать к его дому (теперь уже «Дикаревскому», дикарскому особняку бывшего губернатора, как гласила, даже голосила народная молва, или иначе бабкины сплетни).
И то правда: дом выделялся. Хоть и приземистый, всего в два этажа, но особенный: стоял он в центре города среди высоченных строений разных эпох и архитектурных стилей, нисколько не тушуясь и не робея. Имел отдельный - невзрачный по размерам, но свой - дворик, утопающий летом в зелени деревьев за чугунными парадными воротами, погруженный в тихий, без тревог, послеобеденный сон, как какое-нибудь губернское поместье далеко от столицы. Вдобавок к этой сельской умиротворенности за оградой, навевающей лень и покой, как в любой глуши, и затесавшейся немыслимым образом в жизнь города, в саму его сердцевину - в грохот, дребезг и сумятицу замкнутого в плен чугунных жердей зеленного оазиса, - поблизости возвели собор с колокольней. Не сегодня, не вчера. Много лет назад. Века прошли. Но каждое утро он одинаково звонил своим колоколом, как не требующий завода будильник, и звон разлетался по округе, будя сорок и всех ближайших соседей.
И так чудно Сергею было поутру слушать монотонный набат посреди городского трезвона улиц и бульвара - фона, который накладывался на гулкое соло церкви, - что он тотчас просыпался от ощущения близкой тревоги и в то же время радости от нового дня. Детству страх неведом. Набат кончался, как бы долго не продолжался, а шум автомобилей под окном и металлический лязг трамвайных колес о рельсы не прекращался ни на минуту, и гудение ходившей внизу по тротуарам бесконечной толпы, как жужжание роя шмелей, не останавливалось и не умирало, казалось, никогда.
Телеграфный переулок упирался в тупик, перегороженный бульваром. Трамвайная колея опоясывала бульвар стальным браслетом, в котором с одной стороны поблескивал ровной гладью овальный пруд с плавающими утками и лебедями, а в противоположном, дальнем конце покоился постамент с Грибоедовым в пальто с каменными складками, склонившим каменную голову к груди в раздумье – скучающий памятник посреди шумной площади перед амфитеатром метро.
2.
На углу площади в доме, где первый этаж занимал Центральный почтамт с примечательным индексом: 101000, что присваивался всем жильцам бульвара, под самой крышей жил Борщов Сашка, внук репрессированного генерала ныне советской, а раньше красной армии. РККА, как называли ее бывшие военные.
«Хотя почему бывшие? - спрашивал себя Дикарев. - Бывших военных не бывает. Они всегда в строю, даже если вышли в запас или отставку. Чуть что призовут, и снова в бой!» А еще он подумал: «Почему армию обзывают красной... как солнечный шар, или как шаровую молнию, о которой в деревне и пионерлагере по лету ходили слухи меж пацанов, будто она, ворвавшись в полуденный зной в помещение вместе со сквозняком, вмиг испепеляет всё живое на своем пути?..»
- Дурак, - отвечал грубостью на простосердечность Сережки хулиган Сурок, щупленький подросток из параллельного класса, примкнувший от вечного безделья, устав слоняться в одиночестве по шумным московским проспектам и тихим переулкам, к громко величавшей себя «бандой» компании уличной шантрапы.
«...наверное, и не видел ни разу в своей жизни этого огненного, ослепляющего круга, зависшего в поле над колосящейся пшеницей», - думал о нем терпеливый и коммуникабельный Дикарев.
- Дурак и есть, если не знаешь простой вещи: красная, потому что флаг цвета крови, - горячился Сурок.
- Причем же здесь флаг, когда разговор об армии идет? - не унимался Сережка.
Он подначивал мальчишку, провоцировал его на еще большие откровения. Ему хотелось свести все доводы к одному: в пользу правомерности такого названия армии, собрать их в единое и неразрушимое целое. Как в горсточку. Чтоб тогда уж никому не удалось подкопаться к заслуженному праву на такое наименование. Чтоб тогда уж никто не смог бы их оспорить, и даже он сам. Ему этого очень хотелось, он сам не понимал почему.
- Ладно, пусть будет армия и флаг одного цвета, но тогда...
- Во-первых, не флаг, а знамя, - спорщик отчаянно сопротивлялся и не сдавался, - а во-вторых...
На этот раз Дикарев обрывал его, в нетерпении переступая с ноги на ногу, как будто готов был описаться вот сейчас прямо в эту самую минуту:
- Пусть знамя, все равно не пойму: кровавое знамя – кровавая армия, такая аналогия получается.
- Дурак... - говорил, сплевывая в зубную щель, Сурок и внезапно замыкался в себе. Как улитка прятался в своем панцире. Не достучаться.
На этом у спорщиков иссякали аргументы, и мальчишки спешили разойтись, не смирившись и не найдя - и на этот раз - компромисс. Ту самую золотую середину, которая примиряет стороны. Даже в споре двух еще глупых малолетних искателей правды.
Толстый, краснощекий Борщов не умел постоять за себя, и оттого, в поисках сильного плеча не настолько крепкого сверстника, чтобы дать отпор любому натиску, но уверенного в чудодейственную силу смелости, которая и вправду творила чудеса и отваживала чужаков с куда большей мощью в кулаках, он напрашивался в компанию к Сергею, Мелу и Сене, трем неразлучным, как три мушкетера, друзьям. Он рядом с ними обретал храбрость и спокойствие – состояния, которые ему и не снились прежде. Его не принимали, на что Сашка обижался не по-детски.
- Как же так, - жаловался он домашним, - я же всё им был готов отдать: и булку сдобную, несъеденную за завтраком – предлагал на переменке, отказались, побрезговали, и новые марки, негашёные, для Сениной коллекции, таких у него нет – редчайшие экземпляры, Славному – дедовскую кобуру для правдоподобности, а то выглядит как скоморох на сцене, а вовсе не красногвардеец, правда ношенную, но геройски-заслуженную, а Серому – цейсовский бинокль, на пару дней, поглазеть. Мне лично ничего не жалко, а они...
- Не берут в компанию, не надо, - успокаивали дома (и сами успокаивались), - целее будешь. Они эти мальчишки, наверное, хулиганят?
- Они обзываются.
- Вот, зачем тебе такие друзья? И как обзывают?
- Толстяк.
- Нет, не нужны тебе такие друзья. И не толстый ты вовсе.
- А какой же я? Себя ненавижу за то, что откормили. Все смеются.
- Они завидуют, Сашуля. Ты – мальчик видный, большой, рослый. Вырастешь, дашь им по... заслугам.
- А чего ждать? - оживлялся дядя, приехавший погостить и сидевший за общим, накрытым по случаю пасхи, столом. - Дай им сейчас. Слабо?
- Нет, я не могу, - простонал, выдохнул, выдавил из себя застрявшие глубоко внутри слова, как у тяжело переевшего человека, Борщов-младший. - Я не умею драться... и... и... не хочу.
- Слабак ты, Сашок, - не унимался гость. - Не в деда, тот орел был. Да, Люсь?
- Не учи его плохому, - возразила Люся, дочь полководца. - Он у нас хороший, воспитанный мальчик. Ему нужны другие, интеллигентные и образованные товарищи. Из порядочных. А эти мальчишки, которые ему прохода не дают, я слышала, из неполных, неблагополучных семей. Мамаши все поголовно одиночки. И как только таким квартиры в центре Москвы дают? Ведь, Кремль в десяти шагах. Не понимаю, как они все сюда перебрались. Дикарева, так та вообще из села. Не женщина, а баба, крестьянская баба. Со своими такими неуместными в городе деревенскими манерами и неограниченным апломбом.
- Не горячись, Люси. Раз им дали... жилье, значит, так нужно было. Видать, заслужили. Так просто никому не дают.
- Ты еще скажи: так партии нужно было. Кровью заработали.
- А кто их знает? Может, всё так и было.
- Лимитчики, вот кто они, - не смирилась Люся. - Скоро одна лимита в Москве жить будет. Культурным людям мимо пройти нельзя.
- Ладно, сестренка, угомонись. Москвичи не все те, кто здесь родился. К тому же рабочий люд во все времена требовался. И городу и той же деревне. Одной интеллигенцией жизнедеятельность мегаполиса не обеспечить. Ведь, кому-то надо и неблагодарную работу выполнять. Грязную, так сказать. Ты же, вот, дворников не осуждаешь?
- Она на заводе работает.
- И я о том же: в цех ты не пойдешь? На них, на рабочем классе, между прочим, вся индустрия держится.
- А на мне – семья. И сына я не отдам в грязь и непристойность.
- Зачем так-то. Неужто, у них ничего хорошего, человеческого нет?
- Поверь мне, ничего хорошего. Не знаю, как человеческое, но низостей они не чужды.
- Ты их беспардонно обвиняешь? Неужели, настолько уверена в опущенности их нравов, что можешь голословно винить? В конце концов, не тридцать седьмой год.
- Более чем. Я их просто не выношу. Саша, ты еще здесь, не слушай, выйди, пожалуйста, из комнаты. Иди, вымой руки, что ли.
3.
На улице – в его воспоминаниях чаще всего именно так и было – почему-то стоял май. Значит, всё расцвело и благоухало. И шумная деятельность людей и машин снаружи не унималась ни на мгновение. Ни на мгновение ока, ни на оглушительную секунду, на которую Сергей изолировал свой слух от мира, прижав ладони к ушам плотно-плотно, чтобы туда не проникал рокот работающего без трения города, никогда не останавливающегося. Все же и тогда улица шумела, как набегавшая волна. Стоило же разомкнуть преграду, как тотчас комнату наполняли многочисленные звуки: звон трамваев, крики, редкие и неоскорбительные, полифония животной и растительной природы, стук, шорох, кашель и не раздражающий фон, как шепот многоголосой толпы, собравшейся на Красной площади в десяти минутах ходьбы отсюда и дружно обсуждающей возможные последствия речи лидера с трибуны мавзолея.
«Наверное, у Борщика такая же слышимость, - рассуждал Сережа, без сна ворочаясь на отцовском диване, вспоминая обо всех причудах неповоротливого и смешного, но ласкового, как котенок, сверстника. - Колобок, а не мальчик, - думал он и улыбался. - Упитанный, поджаристый хлебушек. Он от бабушки ушел, он от дедушки...»
Сережа принялся разглядывать пробегающие по темному высокому потолку блики. Каждый раз, когда мимо проезжал трамвай, полоски света наперегонки спешили посечь его острыми краями. И всякий раз после быстрого бега лучей, когда они уже нырнули за стену, будто утонули в ней, потолок оставался по-прежнему девственно чёрен и гладок, как небо без звезд. Ни одного пореза.
- Мама, ты спишь? - спрашивал Сережа тишину. Никто не отвечал.
«Надо будет о нем позаботиться, - продолжал думать о Борще Сережа. - Наверное, ему нелегко живется. Мама говорит: «С его комплекцией детям тяжело ходить и дышать». - Но тут он вспомнил, что Мел не намного тоньше, однако в движениях не скован, а напротив очень даже вертляв. - Мне кажется, что с таким весом, как у него, - опять переключился на Борщова Сережа, - Шурик вполне мог... раньше... быть каким-нибудь русским... одним из богатырей. Взять хотя бы Илью Муромца. А сейчас, в наши дни, он такой никому не нужен. Его даже презирают. Кому нужны в наше время богатыри?»
«Борщик живет на девятом этаже... в отличие от моего второго... поэтому мог не услышать - по всей вероятности и не услышал - всей этой разноголосицы многоликой неспящей Москвы, - вдруг подумал Сережа. Ему неожиданно пришла подобная мысль в голову. - И что тогда?»
Он поразился догадке, логичной и нелогичной одновременно, и брезгливо поморщился, как будто находка обладала признаками порчи и недоброкачественности, как сгнившее яблоко. Или даже преддверием несчастья. Неправдоподобности.
«А ведь он и не услышит. Никогда. Тогда он ничего не знает, - новая мысль захватила Сережу и увлекла, как лавинный ком, за собой вниз комнаты: он бодро спикировал с потолка в пол. - И ничего не узнает. Совсем ничего. Не увидит и не услышит. Он глух, как пробка. Отсюда его невежество и неуверенность в себе. Он слаб, хотя и силен, потому что не знает, что мир огромен и вмещает в себя всё: и людей и машины и птиц и деревья. И даже мозги. И мои и его. И страха в этом огромном мире нет. Потому как мы всего лишь пылинки, но частички большого. А сила она и есть в сознании того, что большое вокруг тебя. И как бы мал ты не был, как ни ущербен, как бы ни ничтожно совершенен ты был, ты есть его часть, а значит, сила и в тебе. Вот так. Закрой глаза... или открой... что-нибудь измени и... иди. Будь сильным и смелым. Ничего не бойся. И станешь другим: сильным и непобедимым, как великан».
И тут кто-то внутри него, тайный покровитель и неожиданный подсказчик, добавил уверенным шепотом, будто учил:
- Мир не такой, какой он есть, он такой, каким ты его себе рисуешь.
4.
Сергей напрягся и с иной ритмикой застучал по клавишам:
«Катя не шла, она бежала по улице, весело размахивая портфелем.
- Вы, правда, чудаки мальчики, - выговорила (проворковала) она, подпрыгивая на каждой кочке, - и ваши мечтанья и ваши ухаживания... Всё это наивно до слез, но, правда, заслуживает... что заслуживает, я не скажу, потому что не знаю.
Она остановилась, раздумывая, как будто решая задачку.
- Знаете что, мальчики, а кто из вас сможет... - она опять задумалась, решая, что предпринять, что загадать, но внезапно, не найдя (или найдя?!) на последней, спешно перевернутой странице ответ в учебнике, озадачила в свою очередь ухажеров. - Меня... поцеловать.
Мел, Сеня, Борщик и я впали в столбняк. Поцеловать? Как бы ни так. Это надо же такое выдумать.
- Ты сдурела, Катюха? - первым очнулся Мел.
Из нас он был самым смелым, самым находчивым, самым успешным. И в успеваемости («преуспеваемости», как декламировал Мел перед публикой сверстников на переменке в коридоре, цитируя классиков-преподавателей, подытоживающих результаты урока), и в азартных играх после часа не колких школьных пик. «Находчивый, дьявол», - не зло шутил я, видя в друге потенциального конкурента на первенство.
- Что сделать с тобой? Повтори, не разобрал, что сказала, - попросил в первую секунду остолбеневший, а затем обомлевший Мел. Но сразу взял себя в руки и тут же стал играть, фонтанировать, - Вот сюда, пожалуйста, на ушко... повтори, - указательным пальчиком постучав по мочке.
- Поцеловать, - хладнокровно ответила Катя, а сама подумала: «Не прикидывайся глухим, умник», и прибавила с неприличной для девочек улыбкой, - не сложить же одночлены простейшего уравнения, - как будто речь шла о простой арифметике: одного парня туда, другого сюда, а этого приблизить до невероятной и умопомрачительной дистанции.
Мел на этот раз не растерялся – был готов и во всеоружии. Он расшаркался, как сумел, перед необъявленной глашатаями, самовольно провозглашенной и нагло взошедшей на престол королевой, и выдал глупейшую (ей богу, объективно оцениваю, если не брякнуть: тупейшую) вещь из всей, имеющейся в его образовательных запасниках, хрестоматии:
- Поцеловать, это конечно, не мудреная затея. Если это тебя исправит, как инъекция правды, то в таком случае я согласен на такой беспримерный по храбрости шаг. Это было бы честно. По-товарищески. А так... это еще один... обман... коленопреклонство. - Он в это самое время соревновался со мной (с «Диким») за право обладания недоступным и возвысившимся над всеми, над всем окружением телом (круто сказано, нет не телом – тельцем, а лучше: за обладание «рукой и сердцем») и... душой. На самом деле, о теле и обо всем, что с ним связано, потное и липкое, мы, еще пацаны, в те года и не мечтали. Так, что-то снилось по ночам. И только. Другое дело – душа! О ней знали все: тому способствовали сказки, пословицы, бабкины заклинания и запугивания стариков о жизни после смерти (так им, безбожникам, хотелось в рай; желание, доходившее до исступления, до крайней точки, до такой степени, что альтернативу переселению они даже не допускали в своих помыслах).
- Что, что? - закатила глаза в небо баловница. - Скажи еще: преклонительство. Ты, Мел, совсем спятил со своим театром. Начитался внеклассной литературы. Гоголь-моголь, ваше сиятельство и превосходительство...
- Подхалимство это, другими словами. Вот что это такое... то, что ты нам предлагаешь.
- Ах вот как ты это называешь?
- Ну, примерно такими словами. Если не прибавить сюда неприличное словцо, которое по понятным причинам опускаю.
- А что в этом поступке, если конечно кто-нибудь из вас решится на поступок... наперекор мнению, - она оглядела Мела, - что в этом странного, запретного, предосудительного и унизительного?
Мел развел руками: мол, не могу объяснить, если сама не дошла своим умом.
- Ну, ты всё перевернул с ног на голову. Ты сам предпочитаешь видеть глупость и грязь там, где тебе хочется. В кино все целуются, и никто их за это не осуждает, даже наоборот... любуются. А ты попросту еще не созрел. Ты еще зеленый орех. И тебе не время... и... рано, одним словом. - Катя, несмотря на увлеченность спором и своей затеей, все-таки разглядела за напускной мудростью мальчишки пустоватый, отсутствующий взгляд. Не-за-ин-те-ре-со-ванный. Скучающий взгляд. Наивный, детский. И замкнулась. Хотя на лице продолжала блуждать широкая и теперь снисходительная улыбка. Несмотря на мутноватый осадок в нахлынувших чувствах, она все же решилась на развернутое объяснение:
- Если тебе это невдомек, то я, пожалуй, могла бы тебе рассказать...
Ей неожиданно, так же как захотелось, так и расхотелось делиться мыслями и личной находкой с глупыми мальчишками, с раскрытыми ртами обступившими ее. Она ударила, толкнула их локтями и выбралась из плотного кольца тел.
- ...но, может быть, ты все-таки сам врубишься и сообразишь, - обратилась она напрямую к одному только Мелу после серии из двух, не больше, шагов к пешеходному переходу на другую сторону улицы, - что между девочками и мальчиками иногда происходит что-то такое-этакое, что тебе, начитанному, но все равно малообразованному, неизвестно... Пока неизвестно.
Катя замолчала, прикидывая возможности Мела. «Вот дурак! Только время теряю».
- А если тебе это неизвестно, то ты попросту... как это говорят, тупой, - неожиданно закончила она.
- Кто я? - по-своему отреагировал Мел.
- Тупица и недалекий.
- Какой-какой? Повтори.
- Вот заладил. Недалёкий. Не-да-лё-кий. Теперь понятно? - Она вновь, на этот раз брезгливо окинула его взглядом снизу вверх, точно примериваясь и оценивая величину его порчи. - А по возрасту тебе, пожалуй, пора бы уже соображать кое в чем».
5.
Олежка Сенкевич родился и воспитывался в культурной, интеллигентной семье. Правда, урезанной на одну треть, точь-в-точь как у друзей, недосчитавшихся отцов семейств по разным не афишируемым причинам. Говорят, друзей не выбирают, но это неверное утверждение, не что иное, как заблуждение: каждый выбирает по себе, ровню. По той причине и попались ему в круг общения и времяпрепровождения вне уроков, как мальки в зачерпнутый сачок в застойном пруде, мальчики из схожих по составу семей.
Нет, отца не убило, даже не ранило, да и не воевал он вовсе – родился позже, уже после войны. Целехонький и здоровый он где-то бороздил просторы великой необъятной родины.
Недостаток ласковой мужской руки в случае с Сеней с лихвой восполнялся рукой женской, материнской. Высокая красавица - метр плюс этак восемьдесят – восемьдесят пять сантиметров, ни дать, ни взять, ни прибавить, не убавить, - она даже с годами не растеряла следы былой осанки, статности и величавости. Да что там величавости, бери выше: ВЕЛИЧИЯ. Походку ее можно было сравнить с плавностью павы, вообще любые движения её холеного тела были на удивление плавными и медлительными («Точно лебедь плывет, это о ней»).
Красота ее лишь слегка потускнела со временем - вспоминал много лет спустя постаревший Дикарев, так он думал о ней тогда, хотя никогда ее раньше не встречал и не был с ней знаком, - и подёрнулась едва обозначившимся даже не глянцем... а туманцем, какой выступает на запотевшем зеркальце в ванной комнате после принятия горячего душа с закрытой дверью, к примеру.
Сеня жил в монументальном здании, отстроенном в дореволюционную эпоху. Хвастать было особо нечем, он и не хвастал, все из их класса (школьного, разумеется) жили практически в таких же, разбросанных от эпицентра знаний на расстояние полета пушечного ядра. Только один Сашка Хохлов выделялся. Заоригинальничал. Да и вправду сказать, ему, хроническому простачку, наконец-то повезло хоть в чем-то, пусть и везение это было со знаком минус: его дом был шедевром и памятником убогости, декадентству.
Кому из предыдущих поколений градостроителей понадобилось втиснуть, как затушенный окурок в массивную пепельницу, в монументализм столицы скромную запорожскую хибару, вот в этом-то и заключался на самом деле вопрос из вопросов? Жуткий и неразрешимый.
Когда после уроков школьники валили гурьбой Потаповским переулком - по домам, - он, как изгой, одинокий и забытый, сразу же отколупывался от толпы и пристыженно удалялся вглубь двора, зажатого высокими кирпичными башнями на гранитных фундаментах, чтобы уже невидимкой - невидимым со стороны ребят - проникнуть в деревянный неказистого вида одноэтажный флигель. Там была его территория.
Одноклассникам не представлялось странным, что живет он в отличие от них в ином измерении: в убогом и несовременном жилище. Хотя дома-гиганты с просторными коммунальными квартирами, отстроенные еще в прошлом веке, загромоздили центр города и потеснили Кремль, все же они благополучно и мирно соседствовали с малой архитектурой и даже с хозблоками, в которых раньше обитали лакеи и дворники. И это опять же был вопрос из вопросов: почему это так? Последние же давно перевелись в стране, как класс. Но не исчезли, как, например, динозавры.
Дворники водились и ныне. Живучие, гады. Конечно, это была уже другая общность; они имели жилье, прописку, а что касается названия их труда, так это теперь была всего лишь низкооплачиваемая профессия с невысоким статусом. Всего лишь. Не унизительная и не оскорбительная, просто такая профессия. Жа нима па сежюр.
Вход во владения Олежки и его мамы располагался со стороны Маросейки, но пройти туда можно было и с тыла, если свернуть с Потаповского и потопать по узким, петляющим среди оштукатуренных стен, лабиринтам. Широкая парадная, такая же, как у Мела, гулкая маршевая лестница, дверь-гренадер, до косяка которой чтоб достать, нужно было забраться друг к другу на плечи трем, а то и четырем мальчишкам вовсе не гренадерского роста, еще две таблетки на стене с кнопками-звонками, – всё порадовало и приободрило оробевшего Сережу. И не только его. Чуть ранее здесь переминались с ноги на ногу его поторопившиеся с визитом одноклассники, ранние пташки.
Порадовало схожестью с родными пенатами. Всё это громадьё и несуразность размеров парадных, их величие в сравнении с зажатостью площадей внутри квартир (Сережка-то знал, что ему ожидать по ту сторону гренадерской двери: внутренности везде были идентичны), каким-то образом объединяло ребят. Разве что отличия в количестве кнопок и численности проживающего населения, иной раз перенаселения за дверью!
Всё это напомнило им, что принадлежат они одному кругу. И круг этот тесен и сплочен. Как яйца в плетеной корзинке, уносимые с рынка домохозяйкой. Бережно и трепетно – не дай бог разбить.
Но в этой вере детей существовал изъян. «Кто-то живет как вельможа, а кто-то довольствуется объедками со стола, фигурально выражаясь», объяснил бы Славка. Никто, разумеется, не голодал. И никто бы, конечно, не понял, не понял бы его, Славку. С его вячеславовой (вящеславовой), витиеватой, с подначкой и подковыркой, с такой непонятной и запутанной речью. Никто не понял бы этого паяца с театральных подмостков. Разве что Дикарев.
- В советское время? Да вы смеетесь над нами!
«Кого он имел в виду, говоря о превосходстве? - думал Дикарев. - Ну, не на Олежку, конечно же, он намекал? Да и какой из него вельможа, какие еще там хоромы у Сенкевичей навыдумывал этот переодетый красноармеец с Борщовской кобурой наперевес?»
Но стол с его убранством в просторной на редкость комнате хозяев с натертым красным, почти бурым паркетом («угадай десять отличий!») и его, столовой, родословной («порода дерева и резчика»), этот стол явно не являлся близнецом («Боже мой, даже больше скажу: ни каких вам родственных связей») со столом Дикарева. Это Сережа понял сразу, как только вошел и всё увидел. Ничего общего с тем дубовым собратом всех пролетарских испокон веку изделий.
- Но это же пустяки, - успокаивал себя Дикарев, - это же чепуха на постном масле, как скажет моя мама. Это даже не стоит себе в голову втемяшивать. Подумаешь. Просто у него мама постаралась для сыночка. А продукты... так это... а что в них особенного? Ну, торт, ну, какие-то чашечки с разноцветным содержимым: красным, оранжевым, синим. Красиво. Так на то оно и день рождения называется. Всё понятно. Всё объяснимо. Чего тут выдумывать. Спасибо, что пригласили. А для меня это вообще в первый раз.
Дикарев встряхивал своей чубастой головой, отгоняя с левого глаза непослушный вихр, и начинал смеяться:
- Ну и выдумщик ты, Мел!
Противоречия, конечно, существовали («где-то»), но только не между ними – ребятишками. Они, словно слепые котята, не замечали видимых преград и разграничений. А к чему те им? Это – головная боль взрослых дядек и теток, их выдуманная игра, не интересная и скучная, не понятная. Которая не вызывала у детей позывов к сочувствию и не рождала в их сердцах желания потакать взрослым в их странных развлечениях.
6.
Дверь-мутант открыла хозяйка – та самая высокая статная красавица. И беря мальчика за рожки сразу увела внутрь жилища. Увела от пугающих мыслей, избавив от чувства неопределенного томительного ожидания чего-то неизвестного, похожего на воплощение покривившегося чуда, близко дышащее, почти в лицо, пылающее, жаркое и состоящее из множества образов – непрерывной калейдоскопической картинки сменяющихся ярких клоунских масок.
- Здравствуйте, молодой человек, - произнесла она голосом «грудной жабы». - Как понимаю, вы еще один школьный приятель Олежека... тот, с которым он... с которым мой сын очень... очень близок, то есть дружит.
«К чему столько запинок? Она так и сказала: «Олежека». Будто все дружат и сюсюкаются с ним, как сама эта дамочка - любящая мамочка. И сказала-то она об этом без тени сомнений и упрека. Да, кому он сдался... если на то пошло, если б не мы со Славкой... еще неизвестно... - не успел додумать, забыв, что хотел сказать, воспротивившийся неожиданному насильственному давлению со стороны незнакомого взрослого человека, маленький Дикарев, как ему тотчас же навязали новые для него дежурные обязанности.
- Представьтесь, мой милый друг, - начала инструктаж дамочка, перефразировав вдобавок цитату и наглым образом обокрав любимого Дикаревым французского классика, чем сразила наповал уже вполне начитанного, несмотря на ранние года, любопытного детского читателя, еще одного вундеркинда по части штудирования внеклассной литературы.
«Похоже, сегодня тут собрались одни любители пропущенных школьной цензурой книг».
- Меня зовут Алевтина Иосифовна, - опередила она открывшего было рот, но не успевшего высказаться мальчика. - Надеюсь, запомните мое скромное, неказистое имя, что не сложно, и не станете вдруг путать с каким-нибудь еще.
В уголках ее черных глаз полыхнуло красным костерком, края тонких, но спелых и сочных накрашенных губ скривились книзу, будто их покорежило разгоревшимся в зрачках огнем.
- Вы... мне уже донесли, - сказала она, не дожидаясь согласия на первую просьбу, да и вообще ответа, - мой сын подсказал, обладаете организаторскими способностями. Не спорьте, не надо. Ложная скромность. Вот они-то как раз нам и пригодятся, - после чего сочла нужным пояснить. - Прошу Вас, мой дорогой, совладать со своими друзьями и поуправлять немножко за столом. Да и сейчас, пока стол не накрыт и не все готово, за ними необходимо поглядеть... - «подглядеть» послышалось Дикареву. - Не то они в чистую разнесут всю столовую.
«Поглазеть, пока не разнесут вашу богадельню? - перефразировал Дикарев, перемножив в уме, но не сказав ответ. - Так это запросто. Не извольте волноваться. Однако, надо же, как меня сразу, вдруг, в оборот взяли, - подумал он в этот момент. - Лихо. Никакой тебе передышки. Не дала даже вздохнуть толком. Знает точно, что задумала. Молодец. И, наверное, не зря беспокоиться, раз сказала. Предчувствие сильно развито.
Сережка отчего-то загрустил.
«Ну вот, не хватало мне школьных проблем, еще тут загружают и заставляют делать то, что не хочется и что не входит в круг моих увлечений».
- Так в чем дело? - разбудила его вопросом Алевтина Иосифовна. - Будем представляться, молодой человек, или как?
- Будем, - не сразу нашелся после заминки Сережа. - Серё... Сергей Ефимович Дикарев.
Он вспомнил неожиданно о Мелкове и не удержался, чтобы не блеснуть оригинальностью. Самому блеснуть. Мальчику со странной фамилией Дикарев, такому, какой он есть, без прикрас. Не тому признанному мэтру эпатажа и стихотворных памфлетов, находчивому на публике, а простому, рядовому школьнику из обычной московской школы с его тройками и иногда двойками в портфеле. Почему бы и нет? Не все ж одному только самозваному артисту богохульствовать и паясничать на людях. Хотя бы попытаться. Чем черт не шутит. Попытка не пытка.
Между ними, двумя мальчишками, друзьями, ни на минуту не утихал спор, даже если он и был заочный.
Сереже вдруг до жути, до мурашек по коже захотелось шикануть перед этой наряженной и красивой женщиной, удивить ее чем-нибудь этаким, поразить, заворожить.
«Может даже шокировать, пленить, покорить, - размечтался он в порыве безотчетного и безудержного полета фантазии, - чем там еще блещут кавалеры забытых эпох? Не ожидал столкнуться у Сени дома с такой красивой женщиной. Надо же, скрывал, ни словом... своим друзьям. Партизан. Если б у меня была такая мама... - Сережка закатил глаза. Но что было б, если... не придумал, бросил затею и спустился с небес на землю. - Ладно, мадам, ни в коем разе не спутаю, - спешил он с мыслями. - За кого вы меня принимаете? Алевтина, еще и Иосифовна. Ешкин кот! Вот это имячко. Вот это я понимаю. Наградил бог».
Сережа шаркнул ножкой и поклонился, а затем одним выстрелом добил самоуверенную и высокомерную зачинщицу «светского раута»:
- Для Вас можно просто Серж или Серго. Что вас больше устроит.
- О-о-о, очень... очень приятно, - оглушенная красавица раскраснелась; лицо ее медленно расплывалось, как будто таяло, в искусственной широчайшей улыбке, - приятно и в то же время... впечатляет... это ваше представление, - высокая женщина растянула губы до невозможности, превратив их в длинную тончайшую нитку. - Заслуживает внимания... это ваше представление. Приятно, что не переродились еще в наше время гусары и... находятся среди нас остроумные и находчивые мальчики. А впечатляет... то, что ваша наружность, не знаю как насчет ваших мыслей, полностью, в совершеннейшей мере соответствует описанию сыном.
Она многозначительно замолчала, но очнувшись, продолжила.
- Он преподнес мне вчера вечером... не скрою, для меня это было внове услышать... настолько торжественную и восхитительную, полную восхищения речь... что я... я... опешила. И это перед составлением списка приглашенных. Между прочим, наотрез отказался кого-либо сокращать. Очень ценит и дорожит вашей дружбой, что похвально. - Она призадумалась и после произнесения обрывочной фразы: - Ну что ж, в таком случае... - взяла особенно длительную паузу.
«Вот еще одна театралка, - нашел Дикарев. - Что ни слово, то игра. Станиславский отдыхает. Впрочем, со Славкой они поймут друг друга без слов. С одного пика».
- Поймет, поймет, и не только его, и не только то, о чем ты думаешь! - сказала, подмигнув ему, проскользнувшая мимо Катенька, неизвестно откуда вынырнувшая.
«Как будто мысли мои читает, - удивился Сережа.- Так, значит, мероприятие расписано по пунктам, - продолжал рассуждать про себя Дикарев, - и, судя по всему, отклонений она, как полководец, не допустит. Но разве мы настолько глупы, чтобы безвольно подчиняться чужой воле пускай такой красивой, но все же неумной женщины. Надо же было додуматься: мальчиков и девочек собрать в одном месте и при этом присутствовать. Всем своим видом демонстрируя забор из запретов. Нет, не за тем мы сюда пришли, чтобы слушаться и подчиняться неугодным приказам. По мне, так и вовсе не должно было их тут быть. Ни одного, ни живого, ни мертвого – вон их сколько развесили по стенам, смотрят и ухмыляются на портретах. Не ожидал я встретить тут взрослых. Не ожидал. Факт. Это же детский праздник, зачем родители? Даже в урезанном виде – одной лишь родительницы».
- Знает собака, где кость зарыта, - резюмировал он, как только избавился от назойливой опеки, и, растворяясь в выстроившейся кавалькаде детей к накрытому столу, тотчас выкинул из головы ее пресловутые страхи. - Пусть сама с ними борется, раз ей так хочется. Мне-то чего бояться. Как-никак я в своей кампании.
7.
Сережу, вероятно, травмировало бы некое сокрытое от него обстоятельство, узнай он о родственной связи - хоть речь шла всего лишь о дальнем родстве, но все-таки, - этой зрелой дамы, мамы его близкого школьного друга, и скромной ученицы четвертого класса, их класса. Поэтому, видимо печась о его душевном равновесии, сей катастрофический факт от него скрыли. Его ближайшее окружение. Его дружески-вражеское окружение. Или судьба так распорядилась. До поры до времени. Но мир, как известно, не без добрых людей, и, конечно, кто-то из окружающих, не столь заботливый и внимательный, как те, приближенные к телу и духу, разболтал новость. Может, желал ужалить, помучить, а может из благих намерений.
На удивление всех Дикарев не умер и не очень-то сильно страдал, во всяком случае, на людях. Мел бы, конечно, закатил трагедию. Со слезами, кровью, битьем головой о стену и не мужскими капризами. Ну, на то он и талант, заметил бы Дикарев. Сам бы он никогда не устроил показухи.
- Как тесен мир, - только сказал он. - Как ветвисты и тернисты родственные связи. Как лианы, опутавшие московские улочки и дворики. Ладно, пусть родственная связь с не совсем скромной... ветреной школьницей, но ведь ей только исполнилось... нет, еще не исполнилось... и всего-то ей отроду что-то около одиннадцати или около того, и еще не стукнули, нет, не стукнули по барабану деревянные палочки. Ни разу. Ни пол раза. Ни четверть. И еще она совсем дурочка. Девочка. Глупенькая. И еще у нее все впереди. Впрочем, как и у них – у мальчишек.
Получалось, по всем понятиям и прикидкам, что Сеня при всех его преимуществах отпадал. Он уже не мог считаться потенциальным конкурентом. Соперником. Он был отыгранный материал. Не будет же он в самом-то деле претендовать на близкие отношения с родственницей, другое дело – близкое расположение, дружба и прочее. В общем, ерунда, одним словом. Не тот подарочек, который ждал и надеялся, что преподнесет судьба-злодейка. Вышло, что злодейка, да еще и обманщица.
Получалось, что они со Славиком остались совсем одни. Один на один, как дуэлянты в степи. И даже барьеров перед ними не предвиделось: пали, когда вздумается. И это походило на предательство. Сережу даже передернуло всего, точно от озноба. Неужели, они сподличали и устранили друга, отодвинули в сторону, как мешающую преграду, как шкаф, который двигал однажды отец, скрипя деревянными ножками по паркету и прорезая в нем канавки. Это был даже не шкаф, а так рухлядь какая-то.
«Откуда ей знать, что у меня в голове?»
Дикарев отмахнулся от догадки и, когда Катя, виляя хилым задом в плиссированной юбке, уплыла в другую комнату, поспешил спрятаться за голосом взрослой женщины, распоряжавшейся на детском празднике. Казалось, она сегодня решит за них все их проблемы. Стоит лишь внимательно ее слушать и выполнять, что скажет.
- ...в таком случае прошу Вас пройти к остальным гостям, - не уговаривая, мягко, но настойчиво попросила Алевтина Иосифовна, на этот вечер их надсмотрщик. - И раз Вы... раз на то пошло... такой у нас галантный человек, попрошу заодно поухаживать за девочками, которые приглашены и, наверное, безнадежно скучают. Олежек не отличается находчивостью в женском обществе и помощь ему безусловно («без ус... без усов... безумно... без слов...», лихорадило Сережку) потребуется, - она сделала акцент на слове «потребуется». - Так что Вы вовремя, в самый подходящий момент явились. А я... я к этому времени закончу... закончу накрывать к праздничному столу. Вы всё поняли, молодой человек. Эскюзема, милый. Серж или Серго! Так, кажется, вы предпочитаете?
- А что Славки нет? - едва не сорвалось с губ Сережи.
Он не учел – не пришло в голову, что слава товарища не успела достичь столь широкой известности. И проникнуть сквозь толщу школьных стен наружу – выйти на широкую улицу. А зная замкнутость и стеснительность их с артистом противоположности: её тщательно оберегаемого и стеснительного, если не сказать робкого, её кровиночки, её родного сыночка Олежека, можно было предположить, что и с мамой, в том числе, тот скудно делился школьными новостями и не знакомил с уникальными личностями. Хотя об одном-то из друзей, при том с выдающимися способностями, мог бы конечно рассказать. Это ж не о себе, о нелюдимом поведать. Не всему миру раскрыться, одному человеку всего лишь - маме. Кому доверить, как не ей, секрет полишинеля? Глядишь, и девчонки не скучали б: уже употребили бы Славика по назначению. И все были бы счастливы и довольны. И шоколада не надо.
- Хорошо, - кивнул Сережа, - я постараюсь.
И стал окидывать (опрокидывать) взглядом ряды, ища полную фигуру друга: она должна была выделяться среди не смелой массовки.
- Да уж, толпе до размеров и воодушевления первомайской манифестации далековато, - заметил Сережа, понизив гармонику голоса до пятнадцатого обертона: очень не хотелось, чтобы его разглагольствования о приглашенной публике и оценка атмосферы веселья («атмосферного веселья», «веселого атмосферья») были расслышаны гостеприимной хозяйкой, великодушно устроившей лично ему настолько радушный великосветский прием, что... «Нет слов, молчу, молчу. Лишь намекну, не могу сдержаться: такой прием, что впору было возомнить о себе не бог весть что».
«Жаль, что Мел не слышал ее монолога, - слегка погоревал Сережка. Он продолжал соревноваться с другом даже в его отсутствие, наедине со своими мыслями. - Скорее всего, остальных проинспектировали также с пристрастием. То-то, вижу, жмутся все у стеночки. Понимаю их чувства».
- Иди сюда, - кричал ему Мел из глубин тел, из волн белых сорочек и нарядных разноцветных платьиц, выглядывая поверх голов, как пловец, заплывший далеко от берега. - Где ты бродишь? Давно все собрались, одного тебя ждем. Как всегда оригинальничаешь. Во сколько договаривались встретиться? Ты на часы когда последний раз глядел?
Сережа промолчал. А Мел, вместо того, чтобы тактично пропустить мимо ушей глухость друга, нехорошо засмеялся и, чуть ли не тыкая в плечо Дикарева бесстыжим пальцем, длинным, как раздвижная ручка-указка, расхохотался во весь голос, напомнивший Сереже демонический гогот:
- У него и часов-то нет.
Сережа покраснел. Нет, он не застеснялся; он ни за что не застеснялся бы, как девочка «Олежек». Как скромница, застигнутая в неподходящий момент в неподходящем месте, высвеченная из темноты раздевающими догола прожекторами. И представшая напоказ глумливой публике, на всеобщую потеху в своей унизительной красоте-наготе, свойственной одному из самых низменных и в то же время непредосудительных в их советском мире пороков на земле - бедности. «Не зарекайся - от сумы и от тюрьмы...».
Всё, на самом деле, было не так катастрофично и не так страшно и не так драматично, как тотчас же вживую нарисовал себе Дикарев. «Не смертельно», сказал бы Славка, упиваясь слезами, декоративными блевотиной и кровью на сцене доморощенного театра. И все же Сережа почувствовал мгновенный стыд, как укол, и тут же добавил в картину своего скоро сверстанного унижения, как неведомая сила против желания погружает его, маленького и беззащитного, в безразмерную емкость-аллюзию: гиганта-подобное цинковое ведро с краской. Окунает, как в купель, младенца.
Ведро наполнено до краев густой краской, и оно внутри - красное, кровяное на цвет. Окунает его вначале по уши, затем с головой. Вытерпеть можно при желании, если сдержать дыхание, если сдерживать себя и не позволять себе лишнего. Однако, это слишком. Даже для него, для его терпения и милосердия, для его снисхождения к любой проказливой выходке друга.
Сереже вдруг отчаянно не захотелось больше терпеть, ему стало очень и очень неприятно. «Очень и очень приятно», вспомнил он слова новой знакомой Алевтины Иосифовны. Уж лучше бы его облили нечистотами при всех. Во всяком случае, было бы не так обидно и стыдно. Обидно за ребят из класса, которые подыгрывали шутнику и скалились. Стыдно же было за него - за Мела.
- Они мне не нужны, - без гнева, но с плохо скрываемой злостью ответил Сережа, борясь с двумя чувствами: яростью и преданностью.
- Это ты о чем? - как будто издевался над ним друг. - О часах, или о друзьях? Никто тебе не нужен?
Иногда между друзьями мог состояться разговор на повышенных тонах, это случалось, они могли оскорбить и обидеть друг друга, довести до ярости, только все равно представить себе, что спор закончится кулаками, было сложно. Вот и сейчас, Мел обратил все в шутку.
- Ах да, совсем забыл. Они тебе не нужны. Часы. Забыл, что у тебя в голове запрятан часовой механизм, этакая бомбочка, отсчитывающая минуты, даже секунды, секундомер... или счетчик, который измеряет шаги. Шагомер.
- Такой глупостью не занимаюсь, - парировал укол побелевший Сережа: краска отступала, спадала с его лица. - У меня есть чутье на время, правильно сказал. Но это лишь во-первых. Теперь слушай дальше. Я точно могу сказать, сколько прошло... минут... секунд... сколько прошагал за энный отрезок времени. Тут шагомер без надобности. Главное, чувствовать время. Помнишь... помните, как стучит пульс. Это не каждому суметь. Больше играет роль память. У кого она лучше, ёмче, объемнее, тот сможет. Помнишь... помните, как движется стрелка. Если зафиксировать в памяти движение, ее ритм, то постоянно обращаться к циферблату необходимости не будет, она отпадет сама по себе. Это, что называется во-вторых.
- Ну, что я вам говорил. Чем не уникум?
- Затем: я заранее засек время, необходимое на дорогу, рассчитал до секунды в предыдущий раз, поэтому и вышел из дома с учетом вышеперечисленного. И в-третьих, гляди Мел, - Сережа показал на настенные часы с боем, - сейчас вылетит птичка, кукушка... или просто тебя оглушит удар молотка.
Длинная стрелка дернулась с намерением бойко вскочить, как легчайший наездник, на число «12», только внезапно почему-то обессилила, задрожала и коряво вскарабкалась в «седло» снизу вверх, не сверху вниз, как задумала. Ну да, всё теперь виделось иначе, изображения в перевернутом виде, мысли в перевернутом сознании. Пронзив насквозь, как наточенным копьем, число «12» посередке, раздробила его: единичку и двойку разделила на половинки и водрузила между ними фигурный остроносый барьер. Число раскололось на самостоятельные цифры. А вот короткая стрелка - укороченное копье - не шелохнулась: как стояла, так и осталась стоять на одном месте, замерла на цифре «7».
Все в комнате также замерли.
- Всё, - торжественно провозгласил мрачный Сеня, - сейчас начнется.
Комнату разорвал гулкий звон маленьких молоточков - подражателей курантов, засевших в конструкции часового механизма, и гул, казалось, надолго и надежно заполнил всё пространство вокруг и занял всё, ослабленное было вздорным спором мальчиков, внимание детей.
- Приглашаю к столу, - вошла и позвала радостная и встревоженная восторженная Алевтина Иосифовна. Радостная, вероятно, от того, что в очередной раз услышала полюбившийся бой курантов. А также, возможно, ей представилось, что она опять на Красной площади. Перенеслась мыслями туда, в старое время, увидела, как наяву: она очутилась на маленькой красной площади, где маленькие дети, маленькие проблемы, и такая маленькая жизнь, у которой еще всё впереди.
16. Бой.
1.
Из электронного англо-русского словаря ABBYY Lingvo:
«boy [boi]: 1) мальчик, chorus boy — мальчик-хорист, college boy — учащийся колледжа, delivery boy, messenger boy — мальчик на посылках, newspaper boy, office boy — курьер; 2) парень, человек
(употребляется вместо man); 3) сын; 4) бой (слуга-туземец на Востоке); 5) юнга».
Теперь память будто оцифровали: ее можно крутануть в любую сторону – вперед, назад, тормознуть и начать прокручивать с необходимого момента, как в аппаратной монтажера кино. Она стала жесткой и гибкой одновременно, как целлулоидная кинолента, но по-современному виртуальной: ее не пощупать, не ощутить этого податливого под пальцами искривления, однако всегда можно ею воспользоваться по своему усмотрению, по своей прихоти. Она покажет и расскажет, что угодно (явно не партизанка и не конспиратор), ей скрывать нечего и не от кого, тем более от хозяина черепной коробки, где хранится.
2.
Объявление по громкоговорящей связи кинотеатра:
«...милости просим на просмотр художественного фильма на военно-патриотическую тему. Поспешите. Вход в зал после третьего звонка строго воспрещен».
Свет гаснет. Черно. Шуршание опоздавших ног. Шиканье и беглая приглушенная перебранка.
Появляется одинокий проблеск заголовка на экране: «Выход из окружения. Засада». Титры по ненадобности опускаем.
Экран озаряется и становится слышным шум работающих моторов, даже не шум, а полноценный реалистически переданный динамиками кинотеатра рёв двигателей самолетов, летящих на порядочной высоте. Едва ли не в стратосфере. Они появляются из-за туч поочередно и передвигаются по небу, как стаи жуков, только не жужжат, а громыхают, будто набитые доверху металлоломом закрытые жестяные короба или корыта на крыльях. Серебро посверкивает на их фюзеляжах, свастика ластится черным глянцем даже в облачное и хмурое утро. Голос диктора, словно нехотя, медленно поясняет то, что происходит на экране, действие же напротив развертывается стремительно, лавинообразно и набухает, как ком:
«Их засекли с воздуха. Несколько истребителей-разведчиков отделились от каравана, который следует прямиком на Москву».
Затем целая эскадрилья, никак не меньше (а не несколько, как сказал диктор - обманул Левитан), у всех на глазах отделилась от большей части армии бомбардировщиков, прямо таки по масштабам не сопоставимой даже с массированной группой отщепенцев. Вся эта армада продолжала двигаться в прежнем направлении, не отклоняясь от намеченного маршрута и оглушительно, надрывно, с барабанящей настойчивостью выдавая сверху одно и то же громогласное «бом-бом-бом».
Группка повернула вбок. Потом развернулась по дуге. У всех самолетов разом, как по команде, одно крыло задралось выше другого, опущенная же конечность - нацеленный вниз длинный и наточенный плуг, не иначе - глубоко вспахала окружавшие её и клубившиеся облака.
Маневр продолжался долго, но наконец эскадрилья неподвижно зависла над нестройной, несобранной и кривой, если не сказать кривоколенной - это, если смотреть сверху; возможно, так и снимали, и так всё и было задумано - колонной пеших (но неспешных, никуда не спешащих) солдат в серых шинелях.
Самолеты замерли на небе, как вкопанные. Не дать, не взять: игрушечные декорации, подвешенные на веревках под низким куполом неба, бумажные птицы, не раскачивающиеся на ветру, будто застывшие в громадном помещении ТЮЗа над самой сценой под потолком с конструкциями. Бока их окрашены в серебристые цвета и у каждой, как этикетки с бутылок, по нескольку черных крестов, собранных из четырех букв «Г», гнутых перпендикулярно.
- Как думаешь, куда эти держат путь? - спросил один особо любопытный солдат попутчика, высоко задравшего голову, так что шапка с головы свалилась в снег и грязь вперемежку, из чего и состояла теперь дорога, по которой они брели.
- Думаю, на Москву, - ответил тот.
- Парад хотят испортить?
- Товарищ Сталин не допустит. Там же вся столица перерыта вдоль и поперек, и зениток натыкано по периметру видимо-невидимо. Как иголок в матерчатой подушке. Женушка у меня любила вышивать узорами, а иголки постоянно втыкала в такую подушку.
- И что скажешь: их ничуть не меньше, чем этих, - солдат ткнул в воздух замасленным и почерневшим от грязи пальцем.
- Как пить дать, - сказал муж швеи. - Ну, может поменее, но сектора обстрела на подступах к Москве, уверен, все перекрыты. Так что, ежели кто уйдет неподбитым, то с дыркой это уж точно. К бабке не ходи.
- А чего мне к ней ходить, - начал упорствовать солдат, - я и сам вижу, что на всех орудий не хватит. На такую армаду нужно весь фронт развернуть в линию. Как же командованию удастся сконцентрировать всю мощь на одном участке. Причем в короткие, сжатые сроки надобно уложится.
3.
И тут началось, причем такое, что никому внизу, ни одному землепроходцу, землепашцу, застигнутому врасплох, не снилось даже в самом кошмарном сне. От железных остовов стали отделяться невзрачные продолговатые предметы - один за одним - напоминающие по форме выдавленные... ну, в общем известно откуда, порции какашек, такими опорожняются на газонах породистые крупные псы: бульдоги или мастифы. А тут их выбрасывали из себя - живо так, как из катапульты, - железные птицы. Как будто спешили опорожниться как можно скорее, облегчиться от лишнего груза. Делали это дело в спешке, не приземляясь, на лету. Может, так удобнее?
С неба теперь уже совсем беспорядочно и, что самое главное, безостановочно сыпались в несчетном количестве на головы обезумевших от страха людей свистяще-гудящие болванки. Они почти закрыли всё пространство до земли. Вот, и неба уже не видно, почернело.
Солдаты в панике бросились врассыпную, как горох. Но скоро они сообразили, что их так непременно всех накроют. И что случится это очень и очень скоро, и скорее всего на этом их путь и закончится. Ничем закончится. Не дойдут, куда шли.
Или же их всех перебьют поодиночке из пулеметов тогда, когда тяжелые боеприпасы наоборот закончатся уже у летающих, но не улетающих прочь, приставучих неприятелей. Поэтому они чудом, иначе не скажешь, угадали, выбрав единственное спасительное направление (чёт или нечет?) - одно, общее для всех, направление движения, а именно к широкому естественному углублению в земле - оврагу на краю пашни.
4.
Толпа резко изменила прежней манере поведения обреченных на казнь и предпочла ей более продуктивную и рациональную альтернативу - повиновение. Тут уж все равно кому и чему повиноваться: рассудку или разуму или голосу свыше, который гнал, собрав их воедино, и который предоставил им шанс. Возможно, один шанс из тысяч. Они превратились из безумной, хаотичной массы в управляемое, хоть и резво скачущее, едва ли не вприпрыжку, погоняемое и подгоняемое неведомой силой (провидение или что иное помогло неизвестно) пугливое, но живое и полное надежд на спасение там, в том месте, за чертой между жизнью и смертью, стадо животных.
- Стойте, куда? - кричал, давясь и кашляя, молоденький красноармеец с винтовкой наперевес. - Там же немцы.
Его никто не слушал. И не собирался. Вся разношерстная толпа вояк, толкаясь, пихая локтями, устремилась к оврагу, где виднелось, и им виделось, спасение от разрывов падающих, еще только свистящих, не разрывающихся бомб: там можно было укрыться и спрятать голову ниже плеч, ниже уровня земли. Та уже не внушала ничего даже отдаленно схожего с доверием к сродственнице по материнской линии – они уже знали, не по наитью, что земля-мать может быть не только благодетельницей: кормилицей, поительницей и кроватью, но и могилой. И все же они стремились к ней. Туда, к ее ложбинке в огромном теле, наудачу или на счастье вырезанное непогодой: ветрами, дождями, почвенной эрозией. А где еще можно укрыться среди бескрайнего русского поля?
На полчаса время остановилось. Солнце исчезло из видимости, небо стало черным, а земля красной. Во время киносеанса бывает: лента вдруг плавится, рвется. Экран покрывает расползающееся жженое пятно, затем включается свет во всем зале, и долгие томительные пять-десять минут (в зависимости от квалификации киномеханика) сидишь в ожидании. В такие минуты кажется, что жизнь замерла надолго. А порой промелькнет мысль, что, возможно, её больше и не будет вовсе – продолжения.
Но свет гаснет, экран снова вспыхивает, и бегут кадры, люди, видения...
«Земля родит!» Какое там. Угробит. Спасение и избавление под ней только одной и найдешь, под матушкой сырой землей, в ее недрах. Тут не то что поклонишься, закопаешься, зароешься поглубже в ее складках, как крот, чтобы носа не казать наружу. Помолишься, чтоб присыпало теплыми комьями закипающей, шевелящейся под ногами, и черной, оттого что пашня, почвы. Присыпало, как одеялом укрыло, а то и танковой броней. Ее тяжестью... Такому сравнению поневоле обрадуешься, улыбнешься, как идиот. А кто («из ныне присных») осудит и покарает? Кто рассудит и разберется трезво в причинах такого странного, мистического рукоблудства («потому что не верят ведь, гады, в истину, а рукой всё одно прикладываются»)?
Десятки сплоченных обстоятельствами людей, уличенные перед лицом смертельной опасности в преклонении перед этим предохранительным знаком, в пылу страха спешно накладывали его на себя, как бронировку. Почему спешно? Потому, что нужно было успеть ознаменоваться до рокового бомбометания. Приобрести иммунитет. Троекратное перекрестие, неизвестно где и когда подсмотренное и перенятое по недоразумению. Непонятный советскому человеку, безумный, выдуманный оберег.
«Забыться бы под ней, под рыхлой матушкой, и уснуть, - мечтал каждый. - Чтоб никто не будил до утра, не тревожил, как бывало в родном доме, запертом на засов. Хотя бы до первых петухов. Поспать немного, чуть-чуть, малую кроху откусить от неземного счастья, блаженства, а потом можно опять... того... встать и идти на врага. Итти защищать родину. Но сейчас в эту минуту всем необходима передышка, короткий сон, мимолетное забвение».
- А это и хорошо, что догадался, что успел... что высыпал без остатка весь этот свой бомбовый арсенал...
- Кто?
- Этот щедрый огнедышащий железный дракон, пусть и на головы нам, - высказался позднее участник событий, один из бежавших сломя голову и это не смотря на вывихи и ушибы: «пустяк по сравнению с мировой революцией», как объяснил он. - Именно нам сыпанул, а не над самой Москвой-матушкой обосрался своими смертоносными говняшками. Куда больше людей полегло бы. И красоту неписанную порушил бы, злодей. А так: распахал голое поле, да в могилу вогнал кучку дезертиров. Велика беда для Красной Армии!?
Всем, конечно же, требовалась передышка. А не этот кавардак с бомбежкой и гонки по пересеченной местности. Вприпрыжку. Но, видать, не совсем так. Она не требовалась этому раньше пришибленному, а теперь неожиданно раздухарившемуся мальчишке из пехотной роты, который охрипшим горлом голосил, звал, кричал, как мог, будто кто-то его слушал, слышал, понимал. Все бежали мимо, справа от него, слева, позади, догоняя и обгоняя, как гончие за зайцем – кто быстрее схватит добычу? И вот он уже вскинул винтовку и взял в прицел ближнюю спину, колыхающуюся от бега. Спина удалялась, но не становилась мельче. Наоборот сейчас она занимала весь мир, захватила весь свет перед мальцом, затмила солнце, частично скрытое до этого, мерцающее в пороховой дымке, промахнуться было невозможно: куда не стрельни, попадешь в цель, точно в яблочко.
- Ты что? - услышал он голос откуда-то сбоку. Голос проносившегося мимо бойца.
Он присел и выстрелил с колена.
- Ты что? - повторил боец, совсем рядом, над самым его ухом, обдав кислым смрадом выкуренной махорки. «Дух, как у отца», подумал молоденький пехотинец и тут же упал, подкошенный пулей, будто прилетевшей обратно, отрикошетившей от этой необъятной русской спины. Спины, закрывшей всё на свете, и даже такое необъятное, бескрайнее русское поле, какое лежало перед солдатом, перекрыв обзор наглухо.
- Ты что? - в третий раз сказал склонившийся над ним однополчанин, одетый нелепо по сравнению с пехотинцем: в наглухо застегнутый на медные пуговицы черный бушлат, сливающийся по цвету с распаханными бороздами на поле.
Он заинтересованно разглядывал лицо парня, словно ища в нем очертания безумства или ненависти. Но мальчишка светился, как Христос на распятии. Ни капли злобы или следов жестокости. Боец отвернулся.
- Зачем стрелял? - спросил он.
- Я же... я... в фашистов, - простонал мальчишка, различая сквозь туманную пелену перед глазами щетинки на скулах странного, точно из другой армии, воина. Слабеющей рукой он указал на овраг. - Там пулеметчик. Ой!
И тотчас в их сторону ударил дождь из свинца, обильно поливая редкие кустарники и кочки из комьев жирной, слипшейся в мягкие камни, земли.
- Ой, - вскрикнул еще (в последний раз) парень и, вскинув в сторону руку, как на плакатах показывал дядька с наганом, призывающий роту подняться в атаку, ту руку, которой пытался объяснить старшему товарищу свой непонятный, неблагородный поступок, навечно затих.
Его распластанное на земле тело в разорванной во многих местах шинели, откуда сочилась кровь, превратилось в естественное препятствие полету пуль. Полуживой, полумертвый, с угасающей жизнью, бруствер из человечьих мяса и костей.
За него-то боец в черном моментально и спрятался. Пригодилась выучка и смекалка, а о моральной стороне предпринятого маневра он не подумал: насмотрелся уже всего что только можно на войне за короткое время.
«А чего ждать, чего комплексовать? Пока убьют. Чего уж там... Ему теперь, поди, все равно», - все-таки мелькнуло в голове бойца, перед тем как он нырнул рыбкой за спину пареньку.
Он знал по опыту: времени на раздумья больше нет, тем более нет времени на горести и переживания. Нет, и не будет, если... если не прыгнуть за преграду, хоть любую, хоть какую, пусть даже такую, ненадежную. Никогда уже не будет. Пусть потом будет стыдно, и совесть замучает и не спать ночью... плевать и растереть. Нужно прыгнуть и всё тут, и не рассуждать, не рассусоливать, что, если бы, да кабы... прыгнуть за преграду сыпавшимся, как из рога изобилия, пулькам и послать всех к чертовой матери с их моралью и наставлениями. Казалось, эти чертовы бестии, эти посланцы смерти летели уже не только из одного проклятого места, а отовсюду, откуда только можно: сверху, сбоку, даже снизу, рикошетив. Они отбивали дробь, если попадали на твердое, и захлебывались, если погружались в мягкое и жидкое.
Этим он спас свою жизнь. Пока что спас. Оттянул время на минуту, на две, отодвинул смерть на несколько шагов. Пусть подождет, уродливая, ему спешить некуда, успеется.
«И то хорошо, - подумал он, - и то счастье и везение, что выпали мне сегодня. Каждая минутка здесь, на войне, божий подарочек. Материнская весточка и ее слеза». Но вслух выругался:
- Вот, суки. - И продолжил уже хладнокровно, даже деловито: - Откуда взялись, подкараулили? Суки, всех ведь положат. Укрыться-то негде.
5.
Он стал лихорадочно искать взглядом пути отступления. Но вокруг была пустошь, великолепно простреливаемая.
- Схорониться негде, факт, - заключил боец, закончив недолгие поиски. - Нет, постой, - оборвал он себя. - Как же нет, когда есть. Еще как есть. Чем вон то, - он указал неизвестному собеседнику и компаньону глазами на возможный путь, - чем оно не убежище? Неожиданное? Согласен. Не простой выбор. Ори-ги-наль-ный. Аж за самой что ни на есть пазухой, за шкиркой паршивых ублюдков. В чертовом пекле. В самой преисподней на раскаленной сковородке, как пугают попы в церквях. Не поверят, когда увидят гостей. Свою богадельню они, поди, бомбить не будут. Побоятся своих задеть. Эх ма, была не была. Семи смертям не бывать, одной не миновать. Помирать, так с музыкой.
- Ой-ой-ой... оё-ёй... - донеслось откуда-то эхо.
Мысли неожиданно выстроились в ряд, как на строевом смотру в одну шеренгу солдаты. Стало легко и свободно, будто нашел долгожданный выход из запутанной ситуации, из всех сразу ситуаций, до сих пор неразрешимых. Сейчас бы ему власть, какая у Сталина, вмиг бы волевым решением закончил войну. Без единого выстрела и лишних смертей. Вот как его скрючило, во как ему прояснило мозги.
- О чем это ты? Спятил никак, сердешный? - боец попробовал растереть виски грязным снегом: вдруг отпустит. - Пословицами сыпешь, как политрук перед атакой. Штой-то ты задумал, непредсказуемое?
Ответ не шел на язык, однако вертелся в голове. План уже созрел. И слов не нужно.
«Может, это бог... а кто еще мог меня надоумить на такое?» - подумал боец, поискал глазами вокруг себя и остановился на мертвом юнце.
- Нет, мертвяки не говорят... - сказал он как можно громче: все-таки ужас давал о себе знать, холодил пятки, спину, жопу.
«Как не храбрись, сколько опыта не приобретай в сражениях, человечья сущность берет своё. И отыгрывается с лихвой на особо капризных и упорствующих, - пронеслась каверзная мысль, - ...но наводят иногда на безумную идею, - с расширяющимися зрачками от собственных мистификаций боец лепетал без остановки, - а иногда наводят и на спасительную, - он прищурился, - хорошая мысля приходит опосля. Они ж, поди, уже с глазу на глаз с господом богом переговорили на эту тему на ихнем, загробленном языке. Что-то такого им уже, поди, надул в уши наш всезнающий? Успел, просветил, небось. Научил уму-разуму. У них там быстренько это делается: раз, два, тяп-ляп, и ты уже свой, гуляешь среди архангелов, руки им жмешь, здороваешься. Тьфу ты, нечисть, - сплюнул вдруг боец («болец, беглец»), - угораздило же меня про бога вспомнить. Заговариваться стал. Ну его к лешему».
Он усилием воли заставил себя вскочить на ноги и распрямиться в полный рост, выбрав заминку в отчаянной стрельбе: наверное, перезаряжали? Взвалил с невероятным трудом на спину оказавшееся увесистым тело тщедушного на вид красноармейца в серой шинели, которое, точно шерстяной дуршлаг, все сочилось и сочилось красным. И устремился вперед, прямо на овраг, где смертельно напуганные его следующим, столь же неочевидным маневром немецкие солдаты ответили новым шквалом огня.
Боец, прикрываясь мертвым телом, шел напролом, как медведь сквозь бурелом, только навстречу ему попадались не ветки, а свинцовые пули, кусавшие и кромсавшие шинель, рвавшие на кровавые куски ее содержимое. Лишь некоторые, острые, как осиное жало, свинчатки прорывались до его тела. Он не чувствовал боли, как будто в вихре наступления - одинокого наступления (наступления одинокого, одичалого зверя) - он потерял способность к какому-либо ощущению, не испытывал ничего, кроме жажды добраться до проклятого, трескучего железного ствола, которое извергало гром и молнии и сеяло смерть по всему полю. Смерть вместо пшеничных семян.
Он сбросил прохудившийся человек-мешок в овраг, как сдувшийся пузырь, прямо на головы супостатов; тот вяло без звука - настолько убавила в весе ноша - в два прихвата растянулся и сложился на дне, покрыв головы в касках. Снизу раздалась немецкая воркующая речь, чем-то напомнившая родную воркотню, русские скороговорки: «Федота, Федота, я... кого-то, а кого-то нет... вот и весь ответ...» Он бросился вниз, как обезумевший. Как орел с кручи. Потому что чуял близость жертвы.
- Тьфу, откуда тут русские... и к тому же с автоматами? - спешит, переводит за кадром сурдопереводчик, истерично размахивая руками и плюясь в микрофон.
«Да, ё твою мать, действительно, откуда, тут русские? Посреди дикого поля и дичайшей тишины? - отвечает вопросами на вопрос боец, матерясь и скрипя зубами. Он скалится и заходится в истошном крике. - Никак вам не понять, черти нерусские, откуда здесь, на русской земли появились эти странные, непонятные русские? А где ж им еще быть, русским, не задумывались? Где, как не на своей земле. А может вы уже, в собственном, удобном для вас, но не здравом, сознании, поделили эту землю и присвоили себе? Оттого и удивляетесь присутствию на ней, в непосредственной близости, рядом с вами чужих, чуждых вам, людей не вашего роду-племени, бестолковых и непослушных, не подчиняющихся пресловутой немецкой дисциплине и современным европейским понятиям. Другие по-доброму, по-хорошему давно бы уже сдались и не морочили бы вам голову, не сопротивлялись - все равно напрасно. Те другие народы. Из вашего цивилизованного и продвинутого начищенными до блеску сапогами мира. Не уразуметь вам, мудрым и дальновидным, что земля-то, на которой топчетесь и которую топчете, не ваша. И прав у вас на нее никаких нет. И быть вам здесь негоже. И места вам тут нет. И не будет».
- Шнеля. Хэндэ хох, - кричал обезумевший не человек, а черт в черном облачении, не допуская возражений, не допуская, что его ослушаются и тем более станут препятствовать его намерениям пораженные и ослепшие от яркого пламени из раскаленного ствола еще более странно одетые (как арлекины на светском рауте) вражеские солдаты в сером камуфляже. - Мать твою, получай, - продолжал кричать боец, разрушая внезапную тишину окопа: пулемет заклинило, или руки перестали слушаться из-за панического страха? Страха нависшего над ними - в форме одичавшего человека - неминуемого наказания. Возмездия.
Боец вырвал из плена ремня торчащую за спиной, как фаллос с хорошей потенцией, саперную лопатку и разрубил одним сабельным движением руки голову в каске ближайшего к нему фрица. - На, на, еще получай, - кричал он, - и рубал, как мясник сверху вниз и слева направо, примерно как секут колбаску на ровные дольки изголодавшиеся, но с претензиями на культуру сервировки дикари.
Действительно получился знатный порционный бифштекс. Из двух окровавленных фрицев. Картошки фри только не доставало к фирменному блюду. «Эх, сейчас бы щец с мяском понаваристее, да кость обязательно чтоб масластая с запястье величиной, - мечтал моряк накануне на привале. - Обсосать всю, мозжечок извлечь наружу и проглотить... - он притормозил, чтобы протолкнуть в горло накопившуюся мгновенно слюну. - Вот, женюсь, обязательно женку заставлю по воскресеньям готовить щи. Свежие. Вот, как только утром воскресну, так и щи чтоб на столе уже дымились. Как по расписанию. По щучьему велению, по моему хотению. И чтоб ложка в них стояла, как у нас на деревне в сметане».
- Ага, и не только в сметане, - подмигнул бойцу суфлер из будки на сцене, - и не только ложка.
6.
«А где остальные? Все наши. Бойцы невидимого фронта, - спросил себя моряк, когда, отлежавшись на сырой земле и отдышавшись, услышал ровный, не пулеметный, стук своего сердца посреди мертвой тишины вокруг. - Нету. Нема. Как дым испарились. Неужто всех поубивало, раскидало, разорвало на мелкие кусочки и косточки, и мяска на них не сохранилось, сожгло, испепелило, так что следов от них не осталось? - разошелся он не на шутку. Но тут же себя отдернул. - Разве так бывает? Попрятались, наверное, в воронках от упавших бомб».
- Люди, где вы? - робко позвал он поле. - Эх, во поле березка стояла... - добавил он, с грустью рассматривая вспаханную снарядами пустошь. - А ведь и разрывов я не слышал. И когда бежал, и когда хозяйничал в чужом огороде. Во дела... во, какие дела на постном масле получаются.
А в ответ – тишина. Звенящая тишина, какая всегда приходит после бомбежек, после бесчисленных смертей виновных и невинных людей.
«Нет никого, а такое впечатление, что вокруг не мертвечина, а живой дух бродит и стонет... и почему-то колокольчики звенят в ушах, - пригрезилось моряку, не привычному к пустоте, к отсутствию людей и абсолютной изоляции, хотя много годиков ему довелось провести на море, беспредельность и спокойствие которого могли поспорить с кладбищенской тишиной. - Нет, показалось. Ни души, ни звука. Кажется, даже ветер стих».
Он застыл в овраге в полный рост - кого теперь бояться? кругом одни трупы - и думал. Думал о том, что же дальше? Но ничего не мог придумать. К тому же, ко всем напастям заносчивая и парадоксальная мысль-тиранка перебивала все остальные, рассудительные и своевременные, рушила их, не давая сосредоточиться на главном: что же теперь ему делать? Здесь и сейчас, посреди безмолвия и одиночества.
«Я всё, что мог, сделал, выполнил свой долг, я устал и заслужил... - пытался говорить моряк, казалось ему, что говорил, а не придумывал себе, что то, что он слышит и есть его собственные слова, никак ни пустые, невесомые мысли. Изнемогая от свинцовой тяжести, сковавшей руки и ноги, все его тело, моряк, однако, не присел. Его поразила неожиданная мысль, и он, застигнутый ею врасплох, продолжал стоять столбняком. - В создавшейся ситуации, в обстановке, в какую попал, как поступили бы другие солдаты? Неужели, они решились бы на такой же безрассудный поступок. Неужели я об этом посмел подумать? Только подумать. Заикнулся об этом. Но ведь и не я один, - успокоил он себя. - И я и те, кто выжил, если бы конечно такие остались, подумали бы об одном и том же», - боец теперь сглотнул не слюну, а подступивший комок к горлу.
- Будто стоишь на погосте, а рядом, нет, ни могилы усопших, ни кресты, а повсюду, куда ни глянь, мусорная свалка из человечьих останков, гниющих и разлагающихся. И во всей округе ни ворон, ни шакалов, питающихся падалью и выклевывающих глаза. Все до единого могильщики, напуганные канонадой, давно разбежались... подальше от взрывов, - сказал он вслух.
«Возможно, - здраво считал он, - эти мысли родились во мне из-за присутствия рядом двух, еще теплых, обезображенных трупов фашистов и одного, сильно усохшего, трупика молодого (теперь навечно) родного солдатика, геройски погибшего и спасшего товарища своим худосочным тельцем. Ценой своей жизни, как говорят в таких случаях. Хоть и был уже мертв, когда браток шел наперевес с его останками в атаку».
«А кто ему его цену назначил?» - продолжал спрашивать боец небо за неимением живого предмета, к кому можно было обратиться. И ответа, конечно, не дождался: прояснившееся, было, небо угрюмо молчало и хмурилось, точно сердилось на него за что-то.
«Безлюдная, безжизненная равнина трупов, растленных в ускоренном режиме киносъемки, так что смердящий запах не поспел за картинкой. - Это уже прибавилось извне: к разговору присоединился дух его потомка (осовремененная интерпретация дум). Потомка, коротающего временную пустоту и пустоту пространства в одиночестве и которого предвзятости и странности личности социопата подвигли на труд сочинителя. - Ты сидишь в кинозале, или, может, перед экраном телевизора, утопая в мягком диване. Приготовился к излишествам восприятия демонстируемого полотна с движущимися картинками, людьми, лошадьми, людями, лошадями, автотранспортом, бронетехникой, авиатехникой... да мало ли чего покажут! К воздействию и атаке на все твои оголенные чувства и ощущения, взятые не поодиночке, а скопом, вплоть до обоняния и осязания, а электроника (туды ее растуды) не в состоянии поделиться с тобой общим дыханием, запахом окутывающей природы и иного окружения за кадром. Пока не в состоянии. Реализма не хватает. Эффекта присутствия и стойких переживаний...»
«Какие люди, какие останки? - моряк все еще переживал эпизоды летучего боя, не идентифицируя ни одного запаха, кроме запаха запекшейся крови. Нос его был забит до упора, закупорен землей, порохом, соплями, кровавым сгустком, как пробкой, плотной и надежной. - Никого нет. Всё будто смело. Вначале взрывной волной, затем ураганным огнем. И видимого следа не осталось. Ни от людей, ни от военной техники. Только перепаханное теперь уже бесполезными болванками поле, взрыхленное и продырявленное на протяжении гектара. А там, в дырах, прах и ошметки тел бойцов. Никто не выжил. Только я один».
Моряк продолжал стоять во вражеском окопе-овраге. Руки безвольно повисли вдоль тела, в одной он по-прежнему сжимал черенок окровавленной лопатки.
«Занесла ж тебя сюда нелегкая, - думал он. - Для того только, чтоб пройти испытания? Так тогда подавай мне, судьбинушка, легкую и веселую жизнь опосля. После их окончания, после победоносного завершения всех моих мытарств. И чтоб баб великое множество, и сладких удовольствий, и водки, и вина, и... - он подумал, чтобы еще прибавить, - и демобилизация, полная и окончательная до конца жизни, как капитуляция врага. Чтоб никогда боле мне не видеть смертей, бомбежек, крови, детских и бабьих слез, да и мужских тоже. Чтоб...»
Он заплакал, не в силах придумать что-нибудь еще, более-менее способное удовлетворить его, что успокоило бы и вселило в него мирное чувство. Всё в нем клокотало, бурлило, и, казалось, этому не будет предела. Ему казалось, что никуда не денутся ни неудовлетворенность собой и результатом своей военной работы, ни накапливающиеся с каждым днем сомнения в правильности своих поступков, решений - спорить с приказами командиров давно запретил себе, даже в мыслях, - ни признание поселившейся в его душе жестокости необходимой, даже благой, чертой характера.
Все-таки он что-нибудь еще придумал бы в одиночестве (в одночасье... с него станет после выпавшего на его долю сумасшедшего дня), но, поддавшись предательской слабости и внезапно, как шторм, нагрянувшему воспоминанию - ипостаси в лице давно забытого лица и фигуры женщины, - обратился мыслями к другой, менее злокачественной теме. Он вспомнил и почти в реальности ощутил кожей, настолько живо его ударил ток воспоминаний, женскую теплоту. Ту ее часть, запретную в мирное время, а на войне чаще всего воскрешенную урывками и совсем не стеснительную, а даже полезную, как для души, так и для телесного здоровья. Ту, что сшибала с ног и лишала ума в те, казалось, навсегда ушедшие года накануне войны. Которая и теперь пеленает тело, точно смирительная рубашка: не пошевелиться, и не дает заснуть после выпитых ста граммов фронтовых.
В детстве так пеленали капризных детей в деревне. Туго связывали, а иной раз и несколько капель самогона в рот. И тогда хоть обкричись и уплачься до коликов, никто не подойдет и не развяжет. Родитель или родительница только агукнет в ответ и сунет в рот грязный с огорода морковный или огуречный кляп, вместо соски. Вместо закуски. Правда, та теплота в окопе не реальна, не осязаема, разве что ощущения похожи на электропрогревание. Электрофорез по-нынешнему. Лежи и наслаждайся просмотром эротических картин. Пока не прогремит сигнал к атаке или не шибанет по мозгам земляной душ от близкого разрыва, прилетевшего с той стороны, снаряда.
Он все-таки прилег на землю в осыпавшемся овражке. Стоять не было мочи, никаких физических и моральных сил. Это и понятно. Когда все вокруг лежат.
«И что дальше: буду так лежать, молчать и вспоминать всю жизнь?» - опять думал он. И поначалу эта мысль не показалась такой уж сумасбродной. Вполне такая заманчивая перспективка остаться наедине с этим безмолвием, лишь с одними своими «дураками» в голове, никем не тревожимый, согретый настолько этими «дураками», что даже мертвецы чудятся тенями добрых соседей в не беспокойном склепе, уютном, как домашний кров. А все почему? Потому что за ней, за этой тишиной, виделось приятное времяпрепровождение вдали от разрывов снарядов, ужасов войны и хаоса смертей.
- Забыться, поспать, помечтать, - перечислял он давние, запрятанные за поясок желанные на войне всеми солдатами мечты, запрятанные наподобие сразу нескольких палочек-выручалочек – спасавших не раз саперных лопаток. Конечно же, невыполнимые мечты. Как неисполнимые детские грезы. Как прихоть и каприз избалованного родительской любовью ребенка. А всё по причине повсеместных боевых действий и необходимости (даже обязанности) отражать агрессию врага. - Но ведь нельзя поддаваться слабости. Сам знаешь, - настраивал он себя. - И учить этому тебя не надо. Никак нельзя. А так хотелось бы. Забыть. Забыться.
И моряк не заметил, как уснул. Он не спал вторые сутки: вначале была атака, затем немцы отступили, а они, разрозненные даже не группировки - группки солдат, преследовали фашистов (наверное, впервые с начала войны) до высоты, не обозначенной на их картах, потому что карт и планшетов у них не было, да и командиров не было – всех поубивало. И где почти всех скосил такой же, как сегодня, пулемет, который совсем не из глины. Моряк тогда залег, а когда встал, наши уже отступили. Он дождался темноты и вернулся в расположение части, но наши, по-видимому, отступили еще дальше и там никого не оказалось. Только горстка таких же, как он, «дезертиров». Вместе они шли сутки без передыха, но никак не могли догнать отступающих. Им наступали на пятки фашистские разведчики, приходилось отбиваться, терять товарищей. Раненных волокли на шинелях, спотыкаясь и падая в грязь размытых, еще не замерзших дорог. Может быть, из-за этого и не поспели.
17. Болезнь.
1.
- Выключи телевизор, не могу на это смотреть, - просила мать. На экране шел фильм о войне.
Сережа удивился. Да, собственно, никогда и не переставал удивляться матери.
«Как ей не хочется смотреть такой интересный фильм?
Он продолжал размышлять: «К тому же художественный. Это же не какая-то скучная-прескучная передача с одеревенелыми дядьками и тетками на фоне заставки с панорамой Кремлевского ансамбля: и те и другие почему-то в пиджаках; говорят о малопонятных, неизвестных (такое по школьной программе не проходили) вещах. Это, опять же, и не те скучные документальные, черно-белые фильмы, что показывают перед сеансом - перед настоящим кино - в Зарядье. Их почему-то называют журналом. Странно. Картинки в журналах и видеоряд на широкоформатном экране. Широком, как бульвар, который, кажется, не охватить взглядом: когда смотришь в один угол, другой уже не доступен, не виден. Если не скосить, конечно, глаз. Как делает смешной Краморов. Не видно, что происходит на другом конце. Что может быть у них общего? Эти журналы запросто можно пропустить. Подумаешь, ничто не изменится, если опоздать на просмотр, а если сидеть в зале и смотреть эту муть, только скучно станет. Поэтому многие и входят в зал не сразу, а во время короткого перерыва, второго по счету. А этот фильм, хоть он и телевизионный, но настолько захватывающий, что не оторвать глаз от выпуклой лупы маленького экрана нашего «Рекорда», ни за что нельзя пропустить. Даже начало. Ведь потом ничего не будет понятно. Это как пропустить момент, когда в цирке на Цветном дрессировщик засовывает голову в пасть тигра. А вдруг полосатый именно сейчас в этот самый миг щелкнет зубами, и голова перекусится и покатится по арене или окажется проглоченной и скроется в бездонной глотке зверя, как укатившийся свинцовый шарик в лунку игрушечного биллиарда...»
- Я очень переживаю, когда вижу такие жестокие сцены, - сказал мама, объясняя. Будто слыша его мысли и приводя странные (парадоксальные для Сережи) аргументы, как бы оправдываясь. - Возвращаюсь опять в то время: прячусь в погребе, где мама меня схоронила от немцев.
Мамин взгляд устремляется в такие дали, за которыми не угнаться. Сережа задумчиво ее разглядывает, пытается прочитать лицо, затем пытается вслед за ней проникнуть в пространство, в которое она полностью погружена, в котором растворена: пододвигается ближе и смотрит прямо в глаза, но они точно стеклянные, и она его не видит, или вернее видит, но не его, а сквозь него, как через стенку.
- Мне ведь тогда... сколько было?.. шестнадцать... всего-то шестнадцать, красавица, черноволосая с косой до пояса. О сестрах бабушка твоя не волновалась – засыхи еще были, а вот меня берегла. От греха подальше прятала. Как сейчас вижу: опять застужусь в окопах... а фашисты наши, загодя заготовленные, траншеи стороной обойдут, паршивцы. Может, предал кто, или манёвр у них был таков? Словом, обошли. Обманули... Обморозилась я тогда сильно. Застудилась. Может, по той причине родить долго не могла. Двадцать лет прошло, прежде чем...
Она вздохнула.
- Подумаешь, простудилась, - хмыкал Сережка, глупый мальчишка.
Сережка ходил в ту пору в трудных подростках («числился им») и в школе и дома. Хотя чего такого трудного и неподдающегося элементарному исчислению разглядели взрослые в его поведении, не мог себе представить. Ну, дрался, ну, двойку одну-две получил. Большей частью по поведению, за драку или непослушание. Зато пятерок полный дневник домой приносил по нескольку дней кряду. Почему-то никто его за это не хвалил. А ругать, так завсегда пожалуйста. Язык тогда сразу у них делался без костей. Хоть каждый день пожалуйста. Несправедливо получалось. Как-то не правильно. Не уравнение, а неравенство. Не математика, а курам на смех.
Он сравнивал полученную от матери информацию с имеющимися в его арсенале памяти знаниями и воспоминаниями о днях, проведенных в своей, мягкой и теплой, постели, утыканной многочисленными податливыми подушками и услужливыми, пышными, как только что ощипанный и набитый в пазы пух, одеялами. С вполне терпимыми последствиями собственной простуды, с еще памятными, свежими и неизгладимыми, симптомами затрудненного дыхания, красноты горла, хрипов и покашливаний. Он самодовольно нахваливал себя за стойкость, с какой перенес быстротечную горячку.
«Ты, мой милый смельчак», - уговаривала его мать выпить очередную ложечку сладкого «Пертусина», или иной микстуры, которую он вспоминал, как поощрение, а не как наказание.
Что и говорить, такую вкусную лечебную похлебку он готов был пить каждый день. И при этом не надо было ходить в школу!
- Да, мама, да, я еще поболею недельку, с твоего позволенья, - пришепётывал больной Дикарев, млея от сознания, что блаженство не скоро кончится, и его еще за это хвалят, как отважного и послушного. – Давай закрепим лечение. Я думаю, надо еще подлечиться, чтобы уже совсем наверняка вылечиться. А то в классе будут жаловаться и претензии: нужно, мол, было вылечиться до конца, а тогда и в школу приходить.
- Тебе дай волю, вообще в школу не пошел бы. Так и лежал бы в постели. Веками. Лежебока.
Сережа закатывал зрачки вверх под молочные веки, и вздыхал, как будто его участь была отныне решена без его участия и не так, как бы ему хотелось:
- Мамочка, не надо таких слов, я никогда не поступлю против твоей воли. Ты же сама знаешь.
Сережа еще раз перебирал в уме существенные, а не поверхностые ущербы от перенесенной в зиму хвори и не находил сколько-нибудь достойного своего внимания аналога материнским причитаниям.
- Подумаешь. Я на следующий день выздоровел и с ребятами во дворе в войнушку играл. Лежал в снежном окопе и отстреливался от наседавших фашистов - Васьки и Кольки с третьего подъезда. Их было в несколько раз больше... численностью. Они превосходили нашу армию... но я не сдался, ты не думай. И не отступил. Хотя ноги промочил, спорить не буду и отрицать, но дотерпел до конца. Пока эти сыкуны не капитулировали – бабка их увела обедать. Конечно, всё это трусливая отговорка, но я на них не сержусь. Я ж не фашист. Если вражина сдается, издеваться над ними не буду. Знаю я про все эти концлагеря и пытки. Это не по правилам. Наши никогда так не поступали. Наоборот, кашу давали и другой паек... там всякий шнапс и водку наливали. Папа, наверное, их угощал, тем, что сам не выпил.
Он пожимал плечами и кривился от рассказа матери, как от принятой микстуры на ночь. Много непонятного было в ее словах. Уму непостижимо. Оккупация не укладывалась в незрелом сознании в укоренившийся штамп об освободительной и великой войне. Как войну, эту часть страшной, кровопролитной войны с взрывами и пальбой, с потерями - убитыми бойцами Красной Армии - и плененными немцами, он не воспринимал: так второстепенная какая-то война, не война даже, а ее копия с изменениями, где показаны только мучения народа во вражеском тылу, и никаких героических и патриотических изюминок.
Там и смерть людская представлялась какой-то особенной, не настоящей. Не смерть воина, а унизительная процедура умерщвления, придуманная гестаповцами. Почему-то смерть для Сережи была возможной только на поле боя, никак иначе, не в другой обстановке, или по иной причине, как нежели в результате схватки с врагом, предпочтительнее врукопашную, чтобы лицом к лицу. Видеть чужой животный страх, самому вселять ужас, кровавый оскал, перекошенный в крике «Ура» рот. Вот и партизан он считал не настоящими солдатами, а восставшими крестьянами, взявшими в руки оружие, чтобы защищать свои земли. У них была своя война – отдельная от войсковых операций и маневров регулярных армий.
Отец скупо делился воспоминаниями, если вообще снисходил до общения – молчаливый он был и вечно хмурый, часто пьяный. Война у него, в его редких пересказах также отличалась от войны матери, и даже от войны на телевизионном экране. Там она была героической. А у него короткой и неинтересной: приказали - выполнил, приказали отступить – отступили, приказали наступать – шли вперед...
- С криками «Ура»? - перебивал Сережа и восторженно, с надеждой, что угадал, ждал продолжения рассказа и утвердительный ответ на вопрос.
- Ага, - отвечал как-то невесело отец, - конечно с криками. Иногда с матерком.
- Но тебя ведь наградили? И не один раз.
- Всех награждали, кто выжил, - отец закуривал, хотя бросил курить много лет назад. - А кто не выжил, тому награды незачем.
- Как незачем? - недоумевал Сережа. - А дети, чтоб гордились?
- Им-то зачем. Им-то совсем уж ни к чему. Если только как побрякушки младенцам, - и замолкал надолго.
Но Сережа и без отца, без его рассказов, как ему казалось, знал о войне почти всё.
«А если честно, то болеть вовсе не то слово, что неприятно. Очень даже приятно: лежи целый день, читай, а еще лучше - телевизор смотри, если разрешат. Не жизнь – разлюли малина. Чего мама сгущает краски?»
2.
Нет, конечно, о родах и своей, скрываемой, таинственной болезни мать ему ничего не говорила. Ничего такого, что могло вспомниться спустя годы, оставить в памяти зарубку. Но выросшему Сергею и по истечении многих лет было очевидно, что она думала об этом, не могла не думать и, во всяком случае, могла бы, наверное, сказать об этом вслух. Не утаивать. Сергею всегда казалось, что ее тайна не стоит выеденного яйца, надумана ею, выдумана. Но что-то удерживало ее.
Вероятно, она хотела что-то сказать, прояснить ему. Даже не ему, а кому-нибудь. Может для облегчения – сколько же скрывать? Все равно кому: соседке по кухне, воспитательнице детского сада, учительнице продленки, классной руководительнице, любой бабе из советского прошлого. Но не своему сыну. Может потому, что он, Сережка, мужик, ну не мужик – мужичок, мужского рода одним словом, все равно не поймет бабских дел.
Если б он, мальчишка, смог бы ее услышать? Допустим, находился бы даже не рядом, а, к примеру, в соседней комнате, где слышимость другая. Если б только она смогла и разродилась бы плачем, который сдерживала в себе, боясь напугать ребенка, единственного, кем бог все-таки спустя годы наградил за муки и тяжкие испытания в лихое время. Как он бы ее утешал! Как он бы стирал и слизывал с ее щек драгоценные слезы! С какой невыносимой мученической болью и сочувствием, с какими бережностью и любовью к женщине, с каким трепетом перед подвигом материнства. Кто знает? Кому теперь оценить?
- «Мамка, давай яйко, млеко», гутарили фашисты, они могли зайти в любую избу без спроса и в любое время, - вздыхала мать. - Всю живность во дворе извели. Кур, как движущиеся мишени, расстреливали. Просто стояли у калитки и поливали из своих коротких автоматов. Пули так и летали, свистели вокруг. Пух и перья, смешанные с кровью и потрохами птиц, усыпали весь двор. Мама прижала нас, детей, к своему подолу, укрыла рукой – всё, что могла сделать, чтобы уберечь, но я в раскрытые пальцы, как в щелочку, всё видела. И не забуду никогда. А потом, когда стали приставать к девкам, спрятала меня у дяди Коли в погребе – к нему не пойдут искать, он одиночка и под сто лет, еле передвигается. А еще через несколько дней ночью увела в Гофицкое к дальним родственникам, правда, и немцы к тому времени убрались восвояси. Но легче жить не стало – голодно.
Она смотрела на сына своими широко открытыми голубыми глазами, в которых роились и тонули, как в океанской бездне, мысли и переживания, и Сереже казалось, что глубже и синее глаз на свете нет, не существует, что у мамы они самые яркие и красивые. Разве что есть один недостаток – они печальные. Вдруг становятся такими, вот как сейчас, неожиданно и мгновенно, сменяя ее обыкновенную веселость и шутливость, чем мама славилась, на замкнутость и суровость.
- А ты хлебными крошками разбрасываешься, - сказала она.
- Я не... - Сережка не успел закончить фразу, он собрал все крошки со стола в кулачок и проглотил.
- Ну, так-то не обязательно делать вовсе, - сказала мама. - Нужно кушать аккуратнее, и всё.
18. Отцова оборона.
1.
Немного загодя перед налетом и бомбежкой над полем пролетел орел (скорее всего он, нежели лебедь или иная благородная и красивая птица, хотя, кто его знает, поди разгляди снизу). Высматривая глазом-пуговкой, как всевидящим оком, добычу на земле. Точно разведчик немецкий. Намечая себе цель там внизу. На земле опустошенной, обездоленной. Хоть и распаханной вдоль и поперек (что за напасть? кто постарался-расстарался? какой такой-сякой безумец?).
А может быть и такое, что этот безымянный пахарь не знал не гадал, что всё понапрасну, всё попусту: всё, что создано им и окроплено обильным потом. Весь тот будущий урожай, который сгинет в огне и безразличии хаоса; что может быть лучше и надежнее неухоженности и заброшенности разве что сама лень-матушка; что он, по существу, никому и не нужен. Теперь уже не нужен, в эту самую минуту, еще до наступления... отступления... до начала начал, до наступления невзгод и страданий народа. Нет, все же знал, знал таки. Потому и не бросил семена в подготовленную почву. Рука дрогнула, или наоборот, не дрогнула, а зависла над бороздой с наполненной зернами ладошкой, да и ссыпала их - с неохотой и как будто с ленцой - обратно в нетронутое, с горкой лукошко.
«Неча понапрасну добро переводить, може ещё и сгодится для чего другого? Но, видать, не в энтот раз. Не сего дня и года. А так, ежели конечно взойдет, всё одно стопчут и помнут. Погибнет труд. Да и некому ухаживать, собирать. Некому тогда будет. Вот, приедут с городу на грузовиках, всех сберут и увезут далече. Аж, к самой границе. К пограничному столбу с эмблемой-гербом. А там, поди, долго придется толкаться с неприятелем. Неизвестно как он силен, насколько его расперло от жадности и зловредности. Какие у него намеренья? Може он до зимы будет пыжиться и нападать, как петух, на нашу оборону? А може мы ему и сразу по зубам... и он тут же опрокинется и побежит, поджав хвост. Наверно так. Но все одно некому будет ухаживать. Какие ж тут посевные и уборочные!»
Думал так крестьянин и расчесывал загривок и бороду попеременно до красноты. Повздыхал, поплевался в свежевскопанную борозду. И воротился ни с чем с поля.
Не совсем так: возвратился с тем же, с чем и вышел. Выходит, просто так вышел. Прогулялся перед сном. Выходит, что так. Зачем пахал, зачем утруждался? Больше по привычке, чем по необходимости: надо же чем-то руки занять. Зудят ведь.
Между тем орел пролететь-то пролетел, да всё ж не та птица оказалась на поверку (вечная путаница в мозгах у непрофессионального рассказчика). Высоко парят не только хищники, но и грациозные создания – честные, не кровожадные труженики, добывающие пропитание в теплых краях, даже (вот еще одна мысль, не лишенная благоразумия, хоть и бредовая!), даже голуби, все как один попрошайки, слизывающие на аллейках пруда хлебные мякиши с рук гуляющих (гулящих: «гуля-гуля»). Разве они не могут парить в мечтах, порхая на высоте высоковольтных проводов, и думать, нет, не думать, надеяться, что покорили всё без остатка такое безоглядное, вместительное небо?!
На высоте птичьего полета выглядела перелетная модель без спора молодцом - ничего тут не попишешь, не скажешь, - а оперение все ж имела другое, не подобающее глазастому, предусмотрительному, осторожному и опасному охотнику-убийце в маскхалате. Гладкое оно было, шелковистое и, наверное, мягкое на ощупь, как лебяжий пух, и привлекающее, а не отвлекающее внимание. Отражающее свет по особому, как будто подверженное интерференции лучей наподобие крыл бабочек, прихотливому преломлению солнечных лучей в облачном небе.
Вот так чудо! Произведение искусств, а не птица. И что за чудеса творятся с воображением Дикарева, который вновь засел за продолжение многострадального и эпохального труда (как сам назвал его в преамбуле). Серебро самолетных фюзеляжей превращается одним росчерком пера в шелк с отливами, свастика - в блестящие и переливающиеся на солнце узоры порхающих бабочек. Железо - в элегантное грациозное создание.
«О ни о чём», высказался однажды о сём творческом продукте Дикарева-сочинителя случайный и агрессивный критик, которому тот решился - наконец-то - сдаться. На поругание, и требуя в ответ рецензии, как сатисфакции. Рискуя остатками и так порушенных нервных клеток, окончательно невосстановленных после всевозможных (возможных и невозможных) жизненных потрясений, с осознанием вычеркнутых и напрасно потраченных на пустяки лет.
- Диалоги ни о чём, сюжет высосан из пальца, - заключил критик, рассеяно пролистав толстенный кирпич распечатки романа. - А что ж ты хотел, братец ситцевый? Иные писаки («гусаки») годами маются, страдают и изводят себя, пока не добьются совершенства и не пробьются к сердцам и умам читателей, - сказал он и лязгнул зубами, издав звук трущихся заранее приготовленных кандалов.
- Да я и не пробиваюсь, - предпринял попытку оправдаться уличенный в графоманстве Дикарев, уже в возрасте возвращенного из ссылки Солженицына, склоняя повинную и на половину седую, но по-прежнему волосатую голову перед маститым ценителем шедеврального искусства («оценщиком в посудной лавке»). - И в мыслях не было... разве что чуть-чуть, самую малость. Я задумал вещь от... от... безделья, может быть. А может, от разбухших внутри, как вены атеросклеротика, нахлынувших чувств и переживаний. Я, вот, выплеснусь и успокоюсь. Если только не запрусь внутри себя. Придумаю себе тромб и захлопнусь наглухо. Наверное, мне это... этот труд нужен больше для себя, нежели для кого-то еще. Я делюсь со страницами, а не с конкретным лицом, или лицами. С неживым. Ну, может, не правильно выразился: с нематериальным. С образом. Я их даже не вижу, для кого пишу. Пишу в воздух... или нет, в вакуум. Там не так тяжело нести эту ношу.
- Ну, брат, ты выдал, - сказал на это критик и разочарованный удалился, отметив напоследок: - С таким настроением и жить-то не стоит, не то чтоб творить.
Засел Дикарев за «труд» (с этого момента и этого разговора взятого в кавычки по причине сомнительности работы), капитально так сел, увяз в нем, сидит и ждет, когда бетон застынет. Чтоб совсем уж никак не удалось бы ему выкарабкаться на поверхность. Сколько не сучи лапками. Сам себя наказал и обрёк, как какой-нибудь замшелый отшельник, монах-постриженец. Даже лысеть потихоньку начал. «От обилия мрачных дум и чувствительных переживаний», подумалось ему.
Сидел он так, сидел какое-то время, мрачный и никому недоступный, пока что-то неожиданное случилось (с ним? с окружающей обстановкой?): он вдруг упрямо (ну, может быть, не прямо, но с серьезным видом влезши в упряжь) продолжил строчить, как заправский пулеметчик. Ему было не привыкать начинать всё сызнова и в который раз приспосабливаться к сидячей и монотонной деятельности; давала о себе знать настойчивая память прошлых лет, возвращавшая к годам срочной службы, окунавшая с головой в ту самую келью, в которой постиг азы самоистязания.
Порой окунавшая до таких глубин реализма, что он просыпался и долго не мог понять, что все вокруг уже иное. И комната, где он давно живет и здравствует, и стол, он другой, и на нем, на столе, не печатная машинка, а современный ноутбук из черного пластика, раскладывающийся, как раскладушка, на которой спали по очереди воскресшие в его памяти то Мишка Разгон со своей гармошкой, то «годок», расквартированный на сутки в его квартире, составивший до этого ему компанию в авиалайнере тех давних дней, перелетающем рейсом «Петропавловск-Камчатский-Москва». Перелетающим к месту проведения своего отпуска куда-то еще далее на юг, где роковая и пугающая неизвестность. А то и грозного вида азербайджанец, отчего-то нашедший приют рядом с его родным диваном на ночь, всего на одну ночь, и растворившийся - после бессонницы и проведенным в ней кошмаре - в пелене дымчатых лет.
- Так надо, сынок, - говорила, успокаивала мама; не то об азербайджанце, не то об этих бесплотных и нереальных перемещениях вокруг неопознанных тел. - Ночь переночует, ничего с тобой не случится. Зато и денег даст, и стол накроет, еще и впрок останется. Они, южные люди, щедрые на подарки и угощения.
И прибавляла («любила она добавки, утки-прибаутки»):
- Не любит он гостиницы, - Сергею слышалось: «гостинцы», и он припоминал обильно и богато накрытый стол в их скромной кухоньке в уже новой квартире у черта на куличиках и многосерийные нахваливания матери по поводу царской щедрости души закавказского гостя. - Он приехал с женой лечиться: что-то там у них с ребенком не получается. А человек он спокойный, добрый, отзывчивый. Сам увидишь, - говорила она, сопровождая сына с приезжим джигитом в опочивальню.
Сергей долго ворочался на диване, не мог уснуть: его будил громкий храп соседа с раскладушки, на редкость живой и здоровый, который убеждал в алиби кавказца в спорной ситуации с зачатием, и затянутый до утра. Так что в тот раз Дикареву не удалось сомкнуть век. Деньги и вправду были нужны. Впрочем, когда и кому они были не нужны?
«Орел по-старому, лебедь по-новому. Не мужик, не баба. Среднего рода. Такая вот необъяснимая и вовсе не чудесная (скорее чудная) метаморфоза произошла (да и происходит по сей день) со временем, с птицами, с людьми на страницах моей книги. Всего пару-тройку десятилетий пронеслось, а перемены вышли трагическими, незаменимыми. Былое теперь уже ничем, никакими усилиями не воскресить, не заменить. Обреченность на невозвратность царит в моем представлении окружающего мира (хотя учили, что история развивается по спирали, значит, существует точка, точки возврата, хотя бы на короткое время). Какая-то катастрофическая, парадоксальная безысходность царит - я бы сказал: царствует повсюду, - и указывает на необратимость процессов жизнедеятельности всех людей, что населяют этот тесный и неуютный земной шарик. Царит во всем, куда не глянь, куда не ткни.
Категоричный и уничтожающий, как страдающего, так и потомство, прогноз неизлечимой болезни памяти - раковый диагноз. Он навис, как проклятье, как дамоклов меч, не только надо мной, но и над всем моим поколением. Отец – орел, сын – красивая, но бесполезная переводная картинка с оригинала, поколение «next» отдыхает. Нужно ждать следующего. Через поколение, говорят, рождаются гении. Ну, что ж, подождем. Подождем».
2.
Не бесполезный самодвижущийся муляж и не предок беспилотников, а глазастое живое чудо-создание пролетало над примыкавшей к окрестностям Москвы линией фронта, когда густо посыпал снег.
«Как будто пепел сыпанули из опрокинутого ковша - погребальной урны - на головы солдат в шапках-ушанках и касках... выбеленный, бледно (бедно) сероватый замороженный прах тысяч убиенных, заживо сожженных, упал среди прочих на такую же белую, седую голову старика, что выделялся среди служивых, как одинокий перст...»
И осыпал пеплом он свою голову, пришло на ум Дикареву.
«...Отец среди других прятался в окопе, в этот момент грянул гром, и небо разорвалось на части с треском, как рвут упаковку цветных картонок. На куски алого, пурпурного и синего цветов. Боже! - в испуге Сергей схватился за виски и в бешеном ритме начал их тереть, как трут сухую хворостинку в углублении деревянного полена дикари, лишенные удобств и преимуществ цивилизации, дабы скорее добыть огня и согреться. - И здесь взрывы. Наверное, в этот момент он и получил осколком в зад: то злополучное ранение в копчик, которое многими принималось (воспринималось) за пулевое. Вместо истинного. Последствие бегства. Такие ранения считались на фронте отметинами труса. Но это же не так! Всё произошло совсем не так. Иначе».
3.
Сереже всё это - всё это мракобесие и душевные страдания - испытывать приходилось не впервой. Он посетил ветшавший на глазах банный комплекс - и лицезрел его достопримечательности - не раз и не два, с упорностью юного следопыта давно и тщательно изучив все закутки и закоулки мужского помывочного отделения.
В бане жарко топили, не жалели углей (в нашем случае – камней), раскалив их до металлического доменного сияния. Именно сверху, от закопченного потолка парилки исходили, опускаясь книзу, жар и томление. Как будто оттуда, как из-за прицельного укрытия, палило невидимое, спрятанное солнце. «Краденное», как у Чуковского. И чадила адская печь.
С таким вот несочетаемым альянсом: жизнеутверждающим солнечным светом - правда, едва пробивавшимся сквозь густую завесу дыма, - и жаром ада посчастливилось познакомиться также остальным присутствующим на маскараде нудистов, добровольным посетителям душегубки. Решившись на отчаянный шаг, едва ступив за порог банного отделения - за пределы цивилизации - по ту сторону одетого мира, они тотчас попадали («попа», «дали», «падали») в бездну преисподней. Все тут оказались: и несчастные грешники и удовлетворенные собой святые угодники. Без разбору. Весь простой люд, что проживал в центре Москвы. В эпицентре городских и мировых событий.
«Не баре», - говаривал отец, собираясь в баню, точно в поход, накануне заготавливая банные принадлежности, веник, скромный провиант, наполняя перед самым выходом блестящий, как натертое зеркало, термос горячим чаем, крепким, как чифирь. Простолюдинов сюда загнала грязь и отсутствие горячей воды в кранах: семидесятые немного привнесли новизны в квартиры по сравнению с шестидесятыми, пятидесятыми и прочими –ыми...
...В общем зале, в предбаннике, обшитом кафелем, как в больнице, и куда Сережка выскочил, как ужаленный, горячее облако подпирало невысокий потолок. Ему казалось, что это просторное помещение (куда больше «парильни») и есть преддверие, предшествие самой бане, тому, что называлось словом «баня». Ему здесь нравилось больше.
«Терпимо, - думал Сережка. - Не так как в парилке, но, в общем-то, приблизительно, - примеривался, сопоставлял он, - там бы я не высидел и пары минут».
Облако пара покрыло головы голых неприкаянных людей общей пластичной, растяжимой шапкой. Гриб-боровик со множеством ножек, чья шапка насильственно нанизана, казалось, до самых мочек раскрасневшихся и распустившихся, как зрелые бутоны внутри теплой и влажной упаковки, ушей страждущих (страдающих).
«А у кого-то они свернуты в трубочку. Нет, и мочек не видно. Голова полностью погружена в подобие... ??? Нет, накрыта колпаком. А еще точнее сказать, нагляднее, если выразиться с... если воспользоваться убойным провидением фантаста: накинутым на голову мешком, какой наряжают на висельника перед падением в бездну смерти. Накинутым бесцеремонным, беспардонным образом».
Ситуация с оболваниванием напомнила Сережке прочитанные накануне главы из романа «Всадник без головы» Майн Рида. Это насмешило его.
«Впрочем, совсем не юморного сорта продукт. И автор, скорее кровожадный и хладнокровный маньяк, чем добродушный и смешливый тип. А тоже, наверное, страдал и корпел над своим «трудом»? Чему тут радоваться, над чем потешаться?»
4.
Сережка упал обессиленный на холодную скамью-столешницу у входа в парилку. Она была квадратная и из гранита, как в метрополитене, и вся завалена беспорядочно разбросанными цинковыми тазами. Только две надстроенные горки (один этаж – один таз) аккуратно возвышались над скамеечной вакханалией.
Любой подходил и выбирал по вкусу посудину, шурудя по этажам. Вынимал из небоскреба неиспользованных блестящих тазов, из сложенной кирпичик к кирпичику конструкции, свой, понравившийся, разглядывал, пробовал на вес избранника. Или же сливал жижу и пену из уже опробованного, испытанного друга с помятой боковиной среди разбросанной, оставленной впопыхах и неубранной братии, предпочитая старину и не доверяя обманчивой новизне банного инвентаря, аккуратно сложенного банщиками и чистого. Споласкивал тут же под краном, под струей горячей, а затем холодной воды, и направлялся вдаль к центру зала. К своему законному, насиженному в прошлое посещение голой задницей и согретому месту.
Такое место предварительно, перед погрузкой на него еще немытого сидалища, обрабатывалось народным методом, то есть поливалось кипятком, тем самым сгоняя в слив в полу всех микробов и - вместе с ними - все прежние воспоминания о предыдущем, покоившемся здесь теле.
Сережка с любопытством наблюдал за их медлительными, даже заторможенными движениями. В пару люди были похожи на леших из сказок в их болотах, обвешанных с головы до ног тиной и илом, разглядыванием которых и просмотром кинофильмов он занимался в «Зарядье» регулярно, каждое воскресное утро. После того, как отец привозил его на трамвае, а сам исчезал, пропадал в катакомбах под гостиницей «Россия». Присоединяясь там к работающей смене на время сеанса.
«Пойду к калекам», - говорил он Сереже с бесстрастностью, с такой же, с какой откликались на просьбу дать поближе или в среднем ряду в окошечке уставшие от долгого сидения билетерши. Ни одна жилка, ни одна морщинка на его лице не дрогнула. «Не дрыгнула», шутил Сережка. Да, эмоциональностью он не отличался. Никогда.
Много позже, повзрослев, Сергей догадался, что отец произносил: « ...к коллегам», а не к калекам. Но тогда его поразила феноменальность фразы отца. Он представил вдруг, как те самые, смешные лешие, что и в бане, оживают и передвигаются по длинным и петляющим змейкой подземным, подвальным коридорам, с трудом переставляя укороченные, покореженные, изуродованные ноги на пыльном бетоне, двигают обрубками рук, культяпками, как заведенные механизмы из набора детского игрушечного конструктора, как поврежденный Электроник. Но жалости и сочувствия к ним не испытывал. Они были игрой его воображения, перенесенные с экрана в реальный мир, мир ребенка. И только.
Деревянная дверь скрипнула в который раз, хлопнула, опять скрипнула, опять хлопнула. В проеме душегубки появился отец, объятый облаками пара, как пышущий перед отправкой заснеженный паровоз. Сережка переместился на угол скамьи, оставляя место, свесил ноги, которые не доставали до плиточного пола в мыльных подтеках и пузырьках, и стал наблюдать, теперь уже за ним, за отцом.
Отец приблизился к шайке с ледяной водой на зарезервированной ими гранитной скамье, смочил пылающее лицо. Рядом в кипящем тазу отмокал березовый веник. Он протянул руку, ухватился за толстый, пережатый проволокой, составленный из множества прутиков ствол. Вынул из мутной жидкости с плавающими листиками, потряс на пол себе под ноги и бодро зашагал обратно к парилке. Спина его колыхалась, мышцы переливались и играли светотенями, как у атлета. Крупные капли гроздьями слетали со спины, как с вынырнувшего из океана тюленя, и оставляли сзади развевающийся шлейф, будто их сдувало встречным ветром. На ягодице ближе к копчику краснел четырехконечной звездой - вырезанное маленькое сердце Банивура - зарубцевавшийся шрам. Сережка знал: это след от ранения.
5.
Они приходили сюда по субботам. И проходили дальше, не задерживаясь: женщины – мама и Марина Семеновна, если она приезжала погостить из Облакова, – в женское отделение, мужчины – отец и Сережа – в отделение, располагающееся в другом крыле здания из красно-бурого кирпича, всегда наводившего на мальчика тоску и тягостное ожидание экзекуции. Зато выход из внешне примитивного сооружения, безропотного и готового идти на снос, а изнутри отполированного до блеска и залитого светом многочисленных люстр, как в вестибюле придворного дворца перед балом, напоминало скорее процедуру воскрешения из мертвых, чем возвращение с царского омовения. Восстание из ада, перевернутого, оказавшегося неожиданно на высоте. Во всех смыслах. Картина с христианским сюжетом, где чистый, ак агнец, и также ярко отполированный (даже нежная плоть на кончиках пальцев сквозь ногти светилась розовым цветом, когда он рассматривал ее на свет, любуясь... что же там говорить об отлакированном, как у младенца, теле с бледно-молочной кожицей!) мальчик десяти-одиннадцати лет снисходил по широкой спиральной лестнице к матери, счастливо и одобрительно улыбающейся ему навстречу и тянущей к нему свои длинные, заботливые руки.
И что дальше?
Он, мальчик, радостно заходится от бури эмоций, захлестывающих его всякий раз, когда он спускается сверху... оттуда, где постигал азы чистоты, и судорожно всхлипывая от восторга, делится с матерью гаммой чувств, всякий раз новых и неизведанных, посетивших его в мрачной на вид, но изобилующей новаторствами чистильне. Та раболепно заламывает руки, теперь, в этот новый миг откровений сына ставшими тонкими, как тростиночки, нежнейшие веточки ивы, и обвивает его стан, плечи, голову. И целует, чмокая, в щеку, в губы, в...
Сергей просыпался на этом месте так полюбившегося ему сна, ставшего частым видением, и тер в недоумении глаза, оглядываясь вокруг, точно ища исчезнувшую плоть, нежную и ароматную, еще пахнущую ванилью, свежеиспеченным хлебом и бог весть еще чем, что неотделимо от его детства. Трепет от всеобъемлющей, непомерной любви, той любви, какая единственно возможна и, возможно, существует на земле в единственном числе, не покидал его и наяву. Но он с досадой все же должен был признаться себе (от этого мир рушился на глазах, но не признание грозило еще большими катастрофами), что она существует лишь в его узком понимании, на его пространстве, замкнутом и изолированным им самим от ненужных, чужих проникновений. Так как содержимое дорого и хрупкого назначения. Не дай бог, кто-нибудь заденет и разобьет.
«Едва ли эта любовь есть в реальном мире, - писал Дикарев, грызя карандаш, которым подчеркивал и исправлял черновик. - В выдуманном? – может быть. Но никак невозможно в реалиях. И конечно, он, мой герой, не скован границами материнской привязанности. Его чувства шире её чувств, дальше их, они как бы не имеют осознанного предела, границ. Он героически тянется в воспоминаниях не только к матери и/или отцу, он соединен нитями с массой людей, их судьбами и чувствами. Зачем они ему, чужие, неизвестные, спрашивается? Эх, если б знать ответ».
Есть она, или нет, Сергею было уже все равно. Он останавливал себя от дальнейших проб и ошибок. Заставлял, гнал прочь сомнения. Ему становилось достаточно взгляда внутрь себя. К чему охват того, что не поддается в силу размеров постижению? Вполне хватало разбора, надеялся, что честного и объективного, своего внутреннего мира, проекцию которого он для собственной пользы и удобства расширил до величин космоса. Чтобы было, где развернуться. Там, в этой вселенной с людьми-миражами, он полюбил всех их, без разбору, все чувства, озаботился всеми их неустранимыми и нерешаемыми противоречиями. Этих мелких и таких обременительных человеческих копий. Самоотверженно позабыв о себе, о своем тщеславии и самолюбии. Сердце бухало в груди с натугой, но вмещало в себя необъятный груз, терпело и не жаловалось на тесноту. Не протестовало, во всяком случае, откровенно и безапелляционно. Просто бухало, давало знак.
«От кого отец всю жизнь защищался? От матери, от назойливой и осуждающей памяти, от сонма горьких воспоминаний? Настолько горьких, что не спасала даже водка. От кого отгораживался, погружаясь в загул, в беспокойный пьяный сон, прерываемый внезапным опорожнением болезненного мочевого пузыря, и затем упорно в забытьи продолжая свой неугомонный, бредовый поход по закоулкам памятных событий? Он всю жизнь воевал. С фашистами, с женами и детьми, с самим собой. Несчастный...»
6.
И вот Ефим уже сидит в настоящем, вполне комфортабельном, по тыловым, да и фронтовым меркам, окопе. Вырытом в полный рост, утрамбованном и укрепленном свежеструганными досками (откуда их только умудрились привезти? с каких-таких лесозаготовок, заблаговременно до начала войны спрогнозированных?). И это уже не тот злосчастный, злополучный овраг, что поджидал его месяц назад где-то далеко от нынешнего Облакова, не тот овражек («ситцевый Сивцев Вражек»), в котором коротал время и смотрел (как смотрели кино перед войной в другом кинозале - на Арбате - бесшабашные москвичи и -ички, не верящие в возможность оной, не сомневающиеся ни на йоту в силу и крепость своих границ), смотрел в перспективу времен, убив перед просмотром двух безголовых (обезглавленных им) фрицев, решивших перейти дорогу. Ему перейти. Его дорогу. К пока что не его Москве, известной и недосягаемой столице русского мира, скрытой за расстоянием в тысячи километров от Балтийского моря, откуда он начал свой путь обратно домой.
До службы на флоте, до призыва, он жил рядом: Смоленск, что московский форпост, и сейчас и тогда был, в войну. Сунешься по снежку по наезженному тракту в столицу, сперва попадешь в губернский город, а потом только в первопрестольную, он завсегда на твоем пути окажется. А судьба угнала аж в самый дальний европейский конец света, подальше от искушений. Но все равно с упорством оболваненного мракобесием учения о материализме упертого большевика она вела его, гнала обратно в одном ей известном направлении. И он слепо подчинялся, безропотно шел. Как пешка, ведомая в ферзи. Как солдат, выполняющий приказ. Не рассуждая. Предоставив эту привилегию (от непонятных даже альтруисту щедрот, или из-за мужицкого тугодумства и недальновидности) следующему за ним по пятам и пока неразгаданному поколению.
Это были его еще только первые робкие шаги к будущей судьбе. К новой родине. Вернее, к новому месту жительства, потому что понятие «родина» все же не широкое и для индивидуума оно сконцентрировано в емкое место на участке суши, ведь нельзя жить одновременно на беспредельных просторах, и тут и там.
- Пусть эта дорога и была отступлением, - говорил суровый моряк и хмурил колючие брови. - Все равно это была моя дорога, мой путь, который чужеземцу не стоило... даже думать не стоило о том, чтобы ее перегородить.
- За что ж ты их так? - хором спросили обступившие гурьбой однополчане, как только он замолк, окончив на полуслове рассказ о неприятном инциденте в овраге.
Один, видать, самый смекалистый, что сидел на корточках, из тех окопных бедолаг, кому не досталось под жопу пахучих, присыпанных песком досок, покачал головой и, затягиваясь принятой из чужих рук, передаваемой по кругу самокруткой, смастеренной из газетного листка и махорки, пояснил тот эпизод рассказа, который всех шокировал:
- За что ж ты их так жестко, если не сказать жестоко покромсал? Извергов. Причем, так грамотно поделил, если правда, как описываешь. Ты, чай, не по плотницкому делу мастак?
- Не, я там дров наколоть, рубанком еще могу. А вообще это у меня батя – умелец. Я только всё рушу.
- Изверги – они, конечно, и есть изверги, как их не крути, но проявил ты не только геройскую смелость и отвагу, за что тебе медаль полагается по совести говоря... была бы в самый раз за такие дела, но пойми, как-то это не того-этого... Строг ты очень. Отчего это? Вот, что нас интересует, браток. Ну, пальнул бы разок, свалил бы наповал. Или ткнул бы штыком насквозь. А то – лопатой... да на мелкие куски.
- А тебе что, их жалко?
- Нет, не жалко. Просто хочется знать, за шо ты так осерчал, пошто не смог успокоиться, покуда не разорвал, не разнес их на части. Ты не думай, что я осуждаю. Не-е-ет. Совсем наоборот. Сам готов разорвать этих сук. Просто интересно.
- Вот, и не выпытывай. Раз не осуждаешь. Интересно ему, - моряк зло скрипнул зубами. - А будешь приставать, в морду дам.
- Я вот тоже в штыковую хаживал и видел супостата лицом к лицу, как тебя. Только по мне он как клоп, вошь навозная. Я его и на штык брезгую: все кажется проткну, а он завоняет на всё поле. Ветром его гадкий дух подхватит и понесет по земле. Нюхай потом. К запахам пороха и крови мы вроде притерпелись, ну еще к нашим собственным духам в кустарнике обвыклись, а куда деться: родное не пахнет. А чужое нам не нужно, ни к чему. Да и не человечье это гавно, а самое что ни на есть животное дерьмо. Тухлятина. Смердит за версту.
- За то и пострадали, эти отродья нечеловечьи. За то, что нелюди они, недоделанные. Да и не только за то. Было, одним словом, за что, - моряк замолчал.
Было видно, ему тяжело продолжать разговор на подобную скользкую и чувствительную тему. Но уйти и оставить товарищей он не мог, да и некуда: окоп один на всех, хоть и широк, но из него не вылезти. Разве что в поле, но оно простреливается немцами.
- За слезы, за кровь невинных и убиенных ими людей, - все же решился на развернутое пояснение моряк, играя желваками на широких, азиатских скулах, сжимая и разжимая пудовые кулаки, от въевшейся грязи черные, как его бушлат, - за посягательство на чужое, за воровство и звериную их природу. А зверю, бросающемуся на людей, на Руси всегда была одна дорога – на вилы, на нож, на топор.
- Правильно Ефим говорит, - оживился казалось дремавший солдат у станкового пулемета. - Пуля остановит, и рассудит, коли слов не понимает. А то и пули на него, на зверюгу, жалко. Голыми руками удавить и вся недолга.
- А ты так смог бы? - спросил другой солдат постарше. - Как Ефим.
- Спрашиваешь, - с обидой отвечал пулеметчик. - Коли приведись в рукопашную, не струхну. - Он задумался ненадолго, и сказал: - Но так, как Фима, наверное вряд ли. Штыком еще куда ни шло, а вот лопаткой... я видел, как другие рубят, а сам никогда. Штык – он длиннее, и фриц оттого вроде как дальше стоит. Не так страшно колоть. А вот ножом или лопаткой...
- Сопляк ты, Гришка, - выругался солдат в каске, - молодой, необстрелянный, хоть и классно строчишь из своего «Максима», а вояка из тебя никудышный. На расстоянии воевать – это война наполовину, детская игра в салочки. Учили вас учили на полигонах, все бес толку. Еще Суворов говорил...
- Помним, помним, взводный.
Немного помолчали. Тишину нарушил окончательно проснувшийся солдат, пожилой седой вояка с двумя медальками на правой стороне груди, такими же грязными, как его потная гимнастерка, одного с ней земельного цвета. Ни одна из них не блестела. Да, и странно это, если б блестела.
- А вот кого жалко, так это малого, которого убило перед атакой.
- Постой, Михалыч, - сказал молодой пулеметчик, - так атаки, пойми чудной, никакой не было в помине, ты что не понял с самого начала? Это он, - Гришка указал пальцем на моряка, - один бросился на фрицев. В одиночку, понимаешь, решил произвесть фурор? Психическая атака называется. Еще в кино показывали, в каком фильме не вспомню.
- Может, про Чапаева? - несмело предложил взводный.
- Нет, старшина. Чапай тут ни при чем, - сказал вновь вступивший в разговор смекалистый. - Это белогвардейцы так ходили, в одну шеренгу, с приткнутым штыком, винтовка наперевес, но не стреляли. На психику давили. Кто слаб в коленках, побежит. А за ним, глядишь, и вся армия драпанет.
- Хер им с маслом, - выругался Гришка. - Еще увидим, кто побежит.
- А молодого все же жаль, - повторил ветеран, скребя щетину на скуле. - Несвоевременная смерть. Ему бы баб оглаживать, детишек... Ефим, к примеру, старый кобель, свое пожил, как и я. А паренек – ягода неспелая, в самый раз ему расти и соком наполняться, а они его, сок, то бишь, наружу выпустили. Пульками своими.
- Какой же я тебе старый, батя? - возмутился моряк. - Мне годков-то двадцать три всего.
- Неужто?
- Чем хошь поклянусь, в бога не верую, потому крест на себя класть не буду, но все равно не сойти мне с этого места, если вру.
- Ну, извиняйте тогда, - опять зачесался солдат, сконфуженный и удивленный. - Осечка, понимаешь, вышла. Обшибочка. Выглядишь ты, как дед, в этом своем черном саване. Помыться б тебе. И побриться. Хотя...
Старик заколебался: говорить или нет? По привычке подтянул руку, вечно не дремлющую, всегда наизготовку, поближе к небритой скуле. Похоже, чёс успокаивал не только зуд немытой кожи, но и расшатанные беспорядочным отступлением нервы.
- Вишь, смерть-то, она какая, - сказал он, - шибко разборчивая: молодняк отбирает, свежатину ей подавай. Скашивает только то, что в рост пошло. Стариками брезгует. Может, у старухи с косой зубы того, стертые, гнилые.
- Так ей кашку тогда шамкать нужно, - рассмеялся Гришка, и легонько стукнул солдата по плечу. - Хорош, панику сеять, старик, и подрывать боеготовность. Нам нужно, кровь и сопли из носу, еще фрицову атаку отбить. Вот, выживешь, тогда пожалуйста: кончай свою байку. А покуда, перед вражеским наступлением, эта твоя говорильня называется антисоветская агитация.
- Я первую германскую, а за ней и финскую тоже, пёхом протопал, - пробурчал себе под нос старик сердито, а потом добавил несколько поучительных слов. - И всё то время на передовой в пехоте... и сеял и урожай собирал, какой тебе не снился. По трупам ходил, как по зерновым колосьям в жатву, смерть видел в лицо, и смерть людей, с которыми ел из одного котелка, спал под одной шинелью в одном окопе, видел... но никогда от нее не отворачивался, а она... она отвернулась, не выдержала моего взгляда. Так-то вот. - И стал дальше балакать. Уже по-доброму, как делятся жизненными наблюдениями с сельскими пацанами старики на завалинке по вечеру аккурат промеж быстротечной зорьки и неспешного отхода ко сну: с хитринкой в глазу, с ироничной улыбкой, с сознанием преимущества, - и эту... окаянную... как-нибудь... осилю. Не тебе, сопле, меня учить. Потому и рассказ рассказываю, что знаю: молодо-зелено у нас во взводе, а старших не слушают, военную науку не перенимают. А смертушка-то не дремлет, вокруг бродит, ищет. Чтобы ее избежать целую премудрую университету пройти нужно. Это тебе не книжки листать, тут всё ручками попробовать треба.
- Ага, пуд соли и ведро помоев, еще скажи, скушать, - не выдержал нравоучений старика Гришка.
7.
Ефим прислонился к земляному скату, собираясь вылезти из окопа, и тут прогремел взрыв. Его отшвырнуло к противоположной стенке. Затем завертело другим, взметнувшим все, что было вокруг, к небу вихревым потоком. Кинуло туда же наверх.
Очухавшись, он огляделся. Ничего не понял, что произошло?.. Но затем догадался: всех, кроме него, засыпало.
Окоп в том месте, где сидели балаболы, сравняло с землей. Выбросило наружу, поверх бруствера, лишь его, раненного в спину и ягодицы осколками, и еще Гришку-пулеметчика, счастливчика.
«Да, не только меня», пронеслось в мозгу Ефима.
- Поживем еще? - подполз и, приблизив к нему свое лицо, спросил полуживой от страха парень.
- А кто его знает? Может, и поживем, а может и умирать пора, - без тени боязни на мертвенно-бледном лице, опустошенный и безучастный ко всему в эту минуту, ответил моряк. - Накаркал седой, мать его. И то правда: сколько же можно от смерти прятаться?
- Тут ты прав: ховайся не ховайся, от судьбы не уйдешь.
- Не поверишь, у меня сейчас в голове что-то вроде дежа-вю происходит.
- Кантузило?
- Нет, меня по спине садануло. Но, видать, не сильно. Царапнуло. Мокро только там и тепло.
- Где?
- Ну, там внизу, ниже спины. Будто обосрался. Но ты не подумай чего... мне и срать-то нечем: вторые сутки живот крутит, жрать не могу, только спирту выпил кружку вчера... для стерильности... как лечение.
- Перевернись, я посмотрю.
- Может, не надо. Чего уж там... в жопе ковыряться. Неприятно поди.
- А если осколочное ранение? Кровью изойдешь. Еще хуже – гангрена.
- Вроде нечего, уже не так горячо. Наверное, крови не так много вытекло.
- Ладно уж рассуждать. Поворачивайся и штаны расстегай, а не то – разрежу. Без порток войну будешь заканчивать... ежели, конечно, выживем сегодня после фрицевой артподготовки. Вона наша компашка насколь убавилась в пять минут. От одного только точного попадания. А если б массированно вдарили? И где, гады, научились так метко стрелять, я вас спрашиваю?
- Где-где? В Пизье. Где ж еще.
- В Италии, что ль?
- Ага, в Итальи. В Европах ихних, в Испаниях и Финляндиях. Напрактиковались на мишенях, что сдачу не дают. Лупи их, сироток, по мордам, ничего стерпят. Привычные. Как там у них говорится: стерпится-слюбится.
Моряк перевернулся, сплюнул. Слюна оказалась коричневой, с землей. Гришка задрал наверх бушлат, кое-где посеченный мелкими осколками, спустил до колен залитые кровью штаны, не спеша и деловито перевязал рану. Та оказалась не тяжелой, поверхностной. Оба успокоились.
- Повезло тебе, - сказал он Ефиму и даже пошутил. - Скользячкой прошла. Правда, след приличный останется. В бане никому не показывай – скажут, драпал.
Канонада переместилась на правый фланг, фонтаны разрывов вспыхивали теперь на приличном от них расстоянии.
- Мастерски ты меня упаковал, - обратился с благодарностью Ефим к Гришке. - Грамотно. Тебе на фельдшера после войны надо идти учиться.
- Я и учился, - махнул безнадежно Гришка. - С первого курса – добровольцем.
- Вот оно как, значит, - вздохнул моряк. - А почему не в санчасть?
Гришка опять махнул рукой.
- Я хочу убивать, а не раны перевязывать. Потому и не стал отсиживаться в тылу.
«Геройский парнишка этот Григорий, - подумал Ефим с подступившей к горлу горечью; еще раз сплюнул, посмотрел, нет ли крови. Нет, только земля. - Тот, другой, тоже был разудалым».
- Эх жаль, ремень порвался, - сказал он, - и мой меч куда-то подевался.
Он порыскал и нащупал в земле расколотый черенок лопатки. Всё, что осталось. Отбросил деревяшку подальше.
«Может, она спасла. А может, от нее осколок меня и изуродовал. Кто знает?»
- Значит, тоже злость скопил, - сказал он после минутного молчания. - А я – малограмотный. Школу и ту не закончил толком. Пять классов всего. Сам знаешь, в деревне не до учебы: летом – колхозное, зимой – опять же те же колхозные трудодни. Кони пашут, быки пашут, родители впряглись, тоже пашут, мы, детишки, следом за ними также семеним по борозде. А куда денешься: голод не тетка. И ни сельский поп, ни председатель хлебушка на блюдце не поднесут. Так-то, братец.
- Я знаю, - посочувствовал пулеметчик, - у меня вся родня из деревенских. Одна наша семья в городе обосновалась. Я так и думал, закончу обученье, в село вернусь, буду земляков лечить. У нас со врачами туго.
Моряк его не слушал.
- ...а посреди чужих забот собственные огороды, изба, корова, дрова, корм, суета, одним словом. Нам, мальчишкам, в школах было неинтересно. Скучно. Оттого и образованием не вышли, на воле образовывались. А тут еще: не успел знаниями обзавестись, по возрасту на флот, со срочной службы на мобилизацию и опять на флот, не успел погулять по девкам, а тут, на тебе – война проклятая, разъеучая. Всю сознательную жизнь, считай, бушлат ношу. Как вторая кожа на мне стала.
- А что за слово у тебя в голове засело? - спросил пулеметчик. - Что за штука эта «жю-вю», французская пуля?
- Слово это мне в политотделе объяснили, когда разбирались со мной по полной программе. Какой-то вонючий штабист или гэбэшник съязвил, мать его, на допросе, что я, мол, тот самый дежа-вю и есть у него в глазах. Как бельмо.
- Оскорблял? Мат что ль такой, особенный?
- Если б мат. Хуже. Обвинение такое, почище пятьдесят восьмой.
- Чур меня. Не врешь?
- А чего мне врать. Тем более тебе, спасителю. Как на духу. Да, и кто нас услышит. Одни мы остались с тобой на весь род людской. Бушлат мой моряцкий ему, понимаешь, не понравился. Второй раз вижу мужика в бушлате на передовой, говорит, вот и думаю: снится мне это, али как? Откуда тут, далеко от морей и океанов, наш флот? Еще и окопался? Какими ветрами... какими такими путями-дорогами, говорит, вас сюда полосатых занесло, вывело на свет божий. Уж не немецкий ли диверсант я, говорит? А одежку ты, собака, говорит, перепутал. Надо было тебе, паскуда, шинель и кирзу одеть. Говорит, шпион я и не ту вовсе форму нацепил. Промашка у меня будто случилась. Будто я олух какой... Во, какой мне приговор вынесли, Григорий, на родине. Будто не стоило мне из окружения возвращаться живым и невредимым. Иди сдавайся, говорит. Только сразу... со второго разу, если с первого не вышло. В предатели и изменники меня записал с ходу. Дежа-вю у него, понимаешь. Да, мне на его... на этого француза... с колокольни.
- Успокойся. Чего теперь-то... теперь-то ты здесь. Там, где и хотел быть.
- В том-то и дело, что не хотел. Вовсе не здесь я хотел оказаться. Ну да что про то говорить.
Ефим сгорбился, как под непосильной ношей. Приподняв голову и мельком взглянув на Гришку, Ефим вдруг сказал:
- Ты чего надумал, дуралей? Подумал, что к фрицам подамся? Ну ты и дурак!
Он хлопнул себя по лбу.
- К себе на море я хотел попасть. Понятно? Вот и вся недолга. У нас там как-то попроще с этим – с претензиями и разговорами. И раздолбаев значительно меньше. Да ладно, что я в самом деле расслюнявился. Хотел – не хотел. Я не про это... Я не про него хотел рассказать, я – про совпадение. Опять, понимаешь ли, я с молодым парнем, с салабоном с глазу на глаз посреди войны, и никого рядом нет. Из наших. Одиночество.
- Не понимаю, хоть убей.
- Погоди умирать. Выслушай сначала. Был я у Можайска в окружении, да я рассказывал только что. Чего во второй раз пересказывать. Ты же слышал мою историю. И о смерти того парня знаешь.
- Знаю.
- Вот, это и есть тот случай, он самый – дежа-вю. Только теперь у меня, а не у того штабиста в глазах, чертики. Понимаешь? Ты у меня в глазах. Как во второй раз. Неужели это никогда не кончится.
- Кажется, врубился.
- Вот так-то, братишка. Такие дела на постном масле.
- Кажется, понимаю. Только никак в толк не возьму, не уразумею по глупости своей и неполной образованности: я из деревни тоже вышел и тоже на грядках по детским годам образовывался... и батиным ремешком бывал сыт. Вот, говорят... - он оглядел поверженную траншею и горы земли с песком, из-под которых вылезали обгрызенные куски досок, - говорили, то есть, - поправился он, - говорили в полку, что ты отчаянный парень. А по мне так – бедовый. Один на фрицеву оборону, без оружья. И на что она тебе... что она тебе, эта отчаянность, принесла? Кроме бед. Какую пользу. Одни только несчастья на голову сыпались... Правда, в одном тебе повезло, - исправился Гришка, - ни одного ранения. Целехонек. Чудеса! Столько пройти, испытать, побывать в рукопашном бою и ничего. Ни царапины. А всех тогда, ты рассказывал, положили.
Ефим кашлянул, прикрыв кулаком рот.
- Правда, сейчас тебе попало, - продолжал говорить Гришка, судорожно теребя ворот шинели, спеша высказаться, как будто боялся не успеть закончить, или что его оборвут на самом важном. - Но, так ведь, не всегда везет. Когда-то и споткнешься. Ладно, лежи-лежи, не двигайся. Я поправлю, - поспешил он помочь товарищу, опережая. - И еще, - никак не мог остановиться говорун. Видно было, что нервничал: руки дрожали, когда поправлял повязку. «Наверное, не отошел от шока, не справился и еще переживает страх от последствий общения с опасностью, от близости смерти», рассудил Ефим. - Я один в атаку не пошел бы. Ни за что. Даже если политрук пистолет приставил бы к виску.
- Жить захочешь – пойдешь. Побежишь. А насчет пользы для себя: ты, я смотрю, во всем выгоду ищешь. Еврей, что ли? Знаешь, как у нас в колхозе кулаков и единоличников проучили хозяйствовать в одиночку? Вижу, не знаешь. Но догадываешься. Умный, хоть и неполно образованный.
- Я ж не про себя...
- А про кого? Мне выгода не к чему. Была бы кормежка, одежка, ну, водка еще... и баба, желательно, под боком. И всё. Хватит. Это, по мне, и есть выгода. А какую еще надобно человеку? Вон, товарищ Сталин носит один костюм всю жизнь. Даже не костюм, а... как там его называют: френч. А ты говоришь: выгода. Ну ладно, не выгода, а польза. Какая хрен разница.
- Да я... я сам... добровольцем на фронт...
- Во, видишь, и в этом выгоду искал. Мол, скажут, человек сознательный, коммунистическим идеалам верный. А там, глядишь, на волне и выше взберешься: поближе к кухне, подальше от передовой. Недаром в атаку ходить брезгуешь.
- Да я не про то, Ефим. Я ж тебе рассказывал, что один не готов.
- Ага, а в толпе, значит, смелый?
- Да ну тебя. Давай лучше к нашим пробираться на левый фланг. Там, кажется, не бомбили.
- А позиция?
- Чего от нее осталось? Здесь теперь толком и не окопаешься.
- Нет, нельзя.
- И что теперь тут сидеть, у фрицев на виду: нате, мол, стреляйте в мишень?
- А приказ?
Парнишка заткнулся.
19. Что такое интернат.
1.
- Сереж, а почему тебя с нами не было? С целый год, наверное. Весь третий класс.
Катя подсела ближе и пристально поглядела в его напряженное лицо. Внимательно, с нескрываемым интересом. Это было на день рождения Сени. В тот злополучный день варенья, когда у Сережи раскрылись глаза и на неё - на девочку, пленившую все его думы, и не только его самого, но и всех мальчиков класса, - и на образовавшуюся в его сознании, пока еще ничем не заполненную пропасть между взрослыми и детьми, на катастрофические различия в понимании жизни взрослыми и детьми, на весь мир, перевернувшийся в его воспаленном мозгу вверх тормашками за один вечер.
Катя находилась так близко, что Сережа почувствовал, как у него участился пульс и что-то случилось с дыханием. Её вопрошающие глаза были глубокими и темными. Как Черное море, на котором он никогда не был. «Как у мамы, - подумал Сережа. - Только черные, а не голубые». Они были такими глубокими, что Сережа едва не захлебнулся от недостатка воздуха и чуть в них не утонул, как тонут в море забравшиеся далеко от берега в своих утлых лодочках рыбаки, застигнутые внезапным штормом и опрокинутые. Он моргнул.
Ему стало тесно.
- Подвинься, - сказал он и отодвинул ее от себя подальше одним движением руки. Рука слегка дрожала.
«Я к ней прикоснулся!»
- Только не говори, что скоро состарюсь, - быстро сказала девочка, ничего не заметив. - Эти ваши отговорки просто глупость. Чушь несусветная. Нет, нет, не надо отнекиваться, меня-то вам не обмануть. Вот что я знаю на самом деле про тебя и не только про тебя - про вас про всех, так это... нет, не скажу. Это знаю только я одна. Пусть со мной и останется. И меня-то вам ни за что ни обмануть.
- Никто ничего не скрывает, ни от тебя, ни от кого другого – с чего ты взяла? - сказал Славка Мелков.
«И чего она знает? Почему у неё всегда такой хитрый и насмешливый взгляд?»
- А я не с тобой разговариваю, Мел. С тобой все понятно. Я с Диким болтаю. С ним интересно. В отличие от тебя. Можно еще, конечно, с Сеней пообщаться на разные... всякие вне политические темы. Да с кем угодно, только не с тобой. Ты для меня стал неинтересен. С некоторых пор.
- Ого! Что же со мной приключилось? До чего я дошел до такого, что нельзя со мной диалог вести напрямую. Поделись с несчастным. Раскрой карты. Чего молчишь? Нет, ты давай заканчивай, если начала.
Было заметно, что Мел накаляется прямо на глазах. Прямо светился весь изнутри.
- Я же сказала: «Отказываюсь с тобой общаться, и всё. Отстань».
- Но погоди, ведь я могу кое-что... рассказать... и тебе и всем. О Дикареве, о том, что никому неизвестно, кроме меня. У меня могут быть не только свои тайны, но я могу знать и то, что другие не знают. Чужие тайны.
- Сомневаюсь, что знаешь. Как всегда хвалишься. Бахвальство всё это.
- Ладно, Фома неверующий. Можешь не верить. Но я могу назвать причину его отсутствия. Клянусь, не сойти мне с этого места. Причину его бегства и всё остальное. Это-то тебе будет интересно услышать?
- В самом деле? Хм. Да, это будет. Он может? - Катя обернулась к Дикареву, искоса наблюдая за реакцией Мелкова. - Это я Сережу спрашиваю, не тебя. Так или не так? - притопнула она ножкой.
- Он много чего может, - тихо ответил Сережа. - А еще больше не может, чем может. Опасный он тип. Скользкий. По нему давно милиция плачет или детский дом. Чего ты всё мистифицируешь и пугаешь людей, Мел? Никуда я не убегал, ни от кого не прятался. Выдумал тайны какие-то. Нет никаких тайн.
- Ты лучше про свой детский дом расскажи, - сделал вид, что обиделся Мел. - Я ничего такого - ни словом, ни намеком - вообще еще ничего такого о тебе не поведал, а ты уже много чего себе позволяешь. Распустил язычок. Не церемонишься.
- Вы о чем это, мальчики?
- Пусть он скажет, - мотнул нервно шеей Мел, - раз ему, а не мне доверия больше.
Катя пожала плечами.
- Хм, - сказала она. - К чему эта ревность? - прощебетала она ангельским голоском. - Я вас спрашиваю. Я всегда ценила ухаживания Дикарева. Что было, то было. Еще с первого класса. Правда, Сережка. И что из этого? Это всего лишь дружба. Дурачок ты, Славка.
- Фу, как наиграно. Аж слух и глаз режет.
- Конечно тебе всё, что от меня исходит, кажется халтурой. Один ты у нас образцовый и положительный. Ты не веришь в искренность и прямоту чувств. И в честность. Для тебя важно только одно: лицемерие и мастерство обмана, которое в тебе воспитывают в драматическом кружке, и плюс сюда паясничание, я бы еще добавила. Ну, конечно. Ты же у нас знаток подлинного, единственно правильного и правдивого искусства подражания. В театр ходить не надо, одного твоего присутствия рядом достаточно. Иннокентий Смоктуновский, если увидит тебя на сцене, зарукоплескается, руки отобьет от восторга. Не встать, не лечь мне на этом самом месте, если вру.
- А сами! - не удержался в ответ Мел. - Что это вы все время - сами - не брезгуете играть на публику?
- Кто мы?!
- Вы! - Мел всерьез надулся. - Ромео и Джульетта тут нашлись. Причем, замечу, у вас выходит настолько бездарно, что невмоготу становится от вашей игры. Вот, честное слово. Не то чтобы любому знатоку, а любому профану понятно, что неправдоподобно. Неестественно это у вас выходит.
- А у тебя естественно? То, как ты себя ведешь и что из себя показываешь.
- Ну вот, здрастье. То говорит, что гений и талант, а то – бездарь. Уж определитесь, сударушка, на чем стоять. Прикидываетесь тут влюбленной парочкой, - продолжал ворчать Мел, не слыша и отворачиваясь от Кати. - Будто никто вокруг не видит, что переигрываете. Нотки-то фальшивые. Думаете, ваши вздохи и охи, томные взгляды и стреляющие глазки никто не замечает? Ерунда на постном масле. Всё видно, как на ладони. И очень и очень видно. А они, - Мел размашисто обвел застолье, - просто надсмехаются над вами. Между прочим, издеваются и шушукаются, когда вас рядом нет. А при вас притворяются, делают вид, что не видят ваших заигрываний. Пусть, думают они, поиграются детишки в любовь-морковь. Как вам этого не понять? Как вам этого не видно?
- Мел! Хватит паясничать. - Сережа легонько стукнул товарища по растопыренным и распрямленным пальцам, опущенным на стол.
- Ой, - вскрикнул паяц и, вскинув руку, помахал ею, а затем подул на ушибленное место. - Больно. Ты мне сделал больно, - проскулил он.
- Сейчас еще больнее будет, если не заткнешься.
- Тогда сам рассказывай. А то я примусь за твою историю.
- Мел, за что ты на меня взъелся? Сегодня, как никогда. Вздумал ни с того ни с сего унижать перед всем классом. В честь какого-такого праздника?
- Как в честь какого? - возмутился в миг повеселевший Мел. - Не прикидывайся, будто не знаешь. Как вы все любите притворяться! Сегодня самый натуральный праздник и есть. Праздничек. Сенин день варенья. - Мел простер руки к имениннику. - С барабанными палочками тебя, Олежечек дорогой.
- Спасибо, - промычал ничего не понимающий и жующий сверстник.
- А ты, имениннечек, не прикидывайся третьим лишним, а то и четвертым, - отчего-то озлобился Мелков. - Выплюнь эту гадость. - Он почти с силой вырвал остатки торта из Сениных пальцев. - Ишь, какой невинный ягненочек выискался, не от мира сего... пай-мальчик, мальчик с пальчик. Скромняга. Сидит, молчит, жует. А ну-ка, давай признавайся, кто из вас первым влюбился в Катюху. Ты или Дикий. А если не признаетесь оба, то я признаюсь. Не подавись, не подавись, несчастный Ромео. Один счастливый, другой несчастный. Ну, ну, не подавись только. Эй, - выкрикнул он, - с того края, дайте ему запить лимонаду, иначе точно придется тело срочно в склиф транспортировать.
- Какой же ты бестактный и бездушный, Мелков, - не выдержала Катя. - С тобой по-людски, с уважением и подходцем, а ты – скотина скотиной. Оставь его в покое. Дай ему лучше полотенце, а еще лучше отведи... нет, не ты, - сказала она и обратилась к стайке затихших на время подружек-болтушек, - отведите его, девочки, умыться. Измазался, тютя... а эти ведут себя, как два комедианта.
- Помните фильм «Веселые ребята»? - подскочил на месте обрадованный новой идеей Мел. Его глаза горели, он не помнил себя от переполнявшего его и клокотавшего внутри азарта. - Там тортами кидались друг в друга. А что, если и нам?
- Нет уж, - категорически возразила Катя. - Спасибо за приглашение. Утрите Сенкевича. И этого буяна, - она показала на Мелкова, - тоже утрите. А лучше уберите в сторону. Куда-нибудь подальше. От глаз. Режет ему, видите ли.
- Меня не нужно вытирать. Я в порядке. А вот его...
Мел прикрыл одной рукой рот и прыснул в кулачок, другой он показывал на Сеню.
- Оставьте, ему так даже лучше... ха-ха... идет, - еле сдерживаясь от приступа тошнотворного смеха проговорил он. Глядя на беспорядочные усилия девочек, на их напрасные попытки убрать платочками, смоченными своими языками, клюквенные полоски с губ обласканного Олежека, он все же не сдержался и заразительно рассмеялся. - Клоун, да и только. Спасибо, друг, насмешил. Давненько так не смеялся, - поблагодарил Славка, как только отошел, и ухмыльнулся. - А еще в герои-любовнички намылился.
- Всё, Мел, хватит, - вмешался и оборвал его Дикарев. Сереже стало неприятно от разыгранной комедии. - За что ты всех не любишь? Я расскажу, всё расскажу, только от Сени отвянь. И вы отстаньте. Развели здесь богадельню. Вы его еще обмойте и в монахи постригите. Он совсем тут ни при чем.
- А кто причем, если не он? - развел руками Мел. - Вот всё думаю, думаю, никак не придумаю: кто же тут причем, на этом дне варенья, если не Олежек? Ладно, хватит, так хватит, - вдруг сразу прекратил он свои издёвки, заметив какой-то тайный оброненный Катин знак. - Молчать, так молчать. Могу и помолчать.
- Очень сомневаюсь, что сможешь, - произнесла Катя со змеиным шипением. - Но все равно сейчас твое молчание и впрямь сойдет за проявление верха благородства.
- Замолчи, Славка, иначе тебя побьют, - вступился неожиданно Борщик, морща нос. Поощрительно кивая на замечание одноклассницы.
- Причем все без исключения. Ты уже всех достал, - сказал Сережа.
Ему расхотелось меряться силами и шутками. С лучшим другом. И достойным соперником. Недостойным, может быть, по поведению, но в остальном... Дикарев лишь только по инерции продолжал соревновательную игру. «Игру престолов», как выразился Мел задолго - где-то примерно за два или за три поколения - до появления на свет триумфального сериала.
- Может быть, по этому случаю и очередь желающих выстроится? - поинтересовался Мел. - У кого можно записаться?
- У меня, - ответил нахмурившийся Дикарев. Он терял остатки терпения.
- Молчу.
- Надо же, - громко изумилась Катя, - наконец-то проявил беспримерное благородство.
- Кто?
- Он.
- Кто он?
- Да, он же. Он. Как может быть не понятно?
- Итак, мы ждем.
- Чего?
- Рассказа, чего же еще.
- Да, Сережа, расскажи, пожалуйста. Не томи. Мы все просим.
2.
- Рассказывать, собственно говоря, нечего... многого не расскажешь, да и то, что расскажешь, уверен, не каждый поймет. Нет, я, конечно, ни на что не намекаю: ни на вашу отсталость, ни на недоразвитость ваших, ребята, мозгов. Но при всем при этом не отрицаю возможности некоторых, как бы помягче выразиться, отклонений в развитии не в ту сторону. Не знать таких очевидных истин! Это просто близорукость. Не скажу: элементарных истин, потому что действительно сложно всё устроено. Однако, это явление общеизвестно и наглядно продемонстрировано в нашей повседневной жизни, разве что ленивый не увидит. Хотя соглашусь, не так всё в ней - в жизни - просто. И оценку этому явлению не дам. Боюсь сглазить.
Сережа прервался на минуту и скосил глаз на Мела.
«Пустомеля, - услышал он говорок за спиной. - Философ».
- Между прочим, представьте себе, когда-то это явление не считалось аномалией: после войны вся страна наводнилась такими вот учебными заведениями. И всё это – результат, последствия нехватки воспитателей-мужчин, неполноценные семьи и... не знаю, чего еще. Что мешало дядькам из правительства оставить в покое детишек спрашиваю? На воле. На свежем воздухе. А не строить душные приемники-спецучреждения и выпускать из приютов все равно беспризорников, потому что какой может быть присмотр за детьми, когда их сотня - у семи нянек дитя без глазу, - выпускать с сомнительной путевкой в жизнь. А?
Маленький Дикарев замялся, сомневаясь все ли рассказывать, что наболело в душе.
- Нет, конечно, запретами ситуацию не изменить, не выправить, - опять начал он и продолжил бы, но тут не выдержал Борщ, от которого трудно было ожидать неукротимой прыти.
Толстый мальчик и при виде-то приготовленной вкусной еды всегда был сдержан, застенчив и обманчиво стыдлив, не проявляя явных признаков голода. Во всяком случае, при людях. Что уж говорить о пристальном внимании и множестве глаз и ушей? Уроки воспитания, а точнее муштры, мамы Люси не пропали даром. Но тут его как прорвало.
- Чего резину тянешь? - зашелся он в крике. - Или рассказывай, и попонятнее, или... Ничего не ясно из твоего рассказа.
- И в самом деле, наплел тут полный мешок тумана, - присоединилась к праведному гневу Борщова Катя. - Каких-то дядек, каких-то детишек навыдумывал. Ты о себе рассказывай давай, свою историю, а не читай политинформацию. Чего ты нам мозги морочишь. И обвинения предъявляешь. Сам-то давно от недоразвитого состояния перешел к нынешнему, тоже не зрелому?
- Это не сам еще рассказ, это предисловие, - пояснил ставший рассудительным Мел. Он окончательно успокоился, лишь только Дикий взялся за дело и начал хоть и несвязно, но все же разматывать череду событий, и урчал, поглаживая свой раздавший вперед от угощений живот под тоненькой прозрачной рубашечкой.
- Щас, Борщ. Будет тебе конкретика, - Сережа захлопал ресницами, раздосадованный, что его перебивают и не дают раскрыться до конца, или с начала, как это было в его случае. - Я ж для вас, глупые, стараюсь. Чтоб понятней было.
- Вот и валяй. Разжевывай, только поскорей. И шелуху выплюнь.
- Не гоните, потерпите чуток, имейте совесть. Дайте с мыслями собраться. Я ж не каждый день перед собранием выступаю. Скажем так, многие из вас... из нас... не подозревая, откуда берутся истоки, приобрели наследие того, послевоенного поколения. Тяжелое детство, недоедание, недосыпание, понос, золотуха, прочий шлак и пороки родителей оставили след в генетике, отсюда, с этим связано и болезненное любопытство. Ваше, в частности. Наряду, конечно, с приобретенными за тяжелый период школьных лет тугоухостью и ленью пошевелить мозгами. Ладно-ладно, вижу злитесь, потому скругляюсь, хотя мне, по правде говоря, хотелось начать с самого что ни на есть начала. Или вам лучше сразу всё выложить? А? А дальше, как говорится: туши свет. Ладно, посмотрим на ваше поведение и решим, что рассказать, а чего – нет, чего утаить. Пожалуй, так и сделаем. Раз вы не хотите слушать предысторию и вас не устраивают мои объяснения, я вас напрямки подведу к главному: всё это время, я признаюсь, находился в таком же учебном заведении, о котором говорил вкратце в самом начале своего выступления.
- Где находился? Говори толком. Опять мудришь?
- В школе-интернате. Название, соглашусь, не сахар и не мёд. Но какое есть.
- Что это за название?
- Как это интернат?
- Вижу-вижу вашу заинтересованность. Оно и понятно: слово незнакомое, неизученное. Малоисследованное.
- Хорош балагурить. Давай ближе к телу. Как туда попал? За что?
- Вот это интересный вопрос, - похвалил Сережа. - Хороший. В точку. Даже не в тире.
- Интернат, я знаю, что это такое, - перебил и начал делиться своим познаниями Борщ, ему было все равно, что тема эта не его и не он сам её завел, - это что-то вроде концлагеря. Были такие до войны, сразу после революции. И после войны тоже были. Или... их еще раньше называли кажется так: «приемники для трудновоспитуемых подростков». А дядя говорит, что они годились даже в качестве... как тюрьмы для малолетних преступников...
- Пятерка тебе, Борщов, по истории, - сказал Мел. - Но не по поведению: мешаешь рассказу.
- ...будто бы туда сажали и держали взаперти воров всех мастей, хулиганов и попрошаек. - Борщик не счел нужным даже откликнуться. Ему казалось, что все остальные, кроме Мела, только и ждут пояснений. Что все без исключения, ошарашенные, раскрыв рты и уши, внимательно перемалывают его откровенный «понос» изо рта.
От увальня никто такого не ожидал, не ожидал развернутого исторического ракурса, тем более, здесь: в гостях у Сени и его мамы, на дне рождения.
- Так вот, - спешил Борщ, - хватали их без разбору, я про этих разных хулиганов и отъявленных головорезов говорю, и помещали для содержания в тесных сырых подвалах – казематах, проще говоря. Кормили раз в день. Черным хлебом, или сухарями на воде. Словом, как придется. Не очень-то их и закармливали. Гулять выводили во двор. И только под присмотром взрослых...
- Ну, ты даешь, суп, - восхитился Дикарев внесенными поправками толстяка. На его фоне собственный рассказ казался блеклым и сухим. - Ты бы так блестяще на уроках выступал. Цены бы тебе не было. Насчет контингента лишь в том виновных, что родились не под счастливой звездой, почти угадал, - похвалил он зарвавшегося и завравшегося нечаянно проклюнувшегося эрудита, предпринявшего смелую попытку сменить прежнюю, не престижную репутацию. Поменять маску. - Но не во всем твой рассказ точен. Не совсем правильно, хоть и близко к теме, описаны суровые будни воспитанников. Пугающие подробности быта переданы верно, но условия содержания извращены. А знаешь почему? Потому что они тебе неизвестны: ты там не был. Никогда. И, наверное, уже и не будешь.
- Серый, а по мне так это и есть та самая настоящая тюрьма, - не согласился Олежек с некоторым легкомыслием, сквозившим в друге; он знал его иным: добрым и отзывчивым, защитником, если не отечества, то слабых. Но не безразличным, а тем более циничным человеком. - В этом я солидарен с Борщиком. Во всяком случае, такой вывод напрашивается сам по себе из его пояснений.
- Он и говорил о тюрьме, - ответил Сережа. Как будто бы без энтузиазма. - С тем местом, где был я, исправительные учреждения не имеют ничего общего.
- Что же это такое? И с чем его едят?
- Всего-то рядовая школа с пятидневкой. Не скажу, чтобы она меня исправила. Да и ничего вообще больше не скажу. Скорее я там шороху навел.
- Ну расскажи что-нибудь еще? Сколько было уроков, какие там учителя? Добрые, злые. Какие?
- Такие же мучителя, как везде. С двумя руками и двумя ногами. Гомо сапиенс.
- После уроков что делали? Всем классом в кино?
- Нет, не в кино. Там забор, как в фильмах о лагере, о котором Борщ напоминает каждую минуту, такой же высокий и железный. И стена кирпичная. Не перескочишь. Нас не выпускали за пределы. Там и ночевали. В спальном корпусе. А иногда, если родители не приезжали, оставляли и на субботу-воскресенье. Ну, вот пожалуй и весь распорядок. Никаких пыток и истязаний не применяли. Хотя чем-то похоже на тюрьму, ваша правда: сон, еда, учеба, прогулка, опять сон. А вы думали там Бухенвальд, или Соловки?
3.
Дикарев писал продолжение своего романа и никак не мог вспомнить подробностей прошедшего дня рождения. Будто ему вырвали с корнем участок мозга, ответственного за восстановление того вечера, того периода детства, когда вымысел господствовал над правдой в его (да и не только его) голове.
«Никто, пожалуй теперь уже никто, - думал он, - не в состоянии вернуть прежнее. Детство, отрочество, раннюю юность. И события тех лет. Также, как не может повернуть вспять историю, возвратить и вновь развратить последовательность скоротечных изменений. Из-за быстрой смены и сознания невозвратимости потерей хочется порой выть, как зверю, и молить до кровавых мозолей на коленях о возвращении. И о прощении».
Поэтому он выдумывал, как делал это в детстве. И ему казалось, что то, что он придумал – он прочитывал по нескольку раз написанные им строки – и есть та настоящая правда, которая не привиделась и не придумана им. Что она, и только она, свидетельствует о том времени ярко и честно. И ему верилось, что именно так всё и было. Не иначе. А потому оно – его неясный и туманный бред – имело право на...
Славка: Давайте играть в бутылочку.
Сережа: Ну, вот. На меня выпало. Кто меня целовать будет?
Катя: Не я точно.
Олежек: Но донышко-то напротив тебя выпало.
Катя: Пусть твоя мама... его мама... Алевтина Иосифовна целует.
Сережа: Вовсе на эту роль не годится, хоть и привлекательная... пожилая особа. Она огульно ославит и тебя и меня на всю Ивановскую, Славкину, Олежкину и твою, Катя, Катину улицу.
Катя: А я все равно не буду. Тебе что от моего поцелуя полегчает?
Сережа: Лучше купи мне за пятак или за алтынный билет на балаганное шоу, которое я обзову недоразумением: совсем не дешевое удовольствие - ее лобызания в губы. У меня однажды случился подобный конфуз... я приобрел опыт целовальника со старой потаскушкой – моей теткой. Когда она приезжала к нам домой, то всегда присасывалась к моим губам, как пиявка. Ее было не оторвать, покуда она не осушала мои и без нее сухие, потрескавшиеся губы. Пока не обслюнявит, не оближет толстым ненасытным жабьим языком внутренности моего, разжатого ее челюстями рта, ни за что не отпустит с миром. Честно скажу, после нее поцелуй для меня сравним с процедурой набивания рта какашками.
А что касается легкости жизни, мне не станет легче после всего этого, но как всегда станет спокойнее – как на уроке алгебры, а не литературы. Как в случае, когда экзаменует не королевская особа, а простая училка, заурядная золотошвейка с куском мела («Мел, проснись») в коротких пальцах, и которая мечет бисер чисел и переменных перед и в аудиторию тупиц, мало понимающих и плохо разбирающихся в ее клинописи.
Славка: Браво. Итак, понятно. Всё как всегда, заношено, затерто до дыр: мымра у доски, толпа хохочет и плачет, оттуда, из галерки, доносятся ее истошные крики и визг, а ты, почему-то, по непонятным причинам и заслугам, в блеске и славы («Я проснулся) и софитов.
Олежек: Когда я вижу, что первым спрашивают Дикарева, то на душе облегчение – значит, следующий автоматически амнистирован. То есть расправой и смертельной казнью никому с этого места и с этого момента не грозит сойти. Избежим (живыми и здоровыми уйдем домой)... изойдем малой кровью, малыми потерями. Помнишь, Сережка, как твой отец погибал в окружении? Кругом хаос и слабоволие, мерзость и трусость, а он – герой и непобедим. Его ждало будущее. Чудесное и гениальное время. Он не мог так просто сгинуть, исчезнуть, погибнуть. Рано ему со скалы да в пропасть головой вниз.
Славка: Да и жопой тоже.
Олежек: Такое же обнадеживающее и прекрасное будущее, как твой поход в Солнце-парк.
Сережа: Заткнитесь, вы. Ты, кровопивец Славка, и ты, да-да ты, Катя-Катерина – местная приживалка.
Катя: Каждому свое – девиз Бухенвальда. Этому, наверное, учили младых дев и концлагерных девушек. А может быть и тех: из твоего бывшего лагеря - детского санатория? В котором ты занимался соблазнением новых подружек, забыв о прежних привязанностях... и убийственных клятвах. Ты же клялся, признайся, божился, крестился на купол с крестом в Архангельском переулке много лет назад. И что тебе оттуда показалось? Какая дева предстала перед тобой – не Мария ли? Что она спросила, что ты ответил. Как покаялся?
Сережа: Вот если бы она спросила о происхождении жизни на земле, то я... тогда бы я...
Славка: А что бы ты смог ей ответить в этом случае, безнадежный неудачный мечтатель? И на этот раз сядешь в лужу. Окстись, антихрист.
4.
- Мама, мама, мамочка, - шептали его губы во сне. Именно они, а не он сам. Самостоятельно двигались, без постороннего вмешательства. И даже когда проснулся, он продолжал шевелить губами, точно в забытьи. Повинуясь непреодолимой силе внушения или фокусу, который кто-то учинил над ним без спросу.
Он забыл, что видел во сне и что ему приснилось. Только зачем-то двигал беззвучно губами. Немой, да и только. Маленький, не взрослый, еще ребенок, немой, забывший правила речи и технику обращения с речевым аппаратом, непомнящий о причине и происхождении желания выговориться, произнести вслух что-то, не молчать. «Кто меня принудил к этим жутким манипуляциям с губами?»
Что ему приснилось такого кошмарного, отчего губы пустились в пляс и перестали слушаться? Это даже не дрожь, а словно неуправляемая игра мышц. Мышечная игра. Мышиная возня. И ведь кто-то все-таки дергает за нитки? В самый раз испугаться маленькому человечку, наделать в штаны, или в трусы под одеяло. В кровать на мятые, но чистые простыни. Но... он не из пугливых. Ему не привыкать к одиночеству или к присутствию при пробуждении навязчивых сверстников любого возраста и темперамента. Да. Это так. И, кажется, так было всегда.
- Я тут, сынок, - сказала бы добрая женщина, что нагнулась, склонилась над ним, над его изголовьем, над изголовьем его кровати.
Если она была на самом деле, в реальности, а не в выдуманном им мире, то какая она? Если бы это было не во сне. Вот было бы здорово!
- Ты тут? - удивился бы он. И на время забыл, что находится в другом измерении, в иной действительности. Не в той, что окружала его какие-то полгода, ну может быть год назад. Не ахти какая разница. А там, где... куда его отправили, куда выбросили, заслали, сослали. Слов не хватает, а сказать что-то надо, хочется.
- А почему ты здесь? - спросил бы он, уже с иной интонацией, как в начале детских лет, когда, бывало, спрашивал родителей по поводу и без о причинах неизвестного ему процесса. «Почему?» вот его самый любимый из любимейших вопросов.
- Потому что кончается на «у», - ответила бы женщина с лицом матери и ласково погладила бы его по головке, по курчавым непослушным волосам.
- Это не ответ, - конечно же вклинился бы в разговор мужчина с лицом отца. - Ребенку нужно давать исчерпывающие сведения. Его запрос о познании мира должен быть удовлетворен в полной мере. Без остатка. Иначе он не разберется, что к чему. А дыры так и останутся в его сознании навсегда. Это негативно скажется на его дальнейшей жизни. На его будущем мировосприятии.
- Погоди ты о будущем, - рукой отстранила женщина-мать наставления мужчины-отца. - Давай думать о настоящем. Пока что ограничимся этим. О будущем еще успеется. У ребенка многого чего нет сейчас, вот в эту данную минуту (не абстрактную, а именно данную): школьной формы, например, ранца, учебных принадлежностей. Он о велосипеде мечтал. Тот, трехколесный, что ты ему подарил, уже мал. - Она задумалась и теперь уже ее шустрые губы зашевелились беззвучно, однако Сережа все же уловил тишайший шепоток: - Мал, да удал. - После паузы мама будто проснулась от наваждения и опять заговорила обычным голосом. - Не век же ему по коридорам гонять среди соседок. Ему нужен простор. Пусть выезжает на большую дорогу и носится сломя голову по бульвару. Там дорожки без конца и краю. Есть где развернуться.
- То-то вы меня, любвеобильные вы мои, от избытка чувств, похоже, загнали в угол. Послушать вас, так вы – не люди, херувимы, - возмутился и присоединился наконец к постороннему диалогу Сережа. Его бесило безразличие, с которым взрослые беседовали друг с другом, не обращая на него никакого внимания. Как будто его не было рядом. А может и не было вовсе. - Не в фактический угол - один из четырех в комнате, а в тот, что не существует физически, только в аллегории - в пятый. Из него-то и выбраться невозможно, потому как он – тупик. Жизненный тупик. Оттуда только в психушку, или на кладбище вперед ногами. Говорите вы одно, не сговариваясь, а делаете как раз наоборот. Спровадили в интернат и забыли о моем существовании. Пожалуйте вот тебе велосипед, дорогой любимый сыночек. Когда вернешься на выходные домой, распакуем и представим в лучшем виде. Радуйся и довольствуйся таким вниманием (каким есть, благодари за то, что имеешь): мол, родители помнят о тебе и балуют. Всячески. Хорошее слово. Архи точное, емкое. Кто б еще мог о таком мечтать: столько внимания и безграничной любви проявлено к отпрыску, что со стороны залюбуешься, зааплодируешь. Чти и помни добро, сынок... сы... сы(кун). Спасибочки вам.
- Это ты что творишь? Хамишь так? - Отец нахмурился.
- Ты что, сынок? - Мать поддакнула. «Удивительно, приняла сторону отца. В кои-то веки».
- Это я так благодарю. Как умею, так и отвечаю.
- И кто его этому выучил? Мы-то тут ни при делах. По всякому.
- Сам с усам. Сам всему научился. Сорванец. Прыткий стервец. Кусается.
- А я сейчас ему по мозгам наподдам. Вмиг перевоспитается. Образумится, и ругаться с родителями перестанет.
- Не, не перестанет. Таких оплеухами и тумаками не воспитаешь. Таких сразу на... в угол их ставить все равно что... медаль в зубы. Он там, в углу в этом, как на троне. Возомнит о себе не бог весть что: мол, я самый-самый, раз меня так отметили. Поставили в угол – значит, боятся. Опасаются.
- Правда твоя, батя. Опасаетесь вы меня. Вдруг вырастет отпрыск, сынок-сосунок (сыкунок), и родителей, то бишь вас самих, в такой угол поставит (может и раком... или сраком), из которого вовек не выбраться. Безысходная, безвыходная ситуация получается по всем раскладам, как ни глянь. Каюк всем и всему на свете.
- Что ты сказал, сопляк?
- Что слышишь. А если не слышишь, значит, глуп.
- Ладно, пора заканчивать тебе трендеть. Ща достану ремень и всыплю по первое число.
- Может не надо. Мать уже пыталась.
- И что из этого вышло?
- Ничего у нее из этого не вышло. Попа железная оказалась – бляха не берет, не вонзается, отскакивает.
- Щась я попробую, увидим, как она у меня отскочит.
- Да, родители. Ну и методы воспитания у вас. Инквизиторские. Вы бы хоть сами как-нибудь перевоспитались, перестроились бы, что ли. Нынче иные уже порядки, и эталоны ваши устарели, изжили себя. Старообрядчество пора забыть, выкинуть на свалку заношенные до дыр приемчики, иначе вас самих туда...
- Да заткнешься ты, или нет?
- Всё уже умолкаю. Финиш. Вас не переспорить – старая гвардия.
5.
В низкой, серийно-заводского шаблона, с ободами-коромыслами и железными прутьями кровати, укрытой стандартным полосатым матрацем, простыней и одеялом с подушкой (все с печатным клеймом) замер в согбенной позе все еще сонный мальчишка. Он ошалел ото сна и внезапного пробуждения посреди ночи и теперь беспардонно разглядывал соседа по спальне, удивляясь, не понимая, откуда тот, да и он сам, взялись.
«Никак не возьмет в толк: откуда только что вылупился? Как вообще попал в этот ералаш из дюжины взлохмаченных коек со спящими на них нежнейшими созданиями человеческих рук. Впрочем, творения эти, конечно же, не рук родителей, совсем не рук, но ему об этом пока рано знать. Вот проснется окончательно, тогда можно будет рассказать. Поведать. Просветить. Малый, видать, хоть и бестолковый, но любознательный, даже нагловат, и не дурка. А то кругом одни балбесы тупые...»
Всё лицо наглого пацана было разрисовано зубной пастой от уха до уха, растертой к тому же либо пятерней, либо во сне подушкой. Сережа не сдержался и дал волю чувствам, расхохотался.
Смех, в отличие от речи, ему удался. На сей раз получилось издать звук, причем громкий и неоднократный. Будто ему, как в тот незапамятный день, когда появился на божий свет, дали по попе хлестким, размашистым ударом расслабленной ладошки.
- Ты кто, чудо? - сумел он придать словесную форму звукам в перерывах смеха.
Речь его нечаянно восстановилась и вернулась в норму. Чему Сережа несказанно обрадовался. Больше, чем изображению пародии на человеческое лицо, отпечатавшееся на физиономии маленького человечка: еще одно скучное, однообразное клеймо, как на спальных принадлежностях.
- Феликс, - ответил чудик. - Феликс я, Мадоян.
- Это точно, - Сергея еще больше разобрало. - Фе-е-никс ты. Птица гамаюн.
- Не феникс я, а Феликс, - едва не заплакал, но удержался мальчишка.
Обнаружив пальцами маску на лице, он принялся энергично утирать остатки подсохшей белой кашицы со рта, с горбатого носа, с безобразной формы, оттянутых книзу ушей, еще больше размазывая непокорную гадость.
- Мадоян я, не гамаюн. Неужели нельзя увидеть разницу?
- Еще немного потрешь, точно будет нельзя.
- Кто это меня... Я маме все расскажу, - вдруг всхлипнул Феликс.
- Не надо маме. - Сережа моментально перешел со смеха на серьезный тон, даже присел на своей кровати. - И вообще никому не надо. Это ни к чему. Во вред себе же. Я догадываюсь кто... Пока не назову, но за этим дело не станет, поверь мне. Накажем, если понадобится. Сами и накажем.
- И что мне делать? - все еще растерянно глядел на него страшилище.
- Что-что, умываться. Что же еще? Пошли, покажу где.
- Я знаю где, - вдруг проявил самостоятельность и твердость характера сосед.
- Вот и отлично, раз знаешь. А то я подумал, тебя еще и умывать придется, полоскать лицо над раковиной. Не люблю маменькиных сынков.
- Не надо меня ласкать. Сам справлюсь, не маленький.
- О, другой разговор. Хорошо, что не маленький. Маленьких здесь бьют. Унижают.
- Как это бьют? За что?
- За то, что сдачи дать не могут. Нюни не надо распускать. Ты драться умеешь?
- Это обязательно?
- Нет, не обязательно, если не хочешь, конечно, каждое утро просыпаться с размалеванной мордой. И это еще не самое худшее. Рассказать, что ждет тех, кто не умеет за себя постоять?
- Как-нибудь обой... Спасибо за предложение, конечно. Только попозже, не сейчас, хорошо? - Феликс провел ладонью по лбу, на котором выступил пот. - И как же мне быть? Я действительно не умею драться.
- Похоже, что вопрос у тебя из серии любимых. Не увлекаешься случаем внеклассным чтением?
- Это шутка была? Не шути, пожалуйста, я серьезно.
- И я серьезно. На этот раз вполне серьезно. За свои слова отвечаю. В начале года пришлось мне тут побить двух-трех мальчишек. Больше для профилактики, чем серьезно. Зато теперь никто ко мне не пристает с глупостями, вроде ты еще мал и сопляк и силенок у тебя не хватит, нужно научить тебя уму разуму, и с тому подобной хренатенью. Ну, ты понимаешь. Все заткнулись после предпринятых мной воспитательных мер. Только Петухова мне не осилить. Крепкий второгодник попался, а может и третьегодка. Полюбуешься еще, представится такая возможность: поздравляю заранее, он в нашем с тобой классе. Может быть, останется в третьем навсегда, застрял на который год, дылда, а ту-у-пой, как валенок.
- Тоже дерется? - поинтересовался Феликс, с опаской оглядываясь по сторонам.
Сережа заметил панический страх в глазах нового ученика и соседа по койке.
- Не бойся, - сказал он, - Петух в другой спальне обитает. А что касается дерется или нет: не, бог миловал. И одноклассников, и учителей. Ежели бы еще и он того, то... тогда караул кричи. У него убойный, смертельный удар, кулак огроменный, как у Жиботинского, сила, как у быка, или медведя: дверь в класс проломил. Напрочь, насквозь, только щепки летели, сам видел.
Сережа зевнул и потянулся.
- Не сознается.
- Кто? - не понял Феликс.
- Он, Петух. Не признается, что дверь сломал. А остальные молчат. Кому охота с фингалом ходить?
- Значит, все-таки дерется?
- Не, он спокойный, если не тревожить. Меланхолик. Дураки все тихие. А вот кто тебя расписал, вопрос конечно интересный? Мы об этом покумекаем на досуге. Может, проведем расследование. Очные ставки, допросы, пытки и наказания. Ты детективы уважаешь? Или брезгуешь?
- Не переношу.
- Отрицаешь, значит. Понимаю, - Сережа сделал сочувствующее лицо, покивал, - насилие, кровь, преступные замыслы, шпионские страсти. А я люблю эту галиматью. Особенно про Шерлока. Советую почитать. В книгах, что про него написаны, крови мало, а все одно страшно. Интересно. Заумного много («Зау-много-много»). Дедуктивный метод называется то, чем он занимается, химические опыты всякие проделывает, на скрипке играет...
- Ты всегда ночью, как проснешься, о детективах заговариваешь? Заговариваешься.
- Не, не всегда. Иногда только. В особых обстоятельствах, вот как сейчас, - признался Сережа, краснея. - Не осуждаю тебя. Даже, если вообще ничего не читал, кроме учебника. Чтение – оно, знаешь, тоже не для каждого оно, не каждому дано. К нему душа должна лежать. Наклонность нужно иметь. - Сережка задумался на короткое время. Его глаза остекленели, а взгляд уставился в потолок. - Я вообще никого не осуждаю, - сказал он после того, как полетал там, в запредельном и невидимом мире. - Будь то хулиган из подворотни, двоечник, маменькин сынок. Я легко схожусь с любым. Хм. И расхожусь также.
6.
В самом деле, легко он сходился. И также легко расходился. Не успел Сережа перейти из одной школы в другую (из нормальной в «ненормальную»), как у него тотчас появились (нашлись) новые друзья.
Феликс Мадоян. Феликс вторгся в коллектив третьеклассников посреди сентябрьских дождей и ветров. Светка Кутейкина. Пашка Иванов. Чем не новый триумвират? Взамен старой Тимуровой квартет-команды: Сени, Мела, Борща и Катюхи. Любимой, драгоценной Катюши, его первой и самой отчаянной любови. Петухов Вова, круглый дурак, которого физрук заставил верховодить армией горластых интернатовских подранков в белых маечках и черных трусах (ИНТЕРНАТО, не путать с НАТОвскими военными). Поселив страх и ужас в детский коллектив. Будто запустил в класс ядовитую змею.
Петух обычно стоял у матов, у турника или у брусьев и поддерживал прыгающих девочек, а скачущим мальчикам давал пинка, придавая дополнительное ускорение, или располагался, держась крепко-накрепко своими сильными, не по возрасту, руками-ручищими, у каната, пока тот самый канат, прикрепленный к потолку, не вырвало с корнем вместе с вмонтированным в бетон чугунным кольцом. Металлический вертлюг с грохотом обрушился рядом с изумленными юными физкультурниками. Чудом никто не пострадал. Все бросились врассыпную, сверкая резиновыми пятками стертых о паркет зала кед. Только Петух застыл, как истукан, на том месте, откуда начинали движение наверх, опутанный кругами лохматого пенькового каната во весь рост, как баранками на шпагате, что продавали в ларьках.
Все попадали со смеха кто куда: на маты, на коврик под турником, повисли на деревянных отполированных руками палках брусьев... И тут в воспоминания Дикарева вклинилась запоздалая, как отставший нерасторопный ученик в строй физкультурников, песня из далекого далёка: «Взвейтесь кострами синие очи – Мы, пионеры, дети рабочих...»
7.
Дикарь корчился на асфальте на заднем дворе школы. Был вечер. Уроки, а затем и продленка закончились. Петухов и компания после свары разбежались. Удары в живот заставили Дикарева упасть. Он хватал ртом воздух, задыхаясь. Живот горел огнем, полыхал, резь внизу не позволяла разогнуться в течение долгих десяти минут. На шум драки не выбежали запоздавшие преподаватели вечерней смены. Они не растолкали толпу зевак и не помогли Сереже подняться. Он пролежал там, в одиночестве, замерзая, с болью и в муках с час, никем не посещенный, безразличный всему миру и всем людям на земле.
Он лежал, смотрел частью на небо, частью на мокрый черный ночной асфальт – двор не освещался, лишь от приоткрытой задней двери кухонного блока струилась полоска желтого света. Оттуда слышались приглушенные голоса, доносился запах жареной трески.
- Закрой дверь, - сказал голос, принадлежавший (он его узнал) поварихе, маме Пашки Иванова, нового друга Сережки. - Дует.
«Эх, как хорошо было бы зайти к ним с улицы, со двора школы, проникнуть в теплое, даже жаркое помещение с холода набирающей силу осени, - подумал лежащий на асфальте Сережа, но боль внизу живота опять дала о себе знать и отогнала другие мысли, кроме одной - мысли о раздирающем внутренности, разрезающем кишки, шурующем, как у себя дома, ноже. - Кто его воткнул? - удивлялся Сережа закравшейся мысли, он не мог отделаться от ощущения присутствия в своем животе прокручивающегося периодически, по оси, наточенного до скальпельной остроты лезвия. – Мясник, не иначе. Со знание дела вонзил, да еще не успокаивается, гад. Производит изощренно-садистские манипуляции с ножичком, стремясь нанести как можно ужаснее повреждения. Повреждения, не совместимые с жизнью».
- А били-то всего лишь кулаками и пинали ногами, - вспоминал вслух Сережа эпизоды драки, так было легче, от звука своего голоса становилось легче, ненадолго, но все же: «Значит живой». - Ни у кого не было ни ножей, ни заточек. Даже перочинного.
«Никаких подручных средств: топоров, молотков, кирпичных обломков и облетевших сучьев деревьев, повсюду во множестве разбросанных по двору школьной постройки. Но почему так больно?! Так нестерпимо больно!», - не мог отделаться от настырной мысли Дикарев.
Ему бы встать и уйти с опасного осеннего холода в теплое помещение. Повернуть за входной дверью школьной анфилады направо, туда, где в конце коридора медицинский кабинет с запахами карболки, валерьянки, йода, зеленки, белоснежных накрахмаленных халатов двух сестер. «Сестер милосердия», вспомнил он очередной фильм военных лет. Как бы ему хотелось сейчас подышать всеми этими запахами, вместе взятыми. Даже, пожалуй, выпить их залпом из большого граненого стакана, что стоял у них на подоконнике (он видел). Если б, конечно, кто-нибудь приготовил бы ему такой настой.
- Никому я не нужен, - сказал тихо Сережа, - никто не придет и не поможет. Будто меня нет на свете. И нет у меня больше папы и мамы.
«Может быть, их и не было никогда. Так привиделось, показалось. В той жизни, которая вспоминается иногда в редкую минуту. В такую как сейчас».
Так думал Сережка, лежа на стылом асфальте, не замечая текущих по щекам слез, ударов колышущихся от ветра переплетенных давно нестриженых волос, которые хлестали по глазам, не чувствуя липких от крови пальцев ладоней, сжимавших судорожно, но цепко, низ живота, как будто из опаски, что из него, как из прорехи в дырявом мешке, повалются на землю кишки.
И отец не прибежит ему на подмогу, как было когда-то, когда он несся наперерез, срезая расстояние до сына, спотыкаясь, с непокрытой головой - потерял на бегу шапку, - чтобы спасти от избиения старшими по возрасту пацанами, рубившими с плеча по Сережкиному хрупкому тельцу в вязанном шерстяном свитере своими деревянными клюшками. Всё происходило на льду известного катка. Под сияние ослепительных гирлянд по всему периметру замерзшего пруда, под танцевальную музыку, рвущую всё пространство катка и соревнующуюся в мощи с и без того озабоченным и самодостаточным ревущим морозным ветром. «Убью», кричал отец, будто бежал опять в атаку, и толпа подростков, напуганная его кличем, бросалась врассыпную, как кинутая с силой в пол пригоршня гороха, или стреляных гильз. Будто он уже схватил их, кого за шиворот, кого за руку, сграбастал в свой большущий медный кулак и метнул об дощатый в зазубринах пол деревенской хаты, в которой был хозяином.
Никого он не догнал тогда. И тяжело дыша присел рядышком прямо на застывший сугроб.
- Жив? - спросил он, переведя дух.
- Жив, папа, - ответил Сережка. - Только здорово испугался.
20. Парад.
1.
«И вот оно началось действие. Не с первого акта, а сразу с последнего:
На юте выстроился приветствующий нескромно прибывающее высокое начальство строй.
Везде, где только можно: на фалах и реях единственной мачты, на длинных вантах до флагштока и в обратную сторону до гюйс-штока, трепыхались на ветру - как постиранные и прищепленные на веревки тряпки - гирлянды флагов, вымпелов, почетных лент... а в отдельных местах (как обойтись без баловника) болтались уморительные из-за своей неуместности, очень похожие на подтяжки, разорванные тесемки неизвестного назначения.
Возможно, и это одна из причин, второпях не развязанные до конца. Не успели, да так и оставили, авось сойдет за новый сорт сигнальных флажков, еще не утвержденных номенклатурой.
Этому недоразумению могло быть и множество других взаимоисключающих объяснений: не расшифрована затейливая затяжка, не угадана комбинация сплетений, подмокла и не поддается, сопротивляется упрямая ткань, попался какого-либо рода особо запутанный морской узел, или что-то в этом ключе. А может, её и не заметят – эту несуразицу, что вероятнее всего и произойдет, и всё обойдется...
Между тем по всей акватории не прекращал греметь бравурный и незатейливый, но очень трогательный марш, да так, что содрогалась в рыданиях железная палуба корабля водоизмещением в сотни, а может даже и в тысячу тонн (я ж в коносамент не заглядывал).
«Прощание славянки». Такое вот неказистое название марша. Ничего тут не попишешь, какое есть. Прощание, причем, славянки, девушки (наверное, все-таки девушки, не старушки) славянской национальности. С кем она прощалась и по какому случаю, сей факт история умалчивает. Тем паче, что слов у музыкальной композиции не было. Отсутствовали напрочь. Да это и не важно. Кому это нужно? Моряки-срочники итак рыдали с первых аккордов, заслышав её позывные, как сигнал к началу боевых действий. Наверное потому, что чувствительные они были очень. Другого объяснения не нахожу.
Все бы ничего, но звук из вещателя наперекор праздничному настроению аудитории содержал непростительно грубые искажения, настолько бросающиеся в глаза, то есть в уши, что становилось неловко и... прямо скажу: стыдно за осрамившихся организаторов торжеств.
Всему виной и опять же причиной вероятно не преднамеренного, но все же конфуза стала чья-то халатность, которая на флоте неискоренима и является чем-то вроде талисмана. Недаром моряков всегда оберегает бог, рок и судьба, и никогда еще за все времена мореплавания ни один моряк не надеялся за стопроцентную готовность судна к выходу в море.
«Море любит смелых, - была и осталась любимая поговорка мореходов, - любит смелых и отчаянных».
А я бы скорректировал: «и безрассудных».
«Сколько делай не делай, а что-то в любом случае не доделаешь», - еще одна прописная истина. Вот так и выходили в море, полагаясь на волю случая, многочисленные поколения отважных до безумства людей.
Фактическая же причина искажений (и вовсе не человеческий фактор) заключалась во внутренностях рупора. Она скрывалась в дребезжащем динамике, который, будто динамит, непредусмотрительно заложили на верхотуру кормовой пушечной надстройки. Куда так быстро, как хотелось бы, не добраться, чтобы отладить хозяйство. Он и сработал, точно неуправляемое взрывное устройство, точь-в-точь когда не нужно, в самую неподходящую минуту. А ведь до этого судовая трансляция вроде работала исправно. Чем же ей не угодила музыка?
Противно-сверлящие звуки вылетали на жарком безветрии, как из не смоченного водой, сухого и осипшего, простуженного горла, внося какофонию в привычный, почти родной для моряков мотив «Славянки».
Невольным зрителям массовки - матросне, жавшейся на левом шкафуте и прятавшейся от всевидящих глаз золотопогонников под защитой проржавевшего, в дырках клюзов фальшборта, мерещилось, что наступил тот самый обещанный командиром на вечернем построении в канун торжеств конец света и о котором не без черной зависти предупреждали злые языки со вспомогательных судов флотилии.
Болтаясь который день на рейде и общаясь с соседями лишь посредством быстроходных на моторном ходу разъездных катеров, экипажу удалось-таки узнать кое-что о предстоящих планах командования. И это кое-что обещало долгое и нудное дрейфование на одном месте. Или залегание на якорь. Что по сути являлось тем же наказанием, божьей карой и грозило все тем же утомительным и бесперспективным отстоем.
Нет ничего тошнотворнее ожидания похода на рейде вдали от берегов. Пусть и солнце печет, и золотистая пленка сверкает на воде, а у тебя душу выворачивает наизнанку от одной мысли: «Когда же, наконец, сорвемся с места, запустим двигатели и плавно пойдем себе по бескрайним просторам навстречу горизонту, которому нет и нет конца?!»
- Что там на спасателе? – спросил вахтенный, поставленный принимать и отпускать очередной чартер до рассредоточенных в беспорядке разнокалиберных кораблей, когда о борт стукнулся вернувшийся разъездной катер.
- Кому повезет, говорят, увидит такое...
- Что увидит?
- ...что никто не поверит, если рассказать, - ответил загорелый матрос снизу, балансируя на привальнике катера.
Он в подтверждении своих слов замотал головой. Но фланелевый берет, залихватски сдвинутый на макушку, не соскользнул и казался прибитым гвоздем к черепку, только богатый чуб высовывался наружу и оставался на виду. Всё остальное было скрыто от посторонних глаз.
Паренек смотрел вверх и щурился от взметнувшегося к полудню в зенит солнца, он продолжил дергать головой, точно козел, а берет все одно не падал. А он всё пытался и пытался найти подходящее, румяное словцо, но всё безуспешно - не находил, - такое, такое, - всё повторял он, как заведенный, - такое, что... разве что со вторым пришествием сравнить, больше ничего придумать не могу, на ум не лезет.
- С чем сравнивать скажи, бестолочь? Толком скажи, а не выдумывай.
- Когда увидишь, тогда поймешь. Чего пристал? Там такое сияние, что глаза слепнут. Как от яркого солнца. От множества солнц, собранных в одном месте. Золотое свечение, как на иконах.
- Чудак человек. Кто приедет-то? Какое пришествие?
Вахтенный матрос склонился над уткой и вязал швартовый линь. Высокий мускулистый качок, добродушный, чуть флегматичный. Он улыбнулся в усы и покачал простоволосой головой.
- Слушай, боцманюга, - хохотнул он. Видно было: это его максимум в проявлении чувств. - Я знаю, что это такое, что это за пришествие? Хочешь скажу? - и не дожидаясь согласия: - Это вроде того, когда мичман Махорян после отбоя на своих прихватках в кубрик по леерам скатывается? Что угадал?
- Честное слово, не могу сказать, - скрытничал катерный посредник. - Это ж военная тайна, пойми. Разглашению не подлежит. А вдруг кто диверсию готовит. Нет, пока не прибыл, не могу. Клятву давал, что не выдам корефана со «Стремительного». Самому хочется поделиться, аж до зуда, как хочется, а не могу. Если кому скажу, то и меня и его к стенке и враз расстреляют. Причем, без суда и следствия. Понимаешь? Особист, поди, только этого и ждет.
И он поднял палец к небу, знаменуя свои высокопарные слова, потыкал им несколько раз, как бы указывая на приглядывающую за ними многочисленную и высокую инстанцию. А затем со сноровкой, точно сайгак, запрыгнул на борт.
2.
- Конец начальничкам, - обреченно стряхнул ручкой щуплый, похожий на шкета в подворотне, то приседающий, то подскакивающий на месте парнишка, не теряя однако интереса к происходящему на траверзе будто вмерзшей в штилевое бетонное море плавбазы. – Мы-то отмучились, а эти... - он выстрелил в проплывающий мимо катер из своего длинного указательного пальца, почему-то в него, а не в сторону мостика, или стравленного до воды трапа, у которого толпились козыряющие, их родные, своего разлива флотоводцы, - а эти... эти ироды нет.
Мне остро захотелось дописать (за него) все мучившие его тревоги, не высказанные мысли. До сих пор я только честно и правдиво пересказывал. А теперь позволил себе лишку (все-таки художественное произведение сочиняю, хоть оно и от слова «худо»):
«Вмиг офицеришки поменяли статус и переместились с самого верха иерархии на ступеньку, а то и на все две-три-четыре вниз. Загремели, в общем, по балясинам, полетели кубарем к истокам: с чего начинали, к тому и вернулись: вытягиваться стрункой перед командиром, отдавать, а не принимать честь, улыбаться и засматриваться с подобострастием в глаза. Снизу вверх. При любом, даже будучи с каланчу, с версту, с Эйфелеву башню собственном гренадерском росте, ужимаясь, как улитка в свой кокон».
А музыка между тем всё играла и играла.
Матросики в ужасе от хаоса и скрежетаний в музыкальном аппарате хватались обеими руками за короткостриженые ёжики. Их было не видно со стороны моря из-за укрытия планширя, потому что все поголовно пригнулись. Будто кто в них целился. Кто-то запричитал:
- Ё моё, загубили церемонию. В самом начале, в зародыше загубили. Оконфузились перед всей братией, перед главнокомандующим и перед всею свитою. Не сносить комуй-то головы... - и после недолгой паузы. - А вслед за ними и нам, конечно, достанется на орехи. Потому как низший чин завсегда во всем виноват. Во всех ипостасях. И является причиной всех бед и свалившихся несчастий, - философ переместил и направил свой палец-пеленгатор-пистолет теперь на небо, как на источник страданий.
Конечно, матросы переживали всей душой за процесс, как ни крути. За процесс праздника, как событие, отвлекающее от надоевших скучных будней корабельного существования. Они принимали близко к сердцу все случайные и непоправимые, как им чудилось, помарки в регламенте проведения. Даже, если что-то произошло не по их вине.
Если напортачил не кто-то из них, а неизвестно кто, кого и привлечь к ответственности, немедленной и скоротечной, может быть даже кровавой (как тут без крови обойтись? хоть кому, но нос раскровят), не удастся. За недоказанностью и отсутствием улик в причинении ущерба.
Они сроднились с железом, на котором жили, и считали его, этот совсем не картонный домик, своим. А какой хороший хозяин допустит осечку или небрежность при приеме гостей. Особенно, когда эти гости, хоть и нежданные, но высокопоставленные особы. Выше не то что кормовой надстройки, а, пожалуй, и ходовой рубки. Да что там ходовой, бери еще выше: выше клотика. Как будто спустившиеся с Олимпа, или со Спасской, или Останкинской, или с все той же – Эйфелевой башни.
- Электрики, мать твою, виноваты, - ругался усатый (по моде тех лет) низкорослый старшина первой статьи при полном параде: во фланелевой рубахе без пуговиц с гюйсом на плечах и бескозыркой на голове (это в такую жару!). У него даже глаз задергался в нервном тике от возбуждения, а усы моментально наэлектризовались и встали торчком.
- Причем тут электрики, - заступился грязный, как трубочист, моторист, вылезший с нижней палубы. - Это РТС или сигнальщики не досмотрели.
- Во-во, - поддакнул худой и высокий, как шпала, парень в одной маечке, не чище первого. - Чуть что, БЧ-5 во всем виновата. Нашли козла отпущения.
- Тише вы, черти, - цыкнул на них щеголеватый усач, по всей видимости, годок, или дембель. - Не то нас всех попрут отсюда. Сидите тихо и дышите в тряпочку. Если хотите на свежем воздухе, а не в котельной любоваться прелестями природы.
- Точно. Заткнись, Васька. В машину захотел? Раз в жизни повезло. Улыбнется удача, и ту норовишь испоганить. Когда еще всех - и офицерьё и мичманюг - на построение ушлют? Нас в кои-то веки оставили в покое. Скажи «спасибо» заступнику, что слово вставил в нашу защиту.
- Погоди, - осклабился усач. - Не торопись, сейчас и тебе вставят, Васька.
- А я что? Я ничего.
- Эх, Васька, Васька. Учишь тебя, учишь.
- Во-во, еще и спасибо скажешь. Дурак же ты, Васька. Откуда вас таких набрали на флот?
Еще до завтрака, пока не прибыла весточка со «Стремительного», никто не знал о намерении высшего командования посетить флагмана. Так выпал жребий. Во всей флотилии не нашлось лучше корабля под плавучую гостиницу для штаба флота. Воистину демонический знак свыше.
И ведь никто не знал, даже мысль не пришла ни в одну здравую голову, что всё случится не где-нибудь, допустим, на нарядной Красной площади или на Поклонной горе, куда сгоняли технику и людей на парады. А что всё произойдет на палубе стареющего, облезлого корабля польской постройки шестидесятых годов, в котором и дыр-то не сосчитать в переборках от разъевшей железо ржавчины и крыс не сосчитать, мечущихся ночами по кабель-трассам подволока над стрижеными головами матросов, сладко почивающими в своих кубриках.
Под эти-то звуки парадный катер и пристал - торжественно и помпезно - к заваленному на правый борт трапу («Наше дело правое, победа будет за нами!»). Музыка оборвалась. Маломерное суденышко скромно притулилось к громадине, боднув ее по инерции от собственной волны.
Теперь повсюду стояла тишь да гладь, не то что два дня назад, когда от переполненной людьми и железом купели закипала вода. Полнейший штиль, ни единого барашка на воде.
Флагман поневоле, не успевшей подкраситься к приему, зато разукрашенный мишурой и разноцветными вымпелами, как новогодняя елка, ласково протянул катеру деревянную руку. Тот коснулся парящей над водой стальной виселицы-треноги и застенчиво затих у ног, прилип к кранцу на нижней балясине. Приклеился и перестал качаться, образовав с тяжеловесным партнером одно целое и недвижимое.
Из недр неглубокого и затененного кокпита явился на свет, как свадебный генерал, только звезда на каждом погоне побольше и поярче, главнокомандующий. В серебристом мундире, весь в солнечных бликах, как в присыпке, играющих даже в седине висков под белоснежно-белой и огромной, как аэродром, фуражки.
Он с любопытством в слабовидящих, незрячих глазах, лишенных надежной защиты многодиоптриевых очков оглядел гостеприимный корабль. Довольно причмокнул губами. Приставил старческую, не полностью распрямленную артритную ладонь к кокарде и хладнокровно принялся заслушивать доклад капитана принимающего корабля.
«Вот оно. Пришествие», - подумалось мне».
3.
...Дикарев бережно (будто шел по бережку, не намочив голых ступней, и смотрел, любуясь, на рябь бегущей воды) перечел написанные давние строчки своего неизданного и никем неизведанного романа, которому посвятил, наверное, такую же - по времени - часть жизни, как и описываемый им период. Как будто каждый час или минуту писанины, перенесения ее на живую и подвижную бумагу, а то и на скучный экран эпизодов были-небыли, он пережил в поразительной синхронности с прошлым. Вот, скажем, это предложение длиною в месяц, не меньше, а это – в два: потому что в нем больше слов, запятых, точек и скрытого, растянутого по белому полю фона содержания. Прочел и снова взялся за старое:
«От подводника (старпома ПЛ) пахло необычно и стойко. Я не мог идентифицировать этот запах с каким-либо еще – я не припоминал аналога. Острый и резкий, как у нашатыря с ватки. Но не лекарственный спирт, это уж точно. Его я не спутаю.
Такой мне давали нюхнуть в пионерлагере, в спортивной секции, в школе на переменке, когда Сила (Силаков) придушил меня до потери сознания во время драки. Я дергал тогда головой, точно спесивый, разгоряченный конь, взмахивая черной, как смоль, гривой, не стриженной принципиально, убирал нос из зоны одуряющего облака и вытирал выступающие слезы. Которые все равно лились градом, несмотря на все мои старания втереть их обратно.
Сейчас дернуться было некуда: казалось, что человек - даже не человек, а что-то амебообразное, желейное, - стоял рассеянным столбом, занимая все пространство кельи. Как облако, которое растеклось и заполнило весь объем. Или дым.
- Вот чудеса?! - удивился я своему сравнению и нервно стал устранять мистификацию. - Пригрезится же такое.
Что, однако, не удалось. Зрительную составляющую я убрал из мозга, а вот с обонянием творилась вакханалия: он продолжал благоухать, просто источал из себя букет неожиданных ассоциаций.
Я подумал: «Может быть, так пахнут каштаны». Жареные, и политые каким-нибудь сверх ароматным настоем для придания плодам цвета и букета запахов, способствующих улучшенному перевариванию. Продукт, доведенный до нужной шеф-повару степени готовности, кондиции. Помогло также воспоминание о сырых плодах. О коричневых приплюснутых шариках, рассыпанных под деревьями.
- Это потому что волосы у него каштанового цвета, - догадался я.
- Ты – писарь? - спросил он, стоя - все еще стоя - в дверях. Уже не расплываясь. И только сейчас я разглядел на его погоне, на том, что ближе, три крупные золотистые звезды. Мне они показались равнобедренными треугольниками. В голове путались геометрические фигуры, стоял кромешный туман. Я не спал вторые сутки, а вместо задницы у меня была пылающая мягкая подушка, накаченная силиконом, как груди у порнозвезды.
«Ого, - подумал я, - кап раз. Хотя звезд три. Отсчет в обратную сторону, как ретроспектива. - И ещё: - Катет, гипотенуза, теорема Пифагора, медиана, параллельная плечу... Какой-то бред».
И ещё подумал, но не произнес вслух: «Надеюсь!» А вместо этого едва не сказал ему: «Присаживайся». Будто он был постоянным, простецки нейтральным посетителем, обычным малым, вроде одного из тех, кто надоедал мне каждые сутки. Ежедневный сброд матросов, заглядывающих в мою дверь беспрерывно, как в столовку за кормежкой, или в пекарню, или в хлеборезку.
- Садитесь, - сказал я, сжав с гримасой, с какой нюхал нашатырь, веки и тотчас их разжав. И придвинул стул для гостей.
«Хорошо, что сдержался, - подумал я. - А то пришлось бы оправдываться, объяснять... Он-то меня не знает».
- У меня к тебе задание, - начал подводник, беря меня за рога, сразу переходя от слов к делу. - Видишь эти папки, - он показал две толстенные бумажные стопки, облаченные в картонные скоросшиватели. - Эта вот, - протянул доверительно мне одну из подшивок, - старая версия поименного списка экипажа. А эта – переделанная, - так и сказал: «переделанная», будто простота слова передавала суть проделанной им работы.
«Деланная, наделанная... - в мыслях я пробежался обмылком своего мозга по чистоте его умо-слово-построений, - а что... у меня (еще только после года службы) ничуть не лучше дела обстоят с перефразированием и донесением до сознания другого человека своего айкью. А ему сколько пришлось пережить, перенести? В замкнутом пространстве: людском и обиходном, - пожалел я его. - Там и эха-то не слышно, не то что своего голоса».
- Да, солидная папочка, - безропотно и простодушно согласился я с высоким офицером. Я все еще боролся с запахом каштанов, навязанным мне извне, без моего согласия. - А что... зачем «переделали»? Так нужно было? - пытался я попасть в такт разговора, угадать мотив и настроиться соответствующим образом, чтоб не сфальшивить впоследствии.
- Нужно... - подводник задумался. - Правильное слово, верное. - И видя мое участие и внимательное, если не любознательное выражение лица, довесил: - Никак всех не перепишем поголовно, то одно упустишь, то другое. Пока всех соберешь вместе... ведь, как тараканы по всему кораблю разбежались. Кто где живет. Кто как захотел, так и устроился. Никакой дисциплины и порядка. Вакханалия одна. Один – на баке, другой тут, на юте прячется в соседнем с мотористами кубрике. Говорил же: надо всех в одном месте собрать, тогда и посчитать проще.
Кап раз помолчал и опять заговорил, будто и не было этого молчания: мысль его не останавливалась. Я же досчитал до трех: «раз-два-три».
- Ведь, ни одной бумажки не сохранилось. Ни одного листка. Замполит не догадался с собой прихватить, в портки что ли засунул бы при всплытии. Хоть страничку из штатного расписания вырвал бы. А поручили всё мне. Теперь ищи свищи, собирай всех в лукошко поодиночке, - пожаловался он в конце своей тирады.
Я понял, что подводник – важная шишка («или каштан»), и его следует обхаживать, как следует. Но как? Не облизывать в прямом смысле, конечно, но снизойти, или подняться до его уровня. И стал продувать балласт и избавляться от ненужного груза мыслей, чтобы всплыть после погружения в предыдущие работы, отпечатанные и горкой выросшие сбоку на моем трудолюбивом и устойчивом, как слон, столе.
- По боку их, - сказал я себе. И смахнул. Почти буквально. Все, что было. И в голове и на столе. Освобождая место под труды, уже не мои, а спасенного из пучины ихтиандра.
- Правильно, - поощрил он меня. - Твой командир в курсе. «Все отставить», так и сказал. Если хочешь, можешь проверить. Я сейчас какого-нибудь парнишку крикну, пусть сбегает за письменным указанием.
И он выбросил наружу в небо Камчатки гром и молнию. Громовой раскат. В бойницу моей железной двери.
- Эй, матросик, живо сгоняй на мостик...
- Не надо письменного, - взмолился я, - я Вам верю. Я и без этого все сделаю... в самом наилучшем виде... и с моим большим удовольствием. - Я чуть не расшаркался согнутой в коленке под стулом ножкой. Пятой или шестой ножкой. Казалось, стул сросся с моей жопой навсегда.
Подводник просветлел и улыбнулся.
- Вот и молодец, брат, - похвалил он меня. - Мы с тобой найдем общий язык.
«Безусловно, - хотел ответить я, но он не дал мне раскрыть и рта, сразу раскидав листы по свободному на столе месту, и начал декламировать безостановочно, как станковый безотказный пулемет (моей пишущей машинке такая стрельба и не снилась в самом радужном сне, она явно не поспевала). - И не надо, - подумал я, - возможно, мне свой язык и использовать в совместной работе не придется, так что беспокоиться по пустякам особенно не стоит».
4.
А рядом, неподалеку от места парада, покоился на дне подводный корабль с многочисленными жертвами разыгравшейся несколько дней назад трагедии. По ряби на воде - её сегодня уже и видно не было: повсюду стоял штиль, - и по количеству беснующихся всплесков невозможно было судить о величине несчастья, об эпической грандиозности процесса затопления железной махины. Её же было не разглядеть сквозь толщу воды бескрайнего, без видимых берегов залива. Через многометровую непроглядную толщу, мутную и клокочущую на поверхности в тот роковой момент, как закипающая похлебка в гигантском котле. Как будто природа - а, может быть, само море, устыдившись содеянного, - участвовала в приключившемся, свалившемся на головы несчастье, и тогда, сплотившись, вместе с моряками боролась с прессом наступающей и несогласной воды, хваталась руками за их жизни, сопереживала и помогала, чем могла. Кому-то помогла – и это было большинство, а кому-то - нет.
21. Совсем невоенные приключения на море.
1.
«Мне дали отпуск. Целый месяц: десять дней, как положено, и двадцать два дня на переезд к месту проживания. Пароход до Владика – четыре, и поезд – аж семь суток. Лафа. Билеты я купил на самолет туда-обратно. Сутки всего, так как перелет девять часов, а разница часовая – те же девять. Что за прелесть эта математика, за что я ее и люблю! Я сиял, как надраенная бляха или рында. И даже не медным, а золотым свечением. Эх, мать моя женщина, было бы кому объяснять. Поймут ли?
Кстати, она-то, мать, и помогла. Выслала денег на авиабилеты: сто пятьдесят рубликов. Считай две месячные ее зарплаты (о моих уже не говорю: за все три года, за всю службу не заработать). Откуда только взяла? Вот, когда я вспомнил о моей просьбе и ее отказе занять денег на спортлагерь. Вот ведь святая душа. Вот ведь когда расплатилась. Не забыла, видать. Чувствовала себя обязанной. Такое не забывается до гробовой доски. «Ну, на то она и мать, - решил я и успокоился. - Потом как-нибудь отплачу. Расплатимся. Или ты меня не знаешь, мама?!
2.
Мошка был в шоке.
- Стой тут, - сказал я ему минуту назад, - и приготовься к тому, что скажу. Нет, отойди, пожалуй, от края. Упадешь, не дай бог, за борт.
- Ты чо, писарюга? - Мошка нахохлился, как всегда перед выплеском эмоций.
- Не нервируй меня раньше времени, - пошутил я, довольный реакцией и предвкушая еще более накаленные чувства. - Я еще ничего не сказал.
- Не тяни кота за... сам знаешь за что.
- Мне дали отпуск, - выпалил я, вдруг поняв, что не могу больше сдерживаться, сам не могу.
- Врешь? - с надеждой и неуверенно спросил Мошка. Его глаза походили на пятаки.
- Вот ей богу... не сойти мне с этого места, - крестился я, как умел.
- А как это возможно? - Мошка выглядел растерянным. От него я этого не ожидал: он всегда, всегда выкручивался из любой ситуации, ставящий другого в тупик. Но не его. Он был потомком ужей. - Нет, что я говорю, - протрезвел он. - Я тебя поздравляю.
- Ну вот, наконец-то. Спасибо.
- А откуда знаешь? Шутишь?
- Ты что дурак? Кто этим шутит? Сам приказ видел. Вот этими глазами, собственноручно печатал. Хоть руки и тряслись.
Мы стояли у лееров на юте, и он обалдевший смотрел на ровную воду у ватерлинии и никак не мог взять в голову, что я уже через неделю, а то и меньше, буду в Москве. Дома. Я буду, а он – нет. Не окажется там, как не мечтай. «Вот гад, писарь», наверное, скребло в его башке, вместо других, ободряющих, слов. А что еще мог он думать и сказать в ответ, когда услышал новость («Интересно из чьих уст? Кто донес? Ах да, я же и рассказал»). Отчего волосы у любого дыбом встанут и нескоро лягут. У меня так точно не сразу, если вообще улеглись бы. А что говорить о мыслях. Вота оне где, скакуны!
- Ты уж меня прости, - врал я корявым языком, все еще отсвечивая, как с иконы.
- За что?
- Ну, сам знаешь. Что не ты и никто другой, а я. Может быть, вы самые достойные и есть на свете среди всех матросов нашей плавбазы. Ведь так старались, так старались... я-то знаю.
- Не, писарь. Ты – молодец. Если честно, то заслужил.
- Правда? Не, я так не думаю. Но раз дали, не отказываться же, в самом деле?
- Ты что дурак? - повторил он за мной. Он всегда попугайничал. Была у него такая вредная привычка. - Я бы пешком пошел домой, если б отпустили. И думать тут нечего, сомневаться.
Я и не спал две ночи подряд. Не мог. И готовился, как получалось. Годки отказывались принимать неожиданную весть об отпуске карасю. Просто не верили, затыкали уши, отворачивались на шконках к холодной переборке, выкрашенной слоновой краской в жирафий цвет без пятен, шушукались по ночам. А я совсем перестал ходить в кубрик после отбоя, предупреждая стопроцентный негатив со стороны старослужащих. Я сидел в писарской, прикрываясь, как броней, спешной и неотложной работой и именем старпома (уж его-то боялись, как огня, все, без исключения)».
3.
Дикарев отложил ручку, которой вносил исправления в распечатанный текст (так ему было удобнее, сподручнее, компьютер годился разве что для спешной работы, едва поспевающей за беглым полетом мысли). И в очередной раз задумался, от какого лица начать новую подглавку.
Взгляд со стороны. Или внедриться в само действие и поучаствовать в нем, пошуровать там, навести шум или наоборот порядок... Как полновластный хозяин и судья в одном лице.
- Нет, - сказал он себе, - если тебе важен сюжет, не поверхностные наслоения, оплетка, а сама сердцевина, корень сюжетной линии, то тебе надобно отстраниться и посмотреть на протекающие, может быть, не совсем гладко, но все же продвигающиеся к концу события как бы чужими глазами. Значит, и сомневаться незачем: тебе нужно третье лицо. Лицо автора.
И он пересел на «трактор», как называл свой неустанный ноутбук.
4.
Прошел год.
- На корабле опасно ссориться: если не избежать противостояния, лучше не перегибать палку. Кругом вода без края и бортика, можно очутиться в раз за бортом, никто не услышит ни крика, ни всплеска, ни вздоха. Прощального вздоха. Море без конца, что вширь, что вглубь. Можно бороться за жизнь, если плаваешь отменно, но плыть придется долго и упорно. Пока не выбьешься из сил, или не замерзнешь в ледяной воде, или не съедят акулы. Проще сразу буль-буль и камнем на дно. Все проблемы решены. Да здравствует вечный сон в царстве Нептуна.
Старлеев перевернулся на шконке. Цепи застонали и заскрипели от перемещения его обросшего жирком тела в облепившей, тесной, казалось, не по размеру майке-тельняшке.
- И что ты хочешь этим сказать? - Дикарев напрягся.
- А больше ничего не хочу. Всё сказал.
- А мне кажется не всё. Что-то утаиваешь.
Костян смачно затянулся полуистлевшим бычком и пустил густую струю вверх к подволоку.
- Писарь, не выдумывай. На пустом месте, - он подмигнул растерянному Мошке, который лежал напротив через узкий проход между рундуками на такой же подвешенной на цепи кровати.
Леха не знал, чью сторону выбрать. Думал: «Что затеял Костян? И что он действительно хотел сказать этим своим замечанием о бесконечности и глубине моря?»
- Давай немножко пофилософствуем, пофантазируем, если тебе так хочется. - Костян неожиданно, резко и вдохновенно повернулся к стоящему в проходе Дикареву. - Удели коллективу пару своих драгоценных минут, писарь. С тебя не убудет.
Сергей облокотился на холодную трубу с пружинами – каркас шконки Старлея. Даже под матрасом и рукавом робы крючки и железные ромбы впились в кожу и мясо, как ненасытные пиявки. Он приготовился слушать.
- Что ж? Ты с нами? - спросил сверстник. - Или как?
- Говори.
- Видишь ли, - Костян тянул, с нахальным взглядом глядел свысока (подушка задрана и прислонена к переборке, за которой плещутся волны, их не видно: рядом задраенный намертво, так что не открутить прикипевшие барашки, иллюминатор скрывает беснующуюся стихию), - не всё поддается объяснению с лёта. С кондачка не всё так просто... взять... и уразуметь. Андестенд?
- Не юли.
- Ладно, продолжу, но не спеша, чтобы дошло до твоего еще незрелого сознания. Мы, наше то есть братство, наше морское братство, взялись не с неба, не с того света спрыгнули. Мы образовались не неожиданно и бесповоротно, как учат в школе, то есть в результате глобального взрыва или из какой-то там черной дыры. Вынырнув вдруг из неё, как из ведра с помоями. Чушь. Мы объединились, милый мой, и оказались тут все вместе, тесно сплоченные, как кильки в консервной банке, не от всеобщей любви и желания породниться. У кого-то, предположу, даже в мыслях не было... не рассчитывал он, понимаешь ли, на столь тесное знакомство с будущими родственничками по несчастью... само оно как-то получилось, без его согласия. Не спросили, понимаешь ли, у него разрешения, позволения на столь головокружительную телепортацию. Так вот продолжу, у кого-то и в мыслях не было покорешиться. С этим постулатом ты не станешь спорить?
«Ученый, - хотел сказать Дикарев. - Но все равно твоё учение смахивает на алхимию».
- Это ты на себя намекаешь? – вместо этого сказал он. - Частично ты прав: с тобой в этой жизни можно было не встречаться. Незачем. Неинтересный экземпляр. Нечего исследовать. И даже неприятно этим заниматься. Ни одного положительного жизненного момента. Отрицательный типаж. Знаешь, встречаются разные существа, попадаются и негативные личности, но они эти экспонаты все-таки хоть чем-то ценны, а в тебе ну совсем ничего нет. Ничегошеньки. Бывают такие, знаешь ли, с брачком экземпляры, в которых и ковыряться не стоит. Попахивает от них.
- Хочешь драки?
- Если предложишь, не откажусь. А кулаки и впрямь чешутся, когда твою гнусную рожу вижу.
Костян скинул рывком голые ноги со шконки, те зависли в проходе. Но не спрыгнул. Рукой ухватился за цепь, на которой висела койка.
- Что? Настолько не нравлюсь.
- Да. Ненавижу.
- И чем я тебя, позволь поинтересоваться, не устраиваю, поперек горла встал?
- Не вдоль не поперек ты меня не интересуешь. - Дикарев не тронулся с места, но кулаки сжал. - Если откровенно, то ты меня совсем не интересуешь. Я уже сказал: не интересно. Ты – пустое место. В тебе ничего нет. Одна пыль. Облако.
- Ого! А в ком есть? – Костян окинул презрительным взглядом кубрик. – В них, что ли?
Он показал на притихших оборзевших карасей, своих ровесников, безмолвно и с тревогой наблюдающих за столкновением. Пока без боя.
- Я тебя еще раз спрашиваю. В них? В Мошке? В Кузьме? В этих слабаках. Нет, ну эти понятно – землячки. А что скажешь насчет, к примеру, Фисюна? Я понимаю Пашка-герой, когда жив был. А эти? Что в них есть? Водица, и только. Как в море, что за бортом плещется. Там хотя бы оно соленое, а эти – пресные, выжатые.
Костян вернулся в прежнее положение: упал в люлю и заскрипел пружинами под матрацем.
- А насчет тебя: больно нужно связываться, - процедил он сквозь зубы. - Поставлю синяк, а потом со старпомом разбирайся. Сгноит.
- Ты вначале попробуй, поставь, а потом будешь лясы точить. Слабо, так и скажи. Языком-то безопаснее молоть, чем кулаками работать.
- Отстань, писарь, - промычал Костян и перевернулся на другой бок. - Я всё сказал.
- А что ты вообще знаешь о Пашке? - не удержался, чтобы не ответить, и все же вспылил Дикарев, видя перед собой туго обтянутую полосатой майкой жирную спину Старлеева. - Что?!
«Что он мог знать о Пашке? Что он мог знать об истинных чувствах и мыслях парня, о взаимоотношениях, сложившихся у него с остальным призывом? Мог судить о нем только на основании слухов и короткого некролога, ведь с ним даже не пересекался. Так, наблюдал издалека: с дальнего конца казармы в полуэкипаже, да из машинного отделения боевой части пять до того, как его перевели в боцкоманду. На место, кстати, всё того же Пашки. Нет, Пашка все же был особенный, уникум, никем неразгаданный, а может даже единичный случай во всей мировой истории. Редкий, как золото. И никакой алхимии его не воскресить».
Но тут же мгновенно остыл.
Дикарев знал, что Старлеев хитер и коварен, и не случайно ему вздумалось ни с того, ни с сего поиграть на нервах. Следовательно, не стоило попадаться на крючок. К Дикареву постепенно возвращалась способность здраво рассуждать.
После отпуска он куда-то её посеял не время.
«Эмоции побоку, главное... А что главное? Главное не уподобляться годкам. Не повторять ошибок предыдущих поколений. Помнишь, - сказал он себе, - как Мошка в полуэкипаже боролся за справедливость, утверждая, что никогда не станет бить младших («никогда, низа что»), как он смешно боролся за эту эфемерную справедливость, которая нигде в письменном виде не зафиксирована, как обязательная статья устава флотской службы. И, следовательно, следовать ей не обязательно. Она, эта справедливость, как облако, витает в воздухе. Её вдыхают, ею дышат, её фильтруют, но не понимают, что от этого, от того, что в комбинированном воздухе существует особенная составляющая, он и становится по-настоящему целебным. Единственно годным. Которым можно дышать полной грудью. Даже полезно. Всё другое бесповоротно, как выразился Старлеев, бесповоротно испорчено, как добавил бы я. Испорчено временем. Новой моралью».
- Не, ты не отлынивай от разговора, раз сам напросился. Давай разберемся, - обретя спокойствие и уверенность, продолжал настаивать на своем Дикарев. Без нажима, но не уклоняясь от цели.
Он был рад, что дело до драки не дошло. Пока не дошло. Всё могло повернуть в другую сторону, в любую минуту. Но и упускать возможность вывести на чистую воду скользкого типа не хотел. Надо было показать всем, всему коллективу, кто на самом деле Старлеев.
А то потихоньку тот стал бы, да уже стал, прибирать власть в кубрике, зарабатывая своими, надо честно признаться, гнилыми показательными выступлениями и игрой на публику авторитет у менее вертких и ушлых сверстников одного с ним призыва. Не авторитет даже, а субстрат какой-то.
Дикарев стал замечать с некоторого времени, что Старлею без него, без этого допинга, уже не обойтись. Не живется ему спокойно без него.
«Да, у каждого свой воздух, - подумал Дикарев, - своё облако. У кого-то оно доброе, а у кого-то со злым и наглым лицом.
Прошло то время, когда его призыв всего боялся и жался, рассеянный поодиночке, по углам, в шкерах, как принято говорить на флоте («Где ты, карась, опять прятался? Где зашкерился?»), дожидаясь отбивки на ночь. Ночь была спасением. Но теперь и светлое время суток не пугало. День стал союзником. Жизнь налаживалась. Они вылезли из своих нор, расправили плечи. А некоторые даже оборзели сверх меры и начали борьбу за власть, почуяв слабинку в волеизъявлении бывших друзей-сослуживцев, отсутствие у них любых, малейших притязаний на превосходство.
Полтора года службы все же пролетели. Как не тяжелы были эти месяцы, дни, часы, но они все же остались позади.
Ух! - скажем мы. - Ух-ху-хух. Ну и ху... с ними. С этими годами. Не жалко. Поднимем руку и резко опустим.
И вспоминать, если честно, о них ничуть не хочется. Ну, совсем не хочется. Ни капельки.
Потому что многое тогда всплывет на поверхность. И много из всплывшего будет содержать грязного белья. Которое ворошить и полоскать не в кайф, не принято, считается не благодарным занятием. Уверен, любой мог бы выудить из прошлого уйму компрометирующих его фактов, множество моментов недостойного унизительного поведения, собственного унижения, которого было не избежать, и не только от страха. Конечно, любой из нас мог поведать многое, но предпочел утаить. И незначительную часть из этого не рассказывать. Даже на мелочах сэкономил бы, лишь бы все вышло шито-крыто.
Если при чьей-то слабости и утрате на короткое время достоинства оказывались живые свидетели (да, живые, я не оговорился, были и другие: Пашки-то рядом с нами уже не было), то и они предпочитали закрывать на былое глаза, просто забыть, пропустить как сон через всю свою жизнь и не возвращаться в тот мрачный период. От этого всем становилось легче. Просто всё списывалось на обстоятельства, на их стечение, в ход шли даже такие (не выдерживающие критики) оправдания, как необходимость – служебная – выполнять приказы и подчиняться воле рока, судьбы или кто-то (особенно замороченный пропагандой) говорил: «Положить свою гордыню на алтарь высокой цели». И что это за цель такая, что это за идея, ради которой не жалко собственного достоинства?
«Вот так мораль! – в который раз удивлялся Дикарев эластичности с радостью перенятых и усвоенных основной массой сослуживцев понятий, человеческой глупости и подлости. – Как удобно: купил индульгенцию уже в этой жизни после всех низостей и упадка совести в предыдущей и опять чистенький. Удобно».
5.
«Ночь была темна. Я продрался крадучись в темноте к койке Старлея. Прижал голову подушкой и ударил по кумполу приготовленной заранее железкой, украденной из шкиперской.
Стащил на пол. Поволок посреди спящей братии по тому полу, который с полгода мыл каждый день пять раз (каждый день по пять раз!!!), причем скреб пол сухой, выжатой тряпкой без швабры. Просто брал за концы тряпки и сушил намоченный пол. И так многократно. Не вставая, в полуприсяде. Вот и вспомнились мне боксерские тренировки. «Чем ниже сел, тем меньше пропустил», - учил тренер.
Старлей не сопротивлялся. Попробовал бы. У меня заранее было приготовлено на этот случай шлюпочное весло (еле дотащил).
Дотащил я его до лееров. И пустил вплавь. Он упал в воду беззвучно. Так мне показалось. Другой груз, выброшенный мной ранее, что-то издавал, а этот ни звука, как будто его и не было. Обмяк и потерял вес. Меня это устраивало.
Он не бултыхался и тихо пошел ко дну. Может быть, я перестарался и все-таки долбанул его веслом. Очень уж я волновался, когда шел на дело. И кто мог знать, что он уже к этому времени готов был. Готов к смерти, и раскаивался, поэтому и не сопротивлялся. Одним словом, чувствовал конец, и был к нему готов. Вот и весь сказ.
А я-то не знал его намерений. И вообще ничего не знал, что из этого выйдет. Хотелось, конечно, чтобы вышло... как сказать, удачно, что ли... я вообще ничего не понимал из того, что произошло. Как будто то, что случилось, случилось без меня, без моего ведома. Всё как в тумане произошло. Как будто без меня. А меня только потом в известность поставили. Постфактум».
6.
«Если от пришлого подводника, при его больших погонах и особом, привилегированном положении на борту плавбазы, приютившей и его и весь выживший экипаж подлодки, несло неизвестно чем, то от нашего, родного, можно так сказать, кровного замполита, не менее золотопогонного и обособленного среди уже иного экипажа, разило не менее зло и стойко. Кислыми щами вперемежку с известным всем прыщавым пацанам дурманом свежевыделенного мужского продукта.
Дух шел изо рта, даже из носа, от засаленных и немытых волос, из кожных желез, да отовсюду, что ни возьмись описывать в этом тухлом портрете.
Тьфу, что за зараза, этот замполит. Какой-то мастурбатор недоделанный.
Будто весь измазался, извазюкался в этом драгоценном, сомнительной полезности креме.
Говорят, из этой гадости даже делают маски на лицо. Мол, от этого кожа становится девственно-чистой и восстанавливается после старческих, да и любых морщин. Я в это не верю!
И от форменной одежды, которую он носил небрежно, не по уставу неряшливо, и от всего небогатырского, но объемного, казалось, никогда немытого и нечищеного тела воняло. Еще как воняло! Прямо катастрофа с чистоплотностью!
Ну, разве иногда по утрам почистит он зубы и смочит лицо. Обрызгает. И это-то при избытке воды в цистернах и легкости доступа до божественной влаги офицерскому составу плавбазы! Воистину не ценим, что имеем. Если не выразится хлеще: «То, что ценим, не храним, потерявши – плачем».
Он вызывал брезгливость - подозреваю, не только у меня, - и отвращение, как смердящая тварь, или снуц, или крыса, выползшая из дучки в гальюне, нет, ей богу не вру - такая отвратительная ассоциация возникала всякий раз, как он появлялся в моем облагороженном и проветренном помещении. И с этим чувством уж никак нельзя было мириться, хотя и бороться было, разумеется, бесполезным занятием, напрасной тратой времени. Мертвого разве что могила исправит».
...
«Мертвого разве что могила исправит», - бесился от бессилья и безвыходной злобы нынешний Дикарев.
Одно дело, когда у самого молодого Дикарева зудела кожа и чесались интимные места. Так он – первогодок, что с него взять? Другое, совсем другое дело – флотский офицер с тремя звездами на погонах. Это, конечно, не пятизвездочный отель, где все выдраено и начищено многочисленной прислугой. Три звезды – отель пониже рангом и уровнем. Тут не с чем сравнивать, спору нет. Но и у того есть... должны быть хоть какие-то не примитивные, а вполне сформированные и крепкие понятия о чистоте и блеске. Иначе нельзя: не вселятся гости.
А этот замполитик, заместитель политика, презрел все нормы гигиены... Хотя, разумеется, приведенное сравнение человека со зданием гостиницы не тождественно и использовано автором только ради красного словца и постольку, поскольку нахлынули ассоциации со звездами. Это все мальчишество, ребячество, игра, озорство, выпячивание своего затупленного остроумия. Простим его за это. И за то.
Бог с ним с запахом, да и с человеком, хотелось ему, Дикареву, сказать. Впрочем, немного слов об этом человеке все же будет уместно добавить. Не помешают. Для полноты картины. И не только о нем, а и о троице начальников, сплоченных вокруг одного предмета и сыгравших решающие роли в перевоспитании Дикарева в зрелую (половозрелую) личность.
Может, следует ограничить термин перевоспитание скромным его заместителем, заменителем? И перефразировать в «всего лишь участием в воспитании», потому как до результата дело все-таки не дошло. Как не крути. Процесс не завершили до конца. Поэтому, чтобы расставить все точки над «и» и рассеять неясности в тексте, следует продолжить рассказ.
Только одно дополнение, скоропалительная догоняющая мысль порхнула в мозгу: как удачно совпало слово. «Заместитель». Как часто мы употребляем его, как оно всегда оказывается к месту, незаменимо!
Кроме замполита и его напарника (подельщика-парторга) в совместном предприятии по нахлобучиванию лопуха Дикарева, молодого профана во взрослых играх (просто игрищах, настолько коварны и обширны были - скрывались ими под покровами легкомыслия - реальные, не детские перспективы), третьим участником - неумышленно - в кампанию пройдох подписался старший помощник плавбазы. Ничего не ведающий, честный и порядочный, он однако подыграл шарлатанам, порекомендовав писарчука в кандидаты на достойное звание партийца.
Здесь требуется представить на суд читающей общественности подробности предварительного разговора (сговора) троих вершителей судеб. Но разговор этот мог иметь различные направления, поэтому разумно было бы представить несколько его вероятных вариантов. Заменителей правдивости, ибо в реальности его никто, кроме присутствующих, не слышал. Чистой воды выдумка. Полет фантазии.
Ну, или хотя бы два для сжатости.
Вариант первый:
- А что, пусть, - заключил старпом, подумав немного по обыкновению. - Достойная кандидатура. И ответственность к делу появится. Выйдет, так сказать, на иной уровень.
- Правильно, Вась Васич (выразимся примерно так, верная инициализация в тексте опущена за скобки), - присоединился к мнению парторг, капитан медицинской службы Склянкин, в операционной медблока порезавший на лоскуты кожу Женьки Кузьмичева, причем неоднократно: тот страдал от чирьев, как каторжник на подтопленных рудниках. - И план выполним за квартал. По расширению партийной ячейки. Другой альтернативы я не вижу. Хорошо бы, конечно, среди офицеров кого-нибудь вознести... но этот субъект тоже вариант.
- Причем, не худший, - заметил старпом, жуя усы. - После Баграмяна ни одного партийного среди личного состава.
- Ну, вы сравнили, Вась Вась... ведь тот был... титан. Глыба. Надёжа и опора партийной организации. Наше будущее. Молодость и ... - парторг чуть не расплакался от нахлынувших чувств и из-за их излишеств. - А этот не рыба, не мясо.
- Да, хороший парень, - скупо подтвердил замполит. - Был.
- Учтите, - предостерег старпом, - больше вам поставлять кандидатов не собираюсь. Сами ищите. А то, получается, я за вас всю вашу работу делаю. А у меня самого ее вон сколько... - и он развел руками, будто обрисовал контуры пойманной и большой рыбы.
- Не спорю, вы во второй раз как в воду глядите, - подытожил замполит. - Правда... - он замялся, - в таких условиях... в такой обстановке, какую вы создаете для ваших протеже, было бы не скажу, что грехом, но не дальновидностью, товарищ старший помощник, не суметь подготовить достойные кадры для нашей партийной ячейки. Хотя, не спорю, в первую очередь это моя задача и мой фронт работы. Но, ведь, как говорится, один в поле не воин, да и без помощи коллектива, боевого, так сказать, не обойтись...
- Это в каких таких условиях, в какой такой обстановке? Не понял.
- Эх, не хотел говорить, но раз уж... Писарская – чем не райский уголок и укромная обитель для научных экспериментов?
- Какая обитель?
- Ну, оранжерея для выращивания ботаников. Биоуголок, да и только!
- Позвольте, позвольте. Готов спорить.
- Прошу вас, не надо, - взмолился парторг. - Не надо начинать.
- Нет, в самом деле, что это за биоугол? Это что значат ваши слова? Туалет, по-вашему.
- Я не в этом смысле, а совсем в другом. Отстойник, я хотел сказать. Недостойные личности.
- Объяснитесь.
- Я это к тому, что двусмысленность в некотором роде получается: у всех обстановка спартанская, как и подобает воинам, советским причем воинам, защищающим отчизну, родину... в трудных, подчас невыносимых условиях района, приближенного к Северу, а у него, у этого вашего протеже, мальчика с сомнительной родословной, прямо таки благоухающие апартаменты.
- Это вы о приставке «био»?
- Нет, я в комплексе имел в виду. Комфорт затворника. Уединение. Освобождение от обязательных работ. Не служба, а санаторий.
- Не скажите. Эта работенка не из приятных будет и... эта каморка – душегубка, а не профилакторий. Не каждый выдержит затворничество в четырех стенах. По мне это его уединение больше тянет на тюремное заключение: те же стены сроком на три года, безвыходность, прикованность к столу с его печатным механизмом. Ничего общего с морской романтикой. Я не завидую этому парню, кем бы он ни был. Ему просто не повезло. Среди сверстников жребий пал на него. Хорошо это или плохо, не знаю. Но кому-то нужно выполнять и неблагодарную работу. Может, в этом труде и есть его крест... нет, миссия. На земле. На суше и на море. Как знать?
- Не разделяю вашего оптимизма насчет трудолюбия и упорства этого паренька и не верю в его миссионерство. Он совсем не прост, и ему-то как раз повезло. И с наставником-покровителем в вашем лице, и с местом службы, и с военно-учетной специальностью.
- Вы думаете? Ну-ну.
Вариант второй:
- Товарищи офицеры, прошу всех встать... И тут же сесть. Начнем, пожалуй, наше партийное собрание. На повестке дня... рассмотрение новой кандидатуры...
«Нет, чур меня, все-таки не хочется продолжать в том же духе, - остановил себя Дикарев. - С них, пожалуй, хватит. Не хочу больше на них зацикливаться. Надоели они мне. Стали хуже пареной репы. Обрыдло это их общество. Всё, свертываюсь... Лучше расскажу, как мы сцепились с замполитом в писарской. Эх, Писсаро, писсаро!»
7.
«Собственно и рассказывать нечего: не велико по масштабам и длительности само происшествие. Не сравнить с потоплением подводного атомохода.
Ну, пришел в очередной раз ко мне, как за очередной дозой, пахучий, как постоялец венлечебницы, и сладострастный до бумаготворчества, как все маньяки, любитель длиннющих докладов на ста пятидесяти страницах, переписанных от руки корявым почерком (я как-то читал ленинские черновики, кажется, «апрельские тезисы», один в один... а ты сиди, расшифровывай).
Списаны эти оригиналы были, конечно, из столичных и местных газет, подшивки которых после штудирования замом передавались в судовую библиотеку, где, конечно же, вслед за тем бесследно и безвозвратно канули в лету. Совсем как Костян. Были, и вот их уже нет. Только круги по воде. Будто белыми нитками шиты, или молоком на листе писаны.
Пришел он, значит, а я весь в пару. Сижу, строчу. Строчку за строчкой. Старпомовскую то ли инструкцию, то ли любимое (его уже, старпома) каждодневное, обновляемое регулярно, расписание судовой жизни, где каждое мероприятие имеет первостепенную важность и, я бы даже сказал, военную значимость. Будто я составлял план военных действий или переписывал рекогносцировку предстоящих баталий на день.
Он, заместитель политика, стучит. Дверь-то я заклинил. А барашки, что на иллюминаторе, оставил вывернутыми и выпущенными на волю подышать, то есть торчащими изнутри наружу. Получалось, что окно открыто, просто притворено, а дверь на засове. Если что нужно, крикни в щелку хозяину, или даже приоткрой сам (руки поди не отвалятся) и скажи в образовавшуюся амбразуру, что, мол, пришел такой-то, такой то, по такому-то делу, с такой-то просьбой или приказом, словом, чтоб мне понятно было, кому отворять.
Ан нет, мудрит кап три. Не хочет спускаться со своих высот, с высоты своего привилегированного и статусного положения. Или опускаться, унижаться. Выше его это: заглядывать в окошко к какому-то рядовому матросику, к тому же хамоватому и зарвавшемуся не по чину.
- Ладно, - говорю я ему (то есть себе). - Не хочешь, не надо. Постучи еще пару раз, а там я так и быть, сам спущусь до тебя: встану и подойду к двери, чтоб самолично открыть и впустить звездного капитана. Мне что? Я – человек маленький, мне не лень жопой пошевелить. Да это и полезно, а то так седалище откормил и засидел, что портки сзади не сходятся, по шву начали трещать.
Пошутил я так про себя – самому стало смешно, не удержался, рассмеялся. А офицер нахмурился, пригорюнился, помрачнел. Видно было, что ему что-то в моем смешке показалось компрометирующим. Уставом не предусмотренным. Унизительное. И для него и для всего флота российского. То есть советского. Для военно-морского флота СССР.
Входит он. Злющий. Волосы прилизаны, даже, кажется, набриолинены (под фуражкой не видно). Словом, гладко вылизанный, как гандон, только штопанный. И сразу ко мне.
- Ты такой-то сякой-то, ты, мать твою и отца твоего, ты... – вообщем, по-матушки и по-батюшки, - чего не слышишь, не видишь, что это я стучу...
Хотел я ему сказать, что, мол, вас тут много ходют. И все стучат и стучат. Работать не дают. А, если что не устраивает, или какая-такая заноса сидит в одном месте, так шёл бы он... словом, известно куда. Но я, как истинный дипломат и хорошо воспитанный человек, смолчал. Молчу, виду не показываю, что обиделся. А он злится. Всё злится и злится. Продолжает закипать.
- Ты что? Меня не слышишь совсем?
Щас, подумал я, скажет: ты как стоишь перед офицером, скотина? Почему не на вытяжку? И даже частично облокотился на комингс.
Я и вправду чуть ослабил коленку, как по команде «Вольно». А чего мне в струнку вытягиваться, я ж больше не вырасту, да и не жираф я, чтобы шею...
Нет, он этих слов не говорит, а говорит другие.
- Матрос, я вам приказываю соблюдать устав воинской службы и отвечать, как следует.
- Есть. Так точно, - говорю я. Точнее кричу, что есть сил и мочи. Не жалею голосовых связок.
Соскучился по живому голосу. Сижу, понимаешь, как в одиночной камере, не с кем словом перемолвится. А с этими спасательными операциями у меня всю слушающую меня и сопереживающую моему горю аудиторию разогнали. Кто где. Кто на шлюпках болтается весь день, некогда ко мне зайти. Кто в машине сидит, дизель-генератор мазутной тряпкой оттирает и про меня и не вспомнит.
- Ты чего кричишь? – спрашивает он. И сердится.
А чего ему не сердится? Он также один. Запертый в своей каюте в носовой надстройке на третьем этаже. Оттуда хорошо виден весь процесс спасения: как лодки шныряют туда-сюда, от одного судна к другому, катера то есть. Вся картина боя, как на ладони. А он вне его. Только сидит и смотрит. Чем-то меня напоминает. Только я не по своей воле обособился и замкнулся на засов. Призвали, дали машинку в руки, не автомат даже. Сказали: строчи. Я и строчу. Тем более сижу не на верхотуре, а в замкнутом каземате, как Борщик расписывал на дне рождения Сени, почти в склепе. И при этом не жалуюсь на судьбу. Так что я его понимаю. Но от своего отвращения и ненависти к нему не могу избавиться. Почему-то не нравится он мне. И всё тут......
Не знаю, что и дальше сказать. Словом, сцепились мы. Он говорит, кричит:
- Ты будешь печатать моё.
Я говорю, кричу:
- Не-а, не буду. У меня своё еще не закончено. Точнее, старпомовское.
- Моё важнее, - утверждает он.
- Сомнительное утверждение, - возражаю я.
- Да как ты смеешь, - переходит он на неуставные взаимоотношения. – Да я тебя! Стоять смирно!
Я ему спокойно:
- Мне некогда тут с вами препираться. У меня приказ старпома.
- Я вам приказываю оставить предыдущую работу и немедленно приняться за новую – за мою.
- Старший помощник главнее вас, - пытаюсь оспорить первенство.
- Последний приказ главнее, - не унимается он. – Я отменяю тот приказ, и приказываю новый, - совсем уж не в лад невпопад, не литературным языком изъясняется он.
Я не замечаю оговорок и откровенную тавтологию – мне не до этого, я сам начинаю злиться. Упираюсь в стенку и не пропускаю его к напечатанным страницам на столе – боюсь, в порыве ярости он искромсает уже готовую работу. И она выйдет насмарку. Коту под хвост. Очень не хотелось бы, понимаешь.
Заместитель политика хватает меня за грудки и начинает трясти, пытаясь перетащить в безопасную зону для его гнусных помыслов. Я скрещиваю руки и легко перевожу его едва ли не в партер. С его головы падает фуражка, обнажая на макушке плешинку с маковое зернышко. Он красный, как рак, освобождается уже от моих объятий, сминает околыш головного убора и выскакивает на ют.
- Я тебе устро... ую... – кричит вдогонку (то есть как бы наоборот), потому что удаляется, убегает, и эхо ослабевает».
8.
«Кунашир, Парамушир, Симушир, еще куча разных «широв» (ну и наширялись мы тогда!), Итуруп и Сахалин – все острова на одно лицо: в снежной оспе на скользких каменных скулах. За мерными поскрипываниями и подвываниями - звуками, сопровождающими любые морские переходы любого корабля, даже железного, и долетавшими до меня сквозь щели в переборке - я коротал своё одиночество.
Стоп! Откуда щели? Переборки-то водонепроницаемые. Может я принял за вой ветра шум из отверстия в стене, откуда поступал кондиционируемый воздух из глубин трюма. Возможно из кают-компании мичманов. Сундучий дух. Но почему без специфических кухонных запахов? Нет, не оттуда. А откуда тогда? До чего же глупые мысли лезут иногда от безделья и скуки. Прав был Мошка: он спасал меня от гибели одним лишь своим присутствием. Даже не требовались его бесконечные демагогии.
К этому времени я избавился от домоганий замполита. Он почему-то утратил всякий интерес к сочинительству и политической информации. Заперся у себя в каюте на третьем этаже и вёл замкнутый образ жизни.
Мне это было на руку. И я прямо кайфовал от свободы. И не знал куда деть образовавшиеся излишки времени. Нет, хорошо все же чувствовать себя борзым карасем. И пользоваться дарованной традицией на флоте привилегией.
Баба на корабле, быть беде. Две женщины на корабле – это уже слишком. В поход взяли с собой двух продавщиц, в обязанность которых вменялось продавать пустяшный товар редким жителям военных гарнизонов и поселений. Иные насчитывали от одного до двух человек, живущих во времянке какое-то время, а затем покидавших насиженное место на зиму, оставляя остров необитаемым. Такие места, покрытые прораставшей сквозь камень травкой, казались необжитыми и негостеприимными, но катер всегда встречали люди, бог весть откуда бравшиеся посреди голых булыжников, гурьбой собиравшиеся у каменистого берега и выползавшие, будто раки из расщелин.
Капитан поселил одну из дам в своей каюте и, также как замкнувшийся замполит, не появлялся на людях с неделю, наградив себя, таким образом, нежданным и укороченным – скоропалительным – медовым месяцем.
Но внезапно он запил, как последний шаромыжник.
Еду на подносе в каюту носил вестовой Рустам, и по секрету всему свету рассказал, что Варя, пьяная вдребезги, пока он раскладывал шницель на тарелки и наливал в мутные от армянского коньяка стаканы гранатовый сок, соблазнила его на близость и предлагала по-скорому заняться оральным сексом. А когда из спальни вышел капитан в трусах, непреднамеренно поранилась замком ширинки, так как спешила.
Конечно, никто ему не поверил, но сомнение закралось. Другая мадмуазель вообще прошлась с гастролями по всем офицерским каютам, а по слухам не гнушалась даже матросни. «Кому бы сегодня дать? Кому еще хочется комиссарского тела?»
По приходу на базу капитана - командира корабля по-военному говоря, кап раза - уволили в запас. Может из-за них, из-за баб, а может и по другой какой причине, мне не ведомо.
- Я умру на суше, - сказал мужик, уходя и едва не плача. Первый раз видел его таким. Жалким и беспомощным».
...
Почему-то у меня все вокруг только и делают, что плачут, или собираются зареветь? - без оптимизма подумал Сергей, когда выводил эти строки в черновик.
...
«Мне удалось подслушать душевные излияния теперь уже бывшего офицера флота, стоя за дверью каюты с моим ежедневным «портфолио», бывшей его каюты. Кэп делился переживаниями со старпомом, замполитом и, возможно, Ивашовым. Каплей и старпом вероятней всего заняли бы вакантные места и передвинулись бы по ранжиру вверх на одну ступеньку после его ухода. Это было очевидно. Но уходящий кэп не отличался злопамятством и мстительностью. Он спокойно, насколько позволяли обстоятельства, распивал в своих бывших владениях представительский коньяк, оставшийся от веселенькой прогулки по островам, с торжествующими, а внешне - в притворном горе, предположительными приемниками (не исключено, что через какой-то срок и Ивашов займет пьедестал, как бы переходящий по наследству).
Так вот, уходя, говорил мужик, просоленный и продубленный ветрами и морями трех океанов и многих морей:
- Я не знаю, что там делать?
Каким до боли знакомым показался мне этот вроде обычный и вполне стандартный вопрос человека, поставленного в трудное, неудобное положение. Почти родным, близким. Настолько, что я не без основания испугался догадке: а не иначе кто-то, причем один-единственный и незаменимый мудрец, общий наставник, учитель для всех моряков, да и не только для них, но возможно и для всех людей на земле, вдалбливает эту унифицированную истину в башку каждому встречному. Тому, кто повстречается на его просветительском пути. Ведь вот какой настырный дятел!
Ладно, ну, не знает он, что ему делать на этой зыбкой почве. Не знает, бедный и несчастный, как ему справиться с этой упавшей на него неожиданно свободой. Иной, не столь преданный избранному делу всей жизни, халатно относящийся к прежним обязанностям, больше увлеченный привилегиями и почестями, соответствующими должности и рангу, возликовал бы, воспел бы свою новую свободу и ринулся бы в нее, словно в райские кущи. А этот, действительно не рыба, не мясо, никак в толк не может взять, куда приткнуть и присобачить эту свою нежданную и негаданную свободу?
- Вот дурак-то! - думал, проговаривал я про себя, не вслух, в тайне завидуя освобождению капитана.
Все таки его свобода моей не пара. Даже сравнивать не с чем.
Будь я на его месте, с места в разгон деру бы дал, только б пятки сверкали. Как сказал Мошка, пешком добрался б до дому, черт с ними с испорченными ногами.
- Правда, у него, у Мошкина все равно плоскостопие, - тут же осекся я, припомнив физический недостаток друга, впрочем, который не помог ему откосить на призывной медкомиссии.
- Ума не приложу, - жаловался кэп на недостаток фантазии и всерьез задумываясь о происхождении жизни на суше, - как жить дальше? Я, в точности как та рыба, что выброшена на берег, и бьется от удушья. Задохнусь я там. Не по мне это, этот городской климат.
- А ты езжай в деревню, - советовали особо сердобольные и помнившие лучшие времена безвременно ушедшего от них морского волка. - Там-то в аккурат будет тебе и сподручней, и привольней, а насчет кислорода не сомневайся, там его завались. Ладошку горсточкой сомкнешь, полностью носом окунешься туда, в этот самый воздух, и пей себе на здоровье. Сколько душе угодно. Чистый спирт. Только не захлебнись от жадности.
И вот этот проклятый сакраментальный вопрос: как жить (или не жить?) среди уравновешенной, мирной и тихой, будто пришибленной, или повязанной в смирительные рубахи, сухопутной братвы, не подозревающей об иной, непутевой, залихватской действительности вдали от берегов, никак не давал кэпу покоя. Ни днем, ни ночью.
Так он и ушел. Весь в сомнениях».
9.
- Эй, кто там в воде? – доносится до моего сознания крик Вознесенского.
- *лядь, - хочется мне - до коликов - закричать в ответ. Как эхо: – Кто-кто, дед Пихто... Дурак ты, Вознесенский. И все вы тут дураки на флоте. Разве вы не понимаете, что если человек тонет, то надо его спасать, а вам, мудикам, дела до него нету: был человек и нету. Нет его, ну и не велика потеря. Не адмирала потеряли, а какого-то вшивого матроса, которых на флоте завались, а если что и нового найдем... Это как на войне: упал боец, винтовку передай другому и драпай дальше.
А дальше хуже. У меня перед глазами. Будто все это безобразие и человеконенавистничество лицезрею своими (своими собственными, и не в бинокль, или через пересказ безразличных свидетелей, а самолично) глазами, хотя меня там нету. Я в другом месте. Далеко оттуда. Но душой, как бы там. И не только душой. Но и мыслями. И иными участками... тела... сознания... неизвестной мне природы осязанием чувствую весь накал, драматизм ситуации.
Будто стою я там, на привальнике катера, который сам же и мастерил когда-то с Лехой на субботнике, и пытаюсь бросить ему выброску вместе со спасательным кругом.
Дай бог поможет.
– Заткнись, ты, свиная рожа, - опять вырывается у меня (очень уж хочется помочь... чем-нибудь... ни словом, а действием... очень хочется мне сказать (закричать) ему, боцману, свинорылому... мать его... с его тупоголовой бессердечностью («Ведь мой друг гибнет!»). – Кто-кто, дед Пихто. Не видишь что ли? Человек тонет, а ты его вопросами озадачиваешь. Ныряй быстрее сам в воду и спасай, если такой вумный. А потом будешь разбираться, кто он такой и как его звать.
Но нет, мичман не торопится в воду. А зазывает посторонних поглазеть, как бултыхается в ледяной воде онемевший матрос.
...
Лёху вытащили. Все-таки вытащили. Полуживого и обмерзшего, как остекленевший динозавр. Кое-как отогрели под шерстяным одеялом, пока везли к месту дислокации плавбазы. Он стучал зубами и клевал носом. Но держался молодцом. Волком не выл, медаль за отвагу или добить не просил. И на этом спасибо.
Мне было все равно, что писать, что печатать об инциденте в новостной сводке плавбазы. Готов на все, что прикажут. Что принесут на блюдечке. Даже не буду сопротивляться болезненной настойчивости замполита, твердил я себе. Мне было все равно. Главное друг жив. И здоров.
И теперь мне все равно, когда просят рассказать, описать. А как еще описать его состояние: это сейчас – после его спасения – я не дал бы и гроша за новые клише. Мне достаточно было старых: нос синий, лицо красное, глаза – сумасшедшие. Весь трясется, как под напряжением. Просит водки или спирта. Словом, вполне адекватный утопленник. А тогда... я был... вне себя. Никогда не думал, что настолько испугаюсь за участь друга.
...
А дальше, как в кино: когда Мошкин падает с катера в ледяную воду у берегов Корсакова (остров Сахалин), на всю жизнь заработав радикулит, больную спину и массу последствий не летального характера, но неприятных в повседневной жизни, все, раньше безразличные к его судьбе, как бы оттаивают. Всё начальство. Оно становится демократичным и даже панибратским.
Леху отпаривают в бане комсостава (веников не жалеют), отпаивают спиртом из канистры помощника капитана Ивашова, которая хранится в его каюте под семью печатями и семью замками и капли из ее носика выдаются строго по необходимости и только исключительно в приказном порядке.
Видать, сегодня пришла эта самая необходимость. Испугались наши «генералы». Кому хочется жмурика привезти в Союз. Причем жмурика, зажмурившегося в самых обыденных обстоятельствах. Да еще, когда бабы на борту!!!
Леху, самодовольного и обнаглевшего по случаю, отпускают на самоволку в пределах плавбазы (все-таки корабль в территориальных водах СССР). Словом, позволяют делать все недозволенные уставом телодвижения вслед за распоясавшимися желаниями, тем более на ногах старшина второй статьи держится неустойчиво, хоть и с энтих пор слывет героем промеж личного состава.
...
Он и не соизволил зайти ко мне на рандеву. В мою убогую писарскую. В мою харчевню на трех ножках. Как же, герой! Зачем ему теперь моя халупа. У него теперь своя каюта имеется: помоха сделал его уборщиком своей каюты. Утвердил приказом. Вот когда Леха расквитался со мной: если не отпуск, так хоть расслабуха в каюте помощника командира корабля.
«Да, - думал я. - Сам нажрался, а друга даже каплей не угостил из носика. Ну чем не сволочь?»
Но я его за это простил. Очень я его понимал. И был всей душой за его процветание на плавбазе, и желал благополучия в обустройстве в каюте мужика с подозрением на голубизну, как в новом доме. И за его карьерную успешностью был «за». Словом, я ему желал только хорошего. Дурак. О чем я только думал?
Тогда я еще не знал и ни за что б ни догадался, если б кто спросил: неужели я не задумывался о последствиях, что эта самая каюта, этот помоха (помеха их дружбе), а главное, эта самая канистра со спиртом, которая хранится в каюте помохи под его гражданской одеждой в самом низу шкафа, рядом с обувкой, в дальнейшем сыграет роковую роль в наших судьбах. В судьбах двух друзей: моей, Дикарева, и его, единственно близкого мне человека на всем белом свете, Мошкина Алексея.
22. Залет.
1. Фокусник.
Мошка всегда находил выход из любой запутанной ситуации, пользуясь оригинальными (гениально-шедевральными) способами, изобрести которые Сергей был не в состоянии по причине замкнутости его мыслительного аппарата в рамки классического научно-фантастического жанра.
Мошка выдумывал простые - все гениальное просто - и вместе с тем решительные и молниеносные приемы и фокусы, выводящие из затруднений, из столбняка растерянности. Он мог без томительного раздумывания пописать в раковину или ванну, если занят унитаз. В гостях оправляя малую нужду, забывал, или намеренно оставлял дверь в санузел открытой нараспашку.
Так, в таком вот расхристанном виде его однажды застала Марина Семеновна – со спущенными до колен портками и трусами.
Не сказать, чтобы он торопился куда-то, или был рассеян. Он был просто из другого мира, из другого измерения.
- Что в этом такого? - говорил он, застегивая ширинку. - Что естественно, то небезобразно. Какая разница между сантехническими изделиями. Все равно помоется. С порошком. Вот если б я помочился и не смыл, вот тогда…
2. Однополчанин.
- Лех, все-таки у нас с тобой реально могущественные покровители. Разве не так? Чем не проверочка на их вшивость вышла. У тебя – помоха, теперь уже старпом, нынешний, после известных событий и последовавших за этим кадровых перестановок. А у меня – бывший старпом, нынешний командир, мой шеф, который в обиду не даст. Только попугает. Правда, не хило мы с тобой устроились?
Леха молча сопел на койке.
- Ладно, не буду давить на психику. Она у нас и так в свете недавних событий расшаталась, как молочный зуб. Вижу, ты расстроен. А мне, знаешь, все по фигу. Я даже рад, что всё так разрешилось. Таким образом, так неожиданно и безболезненно... ну, сравнительно безболезненно. Согласись, могло быть и хуже.
Дикарев пихнул загрустившего друга в бок. Тот не шелохнулся.
- Долго я ждал. Надоело, знаешь, вечное напряжение и ожидание чего-то непоправимого, худшего. Мне этот инцидент, как разрядка. Я, друг, ко всему готов, честное слово. Давно готов был, давно ждал. Могу даже на гаупвахту, в другую боевую часть, да хоть куда, только б не в писарскую за стол с пишущей машинкой. Во где она мне уже!
Сергей провел ладонью по горлу.
- Да и мне все равно, - вдруг вскочил с кровати Мошкин. - Давай лучше споем.
- Ага. Давай. А что?
Леха вразвалочку подошел к красному уголку, посмотрелся в зеркало, погладил отросший ежик на голове, взял инструмент с диванчика и запел под гитару:
- А он такой хо-о-лодный, как айсберг в океане...
- ...и все мои печали под сине-ою водой... – подхватил, фальшивя и фальцетом, не имеющий слуха Дикарев. - А знаешь, Лех, мне не перед кем не стыдно. Даже перед строем не было стыдно. Мне перед тобой только стыдно, ну не то, чтобы стыдно, неудобно как-то. Ведь это я виноват, я все придумал, учинил. Ну и день рождения все-таки мой. А ты пострадал безвинно. Мог бы карьеру военную сделать: две лычки уже были, мог и третью получить. А так, прилюдно, перед всем строем и эти потерял. Извини, брат. Глубоко я виноват. Искуплю кровью, если пожелаешь.
- Писарь, отстань. - Леха отложил в сторону гитару. - Ты, когда марганцовку пил, что чувствовал?
- Не помню. Помню целое ведро Склянкину наблевал, а больше ничего не помню. Плохо мне было. Муторно. А теперь хорошо. Даже ожил. Чувств, честно говоря, никаких не было, было облегчение. Даже не от похмелья, а... не знаю, как сказать... одно большое чувство меня переполняло, да и сейчас переполняет, чувство избавления от проклятых надзирателей. Всё, подумал я тогда, закончилось моё бесконечное рабство. Будто я кандалы сбросил. Не, не смейся, в самом деле. Неужели больше никогда меня не заставят делать то, что я не хочу, подумал я. Я бы этому Склянкину с превеликим удовольствием и больше, чем ведро, наблевал бы. Я ему целое море выблевал бы, лишь бы не возвращаться в писарскую. Я даже пел, когда меня рвало. И хохотал. Ей богу, можешь верить, можешь нет.
- Я верю тебе, писарь. Я тебя понимаю, - сказал серьезно Мошка.
- И я. Я знаю. На это всегда и рассчитывал.
- Только почему я пострадал, не понимаю?
- Когда меня вытащил медик из-под пушки, я никому ничего не сказал. Не признался. Веришь? Я тебя не выдал. Не знаю, как они догадались?
- Я знаю. Меня по запаху вычислили. Прям из строя вытащили. Склянкин в меня тыкнул пальцем и сказал: «Ага. Дружок. Вместе, значит, соображали». Всех обнюхал. Весь строй обошел.
3. Всё-таки вариант второй. Незаконченный.
Склянкин (парторг):
- Товарищи офицеры, прошу всех встать... Товарищи офицеры, не знаю, как вы, а для меня все ясно с этой кандидатурой. Как это мы не разглядели двуличность этой паршивой канальи? И в тоже время как своевременно мы его разоблачили, вывели на свет, представили в его подлинном обличии, без прикрас. Да, молодой человек как не прячься, а гнильцо от коллектива не утаишь. Всё одно всплывет. - Он просморкался в платок и добавил, уже ни к кому не апеллируя. Так, мысли вслух. - Молодой, а уже такой испорченный. Это уму невообразимо, насколько испорчено молодое поколение.
- А как ловко маскировался?! – вступился за оратора секретчик мичман Мистерин. - Это ж надо: всех нас запутал, ввел в заблуждение.
- Ну, допустим, меня он не обманул, - сказал замполит. - Я его сразу раскусил. Еще до его выступления под пушкой.
- А вправду как здорово получилось, - потер подушечки пальцев медик, - что я ухватил его за обшлага шинели? Не окажись рядом, утек бы. Он и пытался, да только я цепко держал. Вот ведь каким перевертышем оказался по факту субчик, ни за что ни поверил, кто рассказал бы такое.
- Изворотливый, гад, - заерзал на табурете грозный Мистерин, - но на чистую воду все-таки вывели.
- Бог шельму метит, - заметил парторг и не успокоился, пока не перебрал все поговорки и пословицы, этот любитель красивых и нарядных оборотов речи. А также кровопусканий.
4. Без претензий.
- Фильдеперсово! - восклицал Мошка, заходясь в истошном крике, пребывая в восторге, в большей мере от произнесения такого ярко-оригинального, кругленького, румяного словца, нежели от происходящего – от того, что именно описывалось этим чудо изобретением фольклора.
Восклицал постоянно одно и то же, будто у него иссяк источник вдохновения на поиск новых слов и определений окружающей действительности. Он настырно довольствовался сомнительным трафаретом и не переставал класть его на все пережитые им чувства. Как глубокие, постоянные, так и такие же прозрачные, поверхностные, как переводная цветная картинка, одноразовые переживания. Просто они были яркими и броскими, и этим привлекали внимание. Ненадолго. Которые завтра забудутся.
И даже тогда, когда они, уже будучи на гражданке, сидели или у него или у Дикаря за столом, или когда присаживались на скамейку во дворе или парке, или в иной обстановке, в ином измерении, в ином отсчитываемом неумолимым хронометром жизни времени. За чертой службы. Когда были единым целым, единым и неразделимым, даже если обитали в разных частях корабля и выполняли отличные друг от друга служебные обязанности. Они всё вспоминали, вспоминали, и вспоминали. Без конца и края. Утонув в своих пьяных пучинах. За бутылкой, быстро опорожняющейся, так что приходилось, если замыкались дома, спускаться в ближайший гастроном за новой дозой воспоминаний.
Время летело стремглав в спорах о том, что было на самом деле, а чего не было и что являлось вымыслом собеседника, разгулявшейся фантазией друга.
- Нет, ты все-таки скажи, писарь, - талдычил своё Леха. – Кто тебя просил лезть под пушку в тот раз?
- Кто-кто, дед Пихто, - пьяно реагировал Сергей. – А я по чем знаю, кто меня надоумил, чья рука меня туда затолкнула. Только помню, что до построения я бы не дотянул. Не дошел бы. При всем моем почтении и великом желании.
- Ну и залег бы где-нибудь, - обнимал его за плечи Мошка, - в писарской, например. Ведь рядом... рядом она была.
- Да рядом, - соглашался Сергей. И после молниеносного раздумья: - Вроде рядом, а оказывается совсем не рядом. Как до... Совсем не хотелось туда идти. Понимаешь?
И он со слезящимися глазами заглядывал в лицо друга. Читая в нем, нет, не укор, а какую-то застывшую навсегда, наверное на всю жизнь, тоску: «А ведь как всё могло дальше сложится?»
- Ладно, - вдруг встряхивал своей никогда нечёсаной шевелюрой Мошка. – Не дал бог, ну и не надо.
- Ты на меня не злишься? – с мольбой и тревогой спросил его, неожиданно для себя, Дикарев.
- За что? – улыбнулся Леха, и обнажил рот с ужасными своей желтизной и формой зубами.
- За этот случай... Я понимаю... прошло много времени. Срок давности и все такое прочее...
- Я? – Леха еще шире растянул в улыбке свой обезображенный временем рот. – Я – без претензий.
...
Мошка, эта нелетучая и совсем не мелкая, а длинная телом бескрылая тварь, спланировал, как неуправляемый планер (а может, спикировал, как мессер-шмит, кто его знает? свидетелей не было), с балкона пятого этажа своей хрущевки. Прямо на клумбу под окнами.
Это тоже был оригинальный выход из жизненного пространства. Выпил, и не одну рюмочку, под «музыку» Трофима, вышел на балкон покурить и в очередной раз оглядеть окрестности зеленеющего садика, поросшего высокими, но редкими деревьями, порезанного асфальтовой тропкой в трещинках-паутинках, как след рассосавшегося шрама.
«Прощайте высокие горы, прощай ты, мой милый Арбат,
Мы вышли в открытое море, и нет нам возврата назад».
Это пел незнакомый безголосый сосед. Звук доносился до слуха пришедших пособолезновать семье, вылетал из ближайшего балконного окна. Как всегда, когда исполнителю наплевать на исполнение, перевирая и издеваясь над словами и над самой песней, над незамысловатым её мотивом. Над примитивнейшим сюжетом.
Издевался над глупым поступком неизвестного ему человека, а может и постоянного собутыльника, кто знает. Странного человека, взявшего билет на перелет до неба в самолет без стенок фюзеляжа, без крыльев, без реактивного двигателя, положившись лишь на мускульную силу рук и действенность производимых ими махов, как бы в подражание птичьему порханию.
Что тут скажешь? Вознесись и вмиг растаешь, не имея под ногами крепкой платформы, положившись лишь на одухотворенность своих шальных и непрочных мыслей.
И опять на память приходит очередная пословица: «Лучше синица в руках, чем журавль в небе».
А будет ли? Лучше.
ЧАСТЬ 3. Перевернутое небо.
«Горные вершины
Спят во тьме ночной;
Тихие долины
Полны свежей мглой;
Не пылит дорога,
Не дрожат листы...
Подожди немного,
Отдохнешь и ты».
М.Ю.Лермонтов (из Гёте). «Вечный странник»
Глава 23. Дальние страны.
1.
«В бухту зашли на рассвете.
С двух сторон медленно, по мере продвижения вперед, величаво и неподражаемо красиво открывались панорамы невысоких гор. Замысловатые по конфигурации каменные склоны сопровождали плавно скользящую шхуну. Они были видны, как на ладони, или на праздничных открытках в окнах киосков – настолько доступны, рукой достать.
Но своими мазками, полутонами, светоте;нями и светотеня;ми, мелочами и штрихами они напоминали скорее полотна художников, когда смотришь на них вблизи (в музее, либо в художественном салоне) и когда становятся различимыми и кажутся погрешностями незначительные детали ретуши.
Эти чумазые склоны покрыты были грязно-белым снегом, как будто испачканные им, с черными проплешинами и редкой растительностью – утратившими сочность зелени низкорослыми травами и лишайниками. Лишайники эти были представлены таким разнообразием мастей и оттенков, с преобладанием красно-желтого и коричневого, что дух захватывало от нежданной и оттого неожиданной живописной экспозиции. Не салонной, а натуралистически точной, самой что ни на есть натуралистической живописи.
Дикарев привычно, с напускным безразличием окидывал царственным взглядом эти пустынные склоны. Как человек, внешне сдержанный и, казалось, неподвластный на людях внезапным наплывам чувств, он прекрасно справлялся с задачей ничем себя не выдать; вот и теперь он проявлял чудеса хладнокровия. Он знал, по крайней мере догадывался, что сверху – из рубки – за ним наблюдают. Пара глаз, а возможно две, или три пары. Может быть даже в бинокль. Как делал он сам в детстве, подглядывая через проблески листвы бульварных деревьев за жизнью людей в скрытых от посторонних глаз тяжелыми портьерами окнах посольств, тех, что разместились на той стороне его зеленных владений. Не на его стороне. Эксплуатируя нещадно по утрам, а иногда и вечерам, подарок сердобольного друга – Борщика. Подкручивая колесико фокуса, ища нужную резкость.
Компанию Сергею на этот раз составили человек тридцать молодых и уже не молодых людей, завербовавшихся на зафрахтованный некой коммерческой фирмой рыболовный траулер. Команда оказалась и впрямь разношёрстной.
- Выпал же мне жребий! – посокрушался вначале пути - больше для вида, чем всерьез - горе-путешественник. - Досталась мне судьбинушка, какой мало кто позавидует. Хотя, - упрекнул он себя уже через некоторое время странствий по водной стихии в кругу таких же, как он сам, и оторванных от цивилизации добровольцев, - если всерьез задуматься, нет в ней ничего такого уж крамольного и ужасного, в судьбе твоей, Дикарь. Не нагоняй тучи, не на войне. Руки-ноги целы, вон глянь: живот вырос, значит отъелся за последние месяцы и вообще... а тебе всё жаловаться и ныть.
- Все ж не везет мне что-то в последнее время, - не унимался и горевал Дикарев.
Теперь, спустя месяцы, а может быть, если считать по большому, то и годы путешествий, он мог себе позволить такое суждение. Сидя верхом, как ковбой на необъезженном быке, на волнорезе бака, он резюмировал:
– Да, и не только в последнее.
Тут Дикарев фыркнул, как обычно: фраза-то была затертой и многократно использовавшейся им к месту и без. Он расплылся в улыбке, на самом-то деле маразматической, а не самодовольной, как ему чудилось, когда он прибегал к её помощи, защищающей от всевозможных угроз. И эта гримаса означала не что иное, как начало следующего этапа мыслительного процесса, бушующего безостановочно в его сумасбродном мозгу. Ну, что тут поделать? У каждого оригинала свой пздик.
Заканчивалось всё, конечно, получением экстаза от философского, теперь уже, на этом этапе, домысливания. Это, как прием десерта после вкусного и сытного обеда. Спасибо за угощение!
- Всё правильно. Всё, как и обещали на сортировочном узле, и всё, окружавшее и дарованное, или заработанное по праву и честно, - справедливо заметил он, - я, как всегда, как и вчера и сегодня и много лет назад, если не сказать ширше: весь отрезок напрасно прожитой жизни, потратил впустую, вхолостую. Протер до дыр оболочку жизни, когда лез наружу, проклёвывался. А до сути... по сути... до смысла её так и не добрался. Не выбрался на волю, застрял на полпути. Навечно закопался внутри.
Сергей нервно повертелся на холодном железном сидении и принялся дальше за своё:
- Только одним и занимался - самокопанием. Ничем другим не удосужился заняться. Ничем более полезным и выгодным. Не только для кого-то, допустим: для общества там, или для народа скажем, для постороннего человека, нуждающегося и страждущего, страдающего, вообще ни для кого ничего не сделал. За всю долгую, на редкость непоследовательную и, надо честно признаться, дрянную жизнь. Да, за такую, как у меня, - вдруг выкрикнул он в порыве раздирающих сердце чувств, - другие уже кучу подвигов совершили: открыли там страны и материки, построили дома, да что там дома, города построили... а некоторые и сожгли, например... успели... такие, как Македонский, кстати сказать. А я ничего не успел.
Да что там для кого-то! Для себя, любимого, ничегошеньки не сделал. Палец о палец в этом направлении не предпринял. Профукал всё, профуфыкал, бестолочь.
Ничего не достиг, не создал достойного, всеобщеуважаемого, подражаемого. Достойного для подражания и уважения. Как в «Мой до дыре», в сказке Чуковского: учили-учили тебя, да всё бес толку. Всё правильно: бестолочь, она и есть бестолочь. А кто ж еще? В той сказке, которую рассказывали много тыщ раз родители, а также впоследствии воспитатели, как будто и те тоже намекали, в глаз мне тыкали, а я всего-этого опять не разглядел. Будто слепой по жизни прошелся. Без поводыря - не нашел такового. Как не велика и беспредельна земля-матушка. Эх, жаль. Только вот тёр всё и тёр, да только не там тёр, а на пустом месте, как говаривала моя, родная, матушка, любительница пословиц и поговорок и употреблявшая, добавляющая их вместо любой приправы, как соль и сахар, в неограниченном количестве по любому случаю и в любой рацион. А что в результате? А ничего кроме этих самых дыр не получилось. И путного ничего из этого не вышло. М-да.
Иной раз ему на ум приходила мысль, будто на его карте судьбы кто-то начертал, неумелый и криворучка, без соответствующего опыта в жизнетворчестве, потайные спиритические знаки. Их и не разгадать без соответствующей подготовки. Но ведь насколько пророчески идеальным провидцем оказался этот гад, диву даешься, разве не так?! И ведь чуть ли не каллиграфическим почерком обозначил на ненадежной и слабо вощёной бумаге («вопил, значит, чтобы услышал я, чтобы обратил на него внимание!») кабалистические предназначения, обещавшие неизбывные и вечные страдания. А он (то есть я) опять пропустил мимо ушей его вопли. Вот ведь неслух!
- Да. Всё так, как ты говоришь. Всё правильно. В верном направлении идешь, не расстраивайся и не отчаивайся. Всё, так или иначе, подтверждает былые предчувствия, - подсказал ему однажды один умный собеседник, мудрствующий преследователь по пятам, годами диктующий образ жизни и, как будто бы, тот самый искомый идеал предсказаний. Еще один из череды давно забытых и сгинувших в вечность видений. Фантомов.
- Да, - согласился тогда Дикарев, и добавил не к селу, не к городу. – Исключения они только подтверждают правила.
Они возникли еще тогда, на берегу заснеженного Архангельска, и теперь всё оставалось, продолжало оставаться таким же, каким и было: и тогда и сейчас. Осталось, никуда не делось. По-прежнему тесным и непереносимым. Тесно, сперто в груди, даже морской воздух не помогает. И чувство такое, будто влез в пижаму не по размеру, а вылезти из неё – ну никак. Не получается, как не извивайся, как не ловчись.
Ничего, казалось, не изменилось. Как тут не поверить в судьбу и науськивающего колдуна? Всё верно. И как при этом не задуматься: «Глубоко, однако, ты, брат, влез в шкуру морского волка. Глубоко и надолго, хоть внутри у тебя ничего не изменилось. Также зудишь, чем-то недоволен. Снаружи – да. Пейзажи, микроклимат, другое. И сегодня ну опять, как назло, опять те же самые ощущения, что и прежде, хотя прошло много, очень много времени. Не один месяц, каждый из которых длинною в год».
Подобные чувства Дикарев испытывал и раньше (может быть, еще сызмальства), вообще, при любом первом знакомстве с кем-нибудь, с чем-нибудь они его захватывали, как в плен, и одолевали с непостижимой настойчивостью и упорством, будто сигнализировали о бедствии. И дело даже не в этом нынешнем, последнем его прибежище: старом, отработавшем своё давным-давно, рыболовецком траулере.
Такое настроение, как сегодня, всегда было связано с первым выходом в море, когда из-за неопределенности положения жизнь казалась не слаще пареной редьки, а настырное соседство и едва ли не родственная, навязанная через силу близость морского братства отпугивала, как домогательства извращенцев, и заставляла сторониться и замыкаться в себе.
Хотя внешней приятности от предстоящей морской прогулки было все же не отнять. Пускай и чересчур затянутой. Иногда настолько туго, что восторг незаметно переходил в уныние, затем вовсе менял направление и развивался в странные и противоречивые виды, ответвления: начинал напоминать обузу, обязательства, принудиловку; и давил, как самая настоящая петля на шее.
Однако, правда заключалась в том, что и новизна ощущений в новой обстановке и щекочущее чувство ожидания обязательных по программе приключений, - всё это вкупе, конечно, давало о себе знать. Со знаком плюс. Тогда Дикарев ненадолго, но расслаблялся и чувствовал себя очень хорошо. Чувствовал себя, как человек, нашедший свое призвание и свой дом. И те былые проблески памяти, как проблески в буйно разросшейся летом листве бульварных растений позволяли ему разглядеть что-то манящее и интересное впереди. В будущем. Всё становилось не так плохо, как казалось, и мир открывался и превращался в читальный зал. Или в удивительный, громадный природный кинотеатр. Или вот как сейчас в музейный антураж.
«Плюс на минус будет ноль, - думал Дикарев. – Но, с другой стороны, если чисто математически не складывать, а умножать, то... всё одно получается тот же минус».
Те же чувства одиночества и отталкивающего соседства одолевали его и теперь, по истечении двух, нет... уже даже трех месяцев плавания. Одолевали, но одолеть окончательно не могли.
«Что за бортом, что на судне, - сравнивал Дикарев. - Там – скучная природа, здесь – неуживчивый коллектив. Везде тесно. Как на картинах чертовых итальянских мастеров, - опять уводила его в сторону бредовая идея фикс, - будто сговорившихся».
«К тому же, на его взгляд, - продолжал он свои отвлеченные раздумья, теперь уже стоя в одиночестве на баке, оставив в покое холодный, уже ледяной бок волнореза, и держа в руках наизготовку швартовый конец, были еще причины, усугубившие разочарование, потерю впечатления от созерцания и любования живописными берегами наяву и холстами в уме. Он продолжал раскручивать маховик своих потусторонних и безумных мыслей. - Почему все они – эти художники, как один, взяли моду и принялись в своих творениях дружно, как по команде, загромождать пышными телами итак не просторную авансцену – первый план? Обнаженными, или в белых саванах одежд. Даже не телами, а мясистыми телесами. Средь которых не протолкнуться. Тесно, как на базаре в мясном ряду или в мясной лавке. Укрыться негде. А, к примеру, взять эти бесцеремонные и неправомерные внедрения на второй план, туда, за спины, никому ненужных декораций, - начинал он почему-то злиться, злиться, может быть, на себя в отчаянном бессилье что-либо изменить, - совсем уж верх безвкусия. Да и те без зазрения совести вполне можно - и будет законно - назвать крайним (если не бескрайним, иначе говоря) излишеством, если на то пошло. Да и тьфу на них!.. Что мне до этого?»
И он окинул еще раз ближайшие ландшафты, прицениваясь, сравнивая, как бы пробуя их на вкус.
2.
...Вода внутри бухты на редкость спокойна, что действует на нервы умиротворяюще. И это после бесконечного качания и подскоков на бешено бушующих волнах на переходах и во время траления!
Там – кутерьма, а тут - на тебе - ни зыби, никакого мало-мальски сносного волнения под ногами. Можно сказать, штиль. Почти штиль. Прелюдия к штилю. Ровная и глянцевая поверхность. Посверкивает, словно натертый до блеска паркет - устойчивый и надежный пол, расстеленный, наскоро сколоченный и отшлифованный под основание парохода, под его единственный конёк - киль. Приглашает, манит. Ступай себе, и иди. Или катись.
Вперед продвигаться легко, легче легкого, они так и шли - свободно, но все ж на малых оборотах. Скользили, как по маслу. «Расправив руки... расправив крылья, то есть паруса!»
Еще полуслепые от долгого пребывания внизу, от привычки к темноте в трюмных помещениях, щурясь от внезапного прояснения хоть и на сером, но безоблачном небе, сонные матросы медленно и как бы нехотя, из-под палки, а не по собственной инициативе, выбирались на верхнюю палубу. Как тараканы выползали они из своих щелей.
Не привыкшие к отсутствию качки они блаженствовали от давно забытых ощущений. Они обалдели вмиг от обилия хлынувшего в легкие горного воздуха, пропитанного духом скудно росших, но пахучих трав, смешанных с запахом соленого, уже знакомого, моря, с новыми неизвестными ароматами незнакомых водорослей, во множестве устилавших подножия скал. А говорят, что все водоросли пахнут одинаково?!
Некоторая их часть была смыта волнами или соскользнула во время отлива и теперь плескалась у оснований, у порога, несмотря на кажущееся спокойствие и гладкость воды.
- Как наркоши после хорошей дозы, - незлобно пошутил Дикарев, с улыбкой на лице следящий за передвижениями просыпающейся от вечной спячки, возвращающейся к жизни братией – промысловой командой.
Пробудившиеся остатки экипажа, казалось, не замечали ни друг друга, ни иных препятствий на своем пути; они бесцельно и недолго, как бы затягивая удовольствие, послонялись вдоль борта и, наконец, разбрелись как попало по деревянной, сегодня, по случаю захода надраенной и сухой, промысловой палубе. Каждый с любопытством и надеждой смотрел на приближающийся незнакомый берег.
Как ни своеобразна радость рыбаков при заходах в иностранный порт, с восторгом принимающих новшества и легче легкого обживающихся в новой обстановке, царящему кругом - на воде и высоко в горах - умиротворению они все же всегда предпочтут надежное и безопасное соседство берега. Пускай и незнакомого, но твердого, с твердой почвой. Поэтому редко кто любит рейд, пусть и в видимости берега. Катера, связывающие посудину с землей в таких случаях, не решают ничего: расписания и чувство пленения не оставляют в покое экипаж. За право в любую минуту по своему желанию сойти на берег и почувствовать под ногами почву они отдали бы многое из того, что имели. Кто-то, быть может, пожертвовал бы с радостью ради этой привилегии и законным валютным жалованием. Кто знает?
Неизвестно что несут и таят под видимым спокойствием эти маслянистые воды, что скрывают за собой эти покатые бока ущелий, чьё безмолвие всей обрушившейся тишиной все же давит, точно пресс.
И оттого хорошо, что путь, подумалось им, оказался недолгим - в глубине скал притаился единственный, разбитый временем и непогодой пирс.
Рядом с этим ископаемым наверное не одно столетие подгнивали деревянные мостки, служившие очевидно пристанищем для маломерных суденышек. Сейчас там никого не было видно. Вероятно, ушли в море затемно. Да и то верно: время самое, что ни на есть рабочее. Что еще местным рыбакам делать у причала при свете-то дня? Надо рыбу ловить, а не болтаться на берегу без дела.
Моряки опять вернулись, неспешно сгруппировались, повинуясь стадному чувству, и заняли весь ближний к берегу борт. Замерли в ожидании касания к стенке и стали грустно осматривать склоны, готовясь, кто к чему: кто к худшему, а кто и неизвестно к чему.
Не секрет, что многие, еще на внешнем рейде, ожидая разрешения на вход, лелеяли надежду на благополучное завершение истории с бесконечными поисками пристани и окончательным выбором приёмщика груза.
Кто-то в тайне надеялся, и в этом он был совсем не одинок - в своей озабоченности и помыслах о дальнейшей судьбе, - хотя бы на короткую передышку. Надеялся на краткую, пусть и поспешную, но стоянку. Не длительную. Мечтать о чуде не приходилось, каждый понимал: рейс только начался, а значит отдых еще не скоро – он только обозначен, он еще за семью горами. Его нужно заслужить.
Они просто рассчитывали на стоянку. На любую. Хоть бы и тут. А чем тут плохо? Да все равно где. Хоть на краю света, или на краю земли. Лишь бы на краешке, пусть и на самом краешке, но суши. Всё равно, какой и из чего сделанной. Надоела вода без конца и края. Выйти б на твердый берег, ступить на землю. Пройтись по песочку, сойти... сойдет и снег, да если на то пошло сойдет и промерзший насквозь грунт окаменевшего и заледеневшего острова. Чего уж там, так устроен моряк: на берегу ему не хватает моря, а в море он тоскует о суше.
Все их надежды разбились в щепки, когда перед ними предстали голые, блестящие, отполированные ветрами, крутые склоны. И запустение, царящее на берегу - при том, что такая картина отчасти и напомнила близкий сердцу ландшафт, - поразило их, передав им, как заразу, настроение уныния.
Это был даже не порт. Так – город не город, деревушка не деревушка. Она вся уместилась на горном спуске с виднеющимся по курсу убогим, необорудованным причалом. Ни одного подъемного крана, ни одной железной колеи, ни одного, даже захудалого и жалкого кранца на цепи привальной стенки. Волны, нахлынув, кромсали источенные и полусгнившие бревна-колонны у основания пирса. И с ними, казалось, разбивались надежды многочисленного экипажа, этих молчаливых, высыпавших на палубу в ожидании чуда, много повидавших и закаленных в походах людей.
И все же они прибыли к месту назначения, туда, куда указал долго мешкавший собственник. Пусть даже и сюда. Они готовы были на любые, пусть даже и на такие, далеко не райские условия существования.
3.
После недельных скитаний в беспроглядном океане в поисках приюта хозяин смилостивился. Кэп выбил у начальства долгожданный заход в порт. Он не спал сутками и караулил удачу в радиорубке.
От одного этого становилось тепло и уютно на душе. Как будто они уже вернулись к себе домой. Туда, где тепло. Туда, где жены и детишки. Где не ослабевает их неугомонный веселый щебет-смех. Где пахнет приготовленным по-северному рецепту и заправленным специями украинским борщом, пеленками и крахмальными простынями, сохнущими во дворе на туго натянутых и звенящих от сосулек веревках. А на улицах источают из себя неспелые запахи трухлявые, подгнивающие, или скрипящие под ногами – зависит от сезона - доски деревянных тротуаров кому родного, а кому почти родного города русской глубинки - Архангельска.
Здесь, наконец-то, у них отберут трехмесячный улов трески. Да, они сами бесплатно выгрузили бы его на берег, говорили они себе! Только прикажи. Лишь пристать к реальной, а не зыбкой почве, с призрачными очертаниями в километровой толще соленой воды. К конкретно реальной, и которую можно потрогать, пощупать, насладиться. И избавиться, наконец, от навязчивого чувства своей никчемности, ненужности, от чувства, что тебя бросили, от пустоты внутри, а более всего - от чувства одиночества посреди раскинувшего свои воды свободного, независимого и равнодушно-спокойного океана, хозяина чужой жизни и чужих судеб.
4.
Звалась деревня, или небольшой городок на острове Ньюфаундленд, Харбор-Грейсом, что означало в переводе с английского бухта для молитв на только что открытой земле. Место для паломников. Земля с суровым арктическим климатом.
Дикарев в душе перекрестился, как делал всякий раз, почти всякий, в большинстве случаев, когда сталкивался с неприятностями. Сегодня он, едва ему предстала эта безучастная картина дикой природы незаселенного участка суши, понял, что пора возобновить привычку и начать перестраховываться. На всякий случай. Богу богово, а... Есть он или нет, а соломку подстелить не помешает.
Казалось, никому тут не было дела до посторонних, тем более пришельцев с других земель. Никто не стоял на этих скалах в ожидании чьего-либо прибытия, никто никого не встречал, никто никого не ждал - ни их, никого вообще. Да и жили ли на этой земле люди? Населяли ли её живые существа? Безлюдная пустынная каменная страна. Безразличная, апатичная к чужой нужде, кроме, может быть, собственной.
Нет, все же один человек – человекоподобный – появился («Показался? Показалось? Нет, не показалось, на самом деле») из серой постройки, напоминающей алюминиевые ангары для самолетов.
На пирсе старый человек в дождевом комбинезоне и болотных сапогах, неспешно приняв швартовы, без лишних слов и ненужных телодвижений накинул их на причальные палы и сразу же удалился в неизвестность. Он скрылся в ангаре, так и не обернувшись, не подав голоса, не махнув приветственно рукой, как сделал бы любой на его месте в подобной ситуации. Более живой и подвижный, более похожий на живое существо. Человек, а не очнувшаяся мумия, не этот динозавр в человечьем обличье.
Похоже, ему давно наскучил простой, незамысловатый ритуал приема рыбацких судов, и он выработал с годами собственную традицию встреч и проводов. Старость любит экономить то, в чем у неё нехватка. Может быть, его ждала там, в теплом помещении за железной дверью, початая бутылка виски или сварливая жена у плиты? Кто знает?
- Дикарев, - выкрикнул с мостика в рупор, направленный широким отверстием в сторону носа судна, высоченный, опухший ото сна или, может быть, водки, с внушительного размера животом мужчина средних лет. - Дикарев, где же ты?
- Я здесь, кэп, - отозвался с кормы Сергей, не поднимая головы.
- Ах, ты шустрый какой. Сразу же крепите сходню, - приказал кэп, оборачиваясь. - И не задерживайте с этим. Сразу же, как только со швартовыми закончите, тотчас принимайтесь за сходню. Понятно? Боцмана не ждите, без него справитесь. Я немедля иду к портовому руководству. Он со мной.
Сергей даже не посмотрел вверх на мостик, где хозяйничал Белоусов, капитан шхуны. Сергей лениво от него отмахнулся, как от докучливой мухи.
- Нашел себе приятеля, - проворчал он, обращаясь к помощнику - ровеснику, свесившемуся с планширя, чтобы привязать веревку к кранцу. - Куда тут идти, в такую погоду, кого и чего искать, если даже навстречу лоцмана не удосужились выслать. Как будто намекали: сами дойдете, не переломитесь, глубина в фарватере приличная, дай бог проскочите, на мель не сядете. Ну, а сядете... винить некого, кроме себя, а с нас спрос маленький. Незваный гость хуже татарина, вас здесь никто не ждал. Раз приперлись без спроса, то сами ножками, ножками, за вами никто ухаживать не будет, не нанимался. Наверное, у нас и денег на этот случай забыли выделить. Как попрошайки в закрытую дверь стучимся. Стыдоба. Русские моряки, называется.
- Подай другой кранец, - попросил напарник, - я, пожалуй, еще здесь закреплю.
- Валяй. На пирсе один инвалид покрутился, и всё на этом, - не унимался разгоряченный Дикарев.
- Ага, веревку принял. Вся хлеб-соль.
- Скажи спасибо и на этом. Тут, наверное, и людей нет. Вымерли. Или, как прослышали про визит рэкетиров, что нагрянут, сбежали кто-куда со страха. Донесли уже, поди. Подальше от русского уголовного элемента попрятались. Они ж тоже, наверное, газеты читают и радио слушают. Наслышаны, какие у нас в Союзе дела творятся. Надеюсь, тут имеются хоть какие-то достижения современности, какие-нибудь средства связи и коммуникации с большой землей?
- А мне кажется, по ходу им известно, что среди нас отчаянные беспредельщики водятся. Слухами, как говорится, земля полнится, и слава она завсегда впереди идет. Вот и драпанули.
- Недаром нас из Галифакса вежливо попросили. И недели не простояли. Вместе с рыбой отправили. Видал, какие у них там терминалы, целые поезда контейнера с причала возят? А наше добро побрезговали брать.
Дикарев присел на кнехт и снял рукавицы.
- Давай перекурим лучше, - сказал он.
- Ага, давай, - с радостью согласился матрос, - сейчас только закончу.
- Не, все-таки этот народец похоже наемными зэками на наших рыболовных судах не напугать, - поправился Дикарев. - Они только, пишут в газетах, русскую мафию боятся. Но Брайтон-бич отсюда далековато будет, а туристов оттуда не дождешься: кормёжка тут для них малокалорийная. Фосфора в ней много, а жрать после неё все равно хочется, - Сергей задумался. - Красотища, конечно, кругом, но все-таки своеобразная, не та картинка... Телевизор все-таки в этой глуши, я думаю, какой-никакой, хоть захудалый, а имеется, как ты думаешь?
- Что говоришь? - повернулся к Сергею матрос, закончив вязку. - Не расслышал.
- Говорю: их голой жопой не возьмешь, вот что.
- Пусть, пусть, - закивал матрос, - пусть идет. Чем скорее найдет, кого живого и морду ему начистит, тем быстрее денежки получим. Дай-ка огоньку.
- Думаешь? - Дикарев ухмыльнулся. - Если они все тут так шевелятся, как тот дед, то поминай, как звали наши капиталы. Не видать нам своих денежек, как своих ушей. Тю-тю. Мы для них кто? Никто. Дядя Сэм все захавал.
- Не сы в компот. Леонидыч, если кому вцепится в глотку, то не отпустит, пока не перегрызет, - матрос улыбался, вытирая мокрые руки о просаленный ватник.
- А зачем ему чья-то глотка? Ну, перегрызет он её, а дальше что?
- Ну, это я фигурально выразился. Добьется правды, короче. Из-под земли, но достанет. Мировой мужик этот Белоусов. Одно слово, настоящий кэп. Морской волк с челюстями и клыками. Я за него в огонь и воду. Давай со мной: в следующий рейс все вместе. С кэпом.
- Да ну тебя. - Сергей добродушно рассмеялся. - Нашел дурака и бессребреника, которому терять нечего. Нет уж, вы в одиночку топитесь за идею.
Парень будто воспрял от своих слов, вошел в раж. И стал пространно уговаривать Дикарева и вербовать его на свою сторону, вступить в клан, в фан-клуб капитана.
«Может быть, ему доплачивают за такую фанатичную приверженность, - подумалось Сергею. – Кто знает?»
Его веселил этот по-детски наивный увалень, неизвестно каким образом затесавшийся в команду рыбаков. Имея диплом культпросветработника, он выбрал странный путь первопроходца морей и океанов. Причем чистоту прежних помыслов с непоследовательностью разума шалопая променял на новое едва ли не маргинальное увлечение – на грязь, холод, грубость отношений между людьми, на отсутствие всякого комфорта и отрицательные условия быта, которые предопределены в рыбацкой среде, далекой от иносказаний. А облегченный труд оставил другим. Русский человек легких путей не ищет.
Ребячество, сказал бы на это Дикарев при иных обстоятельствах, но не в этот раз, не тот случай. Для подобного безрассудного поступка (надо же, в огонь и воду надумал!) нужно было иметь нечто более глубокое и в мыслях и на душе, чтобы решиться на такую отчаянную преданность. Это было нечто большее, чем детская шалость или бесшабашность. Упрямство? Может быть. Или тайный умысел. А может, безрассудная вера? Только вот во что. Он сам, Дикарев, что-то аналогичное хранил в себе, поэтому был к парню расположен, как никто из экипажа.
«Наверное, скрывается от алиментов, - подумал хитрый Дикарев, узнав о перевоплощении идеалиста, - а, собственно, что ты хотел от такого человека, как Серафим? Чему тут удивляться? - задал он себе нелицеприятный, не новый, а старый, давно испытанный вопрос. И тут же сам ответил на него. - А сам-то, сам... признайся, как ловко перевернулся. С ног на голову всё, что имел в жизни, перевернул. Не жилось тебе тихо и спокойно на воле. С чего вдруг дернулся, старое порушил, учебу забросил? А к чему она, ученость, когда земля под ногами горит, профессора на паперти мелочь собирают, инженеры бананами на рынках торгуют. Погнался за рублем, скажешь? Не хотел уподобиться своре прихлебателей жизни, подбирающих гниющие остатки с грязного пола, от голода сошедших с ума и бросившихся во все тяжкие, не гнушаясь унижением и попрошайничеством. А и то... пожалуй, верно. Хотя... не в них дело и не в их отталкивающем существовании тебе привиделась выгода. Не в них ты видел образец для подражания. А в ком, в чем? В чем состоит твоё счастье, и как найти свою пророческую путеводную звезду, что укажет направление, правильно укажет, не обманет в очередной раз?»
Примерно так весь переход рассуждал Дикарев, коротая часы одиночества в каюте, тем более таких часов выпало в последнее время немало: помотало их с грузом по морям-океанам. После того, как «Гремиха» сорвала джек-пот.
Он замкнулся. Закрылся на все замки, отдаляясь от действительности. Все чаще и чаще примечая эту особенность своего поведения, он все же боялся высказаться до конца, пускай и только себе одному. Не решался дать оценку, и открыто признаться в тихом помешательстве. Вот и сейчас, пока пустобрех чесал свой язык, отобрав инициативу, Дикарев успел вернуться к мыслям на любимую в кавычках тему.
- Я с ним не впервой рыбачу, - подхалимничал между тем кульпросветработник в отставке, - а вот давай скажи мне, почему после рейса мы всегда первыми бабло получаем, а? Пока все у кассы топчутся, в очереди толкутся, а мы уже с набитыми карманами в ресторане сидим... У него, зема, какой-то там блат невъебенный в бухгалтерии имеется... и еще где-то есть, уж поверь мне.
- Наш пострел везде поспел, - ответил Сергей. - А какой ты, говоришь, год с ним... рыбачишь? - спросил и будто приготовился к чему-то, ожидая и хитро щурясь.
- Ну, допустим, второй. Что из этого? Это ничего не значит, не улыбайся. Мне врать незачем. Все равно я его достаточно изучил для выводов.
- Да, - нараспев проговорил Сергей. - Год за два. Тут вам не там. Сравнил Архангельск с чирьем на жопе. Пара халуп на горке и никакой советской власти. Как же он у тебя тут блатом своим «невъебенным» воспользуется? Скажи-ка лучше ты мне на милость.
5.
Белоусов обернулся за час. Вернувшись, он заперся в каюте. Появился в кают-кампании только вечером, задумчивый, в несвежем белье, помятый, будто бухал весь день, с вмятинами на лице - следами сна, небритый и хмурый. Ни с кем не заговаривая, прошел к столу, уселся.
- Что Вам сказали на берегу? - спросил его второй штурман Шура. - Что там у них творится? Каковы наши-то перспективы в этом захолустье?
- А чего вам боцмоняра не донес еще? – сказал Белоусов и посмотрел на ссутулившегося, склонившегося над тарелкой неразлучного дружка-товарища по несчастью.
- Чего доносить-то? – Шура крякнул с досады. - Ничего не сказал. Говорит: у крыльца простоял весь день, не пустили его внутрь. Да из него чего вытянешь разве. Молчит и дуется, как будто его с банкета прогнали, и водочки в граненом стаканчике не поднесли.
- Ну да, ну да. Хреновые, Шурик, перспективы, - ответил Белоусов.
Он принялся с напускным аппетитом уплетать остывшие щи, звонко стуча ложкой по дну тарелки, будто заглушая нарочито производимым шумом внутреннюю боль и терзания души. А заодно и ликвидируя вероятность постороннего воздействия, баррикадируя вокруг себя зону, недоступную, запретную для любого, особо любопытного, и отрешаясь от лишних вопросов.
- Понятно, - вздохнул полной грудью Шурик. – А я... я...
- Не надо, Шурик. Не надо. Черт побери. Оставь свои глупые шуточки и соболезнования. Лучше себя пожалей. Мы ж все, как-никак, в одной лодке...
Белоусов неожиданно бросил ложку прямо в щи, разбрызгав на скатерть, поднялся из-за стола, так что стул отлетел и упал, бросился к выходу. Створки входных дверей забились и затрепыхались, как на шарнирах.
- Во как... - обомлел Шурик.
- Амба, - сказал механик, - попали. Как пальцем в небо. Ситуэйшн, лучше не придумаешь.
- Куда попали?
- Туда, Шура, мать твою. Туда, тудыть-растудыть ее. Ты правильно понял. На кудыкину гору, куда ж еще.
- А, ты в этом смысле.
- Во всех смыслах попали. В жопу, одним словом... если тебе не понятно.
- Чего думаешь, не дадут денег? Выгрузку отменят?
- Да как два пальца. И денег и выгрузку. Завтра же и отчалим.
- Куда?
- Что ты заладил, как автоответчик: куда-куда? Раскудахтался. Ты же штурман, вот и скажи, куда дальше курс прокладывать.
- Как куда? - удивился и приободрился вдруг боцман. - Домой, и ежу понятно.
- Ну ты даешь, Сильвер, - лицо Шурика как передернуло от сильной зубной боли. - Только с базы вышли. Добрались, слава богу, до района, масть пошла, лов что надо, удачу можно сказать поймали в сеть, а ты – обратно. Шутить изволите, пиратушка. Что ты, что ты?
- Если хочешь, оставайся. Высадим на берег, как Робинзона. Дадим винтовку, спасательный круг, одежку какую, обеспечим провиантом, снабдим всем необходимым для зимовки, живи, наслаждайся экзотикой, природа посмотри вокруг какая сказочная. Только вот Пятницу сам найдешь. Извини, дам на судне нету.
- А я бы остался, - потянулся, хрустя косточками суставов, третий штурман. - А что еще нужно человеку? Тишина, покой, плана нет, рыбную фабрику, подвахты можно забыть, как страшный сон. Нашел бы тихую грудастую аборигенку... если такие тут водятся. Женился б, или так жили, не расписанные... если ихние законы позволяют.
- Много если, - оборвал пожилой механик Гаврилыч. - Размечтался, малахольный. Что тебе в Архаре не жилось с молодой женой и двумя детьми? Что, все равно где, лишь бы свою кобелиную охоту почесать?
- Так оно того... новые впечатления, - начал было оправдываться третий, но сразу огрызнулся.
- Это тебе, старый, ничего уже не нужно: всё, что ниже пояса давно на пенсии. А мне разгрузка требуется, как и нашей словленной рыбе. Мне и денег за своё богатство не нужно, готов безвозмездно отдать всё, чем владею.
- А найдутся ли желающие на твоё убогое хозяйство? – съязвил Гаврилыч, тряся маленькой головой с реденькой бородкой перед широкоскулым лицом архангельского ловеласа, позабывшего об обязанностях перед оставленной далеко, за океаном женой и семьей.
- Что сказал? Это ты про меня сейчас сказал? На своё посмотри...
- Ша, баста, - стукнул кулаком по столу крепко сложенный мужик с выразительной внешностью сибирского охотника.
До этого он молчал, хмуро и невесело, но не выдержал, вмешался. Как рассказывали в экипаже, старший помощник не раз хаживал в тайгу на медведя с рогатиной, поэтому знал, когда необходимо влезать в схватку, а когда нет, и кому, как говорится, пора, самое время вдарить по рогам, а кому и по зубам.
- Хорош базарить, шпана. Леонидыч страдает, а вам развеселье. Устроили здесь сабантуй. Вроде тверёзые, а судачите языками, как бабы с перепоя.
Еще один заступник, подумал Дикарев, допущенный на обсуждение (как никак посильный переводчик), молчаливо оглядывающий спорящих из своего укрытия: посудного шкафа у дверей.
- Так мы чего, мы ничего, он же сам ни слова, ничего не говорит, молчком всё. Как сладилось там, на переговорах, с этими островитянами? Мы ж на них не присутствовали. Только гадаем. Чего остается. Чего от них ждать, какого навара? - предпринял попытку защититься боцман, которого в разговоре Шурик назвал Сильвером.
- А что у вас, в свою очередь спрошу, за разговорчики проскальзывают? Вот что меня интересует. Что промеж вас произошло, чего вы втихаря удумали: домой засобирались, наплавались уже?
- Так это не мы, это он... Сильвер придумал, - обиделся Шурик. - Он предложил. А мы что, мы все за то, чтоб квоту того... значит... выбрать чтобы.
- Ладно пздеть. Я всё слышал. Своими ушами. И Гаврилыча услышал. Как он отчаливал на словах. А вас, молодняк, давно раскусил. Старики намылились по домам, а вы, паскудники, в чужой огород норовите...
- Это ты, старшой, того... как говорит Шурик... перебрал с претензиями, - занервничал моложавый и с развратными мыслями отец отсутствующего рядом семейства. - Ну и фантазия у тебя. Скоростная на выводы. Как в аэродинамическую трубу они у тебя вылетает, выводы. И за мыслью не угнаться. Тебя аж всего, оглянуться не успеешь, в один миг в нее засосет, если не остановишься. Остынь.
- Лучше заткнись, - моментально отреагировал старпом. - Пока...
- Что пока, что пока?
- Пока... пока тебя не осрамили в нашем коллективе. Прилюдно не опозорили. Мне о тебе в кадрах порассказывали многое. Интересное.
- Что за намеки непонятные? Больше слушай сплетни. Язык-то он того... без костей. Я тоже кое-что выдумать могу. Мне не слабо. И про тебя также.
Старпом подскочил на месте, сжал кулаки.
- А… да... ну... ну, что там у тебя? Выкладывай.
- Ага. Сейчас. Размечтался, - отвернулся от него третий, и безразлично начал скоблить ногтем заусениц на лаке столешницы.
- Да хватит вам, наконец, грызться. Что вы, в самом деле, как дети? - не выдержал Гаврилыч, запамятовав, кто разжег огонь.
Он возник, как стена, меж двух задир, рубанул воздух ладонью, точно саблей.
- Всё. Брейк. Разошлись по углам.
- Да, верно, - сказал старпом и крякнул, он распрямил руки и разжал кулаки, - давайте-ка лучше, пацаны, расходиться по своим каютам. Подобру-поздорову. На этом внеплановое собрание считаю закрытым. Идите спать. Завтра будет день, будет пища.
«Умеет, черт, управлять эмоциями, - пришла в голову Гаврилыча неожиданная мысль, обратно противоположная первой: черт, какой горячий, однако, старпом. Они - мысли - у него не отличались стройностью. – Уважаю».
Шура встал и молча вышел в дверь. Только пробубнил в нос:
- Да и не шутил я вовсе.
6.
Несколько дней простояли без известий от собственника. Тот молчал, сохраняя недоступность персоны. На радиограммы не отвечал. Тянул время. И деньги тоже. Выуживая их из своего же кармана. Упорно не замечая растущий долг за пользование причальной стенкой, причем дорого оцененной и в валюте.
- Ну и что из этого, - отвечал за всех Белоусов, - пароход его, деньги тоже. Хочет барин, платит, хочет, нет. Долг растет, значит, так нужно, ему нужно. Может у него задумка такая, нам его с нашими куриными мозгами не раскусить. Хотя, с другой стороны, если посмотреть, какой капиталист будет терпеть убытки, а тем более отказываться от собственного имущества, арестованного в иностранном порту, - дискутировал он сам с собой, не обращая внимания на кворум (на встречи с ним в общей столовой команды к тому времени перестали ходить даже самые верные его сторонники и ярые защитники, такие как дипломированный, правда, в иной области, палубный матрос, вместе с Дикаревым вязавший кранцы в день швартовки).
- Тем более что произошло всё это недоразумение с банковскими перечислениями, - продолжал гнуть свою линию кэп, - по его, а не по чьей-то еще вине. Тут счет третьим лицам не выпишешь, сославшись на ущерб от посторонних сил. И на форс-мажор не спишешь. Всё в рамках договора, по обоюдному согласию застряли в этой богом забытой дыре.
Им уже давно отключили свет, перекрыли воду. Для своих нужд экипаж вынужден был запустить дизель и качать воду из своих же цистерн. Еды было запасено с лихвой, на полгода вперед – рейс предстоял длительный. Пустынные при выходе с базы полости трюмов в результате трехмесячного лова заполнились до потолка коробами мороженой рыбы. Мощные рефустановки, работающие исправно, без перебоев подавали туда холод. Всё было прекрасно, если бы не одно «но»: никто не знал, когда же запустится механизм предоплаты за услуги порта, когда начнется разгрузка, когда зашуршат купюры в счетчиках и им выдадут обещанный перед заходом в бухту никому ненужных молитв («На кой черт они сдались!») наоборот очень долгожданный и очень необходимый каждому аванс.
Белоусов категорически отказался покидать причал негостеприимного порта, героически и стоически выдерживая ненавязчивую осаду.
- Пока не получу всю до копейки причитающуюся мне сумму от собственника судна, - стоял на своем бастующий капитан, - от стенки не отойду. Хоть поджигайте траулер, - без раздражения кричал он в одинокую ночь, нависшую над берегом. При том, что слушать его желающих не нашлось ни в экипаже, ни во всей округе. - Но учтите, если кого увижу близко от швартовых, буду стрелять без предупреждения.
Интересно, предполагал ли кто из местных, что в каюте кэпа шаром покати насчет арсенала, даже ржавой берданки не сыскать при необходимости, не то что винтовое огнестрельное оружие. Впрочем, никто не мог, конечно, предвидеть другого обстоятельства - того, что у одного из членов экипажа все же имелась заначка. Никто на всем белом свете не догадывался, что сокрыто в тайниках машинного отделения и завернуто в масляную ветошь. Никто не знал о пистолете «ТТ», который контрабандой провозил уже через третью границу Дикарев, не сумевший вовремя перенести «игрушку» в безопасное место, будучи еще под защитой родного отечества.
- Ладно, не переживай, - не стал себя журить Дикарев, даже тогда в прошлый раз, когда закончился таможенный осмотр и судно в конце концов вышло в море, - тут самое безопасное место и есть. Здесь точно никто не найдет.
Он только вздрогнул, и сердце его еще на короткое время защемило, когда услышал, как взбешенный капитан грозился открыть пальбу по людям на причале.
- Нет, он не может знать о моем тайнике, - успокоил себя Сергей, но ночью все же спустился вниз и пошарил в трюме под пайолом.
- Не дам отрезать на пеньковом тросе ни одной каболки, - горячился и пугал хмельной Белоусов. Пугал больше для виду, больше для своих подчиненных, собравшихся на ужин, нежели самих аборигенов. - Это уже политическая акция называется, а не хулиганство: канаты принадлежат судну и находятся на его территории, и территория эта является неприкосновенной. По сути, они, эти веревки, не что иное, как граница Советского Союза, кто ее нарушит, их нарушит, будет иметь дело с целой державой, а не просто судиться с судовладельцем.
Однажды утром Белоусов все-таки дозвонился до таинственного крутого коммерсанта – владельца судов и пароходов. Он вышел из радиорубки в превосходном настроении, восторженный, как будто получил известие о перечислении Нобелевского гонорара, а не скромной суммы в двадцать пять тысяч канадских долларов. Экипаж ликовал. А вечером в столовой устроили праздник, кульминацией которого стала раздача свеженьких, пахнущих типографской краской «долларей».
24. Абигейл
1.
- Это уже давно ни для кого не секрет, - поделился новостью с Дикаревым командированный на траулер технолог рыбфабрики. Он впервые вышел в море и очутился в непривычных для себя походных условиях. Говорил он полушепотом, стоя на ступенях перед входом в морозильный отсек («Тут сто процентов никто не застукает»), - разве что для тебя эта новость окажется диковинкой. Всем известно и это факт, что до момента выплат аванса ни у кого не осталось ни копейки, ни одного припасенного цента, - он посмотрел на Дикарева, как бы изучая его, или просматривая через рентген, сканируя, контролируя наличие или отсутствие реакции на замечание. - Ладно, хорошо. Проехали. А что, если я тебе доложу тот факт, что капитан со старпомом – думаю, что здесь не обошлось без участия боцмана, – нехило поживились на продаже выловленной рыбы.
- Что ты говоришь? - Сергей изобразил на лице испуг и удивление, хотя ему было совершенно безразлично, чем в свободное время занимаются другие члены экипажа и насколько далеко они зашли в своих меркантильных интересах.
Он бы и сам туда нырнул, в атмосферу вседозволенности и всемерного (всемирного) обогащения, если б таланты позволили, но, как говорится: если не дано, то и пробовать не нужно, иначе поплатишься. Не головой, так сумой.
Он и молчал, тем более, если речь шла о руководстве; тут вообще получался полный ералаш: кто-кого блюдёт и контролирует на советских (или уже постсоветских) судах было не разобрать. Ему еще памятна была срочная служба на кораблях ВМФ, когда замполит считался заместителем бога и государя на земле – есмь один в двух лицах. И не дай бог ему ослушаться или прекословить, кара не заставит себя ждать – изыдет дьявол и тогда, как говорится, аминь.
Оттого его менее всего интересовала информация: насколь полно и законно использовало свою абсолютную власть начальство их корабля в кавычках для собственного обогащения. И персонально те люди, на которых указал чем-то обиженный и обделенный технолог.
- Ни фига себе, - прибавил Сергей, откровенно потешаясь.
- Да-да, - торопился выговориться невысокого роста и плотного покроя мужичок лет тридцати, ущербной, это было видно по всем показателям, образованности и, надо прямо сказать, обладатель не вполне достоверного, сомнительного диплома.
Он упрямо закрывал глаза на откровенное издевательское начало над выдвинутыми в сторону начальства обвинениями, сильно потел и все время поправлял на лбу намокшую челку, хотя стоял почти напротив парящего из щелей морозильника.
- Поживились. Факт. Я почему это тебе рассказываю?
- Почему?
- Потому что уважаю тебя и ценю. Ты единственный на судне человек, кто в достаточной мере образован и начитан. И знаешь к тому же английский язык. Не бери в счет штурманов и механиков. Да, они имеют образование, но оно специфичное, узкое, и не дает всесторонних знаний. Отними у них их профильные знания и умения, и что останется? Пустое место. Они и ведут себя, как простые мужики, мужланы. Никакой культуры, ни грамма понятий о чистоте отношений, об этике и совести. Другое дело – ты, Сергей. Ты – москвич, и воспитание... воспитанного и культурного человека видно из тысяч.
- Тяжело вам, наверное, живется в их обществе? Вы вроде тоже из Архангельска.
- Да-да. Ты прав, Сергей, во всем прав и в главном тоже. Тоже оттуда, из Архангельска, но я не могу с земляками ужиться, и чувствую себя, как в террариуме среди змей. Это быдло какое-то, другого, подходящего определения не найду, подлое и корыстное, отстой, а не люди. Общение с ними доставляет мне массу неприятных моментов, поверь мне.
- Сочувствую.
- Я здесь ненадолго. Хотелось посмотреть на другие страны, валюту заработать. Но вижу всё это не моё, - у Сергея опять екнуло сердце, - еще от силы один рейс и уйду. Ты не мог бы мне помочь с переводом. Я тут договорился с одним типом из местных. Мы встретимся завтра в баре, ну ты знаешь, в том на горе, «Пайротс кейф» называется, там еще такая большая стоянка для автомобилей и огромный комплекс с танцзалом и игровыми аппаратами.
- Знаю, слышал, но не был ни разу.
- Отлично. Вот и сходишь, развлечешься заодно.
- У меня все равно лишних денег нет.
- Что, бережешь валюту? Чего купить надумал?
- Коплю, - Сергей неопределенно развел руками.
- Хорошее дело, если с умом подойти, и если ради чего стоящего. А я уже, дурак, половину аванса в баре пропил. Не могу без расслабляющего. Я ведь, ты понимаешь мое состояние, теперь, когда я с тобой поделился наболевшим, постоянно в напряжении. Нервы расшатаны.
- В этом я вряд ли вам помогу.
- Смешно.
Технолог опять стер пот со лба.
- Я, ты знаешь, может быть, даже вообще не вернусь домой, обратно в Архангельск. Чего мне терять, чего я там забыл. Эту серость, эти деревянные мостовые и трескучие морозы. Я потому с тобой делюсь и откровенен, что доверяю тебе. На все сто процентов. Ну, может, не на сто, но на девяносто девять точно.
- Зря, наверное, - задумался Сергей, - но можете быть спокойны: не выдам, если решитесь. Меня самого подобные мысли посещали иногда, но в итоге я от них отказался.
- Конечно, если б я жил в Москве, то тогда бы и я не сомневался, на твоем месте. А на моём... Там, где я нахожусь... чего уж там, скажу напрямик: хуже не будет. Мне бы вот деньжат побольше. С деньгами легче начинать новую жизнь. А, как ты считаешь?
- Бесспорно. С деньгами везде фарт. А за границей уж тем более.
- Вот, ты меня понимаешь, как никто. А другие отворачиваются. Слюнтяи.
2.
Культпросветработника звали Серафимом. Подходящее имечко. Нечего сказать.
«Ему тут самое место в этом молитвенном отстойнике, - подумал и прикинул Дикарев. - Достойнее не придумаешь. Да и мое имя, если переиначить буковку одну, и ударение переставить, шлепнуть не туда, где было, не подкачало на этот раз. И фамилия к месту. Обычно она служит предметом издёвок и откровенных насмешек. А тут она, на этом острове отмолила бы все свои грехи. Как только нас обоих угораздило сюда вместе попасть? На пару. В одно время, на одном транспорте прибыли. Не иначе рок постарался. Или путеводная звезда, о которой мечтал всю жизнь, которую искал и не нашел покамест. Но ничего, время еще есть, найду. Time by time. Step by step. By-by, baby».
Серафим тоже знал английский. Лучше Сергея. Perfect, если не идеально по критериям серой, узко образованной когорты внимательных слушателей, восседающих на своих креслах – деревянных скамьях в столовой, - когда приглашенный и добрый пастор из деревни читал лекцию, больше смахивающую на проповедь, а сердобольный ученик переводил за ним, не отступая ни на шаг, ни на фразу от учителя. Казалось, они заранее наизусть выучили урок и теперь демонстрировали облапошенным зрителям навыки синхронного изложения запомнившегося материала.
«Но нет, невозможно, - Сергей поймал себя на предвзятости, - какой еще там мухлёж. Всё естественно и целомудренно, как было при сотворении мира. И теперь происходит тоже, что и тогда, только разница в объекте и объеме творения. Нынче тут рождают кумира. Всего-то».
И то правда его речь была fluent, язык - excellent. Он учил его в рейсе самостоятельно, перечитывая массу литературы на языке первоисточника. И вот теперь здесь, вдалеке от родины, утеряв связь с пенатами, приобрел наставника, не только по духу, но и по своему беззаветному увлечению – заковыристому языку иноверцев.
Пастор из баптистской церкви на утесе подарил ему две коробки брошюр в бумажных переплетах – pocket stile. Но руки Серафима пока до них не дошли, всё свое время он тратил на общение с духовником, а не на штудирование печатных трудов, в основе состоящим из детективной шелухи и сомнительной ценности бульварного чтива. Но, как говорится, дареному коню в зубы не заглядывают. Он и не заглядывал. А пословицы, всякие, как и русские, недолюбливал и обходил своим обостренным постоянным тренингом вниманием стороной. Подальше и понадежнее.
Дикарев сидел со всеми в одном ряду на длинной скамье за таким же бескрайним срубленным столом, укутанном клеенчатой скатертью в пожелтевших кленах так, что свисавшие концы терлись своей сальной бахромой окатышей о колени. А куда же он денется от коллектива? Отщепенцев и инакомыслящих не уважали в любые времена. Тем паче после тех спонтанно зародившихся майских демонстраций, начиненных всеобщим воодушевлением толпы. Каждый человек - выходец из СССР - вынужден был на родине раствориться в потоке масс, как кофейное зернышко в кипятке. Иначе следовало немедленное выдворение из котла, в котором плескалось варево - всеобщее равенство. Как не принятая, не усвояемая, не перевариваемая в продукте щепка. Сор.
Сергей следил и следовал за речью пастора, одетого в подогнанный по фигуре фланелевый пиджак мирянина, не уступал он, казалось, и за переводом Серафима, щеголявшего демонстративно перед опустившейся в его глазах публикой из матросов и командного состава своими обширными познаниями в чужой лингвистике. Наконец-то парень испытал усладу от возвышения и главенства над всеми этими глумливыми ничтожествами. Но не поспевал. Опаздывал. Спотыкался. И досадовал на себя за свое невежество и хромоногость.
- Вот, сука, - злился Дикарев, - надо же, как разошелся, гад. Вот она его минута славы, момент торжества.
С соседнего клеенчатого деревянного аэродрома ему подмигнул расплывшийся в улыбке придурка фабрикант Дима, забывший на время об эмиграции.
- Мы-то с тобой, Сергей, следим, поспеваем за речью англичанина и за искрометным переводом нашего собрата, в отличие от быдла, - говорил его блистающий и трепетавший взгляд. - Знаем о чем она. Не то, что эти недоучи. А Серафим молодец, правда? Как шпарит. Я не подозревал, что среди нас еще один знаток и интеллектуал.
- Он же из другого города, ты думал из Архары? - кинул ему обратку Сергей с издевкой, весь обмен взглядами.
- Да, вот оно как, - поймал его подачу Дима-технолог, - это всё объясняет. И что, он тоже из Москвы?
- Нет, из Подмосковья, - сказал губами Дикарев и отшутился: - Но ты же знаешь, нас с тобой на мякине не проведешь, что яблоко от яблони падает недалеко.
- И я о том же подумал, - обрадовался единению, хотя бы в мыслях, Дима.
3.
В этом месте он подскочил, сорвал со стола рукопись и разорвал на мелкие части. Тысячи частей. Тысяча чертей. На мелкие кусочки изорвал бумагу.
- Какого черта, - кричал он. - Опять нахмурился, опять хмыкнул, плюнул, растер, ухмыльнулся, рассмеялся, как придурочный. Он что, идиот у тебя? - спросил у своего отражения в шкафном зеркале. - Вроде нет, - ответил за себя, - вполне сносный персонаж. Правда, выкаблучивается все время, и бесстыдно врет. Лажает, как бездарь, плохой актеришка. А что с него взять, кроме алиментов (шучу, забегаю вперед)? Да и те – убогие какие-то, курам на смех. Ха-ха-ха.
Дикарев вернулся к своему ноутбуку, уселся в кресло за письменным столом, гораздо меньших размеров, чем тот, что присутствовал в столовой рыбацкой шхуны из его неоконченного романа. Застрявшего на полпути, ни туды, ни сюды, и простывающего, простаивающего... Стуча по пластмассовой игрушке, он опять запнулся.
В кресло. «Так, - говорил он себе. - Сел в кресло». Дикарев поменял со временем сломанный стул с расшатанной ножкой на первоклассный экземпляр из «Эльдорадо» с мягким седалищем и высокой спинкой - боялся упасть. Настолько не по-детски его колбасило на прежнем стуле во время писания.
«Только б не заснуть в нем, - думал иногда о своем приобретении незадачливый писатель.- Настолько мягок сей продукт чьего-то неоспоримо недооцененного творчества, что совершенно отстраняет от действительности, устраняет ее полностью, и в которой раньше я, окунувшись сразу, как сел, плавал и барахтался, словно слепой кутенок».
И не заметил, как сразу стал писать. Напрасны были его опасения насчет убаюкивающих достоинств качалки. Раскачался в два счета.
«- Не поверишь, если скажу, что раньше я думал, что бурбон – это такой напиток. Вроде коньякf (коньяка)». - Дикарев хулиганил с клавиатурой ноутбука, он вдруг изменился в мгновение ока, он уже ликовал. Да, недолго продолжалась апатия и упаднические настроения. - «Или водки», - продолжал он ликовать. - «А это оказывается всего-навсего особый вид виски. Так просто. А ты думаешь об этом, ломаешь голову. А что такое «Блэк хорз»? - перескочил он на другую тему, то есть опять вернулся к выпивке: что, как не обсуждение алкогольных напитков, сближает собутыльников. Разве что конкуренцию ей может составить разговор о бабах, затрагивание интимных подробностей отношений со слабейшей и нежнейшей половиной человечества.
- Сорт пива, - ответил, не моргнув глазом Дима, рыбный технолог. - А зачем тебе об этом думать, тем более ломать голову?»
...Дикарев-писатель забыл напомнить читателю, что его персонаж, если не главный герой всего произведения, Дикарев-моряк-рыбак (в этом момент, на этой странице романа пожалуй что последнее) сидел в баре не один, а с мужиком со шхуны «Гремиха», которая уже давно не гремела, а осыпалась, как тысячелетнее сооружение времен Атлантиды. И тут моргай-не моргай, толку не будет.
«- Долго рассказывать. А почему в баре все эти люди заказывают именно этот сорт?
- Оно самое лучшее. Плюс – имидж. Не думай об этом, если хочешь, если можешь. Это – канадская фишка. Мне тот тип, которого ждем, рассказывал. Ну, не совсем рассказывал, больше показывал на пальцах: мы тогда здорово перебрали, но общий язык, как понимаешь, нашли. Пей БХ, будешь на коне. На черном. Вот такой перевод, понимаешь ли. Что-то вроде этого.
- No. Не понимаю. У нас говорят: когда на высоте положения, тогда на коне. Вышел в ферзи. Поймал удачу за хвост. Коня на скаку остановил. А мы скоро не на высоте, а под столом окажемся. Если не остановимся. Не тормознем. Тпру, жми за удила. Андестенд?
- No, but it unimportant. Ну что, Сергей, всё окей? Дальше пьем, гуляем. Или как? Не надо забивать голову ерундой. Эту глупость парни выдумали, балуются. Давай лучше о бабах.
- Ага, бабахнем, так сказать от души. Вот, наконец-то, оно самое. То, что я ждал, - воскликнул Сергей.
- А что ты ждал? Разве мы не договорились, что встречаемся только с канадцем? И финиш на этом.
- Оно самое ждал. Ту тему.
- Какую еще тему? Я тебе еще даже ничего не сказал, подготовил только, предупредил, намекнул.
- В том то и дело, что намекнул. А я намеки с полуслова, на лету ловлю.
- Что ты несешь? Пьяный уже?
- Не, не совсем еще. Пальцы твои разгляжу, сколько сумеешь показать. Только не фигуру из трех пальцев, фигой не свети. Прибереги для кого другого. Я буйный, если мою индивидуальность задеть.
- Сергей, хорош пылить. Угомонись. Выпил на пятак, а шумишь уже на канадский целковый.
- Ты меня не понял, рыбкин, - Сергей теребил Диму за ворот, - я не шумлю. Я радуюсь, что у меня такой друг имеется. Посреди почти необитаемого острова, внутри пиратской пещеры чего еще пожелать можно, как не отважного и преданного друга. Отважного Пятницу в субботний вечер. Ты же мне друг?
- Ну, вроде того.
- Вот и хорошо, вот и ладненько. Где твой канадец? Зови канадца. Переговоры будем переговаривать.
- А ты сможешь? В таком состоянии.
- Я в любом состоянии смогу, не сомневайся. Почище вашего полиглота-серафимиста... семинариста, то есть, переведу. За ручку и на ту сторону перехода. Спасибо деточка... да что вы, бабушка, не за что, старость уважать надо...
- Ну, понесло. Нет, такой ты мне не нужен, брат.
- Ну вот и породнились, аминь.
4.
От нечего делать рыбаки порой слонялись бестолку часами по раздираемому ветрами берегу. Продрогнув, но не горя желанием вернуться в тепло наскучившего им плавучего жилья – жилья на плаву, топали дальше и как можно дальше от пирса, от вмерзшего в лед железного не парящего парохода – съежившегося до неузнаваемости Союза СэСэ... СэээР. Шли туда, и всё пехом, в том направлении, где все же, несмотря на неистощимость порывов, уставал буйствовать ветер, где он разбивался о редуты скал.
Они углублялись в деревню, куда вела единственная дорога, держа в поле зрения ориентир - казалось, богом и всеми людьми забытую обитель: так там было тихо и безмолвно. Точно в многонаселенном склепе.
На этот раз сопровождать Дикарева вызвался Гришка, напарник по рыбфабрике, упаковщик коробов, а заодно и трюмный по-совместительству. Димка-фабрикант сидел... он сидел в столовой и слушал со всеми остальными свободными от вахт и работ матросами лекцию приглашённого по случаю баптиста. Священнодействие вершилось под аккомпанемент хориста и доморощенного переводчика Серафима, которому легко удалось сблизиться с иностранцем и втереться в доверие к служителю местной церкви, а также наладить постоянный и, судя по всему, взаимовыгодный контакт меж двух держав. С такой легкостью свёл две противоборствующие стороны, что в пору было позавидовать его безудержной прямо-таки молодецкой ухватистости и бойкости.
«И куда делась всемирная история? - думал Дикарев. - Её приобретенный, бесценный, казалось, а выходило на поверку малопригодный на практике тяжкий опыт. Куда подевалась разобщенность масс, та масса, которая только в одном и целом сближалась и собиралась в кучку по интересам: это когда просыпалось классовое неприятие к церковному учению, к этому опиуму для народа? Да и просвещенной части населения страны за период с начала века отвращение к любой вере, к своей родной и другой, пришлой - иновере, было не чуждо! Никак иначе, родившейся солидарности помогла закуска пастора: печенюшки из домашнего теста и совершенно черное кофе, принесенные им в туеске на пикник под сводами плавающего железного... чуть было не подумал, не сказал: гроба. Чур меня. А у баптистов, по-моему, нет привязанности к какому-нибудь помещению как таковому: они не имеют церкви, как здание, и несут добро в люди, где придется. Так сказать, разъездные служки по вызову».
От мыслей о бессмертном Дикарев повернулся к размышлениям о простом смертном, о хлебе насущном, как говорил он в шутку. И вспомнил о топавшем рядом смазливом и забавном парне.
Обычной и в то же время особенной, привилегированной работой Гришки в море было после разбора трала и заморозки улова, как ни есть, в каком ни есть и не шибко благородном, даже непотребном для рандеву (ну да, он же не на свиданку собрался) виде, то есть в повседневной серой одёже: в телогрейке и валенках, в ушанке на два размера больше, забраться поглубже в трюм и там... там-то, поработав мускулами, раскидать по углам еще не остывшие, теплые короба с постукивающими друг о дружку тресковыми брикетами внутри.
Он с явным удовольствием погружался в бездну, как будто спускался в портал, соединяющий его с домом. Вылезал наружу этак через полчасика, не больше – больше, наверное, и не выдюжить, - но взбудораженный и радостный («Радости полные штаны»). Спасенный Челюскин. Не дать, не взять.
«А что?! Может, и впрямь побывал на короткое время на заполярном пике, где случаются частые сияния и иные головокружительные чудеса. Отчего голова идет кругом и много чего просыпается в ней, в бредовой голове, что дремало и наружу не прорывалось. Не просилось до поры до времени, - мечтал Дикарев. - Как будто на куске льда, отколовшегося от северного полюса, на самом пятачке потоптался, как незамерзающая мушка (настолько мал и ничтожен объект). Потоптался на макушке земного шарика».
И оттого, что таким радостным и счастливым, таким, каким еще никто и никогда, в том числе и сам Дикарев, его не знал, выползал на свет этот глупый парнишка - когда возвращался к ним, к людям, - Сергею верилось, будто за время своего отсутствия простофиля и в самом деле набрался там ума-разума. И еще чего-то, что не передать словами, чувственного и высокого, чего не приобрести в обычной жизни, не окунувшись в фантазию и не улетев в один миг в дальние дали своих мыслей. Небо – это перевернувшееся море. И он нашел это там – в этом ледяном подземелье, почти на дне железного корыта, качающегося на волнах безграничного океана.
И еще кое-что, возможно, он прибирал там к рукам. Приклеилось что-то к его багровым и мясистым лапищам сельского увальня-мужичка, молодого еще парня, но уже с повадками хозяина земли, стоящего на своей земле, свыкшегося с грубой и непосильной работой.
«Однако тут не земля, тут железо кругом, - думал Дикарев, - а мускульная память о сотках... а возможно и о гектарах черноземной земли осталась в руках. И еще где-то».
Конечно же, он украл что-то оттуда, настаивал противный мозг Дикарева. Так обычно поберушки-мародеры хозяйничают на поле боя по завершении молниеносного, со скоростью смерча совершенного и победоносного налета («гоп-стопа»), прихватывая по пути всё, что плохо лежит, что, может быть, не нужно, но что может пригодиться потом, ну после войны.
«Набрался того непомерного, избыточного, едва ли не излишнего ума... невероятных, просто академических знаний подчерпнул ладошкой, как экскаваторным ковшом. Куда ему столько... - не останавливал поток сознания Дикарев. - Действительно, зачем останавливаться? Времени предостаточно, девать некуда, хоть с маслом ешь. До выхода в море далеко. Может не один месяц простоим. А может быть, и насовсем тут обоснуемся. Обживемся, как аборигены, женами и семьями обзаведемся, детьми. Новая родина. Чем не житьё-бытьё, живи и радуйся! ...для такого неуча, как малограмотный матрос-трюмный, это роскошь, да столько и не унести, - всё же возвращался мыслями Дикарев к персоне трюмного, стараясь как-то конкретизировать свои разросшиеся до невероятных циклопических размеров умозаключения. - Не по размеру Сеньке шапка», - он попытался тут же, без подсказки и не сказать, чтобы безрезультатно, вспомнить любимую поговорку матери.
Сергей помесил мыском накопившийся в канавке снежок. По пустынному шоссе гулял раздуваемый ветром буранчик. Он поднимался и опадал, увлекая с дороги в полет вместе с собой горсти белой пороши, покрывшей и землю и асфальт, как рассыпанная крупа.
«Навестил, наверное, злого волшебника - почему бы нет? - прирученного и прикормленного с руки, преображенного в белого, полярного медведя и посаженного на цепь, дабы не убёг, сокрытого от чужих глаз в горле-горловине бездонного трюма, как в самой глубокой темнице. Кстати, я не видел ни разу, есть ли там свет или его нема?»
А возможно причина заключалась в ином, была проста, как... как оттопыренный средний палец, торчащий из кулака проказника, нацеленный в небо. И его радость объяснялась вполне банально, проще, приземленнее что ли? Так сказать, доходчивее для понимания простачка, рассказанная на двух пальцах. Тем более что кожа трюмного приобретала по возвращении синюшный цвет, нос краснел, а щеки наливались соком, как две спелые сливы. Дикарев отчаянно внюхивался, но уличить тихушника Гришку в алкоголизме не получалось.
- Хорошо, - фыркал Гришка, как морж, после своей вылазки. - Ох, ну и хор-р-ошо же.
С кончиков хохляцких усов свисали и болтались без звона сосульки-колокольчики.
- Хорошо, - повторял он и начинал теперь на глазах рдеть, как красна-девица. Покрываться уже маковым цветом.
«Пигмалион какой-то, а не человек. Завидное кровообращение. Что ему хорошо? - недоумевал Дикарев. - Что ему там хорошо? В этом погребе, напоминающем своей безжизненностью могилу, куда он спускается каждый день и куда никого не пускает. В этот свой, полный неведомых и загадочных сюрпризов-подарочков, которых не ждешь, мир».
Разве что рефмашинист побеспокоит его раз за день своими глупыми осмотрами. Ну а как же, положено по инструкции: обход, регламентные процедуры.
«Как, впрочем, и все его дурацкие занятия: слоняется по судну целыми днями, ни толку от него, ни проку, лишний экземпляр. Агрегаты морозильные и без него холод дадут в нужном объеме и количестве, чего их тормошить. Только от дела отвлекать. Вот Гришка на самом деле, скорей всего и есть тот самый настоящий дед Мороз. Не номинальный, а всамделишный. Он, конечно же он, а не отвечающий за холодильные установки вечно мрачный с леденящим душу надменным взглядом механический специалист. Да именно Гришка – дед Мороз. Дед Мороз, да и только. Он один, в единственном числе, а не как не вместе с рефмашинистом».
- Не понимаешь ты меня, как я погляжу, - разводил плечами разочарованный Григорий. - Это ж так просто. Свежий воздух, физические упражнения. Что еще нужно?
«А действительно, что еще нужно Человеку? - думал Дикарев. - Самый минимум, необходимый, удовлетворяющий жизненные потребности. Не запредельные потребности, а требующиеся для функционирования организма. И только».
Он невольно вспомнил об этом сейчас, вспомнил эту простую житейскую истину, стоя на голой и промерзшей земле далекого каменистого острова, затерянного посреди океана. Хотя почему затерянного? С ним соседствовал огромный материк. Только материк этот был чужой и не грел, как согревала мысль, что скоро домой. Домой. Туда, где вроде бы скука и серость, сковавшая страну надолго, но куда звала и стремилась все равно душа. И сердцем и мыслями.
«Оттого и затерянный, - вздыхал Дикарев, - что океан, как космос, разделяет меня и ту землю, хоть черноземную, хоть нет, зато родную. Вроде вот и на ощупь она такая же, как здесь. И снег тот же и ветер так же гудит в проводах, ан нет, что-то другое в нем, в них, во всем, что окружает, кружится, тихо опадает и ложится. Парсеки расстояния отделяют меня, да и не только меня, от дома... а что я тут забыл? - вдруг нахлынуло на него. - На кой черт меня вообще сюда занесло».
Без определенной цели, словно по принуждению они с напарником продвигались по безжизненному поселку... деревне... маленькому городку... пункту назначения на карте мира.
«А какой он на самом деле этот населенный привидениями участок суши, где судьбой - а чем еще - выпало мне скоротать отрезок своей жизни? Иногда кажется, что все жители по своей воле оставили дома и ушли в горы. Или перебрались жить на Марс. В результате какого-то несчастья, беды. Непредвиденного стечения обстоятельств. Предупреждение метеостанции... или тревога по всему острову, извещающая о прибытии русских? Может быть что-то другое, иное, не цикличное и не закономерное, такое, что из ряда вон выходящее, не предсказуемое случилось с населением: радиация, опасение оползня или даже схода лавины, половодье, цунами, метеорит, нашествие вредоносных насекомых-мутантов, чужого разума, массовое помешательство... - лихорадочно перебирал в уме Дикарев разные варианты исхода людского населения из обжитых мест. - Но ведь что-то заставило их уйти, убраться из насиженных мест, покинуть родной кров? Что же?»
- А что еще там делать? Что еще прикажите делать? – ответил как будто на этот, а не на другой, на следующий вопрос Дикарева Гришка.
На тот самый не оглашенный вопрос, который намеревался задать почти сверстнику почти сразу после раздумий потерявшийся в джунглях своих мыслей Сергей, не выдержав затянувшейся паузы между шагами по сырой земле. Он хотел спросить его о причине столь неожиданного интереса к собственной персоне и странном желании парнишки разделить с ним время на прогулке. Ему-то самому было совершенно безразлично присутствие в качестве сопровождающего рядом с ним постороннего человека. Субъекта. Любого из членов экипажа, из команды, или даже индивидуума из числа населения этого городка-призрака.
«Какого черта?! На кой ляд мне их компания сдалась? Я сам по себе, мне и без них хорошо». Это упорно говорил себе Дикарев, и это при том, что ясно отдавал себе отчет в противоестественности замкнутого существования в коллективе. Он осознавал как никогда собственное одиночество и ощущал груз грустных мыслей о доме.
– На пароходе… я в этом смысле, - махнул Гришка в сторону причала.
Обозначил тем самым замкнутый круг существования не только свой, как отдельной единицы, а и всей их команды. Команды из тридцати человек, выброшенной на берег вдали от дома. Без единой гарантии с принимающей стороны на оказание помощи в приюте обреченных. Игнорирующей к тому же все мольбы и призывы к переговорам. Причем, судно еще не терпело бедствие и вполне сносно было снаряжено для автономного плавания. И даже для существования в изоляции на берегу. А что пришло сюда и встало на прикол со своими просьбами и ультиматумами, так это всё недоразумение и несогласованность действий и намерений управленцев. Их жадность и эгоизм, не расчетливая расчётливость.
А ведь, что им только и нужно было, так это всего лишь понимание и вникнуть в суть их дела, в проблему, которая стала на пути к обоюдному согласию – рыба хранилась на борту, для ее выгрузки всё было готово, только отмашки капитана не хватало, чтобы всё завертелось и закрутилось. Но приемщик, готовый принять товар, отмалчивался на требование экипажа оплатить работу рыбаков, аргументируя отказ неполучением предоплаты от владельца судна. Капитан же настаивал, чтобы рыба как раз и станет залогом будущих расчетов. Переговоры затянулись. Обстановка накалялась.
- Вы получаете рыбу, - горячился кэп, - что вам еще нужно? Продайте, будут у вас бабки. Наличные. В крайнем случае, вы что, не можете поверить в долг, что деньги – как и расчет с экипажем – хозяин судна вам переведет, как только вы в свою очередь оплатите ему полученный груз. Берите рыбу, переводите ему деньги за нее, а из суммы перевода вычитайте наш заработок. Чего проще? Что не понятно? Иначе мы с вами не сдвинемся с мертвой точки. Мы так тут у вас год простоим, а к решению не приблизимся. Безвыходность какая-то.
Капитан выставил у трапа круглосуточную вахту, снабдив инструкцией, как следует действовать в случае нападения и несанкционированного проникновения на территорию Советского Союза. Попыток канадцы не предпринимали, но поблажек от них не ждали. Все-таки пароход занимал место на пирсе, а оплачено оно или нет, законно или нет их местопребывание теперь уже на чужой территории по всем юридическим и международным нормам, никто не знал. Все на судне жили в ожидании преддверия великих событий, восстанавливая в памяти эпизоды революции семнадцатого года.
Гришка перешел с беглого на ровный шаг и, как ребенок, стал хлюпать по кашице размокшего снега у кювета, где была проложена теплая труба, баловаться и строить рожицы отражениям в замерзших лужах ближе к середине трассы. По обе стороны не видно ни одной машины, и вообще проезжали ли когда-нибудь здесь автомобили? Даже лужи замерзли и затянулись стеклянной пленкой.
– Теперь у нас у всех... на всех одна думка, - принялся было пространно объяснять Гришка, словно оправдываясь, - как, однако, убить время. А его, как известно, когда навалом, хоть соли... Коммунистический рай, да и только: работать не надо, жрачки до пуза. Спать надоело - телек смотри. Не-е... тоже не надо. Книжки, вижу, хочешь спросить, я не читаю, - он задумался, что б еще придумать. - Водки жаль нет, - сообразил, - да и другого бухла тоже, хоть любого, любое сейчас сгодилось бы. Закончилось, вот беда. Вот, была б валюта, смотались бы в «Пираты». А так... скукота.
- Думаешь, я развеселю? Компанию нашел подходящую. Разочарую я тебя. Я в юмористы-затейники не нанимался, не гожусь. Да и с юмором у меня что-то в последнее время того... туго.
- Не, с тобой интересно. В самом деле, не шучу.
- Ты это серьезно? Не придумываешь?
- Точно. Ты – вумный. Всё знаешь. У тебя многому научишься, многое чего узнаешь. Профес-сор.
- Как ты сказал?
- Все так говорят. Спроси у любого. Неужто не слышал? Тебя давно промеж нас «профессором» кличут. А юмор в таком коллективе, как наш симпозиум, не к чему. Вреден он. По морде схлопотать можно.
- Ты мне лучше ответь: почему я ничего об этом не знаю?
- А я почём... Я, например... обижать не хочу, понятия кое-какие имеются, а другие... не знаю. Врать не буду. Тоже, може быть, с деликатностью относятся. А чё тя не устраивает? Вполне приличная этикетка. Не оскорбительная, увлажнительная. В прошлом рейсе, веришь, нет, одного субчика обозвали, ни за что не догадаешься, как... а? задумался? Ага, правильно. Прыщом, во как...
- Как-как?
- Как-как, - передразнил Гришка. - Вот так и назвали... как сказал. Прыщ. Во какая кликуха пацану досталась. Не позавидуешь. Это тебе не профессор какой-нибудь. Это совсем другой коленкор получается. Хотя прыщ не задница, обижаться особо не стоит. Если не на жопе, конечно. Так?
- Так, так. И кто ж его так обласкал?
- А он сам напросился. Я ему скоко раз говорил, не ковыряй болячку... а он, дурак, сколупнул, ну и понесло, понеслось.
- С вами, я погляжу, опасно не соглашаться. Раз проигнорируешь совет, в другой раз – накажите.
- А ты как думал.
- Так что ж, и я таперича в вечном долгу перед вами оказался? – Сергей посмотрел на простоватое, даже глуповатое лицо трюмного, и пояснил: - За то, что меня, к примеру, Дрыщом... каким-нибудь не назвали.
- Дрыщом? Ха-ха. Надо запомнить. Кому-нибудь да навесим. О, даже знаю, кому. Да нет, почему накажем, не накажем. За что? Было бы за что. Просто не надо быть чмом.
- А, старая история. Знаю, слышал. Послушай, Гриша. А ты случайно не сидел?
- Случайно нет. И не случайно тоже. А зачем спросил?
- Чем-то зэковским от твоих речей веет.
- Это что, из-за того, что про клички заговорил?
- Не, это как раз нормально. В норме, вообщем. Тема привычная. У нас вся страна такая. Вначале ярлыки навешываем, затем по ним человека лепим. Нет бы всё наоборот.
- Ну, если эта тема не устраивает, другую обозначь. Мне все равно о чем трендеть. А молчать скучно.
- Ну, хорошо, если так, слушай другую тему...
Не переставая чесать языки, переливая из пустого в порожнее, они обогнули гряду за причалами, образованную небольшой спадающей в океан горной речкой и широким куском отмели, и выбрались за бетонным отбойником над пропастью на голое пустынное шоссе. В одну сторону шоссе разрезало продольно всю деревню и уносилось в небо к вершине скалы, в другую – тоже к заснеженным хребтам, но там, в той стороне, на подступах к нескончаемому нагромождению гор было еще безлюднее и совсем уж безжизненно. Ни домика, ни хижины, ни людей, прячущихся за окнами, как в деревне, их попросту там не было. Только омертвелая, без признаков жизни природа владела пространством, заполняла его, вытеснив всё живое. Туман стелился над дорогой и над деревьями, такой же густой и тягучий, как кисель, какой однажды привиделся Дикареву в детских воспоминаниях и с тех пор не покидал на протяжении многих и многих лет, многократно повторяясь в самых неожиданных ситуациях и на фоне разнообразных картин и ландшафтов путешествий.
Когда рыбкин собрался состряпать кругленькое дельце, он повел Сергея именно туда, и еще он пригласил на деловую встречу в «Pirate’s cave» местного Аль Капоне.
Пещера лежала в той стороне. Там - Сергей уже знал - жизнь есть. Еще какая! Она не теплилась, а фонтанировала, как извергающийся вулкан, и вылилась на площадь в пол гектара. В деревне все прятались и скрывали свои страстишки. В «пещере» это было невозможно, их трудно было сдерживать – то ли отсыревшие стены скал отличались от деревянных и кирпичных домов в деревне, то ли функционирующий алкогольный бар и танцпол поблизости развязывал руки, ноги и языки, но всех местных жителей будто там подменяли на время.
А пока автострада будет еще только петлять среди гор, скрадывая от взора очертания укрывшейся в складках в отлогой долине многоуровневого сооружения, напоминающего каменоломни с вместительной размеченной автостоянкой. Вначале по плешивому склону, затем, когда въедут вглубь острова (скучающих путников с «Гремихи» к тому времени уже приютит иномарка, пойманная автостопом, хотя предупреждали, что тут на пустынном шоссе вдали от жилья никто не остановится, сколько ни маши), справа и слева раскинутся довольно плечистые и высокие леса. И станет совсем тоскливо от предчувствия, что где-то дальше, за поворотом, наконец появится настоящая городская, полная шума и движения жизнь, а ты – вне ее. Так и останешься, чужеземцем, не принятым в компанию веселящихся людей. Так и останешься наедине с мрачными, не радостными, грустными членами экипажа русского траулера, загнанными в негостеприимный порт с не менее скрытными и недоступными для общения аборигенами.
Друзья поневоле повернули налево, в другую сторону (пещера отстояла настолько далеко, что расстояние до нее казалось заоблачным) и, продвигаясь по краю асфальтированной дороги - тротуар отсутствовал, - невесело осматривали постройки одноэтажной Америки.
- Зажрались капиталисты, - разбил затянувшееся молчание Гришка. - Сидят по домам, как откормленные крысы. Виски попивают. С кока-колой.
- Они дома, - Дикарев поежился от холода.
- Вот именно, дома. А мы бродячие псы... в такую погоду хороший хозяин...
- Что ты ноешь всю дорогу? Сидел бы в тепле. Кто гнал... на стужу? Сам навязался. На мою голову.
- Ничего, - подбодрил и себя и Дикарева Гришка, - пройдемся, проветримся. Сон будет крепче.
- Смотри не усни навечно. Слышал о летаргическом сне? Гоголь, говорят, однажды уснул, проснулся, а уже в гробу.
- Что ты говоришь?!
- Вот такие дела. Так что не очень рассыпайся. Надо быть всегда начеку. Как в армии. ГТО, то есть будь готов к труду и обороне, или к подъему по боевой тревоге. Капиталисты не дремлют.
- Ну вот, что я говорил?
- Что ты говорил? Я пропустил мимо ушей.
- Что с тобой интересно пообщаться.
- Не, со мной неинтересно.
- Не спорь, я лучше знаю. Ты о таком расскажешь, что никто из нас не придумает. За сто баксов не придумает. Ты книжки, знаю, читаешь. А я не могу, мне скучно. Я больше слушать люблю. Я слухач, наверное. На слух все воспринимаю, а ты через зрительный аппарат мир познаешь. Правильно понимаю?
- Правильно, Тимирязев. Ну ладно, слухач. Хочешь, скажу, с кем еще интереснее тебе будет, чем со мной. И для кого твой слуховой аппарат без надобности окажется. Зрение – более выигрышный инструмент в этом случае. А если стопроцентное, еще лучше, как скажет рыбкин.
- Скажи, с кем? И куда за этим идти.
- С девушкой. А идти нужно в пещеру. Но желательно с полным кошельком зелени.
- Ну, ты сказанул. Кто ж поспорит с таким утверждением. Без баб конечно же скучно. Еще скучнее, чем без водки.
- Ну вот, опять не та тема. Надоело. Бабы, водка.
- Сам же начал.
- Давай лучше помолчим немного, а то ангину подхватишь, а лечиться нечем: водки-то нету.
5.
Их внезапно ослепил фарами неизвестно откуда выскочивший на дорогу одинокий встречный рейнджер. Автомобиль.
- Фу, черт, - выругался Гришка, - куда его несет. Откуда взялся.
Он заслонился рукой от света, больно ударившего по глазам, а другой замахал навстречу шоферу, предупреждая, чтобы погасил или отвернул.
- Ослепил, гад. Я понимаю, когда в лесу едешь, ни хера не видно, можешь в дерево врезаться, или в бетонное ограждение. А тут в городе, когда через десять шагов лампы понатыканы... Чтоб тебе покрышку гвоздем проткнуло.
- Не ной, - сказал Сергей. – Они у себя дома. Ездят, как хотят. У них свои правила.
- Хорош шутить, Дикий. Правила они везде одинаковые. Хоть на необитаемом острове. Автоинспекция она ж международная, для всех одна, на всех языках одна и та же феня.
- А на необитаемых островах вообще никаких правил нет. Не существует. Анархия – мать порядка. Борьба за выживание, каждый сам по себе. Какие уж тут правила?
- Я тоже, как и ты, предлагаю на этот раз: давай сменим тему. По-хорошему. А не то...
- Не возражаю, - улыбнулся Сергей. - Но про баб и водку – отказываюсь.
- А про что тогда?
- Про всеобщую революцию.
- Опять шутишь?
- Ты же искал в попутчики юмориста, пытаюсь соответствовать.
- Что-то не смешно у тебя получается.
- Я ж предупреждал. Извиняйте, как умеем-с.
- Да-а-а, профессор, он профессор и есть. И в Африке. Представляю тебя, каким ты становишься... ну это... когда выпьешь. Слушай, мы же с тобой еще ни разу... того...
- Ага... того-этого... Что ж вы все друг у друга штампы перенимаете? Будто по очереди одни и те же описанные штаны одеваете и носите. Повторяете друг за другом, как попугайчики. Или как детишки, хрюшки-повторюшки. Игру такую в детстве помню: «Кто как обзывается, тот так и называется».
- За полгода, что в рейсе, не то что привычку соседа переймешь, а и породнишься поневоле. Впору женами меняться. А чего, все равно что близнецы стали. Интересно, а в рейсе группа крови и резус-фактор у соседа по каюте меняется, али как?
- Мозги меняются. И у кого-то далеко не в правильную сторону поворачиваются.
- Это-то ты правильно подметил, в общем-то я с тобой согласен. Целиком подписываюсь: крыша едет. Точно. Всё так и есть, как ты живописуешь, - нахмурился и посмурнел Гришка. - Или течет, если не едет, - прибавил он, все же сомневаясь в глубине души.
Следующая машина светила не так ярко, но вырулила на дорогу также неожиданно, как и предыдущая, при том, что дорога хоть и петляла, но прямых участков на ней было предостаточно. В окнах домов кое-где горели лампы, но на улицах в этот час ни души. Впрочем, и в остальные часы их было не так чтобы много.
- Наверное, у них недавно ввели военное положение, - сказал Гришка, на этот раз не отмахиваясь от Дикарева, как от ужалившего шмеля, - ну там комендантский час, появление на улицах после девяти вечера запрещается, преследуется по закону, может быть даже расстрел, - пошутил. – Ладно-ладно, не заводись, помню-помню: свои правила, в чужой огород... со своим уставом... Почему же они все время выныривают откуда-то, а не появляются издалека маленькими светящимися точками и не предупреждают о своем появлении загодя? Пугают специально? Хобби у них такое? От нечего делать.
- Может, они, как фантомы: вспыхивают и потухают?
Сергей принял подачу и подыграл.
- Что сказал? Себя-то понял?
- Ну, я это об их нематериальности. Может, они не существуют. Нам они только кажутся. На самом деле видения. Их нет. Призраки.
- Вот, я и говорю: крыша у некоторых едет. Просто сносит её, не то, что капает. А что касается нематериальности, то, как только она в тебя въедет и в лепешку раздолбает, так сразу прояснишь для себя, кто существует, а кого уже нет, одно мокрое место.
Будто доказательство материальности перед друзьями стремительно вырос силуэт легкового автомобиля с полузажженными – приглушенными, подумал Сергей – фарами. Машина даже затормозила и остановилась напротив них.
- Вот, спасибо, - сказал Сергей и бросился к водительской двери. – Не ожидал такой услуги.
Стекло плавно поползло вниз. Накрапывал мелкий дождик, но оно все равно снижалось, оголяя салон. Внутри салона было темно.
- Мистер, сэр, господин, - перебирал Дикарев непривычные для губ слова в порыве возникшего неожиданного, спонтанного благорасположения к неразличимому впотьмах призраку за рулем.
- В таком случае лучше мисс, - кажется, сказала тень и включила освещение.
- О! – воскликнул ослепший Дикарев. – Это чудо. Я никак не ожидал встретить здесь прекрасную незнакомку. Посреди дороги. В этом месте. В этот час. Это просто восхитительная, поразительная неожиданность. Других слов не найду, да и не надо, надеюсь. Это бесподобное событие, это фарт.
- Вы куда направляетесь? – спросила девушка, ей было от силы лет восемнадцать.
- Никуда, просто гуляем.
- О, вы выбрали прекрасную погоду, чтобы гулять, - пошутила она.
- Да, - Сергей осмотрелся по сторонам, он не замечал дождя, он ничего не замечал, кроме собеседницы. – Мне казалось, что погода – самая что ни на есть подходящая для прогулок по вечерним улицам.
- У нас, вы, наверное, заметили, никто не гуляет по улицам, - ответила девушка. Она догадалась, нет, она знала, с кем беседует. – Даже днем на солнце. У нас передвигаются на автомобилях, даже за покупками.
- Заметил, - подтвердил правоту ее слов Сергей, и подумал: «Мне не нужно солнца, мне достаточно ваших глаз». – А у нас нет личных авто, поэтому мы вынуждены ходить пешком. И, - он счел уместным развить тему, - знаете ли, нам это занятие нравится и доставляет массу позитивных эмоций. Например, крепкий, здоровый, я бы сказал, богатырский, и одновременно почти детский беспечный сон. Спишь, как младенец, только соски во рту не хватает.
- Мило шутите.
- Нет, в самом деле. Я сплю и вижу безмятежные сны после этих прогулок. Надо сказать, у вас на острове вообще превосходный и целительный воздух. Просто Гагры какие-то – это лечебный морской курорт на моей родине.
- А-а, понятно. Только наш климат с курортным я бы не сравнивала. Мне и самой здесь не уютно. Мы любим путешествовать во время отпуска на южные острова или на побережье в Майами или в Калифорнию. Вы бывали там?
- Я обычно провожу время на Средиземноморье, - как можно беззаботнее ответил Дикарев. – Но, конечно, о Майами и Калифорниях наслышан. Райские местечки. Еще Багамские, Карибские и Сейшельские острова тоже ничего. Правда, там не был, но... был на Тенерифе, Канарах. Получил массу удовольствий... Вы куда направляетесь, не подвезете до причала. Дождь, знаете ли.
- Да-да, садитесь, пожалуйста. Друг пусть присаживается на заднее сидение.
- Иди, друг, присаживайся. Только не очень там пачкай.
- А что она говорит?
- Что мы производим впечатление настоящих джентльменов. Что мы порядочные и воспитанные люди. Так что не испорть всю картину. Улыбайся, что ли. Но не очень. А то подумает на тебя, что это за дурак на заднем сидении, который без повода веселится.
- Ладно, кончай умничать, ты сам-то не очень задавайся. – Гришка, расстроенный, что не понимает ни бельмеса по-английски, полез в автомобиль. – И спроси про подружку. Может, познакомит с кем-нибудь.
- И как ты с ней объясняться будешь?
- А чего там объяснять. Сам говорил, у них тут никаких правил.
- Садись и помалкивай, Казанова гребаный. Затвори дверь. И хлебало. Поехали уже. Как Вас зовут, милая незнакомка?
- Абигейл.
- А меня Сергей. Этот, что сзади, Григорий. Гриша, короче. Меня еще можете звать Сержем.
- Эй ты, Сэрж, - позвал сзади Гришка. – Хорош шуру-муру крутить. Про подружку спроси.
- Что он говорит?
- Здоровается. Спрашивает, как поживаете, как себя чувствуете?
- Окей, Грищя, файн. Хау а ю?
- Что? Что она сказала?
- Не мешай вести машину, говорит, не то врежемся в дуб.
- Тут и деревьев поблизости нет, - обиделся Гришка. – Столб и тот один на километр.
25. Ностальгия.
1.
И опять напротив Дикарева сидел как будто живой, здоровый и невредимый Мошкин. Сергей ему все время что-то рассказывал и рассказывал. Не мог остановиться. Потому что сам Мошка все время молчал и не открывал рта. А порой неожиданно и вовсе пропадал из ракурса. Исчезал. Как будто его и не было. Никогда. Не существовало. Пустое место. И сейчас. И тогда.
«Ну, да, - встряхивал головой Дикарев, распугивая сгустившиеся мысли, - его ж нет. В натуре. Он – мертвый. Может быть, только там - на небе...»
Но пролетало мгновение, и он появлялся снова. И Дикарев не переставал (не уставал) рассказывать что-то. Будто от его слов, от их странного общения с беззвучным Мошкиным (это и разговором-то не назвать) тот сохранит свой шаткой, расплывчатый облик, сомнительную плоть и не исчезнет никуда. Не испарится.
И они будут таким вот образом долго сидеть напротив друг друга: неподвижно, как застывшие на стульях привидения. Мумии. Два призрачных истукана. Смотреть друг на друга. Приглядываться. Думать про себя, но не делиться мыслями. Только словами, и то вылетающими из одних только очерствевших, заветренных уст Дикарева. Долго-долго будут так сидеть.
Сидеть и пить горькую.
Мошка, набрав в рот воды, - молчать и слушать. Слушать и молчать. Мошкин умел слушать. Чего у него не отнять, так это беспрекословного внимания.
Сергей – говорить. Казалось, всё равно о чем, только б не сорваться в тишину, не замолкнуть. Говорить, как можно больше. До хрипоты. Сколько понадобится.
- Не гони, - вставлял редкое слово пьяный до бесчувствия Мошкин. Или он был только вначале опьянения? А!? А впрочем, какая разница.
Он останавливал на полувзлете руку стремительного и порывистого Дикарева, неугомонного в своем неподкупном желании наполнить граненые стаканы выше риски каждый раз, как только тот заносил бутылку и накренял её горлышком вниз.
– Куда гонишь? – приговаривал он, с опаской наблюдая за процедурой и придирчиво считая бульки.
«Ну да, куда ему спешить, - думал Сергей, по требованию друга безразлично укорачивая дозу. – У него всё определенно. На год или на два или на... кто его знает? Если не на всю жизнь. А у меня времени – впритык. Ему мои страдания... по фигу. У него – своя жизнь, своя аура».
- Знаешь, Мошка, что я тебе скажу? – вдруг произносил после паузы Дикарев. - Был у нас на судне один парень, матрос. Молодой еще сосунок. Сопливый, но шустрый. Без масла в любую дырку просочится. Так вот, он в Галифаксе - еще до того это было, как нас на Ньюфаундленд нечистая сила занесла, - с теткой ихней, канадкой, мать ее так, укатил на три дня в романтическое путешествие на другой берег. Приключений захотелось, дармоеду, на свою голову, дряни всякой. Комиссарского тела буржуйской выделки. Может у них, как у инопланетянок, то самое место поперек, а не вдоль? Как думаешь? Ну да ладно, это я так. От себя добавил. За это и страдаю всегда, за чрезмерное любопытство.
Там у них на том берегу - слышь, как в песне прям, - через мост коттеджей тьма-тьмущая. Спальный район, по-нашему. По правде сказать, это я ее снял. То есть разговорил. Тары-бары-растабары, сам понимаешь. В баре она первая ко мне приставать начала. Я и не подозревал, что спрос на меня найдется в ихних пенатах: место-то ведь неизученное, глухое. Глухомань, хоть и с небоскребами и развевающимися на ветру кленовыми флагами. Интересно мне было, как у них там всё это происходит... и как у нас, у парня то есть, что с ней укатил, будет? Ну, ты понимаешь, типа знакомство, ухаживание, флирт, прелюдия и сама эта ну, интимная сторона дела. Близость, я имею в виду, спаривание.
Может, все будет, как на Марсе, или в джунглях, скажем, как у обезьян, макак там, или гиббонов. А может всё по обыкновенному. Я ж в первый раз с таким капитализмом столкнулся лицом к лицу. До этого я на их срамоту только в кино глазел. Краем глаза. Остальным краем боялся, или точнее стеснялся.
Мошка напрягся. Ожил. Оживился.
«Так и окосеть недолго», - кажется, сказал Леха.
«Нет, померещилось», - подумал Сергей.
Дикарев впоследствии не раз вспоминал эту встречу. То, что могло быть ею. А, может, и было?
Он видел как сейчас, что происходит... нет, происходило тогда с другом. Это стояло перед глазами, как живая картинка. Он видел лицо друга, его фигуру в майке, руку с зажатой в пальцах тлеющей сигареткой. Он видел, как меняются очертания его лица, как шевелится кожа, и кривляются лицевые морщинки. Он вспоминал со всеми подробностями именно этот момент, хотя затянувшиеся до полуночи поздние посиделки вошли в привычку и стали частыми еще при его жизни. Его жизни!
Даже слишком частыми. Сергей отдал бы руку на отсечение, что Мошка тогда был живой. Неужели тогда он еще...
«Лицо его четко прояснилось, - вспоминал Сергей, - в слабом приглушенном освещении кухни. Ненадолго прояснилось. Нет, не так чтобы... четко... Но так, что я успел различить это скоротечное сияние. Зрачки, итак расширенные от возлияний, округлились и до того стали похожи на окуляры бинокля, что меня всего как будто передернуло от возникшего внезапно ужаса. Как сейчас помню. Как будто ознобом пробрало. Ну ладно, не на бинокли, конечно... но на монокли точно. По одному в каждом глазу. Во, точно, в самый раз, на них они стали похожи. Маленькие такие, как у совы, глазки, но выпуклые. Аж жуть. Но потом я догадался, - не отступал Дикарев от сюжетной линии, - что это всего лишь видимость, или галлюциногенные штучки: выпито-то ими было в тот вечер немерено».
Несмотря на произошедшие в друге изменения, порядком Сергея испугавшие и вселившие в его голову мысли о психическом нездоровье: и своем и друга, он продолжил поучительный рассказ. Очень уж хотелось ему чем-нибудь удивить всё повидавшего морепроходимца.
- Догадался я, - не упускал нить из рук Дикарев (в данном случае: изо рта), - что она, понятное дело, на съем приехала. А для чего еще? Хотя на вид вполне респектабельная бабенка, из богатеньких. Могла бы, дуреха, купить себе удовольствие. Ан нет, потянуло её, понимаешь ли, на что-то новенькое, замысловатое, с изюминкой, или с таинственным началом. Что на деньги не купить. Словом, не местного пошиба развлеченице искала. Более изысканного удовлетворения возжелала душа. Ну, или иной орган... Максималистка. Порочных дел мастерица. Любительница погорячее. Соблазнительница. Но не нам, как говорится, её судить.
Так вот, ко мне поначалу - я так думаю - ее потянуло, пока... того... того паренька не приметила. Ну и как водится, ветер переменился. С зюйд-веста на норд-ост. Или наоборот. Видать, неразборчивая стерва оказалась, раз на пацана клюнула – на свежатинку ее, понимаешь, понесло, будто заклинил, или наоборот расшатался у неё кардан-вал: разошлась, не остановить. А может слишком разборчивой была, кто её знает, кто ее теперь поймет? Я так думаю: это называется бешенством этого самого... этой самой. Во как. В просторечье... Наверное, и в медицине так называется, только не знаю, как сказать на латыни... Спорить будешь? Ну и не надо. Я для прояснения позиции спросил, всего лишь.
Сергей всмотрелся в туманные, чуть слезившиеся очи друга. После внезапного и неожиданного их смыкания и размыкания (значит, не бинокль все-таки: живые глаза). В груди Дикарева слабо ёкнуло, а в голове затеплилась мысль, что пока еще не все потеряно, и друг не согласен с ним, да и вообще не согласен с распространенным мнением многих мужчин о женщинах. Что он не смирится с несправедливой линией на их унижение или даже уничтожение. А, значит, их полку прибыло. То есть он, Дикарев, оказывается, не одинок. И не важно, что он, друг, молчит. Совсем не важно. Главное не в этом. А в другом... А говорить, то бишь байки рассказывать, может любой. На то он и называется язык без костей.
- Ты, если возражаешь, подай знак, - предупредил он Мошкина. - Ну, там повозмущайся, что ли. Или как-то иначе свою позицию обоснуй. Чтобы я, значит, понял. А ежели я прав и ты со мной солидарен, то «нопассаран» с твоей стороны, тогда просто кивни. И на том спасибо.
Мошка несколько раз боднул тяжело висевший воздух.
- Ну, ладно, ладно, - смягчился Дикарев; его, казалось, вполне устроил и этот скромно предъявленный другом знак единения. - Одного раза достаточно. Итак, я продолжу... Или она не разобрала спьяну и впотьмах - там и впрямь было темно, хоть глаз выколи: только барная стойка с бутылочными этикетками сияла, как надраенная, - или она до конца не поняла, кто такой и какой ценности этот представший перед ней прохиндей, однако ж она все-таки выбрала его, именно его... для этих самых... ну, ты понимаешь... дел... что я имею в виду.
На нем еще прикид моднячий был: куртка кожаная, косоворотка на молнии. И расписана в цвета – я больше красный запомнил, и, пожалуй, серебристый. Орел, что ли, крылья расправил, или что-то вроде металлической темы с цепями и заклепками. Словом, хэви металл, или рэпер.
Он как раз тут к нам приклеился, как клей «Момент», не отдерешь. Даже стамеской не отскоблить, во как его приспичило. А в рейсе-то всего были ничего: месяц-другой. Он вообще славился похождениями. Да и не только он... не он один. Фу.
Я тебе потом еще историю про другого индивидуума расскажу – пикантнейшая ситуация вышла из его романа, прямо в рейсе, с дамой из обслуги. Буфетчицей по имени Страхолюдина. Не, в самом деле, такую еще поискать нужно. Но он, этот второй, тоже матрос кстати, не побоялся предстоящего ужаса и даже сделал ей предложение. То ли в шутку, то ли всерьез. Все гадали, гадали, но к единому мнению не пришли. В конце концов, у каждого своя голова на плечах должна быть, не правда ли? Да и какая разница.
Свадьбу сыграли. Перепили мы тогда бражки на томатной пасте. Настолько перепили, что обрыгали почти все имеющиеся на борту гальюны, все до единого. Им отдельную каюту отвели, все чин чинарем, как полагается, новобрачные все ж, не хухры-мухры. Хотя жениху всего то: то ли двадцать три, то ли двадцать четыре, а невесте – аж все пятьдесят. Век живи – век удивляйся.
2.
И вновь промелькнуло имя Абигейл, не столь благозвучное, как Хелена или русская Елена, но произносимое с американским акцентом, сильно деформированное от удара об скалы, не рассыпавшееся на миллиарды брызг, цельное и увесистое, как пушечное ядро, и хранящее тайну происхождения.
- Запиши мне свой телефон сюда. Не пишет карандаш, грифель стерся, чьёрт подэри. Погоди, есть губная помада. Диктуй.
Дикарев застыл: сам не двигался, а мысли рекой текли по руслу памяти. Канадская глубинка, островок посреди океана забвения. Дорога в скалах, круто спускающаяся к причальным постройкам. Легковой автомобиль близко у воды. Ветер шевелит короткие волосы незнакомки, рисующей красным губным карандашом без колпачка что-то в блокнот с надписью черным курсивом на чужом языке: «Note».
Дикарев заглядывает через ее руку и читает и слышит: А-би-гейл.
- Раз, два, радостно, - говорит вслух и повторяет: - Эй, би, гэйли.
Когда же это было? Когда он впервые уловил в воздухе волшебные слова и узрел колдовские строки, вписанные девичьей рукой в блокнотный лист? Когда... когда он урвал, сумел-таки урвать частичку красоты у природы и запечатлел лицо нет не на бумаге, а в памяти на фоне скалистых гор и по-зимнему хмурого залива? Запомнил снимок и был с ним таков, унося поспешно в трясущихся руках шедевр, как будто украл, снял его с нимфы, спящей, почти ничего не ведающей и такой прекрасной в своем незнании, в своем райском полусне-полудреме (глаза-то были открыты, но ничего, ничегошеньки не видели вокруг).
Тогда-то он решил сохранить его (её?) навечно, приберечь на века, зарекшись ни с кем не делиться драгоценностью ни в тот окаянный миг, ни впоследствии – покинув райские кущи и влача скучную жизнь обывателя. Ни за что на свете не отдам, говорил он себе. Почему себе? Потому что другие не спрашивали – они не знали. Никто не знал и не догадывался о его богатстве, о владении красивой мечтой, тайной за семью печатями (уж сургуча Дикарев не пожалел на это дело).
Как скупой рыцарь оберегал он от чужих глаз и ушей благосклонный дар судьбы, огненным шаром громовержца скатившийся с небес и запавший в сердце, вытеснивший оттуда иные образы и прежнюю тоску, спаливший дотла все прочие привязанности. «Какие, однако, всё это были глупости, - твердил без устали, как полоумный, постаревший и опустившийся до слёз Дикарев. Он успокаивал себя, щадил себя, спасаясь от еще больших страданий. Он вспоминал о былом без прежней горечи и сожаления, но ему все равно было больно. – Как, однако, мелки и ничтожны они, эти казавшиеся воплощением райских наслаждений былые впечатления. Подделка... И поделом тебе, - клеймил себя напоследок. - Не разменивайся по пустякам. Забыл: «Ехать, так на королеве!»
Он карал себя за что-то, страшась признаться за что именно, заставлял, насиловал себя обязательством: приказом отказаться от любых воспоминаний на эту тему. Клялся забыть её, как сон. Но оставлял за собой единственное, привилегированное, «эксклюзивное» право - «Никому не отдам! Это достояние принадлежит только мне» - любоваться памятным геротипом, засевшим кроме груди еще где-то глубоко-глубоко в мозгу, как... Нет, ничто не в состоянии выразить чувства.
Ничто не сможет сравниться с болью и радостью, попеременно или одновременно захлестывающими тело и разум, в моменты, когда перебираешь по памяти мельчайшие подробности - отпечатки событий. При этом шепчешь и выдумываешь в свое оправдание ничего не значащие силлогизмы: «стечение обстоятельств», «божественная удача», «награда за мытарства», «сон наяву» и т.д. и т.п.
А была ли эта волшебная фея на самом деле, уж не пригрезилась ли она ему? С него станет, и не такое случалось. И с ним и его окружением. И опять всё та же «ли», всегда она или оно, и всегда одно и то же: было, не было ли, привиделось или нет, какая разница? Жизнь, как туман, не разберешь: во сне всё происходит или наяву.
26. Начало.
1.
И вот - как перед нами, так и на всеобщее обозрение - собственной персоной во всей красе предстаёт Сергей Ефимович Дикарев. Он уже не тот щуплый мальчишка, или безусый юнец-призывник, не познавший женских прелестей. Не оперившийся баловень судьбы, словивший толику экстаза, безнаказанности и вседозволенности в эру после перестроечного вандализма. А полноценный по нынешним реалиям, но с неимоверно раздутым эгом и далеко идущими планами на жизнь заурядный пенсионеришка на заслуженном отдыхе. Надо же, дожил, бедолага. И ничего с ним не случилось. В заношенном свитере с потертыми на локтях рукавами, в трениках с отвисшими коленками, в шлепанцах на босу ногу.
Он восседает, как паша, как ему и положено в его возрасте, в удобном, но с имитацией под кожу кресле и без устали клепает однообразные скучные строчки. Они у него мелькают одна за другой, как за оконным стеклом вагоны встречного состава. Пронеслись и тут же забылись. Предложения, строчки, абзацы, главы нескончаемой эпопеи. Ему как бы их не жаль, его несет вперед неумолимо и безвозвратно. Пока не будет поставлена последняя буква, последняя точка.
На самом деле, это демонстрируемое безразличие к процессу и результату своего творчества - одна лишь напускная видимость. Дела обстоят гораздо серьезнее, и всё намного-намного сложнее, запутаннее, чем кажется, чем видится невооруженному глазу.
Планы покорить мир и оставить след в истории и тому подобное, - всё это осталось далеко позади. Как тот отгрохотавший по шпалам умчавшийся прочь состав. Всё это для него отныне побоку. Жизнь круто повернула и заменила, казалось, надежные и проверенные приоритеты другими. Разменяла копейки на рубли, мелочь на крупные купюры. Меркантильные и, опять же, как оказалось, сиюминутные цели сменились на вечные и бесценные ориентиры.
«Не на дорогие и полудрагоценные безделушки позарился я, - говорил он себе в тиши домашнего кабинета. - Надеюсь, что льщу себя не напрасно подобной мыслью, и могу занести в актив правильный с моральной точки зрения выбор, - опять же похвалил он себя, не удержавшись. – Клюнул я не на их баснословные перспективы и высокую рыночную стоимость - они-то как раз в нынешних условиях ничего не стоят, - а на ту идею подсел, на те ценности повелся, которые вообще не имеют цены».
Он даже позволил себе усмешку, горькую и саркастическую. Машинально, как будто на автопилоте (ведь не вставал с места несколько недель), поскреб он в плешивом затылке. Будто от этого движения мысли его могли упорядочиться и обрести верное направление. Все-таки волей-неволей закрадывались под корку настырные лазутчики, куда от них денешься, нашептывающие, что от всех его рассуждений здорово попахивает инакомыслием.
«А на те, которые не имеют цены...» Сергей Ефимович поймал себя на мысли, что и в мозгу независимо от его занятий, от того, чем он в данную минуту занят: написанием ли текста, готовкой, умыванием, стиркой, или вот как сейчас сидит на одном месте и ничего не делает – думает, он постоянно прокручивает сюжет, сценарий своего незавершенного труда. И неизвестно, его ли это мысли, слова, которые просятся наружу. Почти также, как было с ним и несчастными югами в далёком Монфальконе. Настолько далекими воспоминаниями, что они почти стерлись из памяти. Стали тусклыми и нереальными, как мокрая, в чернилах промокашка.
Осталось лишь вот это ощущение недоговоренности, недосказанности, как тогда: в туманные и прекрасные времена.
«И ни в какие времена не будут её иметь...», - кажется, уже говорил, писал, думал Дикарев. Потому что непонятно было, философствует ли он с самим собой, или творит в настоящую минуту, готовясь перенести весь этот «хлам» на бумагу. Или на экран компьютера через клавиатуру.
«Не будут её иметь, цену. Потому что их, эти неподкупные ценности, не измерить никакой известной науке и человечеству величиной. Разве что прожитыми годами».
Он закончил строчку, поставил точку. Невольно вышел стих. Не последнюю, а промежуточную, временную, пока что не докончит задуманное, не допишет до конца то, что начал много-много лет назад. И дальше погрузился в отстраненные от текста мысли.
А, может быть, они все же как-то, неизвестно как, но связаны с тем текстом, что Дикарев напряженно, с маниакально-депрессивным упрямством пишет, не жалея себя, час от часу, год от году, и кое-что все-таки осталось? Например, вот это: «оставить что-то после себя, построить дом, родить сына, посадить дерево».
Это было уже неинтересно. Большинство из вышеперечисленного выполнено, сделано, закончено. Не в превосходной степени, в виде, так сказать, далеком от совершенства, с грехом пополам, но всё же... всё же...
2.
«Боцмана висели в беседках, крася борт перед дальним походом...
Они проделывали эту процедуру который день подряд и явно не торопились с её завершением. Висели они и сегодня, также как и вчера и всегда, когда я проходил мимо.
Шел я не без конкретной цели. Каждый раз, когда я прогуливался с важным видом около скучающих работяг, под моей мышкой прятался ворох из бумаг и скрученных в трубочку плакатов. Там же грудились всевозможные папки, брошюры. Скоросшиватели, папки, журналы, бумага в обертке формата А4, чего я только не переносил за это время, пока они красили.
Почему-то я всегда задерживался на этом гиблом месте. Хоть на минутку, хоть на мгновение, но притормаживал. Не мог удержаться, чтобы не остановиться. Какая-то магическая рука придерживала меня за локоток, злой рок или провидение.
Не сдерживая себя и своё любопытство, я осторожно перевесился через леер по пояс и заглянул под киль. Я разглядывал сверху вниз их уменьшившиеся в размерах фигурки, облепившие покатый бок нашего железного дома на плаву. Застыв на одном месте, не в силах оторвать взгляда. Ну что поделать, не мог я просто так, не взглянув туда, вниз, пройти мимо этого действа. Не отдав дань, так сказать...
Но, при всем при том, не забыв крепко ухватиться всей своей взмокшей пятернёй за круглый шершавый поручень леерных ограждений. Для подстраховки держал. Чтоб не упасть. Одной рукой. В другой были... ну, понятно что. Может быть, даже чересчур крепко держал. Так, что пальцы онемели.
Надо сказать, что в душе мне было далеко не все равно, как это выглядит со стороны. Просто хотелось, чтобы никто из случайных свидетелей не заметил незначительной дрожи в моих коленках. Каюсь, как не прячься, а она все ж таки была. Никуда от правды не денешься. И скрывать её становилось с каждой минутой всё труднее и труднее.
В остальном внешне, как мне казалось, я ничем не выдавал своего волнения. Я пытался показать (а может быть, и доказать), что мне, чтоб они не подумали, все равно, есть ли передо мной препятствие, или его нет. Не естественно всё это, наверное, выглядело со стороны: моя бравада, моё кажущееся спокойствие и уверенность. Ну да что поделаешь, я такой, какой есть, не переделать.
- Я ну вот нисколечко, ни на грамм не боюсь соскользнуть вниз, - проговаривал я свои действия, как будто репетируя предстоящее падение. Находя в смелых словах странное воодушевление: они помогали мне обрести ту беспримерную храбрость солдат на пороге непоправимого. – Не боюсь скатиться и упасть в бездну, на дно пропасти, где тускло поблескивает вода залива, - присочинил я в конце, по привычке украшать свои фантазии символической виноградной лозой.
Это было смело с моей стороны, но близко к отчаянию, потому что морская поверхность отсюда, с верхотуры задравшегося к небу носа корабля, вовсе не казалась безобидной средой, а представлялась самым, что ни на есть смертельно опасным препятствием, стальным отбойником, к примеру. Который, к тому же, не слабо светил, подсвечивая снизу дорожку, а сверкал самым что ни на есть ярким пламенем, даже огнём на беснующемся солнце, как надраенный. Или другой пример: сиял, как всё тот же каток, в присно и вовеки веков забытом парке моих детских снов. Даже жалко было марать.
Я уже отчетливо видел, как моё тело летит и разбивается об него вдребезги, разлетается на мелкие кусочки и ошмётки. Шмякается с чпоком: с таким отчетливо слышимым звуком, что мурашки разбегаются у меня по спине под прилипшей к ней тельняшкой. Оно, как яйцо, падает и бьется скорлупой о дно сковородки. И растекается. Такая склизкая с неприятным запахом жижа. Ух, всё повторяется. Всё.
А вообще-то я ничего не боюсь. По жизни. Вот так, как есть, так и сказал. Это сиюминутная слабость. Она у всех имеется, со всеми случается. Важно её побороть, и тогда она не в счет.
Не боюсь я высоты, полета вниз, хоть бреющего, хоть ласточкой, хоть штопором, вообще никакого полета не боюсь, говорил я себе. И даже воспарял от этих мыслей. Я – отважный и бесстрашный до чертиков. Возможно, что и безрассудный. Но не трус. Никогда.
- Вот, и эти парни, что висят чуть ли не вверх головой на пеньковых веревках, позабыли о страхе, вычеркнули её из своих чувств. Они, кажется, даже надсмехаются над смертью, над трусливыми гуляками, праздно шатающимися по верхней палубе. Чем я хуже них?
3.
Кузя был ко мне ближе всех: он висел почти у самого ватервейса и вяло водил рукой с валиком по бугристой поверхности борта с пятнами сурика то тут, то там, окрашивая ее в равномерно шаровый цвет. Он закрашивал и те места, где сквозь старую грязную краску (всё равно, как не мой, она у него осталась далеко не чистой) пробивалась рыжая, будто россыпь крупных размазанных по лицу веснушек, и плодовитая, как вездесущий паразит, всепобеждающая ржавчина.
Я даже сплюнул с досады, неизвестно на кого и почему. Прямо туда отсморкался. Хорошо, что не попал на Кузькину макушку, то есть на лысину, а всего лишь прямиком угодил на прикрывавший её фланелевый берет. Досталось бы мне тогда на орехи, если б он заметил.
Кузя хоть и тихий малый, но вонючий, как клоп. Тронь его, шума не оберешься. Точнее не шум получится, а нытьё и зудеж в его исполнении. Этот парень из тех, кого обижать не позволено. Грех это большой. Это как бездомную собаку, или щенка укусить. Как обидеть юродивого. Человека не от мира сего, помеченного божьей отметиной. Не всем же быть одинаковыми. Духовных близнецов, как и уродов, полно на белом свете, ими земля переполнена.
Так я и не целился, просто так вышло, само собой. Бог, как говорится в народе, шельму метит.
Сверху и берет и его хозяин выглядели ужасно: замаранные в краске, грязные, точно трубочист и его команда. Головной убор серый от потертостей, в рыжих пометинах: веснушках, пробившихся, как сорняк, сквозь заношенную ткань, таких же ядовито рыжих и многочисленных, как на свежевыкрашенном борту плавбазы. И хозяин ничуть не лучше: такой же пятнисто-рыжий со следами засохшего сурика на робе. А поверх них свежие помарки – темно-синие мазки неунывающей кисти незримого художника. Вот уж кто потрудился, так потрудился на славу.
- Ну, Жека, ну, грязнуля, - не удержался я от замечания. – Как всегда, в своем духе...
Я в уме даже выругался нехорошо и сказал про себя: «Точно его обгадил кто». На самом деле грубее выразился, непечатно, ну да бог меня простит, зол я был на него очень сильно, на другана и земляка моего: очень уж непростительно позорил он нашу общую с ним родину – столицу.
- ...как будто пятна сурика сняли с железа и стряхнули ему на голову, - нашел я замену. - Я бы такой берет и носить не стал бы. Ни за что не надел бы на чистую голову.
Непроизвольно с моих губ сорвалось:
- Вот, шаровик! Лодырь.
Так бывает, когда экстраполируешь себя на место критикуемого и думаешь: «А вот я бы сделал намного лучше». И то, правда: какое мне было дело до Кузиной сознательности?
Мошка и Пашка Коваль болтались у самой воды над полоской ватерлинии. Они уже прошли до низа свои участки, тогда как Пончо, мой подзащитный толстячок, застрял на одном месте и, как видно, вовсе не торопился их догонять.
- Если на то пошло, если честно и откровенно, если мне дозволено будет заявить во всеуслышание, то, о чем я думаю, то я, так и быть, скажу. Скажу, что и мне в таком случае... пофиг, по одному месту, что он там делает, - подумал и сказал я. – Пофиг, что все они там делают. И мне также все равно, что они обо мне подумают... и другие что подумают. Мне все равно, что они, вообще, все без исключения обо мне думают.
Я разгорячился и раскраснелся. Ну и высказался я, конечно, понятное дело, как обычно, не наяву. В мыслях это у меня пронеслось. Вслух, пожалуй что, я бы не осмелился. Вот так, открыто.
Зашелся я почему-то, как сейчас это понимаю, от предчувствия близкой, вот-вот готовой нахлынуть и затопить с головы до ног волны сознания, что есть во мне и храбрость и беспримерное мужество. Вот ведь высунулся, не побоялся. И страх побоку. А её никто не видит, не оценит по достоинству, хоть век так простои.
- И для кого я только стараюсь? - крикнул я в сердцах. - Может быть, оттого и плюнул вниз, что не смог стерпеть. Вот, лично я совсем не равнодушный человек. Скорее наоборот. Никогда и ни за что не пройду мимо... мимо горя, несчастья какого-нибудь. Всегда окажу помощь, посильную, конечно, в меру своих сил и возможностей. Вот, и сегодня не случайно я оказался тут на баке, хотя мой маршрут несколько иной. Неспроста я отклонился от привычного расписания. Если хотите, то я сознательно пришел проведать своих товарищей. И сам, заметьте, без подсказки решил... А что решил? Ах, да... решил посодействовать им в их... в их... так сказать, труде.
У меня с губ чуть не сорвалось совсем неуместное здесь: «в их... ратном труде».
- Фу, как нехорошо бы это вышло, - сконфузился я, вдруг отчетливо вообразив, представив сказанное в печатном виде: на листе отстуканной на машинке бумаге. – Мало того, что это явный и небезукоризненный штамп, так еще как-то пафосно выглядит. Я ж не на трибуне. И совсем не ратным трудом они, эти бедолаги с боцманской команды, тут при всем честном народе занимаются. А, скорее наоборот, прохлаждаются на ветерку, тогда как я в душном и спертом воздухе...
Я чуть было не прослезился на этом месте своего воодушевленного, но скомканного риторического монолога, и едва не всплакнул от мрачных, посетивших меня неожиданно мыслей.
- ...сижу взаперти (в темнице сырой) и света белого не вижу.
Я на секунду ослабил хватку и выпустил из кулака спасительный, холодный и безразличный, но все-таки спасительный, металл поручня.
- Хотя тоже несколько фельетонно преподнес, - посмел я пожурить себя.
Поднял руку и быстро вытер струившийся пот: дело происходило в жаркий месяц июнь. А затем вернул руку на прежнее место.
- И еще что-то во мне есть, - продолжил вещать я, как оракул, - никуда не делось. То, что не передать словами, только мыслями. На грани предчувствий и подсознания. Что-то необъяснимое и неуловимое. Ответственность, чувство сплоченности с коллективом. Как это говорилось раньше, спаянность, что ли? Словом, я не одинок. Даже тогда, когда один. Вот как сейчас. В натуре.
Я еще раз быстро стер со лба.
- Но даже в одиночку готов отважно бороться со всеми, как... как тот Феникс, ну словом как кто-то там, возродившийся из пепла. Один на один со всеми, со всем наседающим на меня и жестоким в своём застывшем безразличии миром. Пристыжающим и почему-то ополчившемся на меня и неизвестно почему ненавидящим меня миром. Тогда как я хороший.
Я скрестил и вознес с мольбой руки к небу. Мысленно, конечно. Оторвать руку от перил, означало для меня верную смерть.
- На самом деле, я верю в то, что я хороший. А какой же еще? Хотя ругаю себя постоянно за такую самолюбивую оценку, за эгоистичную веру. Ругал раньше, ругаю и теперь. Хотя никогда, ни тогда, ни сейчас не пробовал доказать всем и всему миру, что прав. Вера не требует доказательств.
И уже спокойно, ровным голосом.
- И всё же не буду спорить, что всё это, что со мной приключилось, произошло не просто так. Не на ровном месте случилось. Все-таки чем-то я заслужил к себе непоправимую и несправедливую предвзятость. Вполне допускаю, что, может быть, даже в ком-то вызываю к себе ненависть. Допускаю, что способен и в состоянии возбудить в людях нечто схожее, с этим чувство.
И опять меня осенило.
- А может, всё это произошло по причине вполне банальной... даже тривиальной и компрометирующей? Из-за той свойственной личности черты, какую не скрыть никому, ни одному, известному в природе индивидууму под маской преуспевающего, идущего по жизни с высоко поднятой головой, изысканного, изящного в манерах и речах человека с большой буквы, а на самом деле обыкновенного прощелыги. Я сам виноват в таком вот ко мне пренебрежительном отношении людей. А?
Наступило молчание. Но оно не затянулось надолго.
- А? – повторил я спустя некоторое время, заискивающе и подобострастно, как просят о пощаде или милости. Но перед кем унижался, ведь никого рядом не было. – Виноват?
И не дожидаясь - все равно ответ оказался бы бесполезным в данных обстоятельствах, - продолжил лихорадочные излияния, больше напоминающие бред полоумного:
- А могло приключиться по той простой причине, что обладаю повышенной эмоциональностью и чувствительностью, что готов одновременно броситься либо в объятия, либо в драку в зависимости от этих самых непредвиденных обстоятельств. В воду, либо в полымя. И нет одного из двух. И, как любая бесшабашная личность, без подготовки, с бухты барахты, склонен к проявлению прилюдно чудес, нет, не храбрости, а скорее отчаянной глупости, или, что еще вернее, а может быть, это одно и то же, безумного отчаяния. Сумасшедший, не дать, не взять.
4.
Так я думал. И с этими мыслями жил последнее время.
- Что-то в последнее время они стали прогрессировать во мне, - подумалось, - эти каверзные мыслишки. Хотя родились рано – не сегодня и не вчера, а в самом начале срочной службы. Точнее, в момент подселения на корабль, а еще точнее, всё началось с моего заключения в каземат писарской комнаты. В этот же день, но часом попозже. Ха, время – прихотливая штука: час туда, час сюда, и судьба твоя решена. На долгие годы... определена.
Словом, в «канцелярию» меня определили, как любил выражаться не очень-то подкованный в терминологии гражданского делопроизводства, с узким кругозором и недальновидной политикой наш командный состав. Черт их возьми с их царящей в войсках вакханалией с распределением кадров.
Вот именно так всё и началось, как рассказываю. Ну, словом, это будет целая история. Не хочу углубляться. Да я её, кажется, уже рассказывал, то есть включил в сюжет, вплел, так сказать, суровой ниткой в ткань своего неумелого, непрофессионального повествования. Ну да, для себя ж писал, родимого, не для премий и выслуги лет. Бескорыстно. Так сказать, широкий жест души, полет мысли, тьфу.
Да и все выражались, не стесняясь: и вахтенные, и свободные от вахт, подвахтенные младшие офицеры. Не гнушались этим и наиболее яркие представители неограниченной власти над единственной, не обладающей какими-либо внятными правами прослойкой общества – рядовым личным составом - совсем распущенные и малограмотные россияне, то бишь мичмана. Сундуки, по простому говоря, по-нашему, по-флотски.
С неподражаемыми гримасами и очевидными любому профану признаками брезгливости на искривленных губах процеживали они в микрофон громкоговорящей связи фразы типа: «Строевому писарю пройти в канцелярию». И через пять минут: «Срочно пройти!» По их холеным лицам можно было прочитать, и перевод не требовался, и высокомерие и надменность и прочую спесь. Меня каждый раз как сквозняком сдувало при виде их раскормленных, сытых и довольных морд. Я прятался и не желал иметь с ними никаких дел. Благо, дверь запиралась на задвижки. Болт или любой штырь в паз, и дверь на замке, а моя келья – неприступная крепость. Я даже общался с ними через открытый настежь иллюминатор. А дверь отпирал только высокому начальству, которое не часто жаловала меня своим посещением. А мне это только на руку.
В этом не было никакой тайны, секрета: они все открыто потешались надо мной. Это было ясно, как божий свет за иллюминатором моей одноместной пыточной камеры.
Но я был вынужден терпеть издевательства. Ведь я служил, находился на службе, которая почетная обязанность каждого гражданина. Я должен был, обязан был подчиняться. И если не умел делать этого, то должен был научиться. Ведь я находился в неволе, в заточении, где действуют особые правила. При этом я не мог бастовать, открыто противиться насилию. Добровольно, ну или почти, разве разберешься теперь в природе рабства, обрек я себя на подчинение. Даже дал в том присягу. Отчизне дал, родине, а по большому счету, самому себе. Разве мог я предать самого себя. Разве мог я поступиться своим словом.
Правда, в повседневной жизни, в той ситуации рутинных обязанностей и в постоянном принуждении выполнять не нравящуюся мне работу, подчиняться чьим-то приказам я все-таки чувствовал себя более-менее комфортно, потому что казался себе достаточно защищенным. В отличии, скажем, от своего призыва, которому ежеминутно грозили тумаки и издевательства старослужащих. В конце концов, я мог и укрыться в своём застенке. Больше того, мог укрыть в этих стенах часть родственной, в силу принадлежности одному землячеству, страдающей от гнета поработителей, наиболее близкой мне по духу братвы.
Являлось ли преимуществом то относительно зыбкое в условиях военной службы обстоятельство, что я владел собственной, замкнутой и недоступной годкам территорией? Или нет? Я допер на последнем, финишном году моей жизни на корабле, когда меня, по сути, изгнали из моей крепости, посадив на мое место, которое раньше я называл никак иначе, как лобным, замену – молодого дрессированного парня-новобранца. Вот когда я понял многое из того, что раньше мне было недоступно. По разным причинам. И то, что не так страшен черт, как его малюют, и куда лучше иметь закуток, где можно зашхериться, чем слоняться день-деньской по многолюдной, перенаселенной воинской части, уместившейся в границах от одного железного борта до другого. И то, что спать без просыху, не есть удовольствие, о котором мечталось в тяжелые времена недосыпов. И, бог знает что, лезло мне в голову от безделья и беспросветности отныне существования.
- А ведь раньше он был, - вспоминал я с ностальгией. – Тот свет, тот луч в окошке.
И припоминал с каким наслаждением любовался видами и морским пейзажем сквозь запотевшее толстостенное стекло иллюминатора своей обители. Где ж она, есть ли, та мера хорошего и плохого? Добра и зла.
Всех спасти, конечно, мне было невмоготу, не по моим слабым силёнкам работёнка, не по моим небеспредельным возможностям поставленная задачка. Но хотя бы часть из них, утешал я себя. И впускал в тепло: зимой - замерзших, в сосульках на шинелях, осенью - продрогших, в промокших насквозь бушлатах карасей Мошкина и Кузьмичева. А вслед за ними Фисюна, провонявшего насквозь мазутом, затем поваренка Ширбаева, который приносил с собой горячую лепешку за пазухой – плата за приют. Кто только не входил ко мне за эти годы. Всех не упомнишь.
Я даже всплакнул.
От праведных мыслей, посещавших меня, я возвышался в собственных глазах, рос, возносился на пьедестал, бронзовел, становился значительнее и весомее среди сверстников, мешающихся под ногами, чуть ли не отцом-защитником, спасителем и наперсником обделенных народов. Лесть, пусть даже самому себе, сладчайшая из сладчайших отрав. Мне довелось это испытать.
Но я не был защищен от чужого мнения и, что весьма вероятно, от пересудов за спиной. Всюду ощущал я спиной и затылком сквозивший по всем помещениям, куда входил, холодок сверстанных впопыхах недомолвок и недружелюбных взглядов. Повсюду, куда ни ткни, оседали, как паутина или пыль, на стены и пол и даже на мою одежду эти пакостные и зловредные микробы, бациллы недружелюбия и открытой неприязни, враждебности.
Продукты вихрей, вызванных сплетнями и разнотолками в мой адрес, казалось, витали в воздухе. И мне приходилось ими дышать, вдыхать в себя и перерабатывать. Это был, конечно, ба-альшой минус. Здоровенный такой, как знак бесконечного «тире».
Наряду с сомнительными поначалу плюсами, которые, как оказалось на поверку, в итоге, говоря простым русским языком, в сухом остатке, все же плюсами и остались, и которые мне всучили, не спросив разрешения, я много потерял, если не проиграл. Спустил всё, что у меня было, весь барыш. И всё из-за этих «вихрей враждебных», из-за этих неусыпных преследований. Засыпали они меня порой с горкой, с такой впечатляющей по размерам горкой. Ой, как сильно засыпали, не дай бог такое кому испытать: с головой утопал я в них, вместе с ушами. Одно время по уши был в них погружен, как в бархан.
И, как сейчас мне это представляется, глядя с вершины лет на то, что происходило внизу, в долине молодости, из-за своей врожденной впечатлительности я очень и очень сильно был предубежден на этот счет. Доходило порой до болезненных проявлений. Но что я мог с этим поделать? Тогда, не сейчас. Сейчас бы я погрузился в спасительный благотворный транс, окунулся бы в магию творчества. А тогда мне это было недоступно. Мне было всего-то отроду каких-то девятнадцать ничего не значащих неспелых годиков.
5.
Потому-то я предпочел демонстративно не заметить новобранца боцманской команды по фамилии Старлеев. Он сидел на кнехте спиной ко мне, в той напряженной позе, в какой и я частенько пребывал, работая над рукописями, склоняясь над ними и мучаясь над их расшифровкой. Только вот сидел он на баке под открытым летним лучезарным солнышком в апогее, а я как обычно был заперт в четырех тусклых и безвоздушных стенах писарской комнаты далеко отсюда на периферии, на юте. Вот, и вся разница. Как говорится, угадай семь отличий.
В своем сознании я этого парня ассоциировал с тем негодующим, с претензиями на беспрекословное подчинение всех и вся властным миром гегемонии, в коем не находил себе места под солнцем. Не говоря уже о приюте. У него даже профиль напоминал мне одного из участников портретного сообщества из троицы: Карл Маркс, Фридрих Энгельс и Владимир Ленин, скопом собранных под кумачовые майские знамена. Кого же из них он мне напоминал, не пойму? Скорее всего, Ленина, Владимира Ильича, потому что тот был, как и юный боцманенок, без бороды, ну, словом, без той тугой густой растительности, какая обычно присутствовала на скулах его сподвижников.
Словом, как бы там не было, я его проигнорировал. Клянусь, я его не заметил бы даже в том случае, если он вдруг, ни с того, ни с сего запел бы «Марсельезу» или, скажем, «Интернационал» в полный голос или а капелла. Пусть будет даже басом или фальцетом, мне все равно. И если бы он вдруг метнулся от меня в сторону и бросился опрометчиво, не произнеся больше ни единого звука с бортика нашего легендарного «крейсера». Прямиком головой вниз. Видит бог, пальцем не пошевелил бы, чтобы спасти.
- Иди, иди, - неожиданно вывел меня из раздумий голос Старлеева, громкий и зычный, грозный. Про который говорят: громогласный. Озвучивший совсем не те слова, на которые я рассчитывал.
Он смотрел не в мою сторону и следил не за мной. Его внимание было приковано к горе малярам, от которых он ждал сигнала, чтобы перенести веревки подальше. Мне достался только его бритый затылок.
– Ну, чего глазеешь, писарь? – прибавил он, не оборачиваясь и явно недовольный моим появлением. – Тебе говорю. Чего отвлекаешь пацанов от работы?
- Спиной что ли видит, - подумал я, наливаясь кровью: по опыту знал, что столкновение неизбежно, если только поддаться на провокацию. – Вот паразит. Вот гад.
Но смолчал, выжидая.
А он медленно начал разворот, не торопливо, как бы нехотя, длившийся как будто бы целую вечность. И только, когда полностью повернулся ко мне, торжествующе, с ноткой превосходства промолвил, выдав всего-навсего одно лишь только скупое на интонации словечко.
Как будто одолжение мне сделал. Своим обращением. Тем, что спустился с небес на землю, снизошел до моего ничтожества. И больше ничего после этого предпринимать не пожелал. Видите ли, не соизволило его величество и пальцем пошевелить.
Но какое это было слово! Этим, своим красноречием, он окончательно-то меня и добил.
А ведь поначалу я не разобрал, не понял смысла этого его слова. О другом думал. До него ли мне было. Но когда врубился, когда понял, что он сказал, мне стало очень нехорошо. Очень плохо мне стало. Заколдованное оно у него, что ли, это его слово, подумал я? Поразило оно меня, ранило больно. Может быть, даже убило. Не на смерть, не наповал, но все же.
- Это было не просто слово, как оказалось. Совсем не безобидное слово, - я уже с воодушевлением приступил к разрисовке.
Еще не картины даже, а неостывшего карандашного наброска. Малюя жизнь, как полотно, в яркие и живописные акварельные краски. Меня было не остановить, меня несло. Я уже делился с кем-то, пересказывая и перескакивая с образа на образ, и приукрашивая катастрофические последствия неожиданной встречи.
– Оно представилось в моем сознании чем-то более вещественным, чем просто звуки, - спешил я поделиться. - Таким кругленьким, увесистым камешком, голышом. И он, понимаете, кинул его, метнул в меня. Ну, может, не совсем в меня, но однозначно в мою сторону целил. Целый булыжник с реактивным звуком вылетел у него изо рта. Во как. Как из пращи. И прямиком угодил мне ни куда-нибудь, а точненько в голову, в самое темечко попал проказник, даже в глазах стало темнёхонько. Нанес мне, понимаете, не совместимые с жизнью увечья. Инвалидом сделал. Во как.
- Бездельник! - Я помню, сказал он.
И хотя всё произошло стремительно, произнес он это, тщательно подбирая буквы, как мне показалось. Даже тон подладил такой, что мурашки по коже: неспешный, но метко направленный, целевой, чтоб, значит, наверняка.
Я могу поклясться, что он фыркнул при этом, как только увидел, какой урон мне нанес, и какое потрясение я в результате испытал. Думаю, он обрадовался. Недаром шаркнул ножкой, как добрый конь в стойле, когда тому приносят охапку овса. Или румяное яблочко.
- Я еще и слова не успел сказать, а ты... ты уже... – кажется, пробормотал я, вспыхнув и почему-то слегка заикаясь. Должен же я был ему хоть чем-нибудь ответить. Дать сдачу.
- Вот и не говори, - сказал Старлей спокойно и рассудительно. Как мне показалось, даже примирительно. Но это было обманчивое впечатление. Мне ли его не знать.
Он поковырял в носу не разгибающимся грязным, в краске пальцем и сплюнул слюну, тягучую, как клей, прямо себе под ноги, на чистую и вымытую палубу. Весь его вид говорил, что ему наплевать, что я о нем думаю, и что он меня ни во что не ставит и относится ко мне, как к плюгавой козявке, к червяку или к муравью, например. В упор, мол, меня не наблюдает рядом с собой.
- Ну и пусть, пусть так думает, - подумал и я. И тут же: - Фу, какая гадость, гадость-то какая! Только посмотрите на это, – это я о его демарше с плевком и сморканием.
В голове моей кучно и россыпью как будто дробью пальнули. Лихо с ветерком пронеслись многочисленные и разноречивые мыслишки. И это несмотря на то плачевное состояние, в каком она оказалась по вине негодяя, несмотря на шум и гвалт, стоящий в ней, как отзвуки от выстрела. Собрать их, конечно же, мне не удалось, несмотря на все мои старания.
- Ладно, потом соберу, - запоздало подумал я. - Вот ведь, нашел себе занятие, урод. Прям, как Жека стал.
– Топай, топай себе. Туда, откуда пришел, - прибавил Старлей и ухмыльнулся. – Или туда, куда шел.
И ножкой этак шаркнул. Или мне это показалось?
6.
Обиженный и оскорбленный, я проследовал дальше. Драться не хотелось. Да и что это за повод для драки? И только на юте, проскользнув в свою келью, я, не сдержался и зашелся в дикой, неописуемой по силе и интенсивности выраженных эмоций пляске смерти.
- Он сейчас... в эту самую минуту... сидит вот там... на кнехте, - стал бубнить я, как заведенный, вначале без перерывов и остановок. – Развалился, как барин. Радуется. Торжествует. А я... я....
Я спешил и торопился высказаться, точно меня кто мог остановить. Как о чем-то далеком и недоступном говорил я сквозь предательски проступившие на ресницах слезы. Даже в мечтаньях недоступной для моей персоны роскоши. Мне давно такая роскошь не снилась: фантазировать на эту тему. Это было для меня табу. Это было, все равно как заживо сдирать с себя кожу. Но я только безмолвно открывал рот, как рыба заглатывая воздух. Я был не в силах что-нибудь сказать вслух. Так, только лишь отдельные высказывания вылетали с моих губ. Наверное, те, которые уж совсем никак нельзя было сдержать и затолкать обратно в рот. И этому мне было не привыкать: сызмальства я был приучен держать язык за зубами и понапрасну словами не сыпать. За слова можно было и ответить в советское время. И эту прописную истину знал каждый. Я в том числе. Может, она во мне укоренилась вместе с кровью отца и матери, которые испытали немало. Вместе со всем нашим народом, который теперь, много лет спустя отправил меня на «передовую», вручив вместо автомата ручку и в другую ручку символический ключ от будущей судьбы – гашетку от пишущей машинки. Не от машинки, а от настоящего железного монстра немецкого производства с драконовскими, иногда залипающими клавишами.
Нужно было - исторически было так заведено – хранить всё в себе, спрятать и держать под замком, чтобы никто не проник внутрь и не разведал твоё сокровенное, то, другим знать не положено. А то греха не оберешься. Я и хранил, как завещали отцы. Только часто во мне вскипала ярая злоба, недовольство насилием, я не мог мириться с несправедливостью и затворничеством, моей души хотелось выбраться на свободу и не молчать, а говорить всё, что ей хочется. Я знаю, многим этого хотелось. Только не каждый мог себе это позволить, вот в чем беда.
Вот и сейчас ответная реакция не заставила себя долго ждать: я мгновенно рассвирепел, пришел в бешенство от одной только мысли, что Старлей сейчас, там празднует. Ликует и празднует победу.
Я попытался угомониться и успокаивал себя, как только мог, но медленно и неуклонно все-таки выходил из себя, терял самоконтроль. Я начал вести себя так, как ведет себя река, когда переполняется через берега в моменты половодья, как ведет себя море во время приливов, как закипает вода в чайнике и отчаянно просится наружу, выплескиваясь через края.
Я бессознательно воссоздавал штрих за штрихом живописную картину безмерного счастья и ликования врага над поверженным телом, и тем самым накручивал себя до неимоверного накала. Меня было не остановить. Поздно.
Отныне Старлеев занял всё пустующее пространство вокруг меня, заполнил всё вакантное место в моем воспаленном и закипающем от неукротимой ярости мозгу. И как положено узурпатору, он, точно только что одержавший победу и не успевший вполне насладиться лаврами полководец, сидел в моем представлении на железном черненом троне – на холодной и густо крытой чернью тумбе под швартовы. Величественно и надежно, как литой монумент.
И тут же я продолжал плавное поступательное движение сюжета его возвеличивания. Как в немом кино. Старлеев пересаживался на моих глазах на белого коня в золоченой сбруе – сам же оказывался наряженным в отражающие солнце блистательные доспехи - и въезжал на нем в мою бушующую всеми ветрами и грозами разламывающуюся голову. Словно в каменные врата покоренной столицы. Как в каком-то старом фильме-сказке: о Садко, или Илье Муромце.
– Он там. Ве-се-лит-ся. А я, я - здесь, - бормотал я пересохшими губами.
Я видел, экстраполируя назад своё местопребывание, как он подпрыгивает в седле, то есть лихо гарцует на тумбе, точно на необъезженном скакуне – белом мустанге, если такие встречаются, конечно, в природе, или на иноходце, который в галопе неправильно приставляет копытца и о котором я читал у Майн Рида.
Вдруг я воскликнул и в порыве гнева с нескрываемым злорадством стал оживлять произношением вслух старые, проверенные временем и испытанием на людях заклинания, коварные, мстительные и безграничные по своей жестокости. Удержать меня было некому - да я бы и не дался, если на то пошло, - поэтому они вышли у меня довольно не плохо. Жаль, некому, опять же, их было оценить по достоинству.
Пожелания касались аспектов здоровья врага и относились к видам изощренных вредительств. Я полагал и где-то далеко и глубоко в недрах своей души надеялся на это, что, может быть, его задница все ж таки прилипнет к металлу, или, на крайний случай, он заработает геморрой, или какую иную нехорошую болезнь.
Меня теперь уже ничего не сдерживало от бури фантазий. В такую горячительную, тревожную и, я бы сказал, роковую минуту, постигшую меня на пути к освобождению разума. Тем более в том взбалмошном состоянии, в каком я оказался, заметьте, не по собственной прихоти, а по воле несчастного случая. И так как я находился под надежной защитой не только железных сводов, аркой нависших надо мной, но и непробиваемых стен, выкрашенных в желто-слоновый цвет, опасаться мне было нечего. К тому же за потолочными конструкциями высоко надо мной, невидимое глазу, но от этого не менее грозное и надежное, пряталось от взора – но я-то знал о его существовании - устройство, или точнее сооружение загадочного предназначения. И оно также охраняло мой праведный сон по ночам, а днём – неустанную деятельность на благо вооруженных сил и отечества. А попросту говоря, это была пушка с торчащим, как фаллос с железной эрекцией, сто миллиметровым стволом в придачу.
Поэтому-то мне всегда казалось, даже когда я выходил из себя и не отвечал за свои действия, что лично я в относительной безопасности, и мне ничто, или почти ничто, как на это посмотреть, не угрожает. И еще, что из-за стен своей крепости я могу позволить себе всё, что душе угодно. Даже какую-нибудь гадость. Любую месть и любое непотребное членовредительство заклятых врагов. На войне, как говорится, все меры хороши.
Сознание от близости под рукой оружия, способного убивать и калечить множество людей и не только их, а и железобетонные постройки, и не только рядом, но и за добрые десятки и сотни километров отсюда, вселяло в меня просто мистически недоступные доселе чувства и зевсоподобную уверенность в собственное могущество. Ну и, наверное, всё та же ассоциация с рукотворным фаллосом помогла. Как же без них, без сексуальных фантазий. Тем паче девиц под рукой не оказалось, да их и не могло быть на этом отрезке жизненного пути. Да, я был почти как псих. Взведен и без тормозов в своем стремлении покарать неугодных.
- Во всяком случае, меня бы это в какой-то мере реабилитировало, - вернулся я к разговору об увечьях. - Почему бы нет? Ну, хотя бы на первое время.
Я чуть не плакал, моля о свершении правосудия не то бога, не то командира корабля (в нынешних условиях он его заменял). И послушная мысль уводила меня дальше. Невольно я подумал о потенциальной возможности всевозможных и многочисленных ранений Старлеева, нанесенных ему. Почему бы нет? Вполне вероятная картина. Мне даже стало легче от этого.
- Будь я всемогущ, или хотя бы будь всесильным, а не тем, чем я есть на самом деле, я бы предрек ему совсем не славную кончину. Скорее позорную, - размечтался я. - Или хотя бы имей некоторую толику прав. Как наш кэп, например, капитан первого ранга...
Но тут же я припоминал незначительный и не очень обнадёживающий факт для воплощения замыслов. В моей памяти всплыла маленькая, упущенная мной деталь: у боцманенка под задом лежал подстеленный тканый коврик из пропилена. В сердцах я не удержался и обругал всеми нехорошими словами, какие имелись в моем лексиконе, а их было немало, поверьте мне, нашего корабельного плотника. Сегодня, я был особенно щедр на пряники и раздавал их направо и налево, всем подряд, кто под руку попадется. Ну и сильно же вывел меня из себя этот Старлеев.
Плотник штамповал коврики десятками, если не сотнями, как выпекают горячие пирожки. Он выпускал их на волю из своей плотницкой, что располагалась под баком как раз напротив шпилевой. Уютное местечко для карасёвой шкерки. Раздавал их кому придется. Без разбору. Что особенно неприятно и добавило мне новую порцию злости так это то, что этим плотником был не кто иной, как мой лепший друг Мошка. Вот еще одна вражина!
- Он-то вот там, а я тут. - Мой гнев постепенно сходил на нет. Я, охолонув, уже готов был даже сменить гнев на милость, и уже укорял самого себя, ругая, на чем свет стоит, своё бессилие что-нибудь изменить в судьбе. Не то, что в чужой, а и собственной. - Не сумел навести порядок в своей жизни, так нечего другую ломать. Бог ему судья, – уже примирительно заключил я.
И все же я страдал. Я терзался сомнениями и разрывался на части от противоречивых мыслей. Я завидовал Старлееву. И в то же время, несмотря ни на что - ни на то, что он в тепле и достатке, теперь уже старшина второй статьи, то есть командир, младший, все-таки начальник, и, несмотря на другие привилегии, розданные ему командованием за последние полгода, да и при любом раскладе, - он все-ж-таки оставался для меня неудачником. Несчастливым человеком. Я считал его таковым. В отличие от нас с Мошкой. Это было ясно, как божий свет за моим иллюминатором. Он рядом с нами даже не стоял. Близко.
Как-то так получалось, что все равно он был незадачливым, по моему разумению, и требовавший к себе жалости обормотом. Неизвестно почему. Вот уж правду говорят, что ненависть, бывает, сменяется любовью. Или не любовью – какая там еще любовь возможна по отношению к однополому прыщавому зазнайке, он же не баба, и тем более у меня к нему, – а другим чувством, прямо противоположным.
- Ну, и черт с ним, - смачно выругался я. Надо же было что-то сказать в его адрес, а плеваться, как он я не умел. – И все же, - подумал я, - чего бы я только не отдал, чтобы оказаться на его месте, незапертым в четырех стенах, свободным, или почти таковым: свободным, не закрепощенным, независимым от прихоти надсмотрщиков. Человеком. Не ограниченным в своих поступках и желаниях. Вот, даже Старлей не гнушается вступить в диалог с таким человеком, как я, глубоко ему ненавистным и презираемым. Он выше предрассудков. Он даже не стесняется вести себя, как... как скотина: плюётся и сморкается на свою одежду. Нет, уж кто-кто, а он никогда не будет подневольной игрушкой в чужих руках. Нет, и вовсе я никакой ни Зевс. А самый что ни на есть низкий, низкосортный плебс. И все-таки я буду стоять на своем и бороться за своё. Да, за глоток свежего воздуха, за одну только минутку свободы я готов... готов... да, на что угодно пойду.
Меня опять понесло на всех парусах. Они то наполнялись, то опадали. Не знаю, чем бы всё это закончилось, если б дверь внезапно не открылась. На пороге стоял вестовой с депешей от замполита. Ну, никак не хотел оставить меня в покое мой душеприказчик с двумя большими звездами на погонах.
- Клади сюда и иди, - сказал я и указал на край стола. – Молчи и иди. Не надо слов, я итак все знаю, что тебе велено мне передать.
Вестовой пожал плечами и исчез, также быстро, как появился.
7.
Утихнув, я постарался отвлечься от фигуры Старлеева, от его кандидатуры на расстрел или повешение. И предпринял попытку совсем о нём забыть. Вычеркнуть из расстрельных списков. Не помиловать, но отложить исполнение наказания. На неопределенный срок. Так сказать, до выяснения всех обстоятельств и причин преступления.
Прочитанные книги, а особливо детективная литература, даром для меня не прошли. Кое-что выуживал из памяти и вставлял в мысли. Да и в текст черкнуть не гнушался, и в речь, прямую и косвенную: иной раз брякну, а потом думаю, что это я такое сказанул, откуда это я выудил.
- Захлопнись! – сказал я себе. – И думай о хорошем. Как будто его нет, и не было в твоей жизни. Мало тебе забот. А для этого необходимо чем-нибудь заняться, - осознал я.
А так как печатать мне не хотелось, я снова принялся за старое (вот ведь, недоделанный): с приглушенной горечью растравливать ноющую болячку (вот, дурак, и неймется тебе?), то есть припоминать то унижение, какое испытал на баке. И потом дальше увела меня мысль по крутой тропинке – на дорогу «домой». Я оказался вначале на полубаке, а вслед за этим на низеньком шкафуте, откуда явственно слышался соблазнительный плеск волны за бортом. Колдовской звук почему-то сопровождал меня повсюду, там, куда только не ступала моя нога. Будто проклятая кем-то. Как в тот злополучный день, так и в последующие.
- Все напасти свалились сразу, в один день, - подумал я, желая оправдать своё тягостное самочувствие и подавленность непредвиденным стечением обстоятельств.
О, как же бессовестно и бесстыдно я лицемерил! Это самому себе. Непростительно и легкомысленно с моей стороны.
– И что это за кара такая меня постигла? – горестно вознес я руки к небу, но тут же счел уместным и даже необходимым в данных условиях признать неправомерность упрека. – Чудак-человек, да они преследуют тебя почти что каждый божий день. Вот, как только проснешься, так и начинается.
Только я сам мог исправить свою психику, привести её в первоначальное состояние, навести в ней порядок. Хотя бы относительный. Что было крайне важно, ибо в четырех стенах можно сойти с ума и здоровому трезвомыслящему человеку. А что говорить обо мне, когда провести и дня без напряженного диалога с самим собой было выше моих сил, тем самым доводя себя до ручки. Или до точки.
Этим я и занялся. Последовавшие за этим слова, точно эликсир, подлечили меня и утихомирили на время. Усмирили.
- Соврать себе ты, конечно, можешь, но от этого вряд ли тебе станет легче. Так что и не пытайся, даже не пробуй. Не усугубляй свою итак незавидную участь, не надо. Только хуже будет.
Шкафут оккупировали бездельники БЧ-2. Их было так много, что глаза заболели. Они, как муравьи, расползлись по всей длине корабля: начиная от шлюпочной палубы и заканчивая кормой. Сгрудились и копошились у катеров, орудуя кистями и валиками по днищу, натирали палубу ногами в прогарах, вдавливая каблуками в черненую поверхность лоскуты войлока, свешивались с лееров вниз также, как я, и кричали кому-то туда в преисподнюю.
Там было не так высоко, и всё равно я не знал, куда деться от охватившего меня вдруг стыда, залившего лицо, точно его облили краской из ведра этих псевдо-маляров. Цветом только иным - красным, а не фальшиво-синим, шаровым. Мне почудилось, что они - в отличии, скажем, от молодого боцманенка – разгадали и раскусили меня. Я и тут не удержался от соблазна заглянуть в заманчивое и неизведанное, запретное для меня в силу... словом, могу привести массу причин.
Они поняли меня без лишних слов с моей стороны. К чему слова? Может быть, сыграло роль коллективное мышление – все-таки их там было немало. Как минимум, гавриков двадцать, а может и того больше. Два или три отделения. БЧ-2 всегда передвигались толпой. Точно телки, брели на водопой, и при виде питья рассеивались по бережку. Их было порой так много на корабле, что невозможно сосчитать. Разве что по количеству пушек на брата, или наоборот: по количеству голов на одно орудие. Вот так-то. Пушек-то насчитывалось двенадцать единиц, и если на каждую из них свой расчет по четыре бойца, то получается... Много, одним словом. А то и по десятку приходилось. На стомиллиметровую дуру, например. Плюс приписные: наводчики-лоботрясы, вроде меня... Так что, всё равно не сосчитать. Если охота, считайте.
Они догадались, что я не тот, кем прикидываюсь. Что я безумно боюсь высоты... но готов броситься с самой высокой кручи в пропасть, чтобы доказать...
Но что доказать и что я должен был доказывать, и кому я должен был, я так и не придумал.
- Да и вряд ли придумаю когда, - прикинул я и решил. - Да и стоило ли что-либо доказывать? Прямо тут, не сходя с этого самого места.
Я махнул рукой. Как безнадежный жест. И вдруг мне полегчало. Свободно так стало, что хоть взлетай. Не полностью пропал груз, но плечи распрямились. Правда, ненадолго.
- Боже мой, - сказал я, и стал терзаться - на сей раз уже иной, свеженькой - напастью: угрызениями совести. – Ведь, что я тогда подумал? - озаботился я новой мыслью. - В тот миг, когда увидал их всех вместе на шкафуте, вывешенных на многочисленных веревках за борт. И тут тоже висят! Вот, что я тогда подумал. И они тоже.
Я бесцельно побродил туда-сюда, меряя шагами писарскую и прислушиваясь к ритмам ударов своего сердца. Хватило четырех шагов в одну сторону, и трех обратно. На четвертом я застыл на месте и, обхватив свой стриженный под ежик круглый череп, почти такой же, как у Ёрика, надолго задумался. И вдруг с гневом бросил взгляд на стопку бумаг, лежащих на столе и которую я принес с собой.
- Или вестовой принес? - пробормотал я. – Надо же, все висят. Всех повесили. И только я... нет. Нет, в самом деле, так недолго и расшатать свои нервы до полного упадка, подорвать здоровье в расцвете сил. Но что делать? Как с этим справиться. Самому. Один на один с собой. Кто поможет?
Ответ пришел быстро. Так же, как и любое незапланированное, нежданное и негаданное, невесть откуда взявшееся спасение в виде снизошедшего до меня прояснения в мозгу:
- Нужно срочно тормозить, брать быка за рога и останавливать свою буйную фантазию.
Кто бы мог подумать, что я соглашусь с этим утверждением. Аксиомой, теоремой, законом. Но это было так. Я послушался. Хотя, не каждое послушание послушанию ровня. Помню один закон, преподанный в технаре: Бойля-Мариотта называется. Сам закон уже туманно, только намек остался, а вот что касается названия – это-то засело на века.
Однако, совсем перестать думать я уже не мог. Каюсь, грешен.
Мне было не столько обидно за инквизиторский упрек Старлея, за его бесчувственные слова, особенно за одно, к которому я относился неравнодушно, и с некоторых пор примеривал его на себя, как, скажем, гюйс или берет перед построением, сколько задевало его нескрываемое презрение. И еще одно: осознание в какой-то мере справедливости и правомерности его, такого высокомерного и беспощадно-жестокого отношения ко мне не давало мне покоя, продыху – я задыхался; оно не давало мне возможности ослабить контроль над собой. Будто я вечно принужден был сидеть на привязи, как цепной пес. Упрекать себя, карать. Молча. Даже лаять мне запрещалось.
И при всем при том я сам иногда - а, может быть, это происходило и постоянно, вне зависимости от меня, от моих намерений и поступков, - казнил себя, занимался самоунижением, если не самоуничтожением. Я мучил себя мыслью: заслужено оно мною - такое отношение людей, или нет? Или я всё это себе напридумывал, и ничего этого и в помине нет.
И дело было даже не в Старлееве. Дело было в них во всех: в этих стриженных под полубокс и ёжик парнях, которые пристально наблюдали за мной. В сотнях и тысячах внимающих мне с потаенной надеждой и любопытством глаз. Молча, ни проронив ни слова, ни выказав ни одного жеста или движения в мою сторону, они следовали за мной по пятам неустанно. Как оловянные солдатики из моих детских снов. Как будто им было не все равно, что у меня на душе. И они шли за мной, повинуясь какому-то зову, мановению моей руки, хотя я им не махал.
Я-то знал, я был уверен в этом, в том, что они следят... следят за мной. Неустанно. И тоже думают (ведь есть же у них голова на плечах, а в них мозги). Тоже думают, как и я. Как и любое мыслящее животное. Просто не могут не думать. И мысли их идут в том же направлении, что и мои, потому что всё похоже в мире, и люди все похожи друг на друга, в основном, в основной массе своей. Бывают, конечно, изгои, исключения, но все же... И, что особенно важно, для меня, во всяком случае, также дают всему, что видят, свою оценку. Которая важна для меня. Она для меня, как приговор. Не больше, не меньше.
Но видит бог, никто из них не сумел бы пригвоздить меня к позорному столбу настоль умело, настолько изощренно и жестоко, как делал это я сам наедине с собой. Иной раз мне казалось, что я даже находил в этом удовольствие: в собственном падении, в ударе о препятствие. В своих, не в их, глазах я давно скатился до плинтуса, и мне не было нужды - как умел, утешал я себя - в еще одном осуждающем и карающем подсматривающем оке.
Но иной раз я останавливал себя посреди своей убогой комнатушки, всего в полушаге от мистических очертаний эшафота и задавался разумным вопросом: «А настолько ли велико моё прегрешение перед всем человечеством, чтобы так казнить себя?!»
27. Григ.
1. Врата рая.
Из Владивостока вышли поутру. Сыграли учебную тревогу. Экипаж разбежался по боевым постам. Кэп скомандовал: «Швартовым командам прибыть на бак и ют. По местам стоять...» и дальше что-то, что именно уже и не помню. Отдали швартовы.
А помню переход длиною в десять суток. Или около того. Звездные летние ночи. Ночью несчетное количество ярчайших звезд рассыпалось по небосклону, черному, как бархатное полотно в актовом зале, распростертое над головой на круглую дату: двадцать третье февраля. Оно было прибито гвоздями к потолку. Боцманята постарались. Не пожалели гвоздей.
Из своего укрытия – совещательной комнаты высшего офицерского состава – я наблюдал эту живописную картину, раскрыв рот, обалдевший и пораженный в самое сердце. Словно стрелой Амура. Как тогда: в тот самый день, когда рассматривал во всех подробностях, задрав голову, не звездное небо, а однотонную маркую ткань. Воистину присно и во веки веков незабвенное магическое число – а на самом деле, всего лишь жалкий трухлявый листочек в висячем отрывном календаре. Двадцать третье февраля, язви его душу.
Да, что там говорить, что это за концерт такой! Такой-сякой. На день Советской армии. Так, пустячок. Сыграли и забылось. Да, что там Амура, этой мелкой и узкой дальневосточной речушкой... в сравнении, скажем, с океаном. Было с чем сравнивать. На сей раз меня поразила гигантская океаническая стрела, пущенная сразу со дна двух морей: Восточного и Южно-Китайского. Двумя стрелами, если на то пошло меня пронзило. Нептун, в отличие от Зевса, не экономил на стрелах, расшвыривался ими, как полоумный. Одной – в левый желудочек мне угодил, другой – в правый. Не насмерть, конечно. Но ощутимо так мне досталось. Хотя, вполне терпимая боль.
Ха, действительно терпимо. То ли было.
Когда меня резал Склянкин на провонявшем потом операционном столе, потому что до того - до меня - там побывал Пончо, мой закадычный друг Кузьмичев, я и не такие муки испытывал. Как сейчас помню, совершенно равнодушным и безразличным взглядом осматривал я открытую ранку на руке. Не ранка, а целая рана, кровоточащая и смердящая. На моей коже зияла яма с неровными рваными краями. В ней, на мой взгляд, могла уместиться не только промокающая кровь вата тампона, а вся ладонь хирурга.
Правда, честно признаюсь, Склянкин, каким бы уродом он не был, все же кольнул меня иголкой перед вивисекцией. Хотя я его об этом не просил. Зачем? Он же не руку мне отрезал. Всего-то кусочек.
- Что, в первый раз? В жизни не видал вскрытый фурункул? – пробубнил себе под нос насмешливый офицер Склянкин. Он не отличался остроумием.
Мне не хотелось ему отвечать, не долюбливал я этого субчика-рябчика с накрахмаленным стоячим воротничком, приголубленного и прикормленного замполитом. Впрочем, как и его шефа по партийной работе. Но пересилив отвращение, я все же сказал:
- Что правда, то правда: такое... недоразумение со мной приключилось впервые.
- Тогда с крещеньицем, Вас, голубчик, - кажется, произнес Склянкин.
- Спасибочки, - поблагодарил я. - Понимаете, Петр Петрович...
«Или Акакий Акакиевич... Сейчас уже и не вспомню, как его звать-величать, не велика птица, или гусь, по нынешним меркам, окидывая пристальным взором прожитую вечность», - подумал я.
– Я сызмальства, с ранних лет воспитывался и рос в санитарно-стерильных условиях. Моя мама, бывшая медсестра, была тронута на чистоте и порядке, потому оберегала единственное чадо от любой заразы. Представляете, чтобы она сказала при виде такой разрушительной картины на вашей кухне?
Склянкин что-то пробурчал, невразумительное, типа: «Угу».
«Надо же согласился, - подумал я. – А ведь запросто мог поспорить с моей точкой зрения, выдвинутой, так сказать, снизу, исходя из моего неудобного, так сказать, лежачего положения. Вероятно, да и скорее всего, его точка зрения на происходящее - на сопутствующие любой операции варварские условия - несколько, м-мм, иная. Допускаю, что она может быть прямо противоположной моей».
- Так что режьте себе на здоровье, - сказал я как можно теплее. – И не беспокойтесь о последствиях. Главное, скорее закончить. Пока мама не пришла.
И отвернулся, чтобы не видеть изумленного лица капитана медицинской службы, пытавшегося разгадать, чего такого я только что ему тут наплел, что сморозил, и какую маму имел при этом в виду. Это на боевом корабле. Во время прохождения обязательной и даже срочной военной службы. Которая почетная обязанность.
А теперь, после небольшого предисловия, я с вашего позволения вернусь к приятным моментам жизни. Не всё о плохом вспоминать и о скорбном гундеть. Как попёнок.
На корабле во все время перехода я не переставал восхищаться, как маленький мальчик радуется цирковому представлению, развернутому передо мной – не стараниями боцкоманды, а самой матушкой-природой - полотну, неописуемому и невыразимому в словесной форме. Я не мог сдержать сладостную дрожь в своих членах при созерцании столь грандиозной и величественной красоты. Пафосно звучит, но это так. Слава богу, то была уже иная дрожь. Не чета предыдущей. Не приемлемой для меня и недостойной.
Я был охвачен чувством безграничной благодарности непонятно к кому и с какой стати. Потому что этот или эта инкогнито вселили в меня наконец-то спокойствие и уверенность. Спокойствие на первом месте, а потом уверенность. Уверенность в том, что это благодушие, это благоденственное настроение пришло надолго. Надолго и надежно дало во мне зелёные ростки. Побеги.
Я был порабощен навечно этой ночной красотой, и, удивительно, рабство казалось мне не оскорбительным. Потому что только ночью, по ночам, когда всё затихало и замирало, и все, казалось, уснули беспробудным сном: и люди, и... «птицы, и звери, и орел, и куропатка...» я мог почувствовать себя на корабле наконец-то освобожденным и защищенным. Впервые почувствовал себя счастливым в объятиях этой тишины. Чуть ли не так, как сосущий материнскую грудь младенец радуется жизни на трепетных, оберегающих его покой и сон руках.
Только ночь вокруг, чернота и тишина, такая, что слышно, как колотится сердце, звезды светят далеко-далеко, но почему-то кажется, что близко... хорошо. Никого рядом нет. Спокойно и от этого радостно. Будто не на службе я и далеко-далеко от дома, а в пионерлагере, на отдыхе в стране детства. Вышел на ночную веранду и смотрю в высокое распростертое надо мной небо, задрав голову, вдыхаю порывистый ветер, он шевелит мои не отросшие волосы, тихо, покойно вокруг меня. И нет моей кельи, пропала, нет запоров на дверях, нет железного монстра, который поглотил меня, проглотил всего с потрохами, приговаривая при этом необычные заклинания: «Не выпущу, и не надейся. Не раньше, чем... пока три года не минет. Запомни, три, не больше, не меньше».
И если не смертельно ранен был я этой запредельной для моего понимания красотой, то доведен ею до состояния критического, может быть, даже близкого к смерти. До апоплексического удара. Во как. Так умирают от плотской любви в минуты величайшего экстаза, накурившись опиума, или в состоянии эйфории на пике величия и достижения всех поставленных жизненных целей. Когда желать уже больше нечего, всё позади. Впереди нет ничего равноценного. Разве что врата рая.
2. Военкомат.
Итак, я был в неё влюблен. Почему в неё? В них: в небо, в море влюблен. Наверное, в людей тоже. Наверное, для каждого из них теперь в избытке нашлось бы место в моем сердце. Хоть уголочек, но отвёл бы. Выделил бы от щедрот души. И едва ли не в свою профессию я отныне был влюблен, если, конечно, можно назвать профессией то, чем я занимался последнее время. В моем сердце, в моей душе, кажется, не осталось больше места для ненависти и скорбного чувства одиночества. Все свободные места заняли любовь и всепрощение. Как проходной двор она стала. Странно, вроде тихо и безлюдно, не скрипят не смазанные дверные петли, а не покидает такое ощущение, что шум, веселье и вечный праздник поселились там. Странное состояние.
Я был благодарен, и начальству и случаю, а кого мне еще благодарить, что мне доверили, пусть и ненадолго, дело, от которого получаешь такие щедрые чаевые. Дивиденды.
До сих пор я был лишен «удовлетворения от проделанной работы», как писалось в эпоху развитого социализма в коммунистических газетах типа «Правда» или «Московский комсомолец». И мне многого недоставало, не хватало в жизни. И тогда, да и сейчас. Всю жизнь я испытывал недостаток свободы, не дополучал «его глотка», как пишут в скучных либерально-демократических изданиях.
Я говорю не только о материальных благах. Скучал я по настоящей работе, то есть по уважаемому труду, приносящему пользу людям, а не только потеху себе любимому, как говорится, на потребу собственной души. Я мечтал об одухотворенных, искаженных признательностью лицах соотечественников, которые безмерно радовались бы моим успехам и благодарили бы меня за честно исполненный перед родиной долг, ибо я ушел на её защиту.
Добровольно, причем, надо заметить, ушел. Не по принуждению, а, так сказать, по собственной воле, инициативе, которая наказуема в определенных кругах. На самом-то деле, вернее, или честнее будет сказано, неожиданно взыгравшая в моем уме взбалмошная сумасшедшая идейка всему виной. Вина прихоти.
Понимаете, такая всепоглощающая, не проходящая, как зубная боль, охота напала на меня вдруг, что я не выдержал, сдался. Захотелось найти смысл жизни. В одночасье. Увидеть просвет в конце туннеля. И определенности, конечно, захотелось. Чего уж кривить душой. Запутался я. И вот, когда мне уже совсем стало невтерпеж, приперся я на призывной пункт. Будто меня кто ждал там.
- Здравствуйте, господа хорошие, - сказал я, склонив голову на плаху, как порядочный.
Как добропорядочный, законопослушный гражданин. Гражданин страны Советов. Хотя никто из всего многочисленного народа, населяющего в то время нашу великую и безграничную по размерам родину, мне этого делать не советовал. Даже мама родная не присоветовала. Порой мне казалось, ей все равно, что со мной будет. И куда меня петляющая дорога выведет.
Так вот, здравствуйте, сказал я. И дальше меня понесло.
- Понимаете, граждане, то есть гражданин полковник, - начал я с места в барьер, в карьер то есть...
В кабинете сидел один мужик в погонах, и разговор происходил тет-а-тет. Конфиденциально. То есть моей аудиенции никто помешать не мог. Говори, что в голову взбредет, никто не отдернет.
«Дурак-человек, - подумал я позже, когда вышел на Профсоюзную улицу с непокрытой головой. – Мог ведь столько всего наговорить, попросить... А ты? Мямля. Чего, дурак, выпросил? Три года без баб и водки».
Молодой я был, горячий, порывистый. И не воспитанный. Не то, что теперь.
Блин, опять отвлекся. Никак не могу сосредоточиться и вести поток сознания в нужном направлении, все время не в то русло попадаю. Несёт меня по течению, и вроде бы до поры до времени всё нормально, ан нет... нет-нет, да и выпрыгиваю на бережок. Манит меня суша. Манит.
3. Доброволец.
Разумеется, с моей стороны это был осознанный шаг. Я справедливо и вполне правомерно, на законных основаниях воспротивился, восстал против дискриминации и тирании властей в отношении меня. Меня всегда задевала за живое подобная несправедливость, будь она по отношению ко мне, или к кому иному, проявление бессердечия или, что еще хуже, равнодушия. Я вспомнил о своих правах, и присовокупил к ним – ни к селу, ни к городу - обязанности. Особливо одну – почетную. Лавров, понимаешь, захотелось.
Моментально, как пожар на ровном месте от одной лишь искры, возгорелся во мне протест, и его невозможно было затушить подручными средствами, требовалась помощь. Исключительная. Пожарной команды. Поэтому-то я и пришел и сдался. Вот такие дела.
Долго я тешил себя мыслью и придерживался мнения, что тот шаг был одним из многих неверных в моей жизни. Одним из череды. Подумаешь: одним больше, одним меньше, успокаивал я себя. Пока не столкнулся с ночными прелестями боевой службы.
На ступенях военкомата я оказался лицом к лицу даже не с дилеммой, а с самым что ни на есть основополагающим фактом существования любого эгоиста: так бывает, о нас забывают. Катастрофическим по причине грандиозности масштабов последующих видоизменений и, по существу, безысходным из-за своих пагубных последствий фактом бытия. Обо мне просто забыли. Всего-навсего.
Стоило ли этому придавать значение? Но мне отчаянно захотелось закричать в пустоту, дать о себе знать в эфир, чтоб услышали. Потому что никто во всем белом свете до этого, на том этапе пути, какой я прошел и на каком оказался, не воспринимал меня всерьез. Никто, понимаете, к кому я апеллировал, пока что не отозвался, не снизошел до меня. Глухие, бесчувственные истуканы. Каждый занимался только собой, особливо собственными делами. Чужие здесь не ходят. Никто не пожелал меня выслушать, как я ни просил, не умолял об этом. Никто не предпринял попыток понять, разобраться во мне и в истоках такого чудного беспрецедентного поступка, как мне казалось, смелого и даже героического. Как будто я был один такой. Один во всем мире. Один такой, непонятый и не обласканный. Точка на глобусе многонаселенного земного шарика.
Вот так же, как сейчас, ночью, когда я один стою посреди великого и безмолвного океана, стоял я и тогда на пороге своей жизни. И никто не протянул мне руку. Полковник не в счет.
Мне хотелось немедленно, не сходя с места завопить, как волк, завыть, высоко задрать свою никому не нужную волосатую бошку к беззвездному, безразличному и пустому небу. Я задыхался от бессильной злобы. Превратился в оборотня, обратил всю свою невысказанную досаду в сторону луны - да всё равно какого светила, будь это день, или ночь, - за неимением перед глазами нужного образа, достойной замены. Интересно, кто бы смог мне тогда помочь? Если я сам был не в состоянии справиться со своими проблемами.
А чем еще я мог удивить эту влиятельную комиссию, решающую участь в один клик («в один крик», чуть не написал я), образумить и направить на путь истинный? Я хотел пожаловаться всему миру на неустроенность жизни, на гнет проклятущего, преследующего меня везде невезения. Но разве это всё могло мне помочь? Сомневаюсь. Вряд ли. Я и не решился.
Да, обо мне забыли. Забыли, как об убитом еще до начала баталий. Как о раненном или негодным к строевой службе человеке. Если б я мог сравнить себя с инвалидом, или с призывником, который напрочь забыл о долге, о чести и совести, о своих не продекларированных обязательствах перед взрастившей его отчизной, сравнить себя с неблагодарной скотиной, мне стало бы легче. Но ведь я сознательно пришел к ним, твердил я, как заклинание. Меня никто об этом не просил. Я сам. Я - доброволец, понимаете! Как отец, как тысячи, миллионы людей в сорок первом...
Словом, меня преждевременно вычеркнули из общих списков очередников. Без моего спроса, заочно, так сказать. Недостоин, мол, типа, и тому подобная фигня. По ненадобности, в общем, меня исключили. Физиономией не вышел. Забраковали и списали в архив. А может быть, какая-нибудь иная нехорошая и заразная причина нашлась. Кто может об этом знать? Об это ведает только бог и, разве что, начальник военкомата. И то я сомневаюсь. Ну, или может быть, медкомиссия, которая справки и допуск выдает.
С каких-то пор я начал осознавать неустроенность и недостачу чего-то сверхважного, архиважного в своей жизни, как чувствуют недостаток кислорода в легких при пневмонии. Это чувство укоренялось во мне с каждым днем всё глубже и глубже. Меня будто засасывала болотная жижа, или трясина, захватив однажды в свои цепкие объятия или могучие когтистые лапы... вот черт, не найду подходящего сравнения. Зацапала, одним словом, и больше не отпускала на волю. Никогда. Вот так.
Интересно, с каких же это пор? Наверное, с того самого момента, как нога моя переступила кромку, разделяющую сушу от моря. Все же взяли меня - куда ж они денутся - на службу. Хулигана-тунеядца. Не трясина это вовсе, подумалось мне. Не трясина, а обычная рутина. Совсем другим виделся мне мир водной стихии, и совсем не то ожидал я увидеть на новом месте. Одежка не стоила выделки.
Но сегодня, нет, вчера, как только мы отдали чалки, я стал считать себя самым удачливым, самым счастливым и богатым на впечатления человеком. С новым чувством удовлетворения стал я примерять на себя этот новый роскошный фрак. Вместо старой униформы морячка. Это новое одеяние не стыдно было носить: оно шло мне, было мне по фигуре, в самую что ни на есть пору. Я был одет, как с иголочки. И дело было даже не в том, что мы – весь экипаж – сменили форму одежды с привычной на необычную: с северного варианта перешли на тропический. Причина даже не в смене обстановки и пейзажа за бортом. Дело было в другом. А в чем, я только догадывался.
4. Перемены.
Да и то, правда. Я оказался несметно, баснословно богатым, богатейшим из богатейших в мире людей. И звезд. Снобом, которому море и весь мир по колено. Ведь мне принадлежали миллиарды драгоценных звезд, россыпи бриллиантов сверкали над моим изголовьем. Весь мир лежал у моих ног и висел у меня над головой, радостно посверкивая, озаряя мне дорогу. Ночью я балдел, как принц, нежась в мягких подушках гостевого дивана, сравнимого по мягкости и удобству с ложем вельможи, утопая в них, как в раю своих снов. Я проводил время среди роскоши убранства в шикарнейших апартаментах верхнего этажа нашей головной надстройки, наслаждался тропическим прохладным муссоном, врывающимся в растворенное настежь окно, а днём отсыпался уже в своей отныне совсем не мрачной, а вполне уютной келье, куда по раструбу в отвод от общей системы подавался кондиционированный воздух из кубрика мотористов. Я спал сутками напролет, спал на вахте, спал после неё. Спал, а насладиться сном не мог до конца. Мои сны покрыли разом все те страдания, которые я вынес на ратном поле своего письменного стола в то время, как все занимались предпоходовой подготовкой. Никогда не подумал бы я, что в состоянии забыть перенесенные страдания, что никогда больше не буду вспоминать о муках ожидания момента отчаливания от стенки.
Я получил всё сразу: и материальные и духовные блага. Всё одновременно. В одном флаконе, как говорится. Причем, практически задарма.
- Ну, что ж, если заслужил, так заслужил, - хвалил я себя, и прибавлял: - И это в условиях «военного времени». Ну, или почти военного. Тогда как корабль, независимо от меня, без моего участия, ну, или совсем незначительной доли участия моей личности, выполнял запланированный командованием ТОФ переход на базу во Вьетнам. И находился, как ни крути, на боевой службе, в полной боевой укомплектованности и готовности к любым непредвиденным ситуациям на воде и на небе.
Я ликовал, я многократно, по нескольку раз в день и даже ночь, перед укладкой на сон, декламировал - наедине с собой, конечно, «при потушенных свечах», так сказать, - свои неспелые, неумелые, неискушенные в мастерстве стихосложения вирши:
Когда-нибудь порву я сеть
Привычных благ
И выпущу на волю
Волнистый синий стяг.
Уйду, отдав концы,
Как белый пароход.
В красивую мечту
Сыщу незримый вход.
Я чувствовал, как мои легкие наконец-то наполняются освежающим морским - а в моем, конкретном случае: оздоравливающе, благотворно действующим для всего организма,- воздухом. Ветром, дующим навстречу моему открытому, застывшему в беззвучном крике рту. Ветром перемен.
И желал доброго пути, идущему вместе с моими мыслями, в том же направлении, военному кораблю польской постройки. Легкие наполнялись, как паруса бригантины. Мне это виделось в моих рвущихся наружу, как вымпел на вантах, фантазиях: она мощно расправляла и распускала свои брезентовые крылья. Дышать становилось легко и свободно. Меня было не остановить: видения сменялись одно за другим. И вот уже у меня на глазах надувался гигантский воздушный шар и взмывал ввысь под напором пламени из огненной пушки. Комната становилась все больше и больше, разрастаясь в объеме. Наполнялась людьми с их неумолчным гомоном, природой с шумом листвы, птицами с их сладкоголосым пением, чем-то другим неизвестным мне. Может быть, надрывными криками чаек и бакланов.
Всё пространство вокруг меня и внутри меня заполнялось какой-то субстанцией, как тот шар гелием. Я и сам готов был воспарить, почуяв, как что-то неладное творится с моим телом, оно теряет невесомость. И мне отныне было все равно, что обо мне подумают и скажут. Я уже был выше этого, еще не взлетев. Ну, например: «Да он же пьяный!», или «Проверьте у него температуру».
Да, мне было хорошо! Как никогда прежде.
Я заканчивал стихи, или пародию на них, на минорно-мажорной ноте. Надо же было докончить начатое: по-другому я не привык.
Мне новые друзья
Построят новый дом,
Где скука и печаль
Не бродят под окном.
Где вечером закат
Кровавит горизонт,
Где ветер, как струна,
То плачет, то поёт.
3. Человек – особь коммуникативная.
Комната прямо под ходовой рубкой на время перехода отводилась под пост для расчета параметров расхождения с судами. О её истинном предназначении догадаться было сложно – табличка на двери отсутствовала. Узнать об этом, мне было не суждено. Да я и не расстраивался по этому поводу, зачем это мне? Какая разница кому она служила раньше. Мне от этих знаний не стало бы теплее, или холоднее. Так к чему мне они?
Знал я одно: отныне она будет служить для других целей, и будет принадлежать нам, только нам и никому иному, кроме нас: мне и парню призывом помладше. Мы оказались полновластными хозяевами этого неслыханного богатства, свалившегося к нам на головы неожиданно и бесповоротно, как приданное или наследство. Кто бы мог предугадать такой исход нашей службы. Правда, не на вечные времена она нам досталась, но на время движения это уж точно. К бабке не ходи. Вахта по ходовому расписанию, называется.
Широкая и просторная, как офицерская (то есть «царская») кают-кампания этажом ниже, она гостеприимно приютила и вместила и меня и вместе со мной моего бессменного напарника – увальня с манерами гея. Но об этом позже.
Я лежал на длиннющем, без конца и края кожаном диване под иллюминаторами, строем прозрачных столбиков нависших надо мной. Рамы были прямоугольной формы, а не круглые, как я привык, и прикрыты не сверху, а сбоку: массивные, обитые медью створки придвинуты на расстояние подпирающих, раскрученных до предела барашков. Эти рамы отделяли нашу комнату от рокочущего впереди, по ходу движения корабля Тихого океана.
Если рамы притворить, то звук тотчас же, в мгновение ока пропадал, как по команде. По дирижерскому щелчку. Как будто его устранили ударом костяшки пальца по выключателю. Удар и ты – глухой, как валенок.
Представьте, что оказались в глухом изолированном помещении вроде замкнутой пыточной камеры. Никого вокруг. Тишина. Ни одной живой души. Ни какого тебе, понимаешь, звука, шороха, даже малюсенького. Как в могиле. Прямо жуть берет.
Примерно такие ассоциации возникали у меня, когда я входил. Поэтому всегда, сразу прямиком к окошку и... дверь в Европу открыта. Вот так-то. Когда какой-нибудь шум, хоть шум ветра, или плеск волны, это успокаивает и настраивает на иной лад. Одному быть – это противоестественно для любого живого существа. Человек – особь коммуникативная. Так мне сказал один оригинал из нашего экипажа. Да, их, оригиналов, у нас не счесть. В кого не плюнь, не промахнешься. Все капитально подготовились, выучились перед отправкой на «фронт».
Вот поэтому-то я и чувствовал себя крайне неуютно. Даже будучи в одиночестве. И особенно на вахте, если напарник по какой-либо причине задержался или не пришел вовсе. Замполит, его шеф, не скупился на поручения, загружал не только меня, человека независимого и ему не подвластного, но и своих подчиненных работой, об объеме которой тот же оригинал сказал мне: «Мама не горюй». И я ему верил, потому что знал.
Другое дело, будь я в писарской. Там сам бог, как говорится, велел: сиди и печатай, чего скучать-то и думать об обществе. А на вахте в этой огромной пустой комнате, если остаться на ночь одному, мысли волей-неволей лезут в голову всякие, нехорошие. Да и тишина давит. Так что я предпочитал компанию уединению. Хоть кого готов был принять в свои ряды, с любым, хоть с кем – с хромым ли, с убогим - готов был скоротать ночку. Только не оставаться одному. Ну, в крайнем, ну, например, как в моём случае, с геем на пару, что опять же, как сами понимаете, хрен редьки не слаще.
Словом, я был в этой комнате, как в «музыкальной шкатулке», кино помните: «Судьба и ошибка резидента», но только без музыки. До тех пор, пока окошки не растворил и не впустил к себе ба-альшого оригинала.
За холодной стенкой, к которой я прислонялся изредка с судорожным отвращением, и таким же ледяным стеклом иллюминатора, нос корабля разрезал волны. На высоте предпоследнего этажа надстройки было весело. Она возвышалась на добрые пять этажей, и нависала над полубаком, как гигантская скала, или глыба, готовая вот-вот отколоться и упасть в море, но все равно тут я чувствовал себя в относительной безопасности. Брызги досюда не долетали. Только до волнореза, и иногда до нижних этажей. Я восседал на башенке из двух подушек, точно коршун, высматривая свою добычу на воде. Но мне этого было мало, и я вставал на коленки, балансируя поверх всего сооружения, и высовывался по пояс в открытое окно. Надо же мне было удовлетворить растущее, как на дрожжах, любопытство и тягу к прекрасному.
Ни одной чайки или баклана на горизонте, зыбком, как верблюжьи бугры на его спине. Все улетели в теплые края. Забились в укромные береговые шхерки, спасаясь от шторма. А внизу разбивались о железо накатывающие с нахрапом седые, а по ночам темно-фиолетовые волны.
Как в театре. Все равно, что сидеть на верхней ложе, в бельэтаже, а не в партере. Смотреть на представление свысока: сверху вниз. Не задирать голову в надежде выцепить что-нибудь на сцене. Хоть что-нибудь вразумительное и различимое невооруженному глазу. А окидывать снисходительным взглядом и публику целиком, сидящую в глубокой яме, и всех людишек разом и в отдельности, размахивающих церемонно веерами.
Или как в цирке, не боясь, что на тебя вдруг, беспричинно набросится леопард или какой-нибудь тигр, сломавший ударом лапы ограждение или перекусивший железный прут клетки и перепрыгнувший через бортик манежа. Это как-то даже забавляло. Не то, что вселяло уверенность, но веселило. И храбрости особой не требовалось.
Я смотрел, как волны взгромождались, перевешивались через железный фальшборт, обрушивались на палубу, захватив клокочущей и шипящей, как крем-сода, пенной водой весь бак вместе с якорной цепью, обоими шпилями и вертушками, добирались до второго волнореза, и тут же ослабевали, задыхались. Я видел, как они тут же после всего содеянного, то есть после всех возможных разрушений, которых еще не было видно под накатившими толщами, отхлынули обратно, точно в страхе и спешке торопились убежать, пока чего не случилось...
Но, впрочем, я что-то отвлекся от темы. Итак, продолжаю.
4. Расслабон.
Плавно и бесшумно надо мной раздувались и наполнялись ветром, точно миниатюрные паруса, белоснежные, накрахмаленные и отутюженные, тюлевые занавеси. Роскошь нуворишей по нынешним меркам.
Подложив под ступни пару кожаных подушек из арсенала штатной мебели, я лениво разглядывал прорванный на большом пальце носок и сосал тупой конец карандаша. Им же я только что расчерчивал карту, занимавшую полстола. Всё повторяется, подумалось мне отчего-то. Буквально всё. Абсолютно всё.
Подушки были набиты так плотно, что ноги мои невольно задрались чуть ли не до потолка. То бишь, до подволока. Так правильнее выражаться на сленге моряков. Но мне это нисколько не мешало. Практически я оказался перевернутым кверху ногами. Надо признаться, это была моя привычная поза. Еще с гражданки. С такого ракурса сподручнее наблюдать, созерцать картину мира и жизни и удобнее оценивать положение других. Сам я при этом оставался как бы вне досягаемости, в закрытом для посторонних наблюдателей и, следовательно, защищенном от критических высказываний пространстве. Находился, как бы это выразиться, так сказать, в некоем скафандре.
Теперь же об этом приходится только мечтать, подумалось мне. Так сказать, имитировать старые наклонности.
Нам – мне и Григу, корабельному библиотекарю, художнику и еще что-то там по-совместительству, ах, да, совсем забыл: заведующему клубом, как же – дали передышку. Только что судно, неопознанное, возможно, «летучий голландец», проследовало по траверзу, как и положено не ближе чем на расстоянии двадцати кабельтов. Мы оперативно, как полагается по уставу, рассчитали данные предстоящего расхождения и перенесли их на устланный большим листом ватмана стол, то есть нарисовали на карте, пользуясь чертежной линейкой и циркулем, соответствующие вектора. Лист этот представлял собой подобие мишени, в которую пулял я в тире на гражданке, балуясь в свободное время стрелковой подготовкой. Авось пригодится. Вслед за тем по спикеру мы отправили наверх донесение вахтенному штурману.
На этом наша миссия временно приостановилась. Хотел сказать, закончилась. Но это было не правда. Не совсем правда. Нас могли побеспокоить в любую минуту. Озадачить новой вводной. Так что расслабляться было рано. И все равно несмотря ни на что мы расположились на диване. «Все-таки как-никак поработали мы хорошо, а, стало быть, имеем право на заслуженный отдых», посчитали мы. И разлеглись. Слава богу, его длины хватило на обоих.
Григ, то есть попросту Гришка, а фамилию уже и не помню, какая-то неброская, малозаметная среднестатистическая фамилия, разметал свой тощий скелет (троглодит какой-то, недокормленный) по периметру всего дивана. Он разлегся чуть поодаль, ногами ко мне, и хотя ростом он был где-то близко к ста девяносто, между нами пролегало достаточное расстояние. Я бы сказал: громадное, ни разу ни схитрив. Не двадцать кабельтов, конечно, но все же.
Мы были довольны. Только мы полегли, как из штурманской рубки всё по тому же доброму спикеру последовала поощрительная весть вахтенного штурмана. А за ней незамедлительно, как нельзя вовремя, пришла четкая, не терпящая возражений команда: «Отбой». Как никогда приятная, долгожданная и обнадеживающая. Мы сладко зевнули. И тоже вышло это, как по команде. Все-таки второй час ночи!
Нам дали передышку, расслабон. Было грех им не воспользоваться.
- Приятно, когда о тебе заботятся, - с наслаждением я потянулся, с хрустом разминая косточки. - Пусть даже не специально это у них вышло: эта, понимаешь ли, забота. Не целенаправленная она. Просто так получилось. Так вышло. Само собой. Ну, и на том спасибо. Конечно, не до утра передышку дали, но всё равно приятно.
Погружаясь в сон, как в пучину океана, я мечтательно грезил. И строил фразы. Что-то из этого получится, а что-то нет. Но обязательно часть этого сна на следующий день перейдет, выплеснется из моей головы на волю. И ляжет ровным - или неровным, в зависимости от загрузки печатной продукцией - почерком на листы моей синей в клеточку ученической тетрадки в, задвинутом от посторонних глаз до упора, ящичке письменного стола. Наяву я скрывал бумажные воплощения своих разгулявшихся мыслей. Они явно не котировались и не шли в ногу со временем. Другое дело, «сводки с мест боев», или иная сухая прагматичная документация: журнал вахт, расписание по тревогам...
«До следующего судна, мерцающей точкой всплывающего на радаре всякий раз, как только глаза предательски смыкаются под грузом усталости, задолго еще до появления грозного силуэта на горизонте», - писал я.
5. В роли учителя.
Мы уже знали по опыту, что в течение вахты желающих пересечь нам дорогу (то бишь, курс) окажется немного. Немного смельчаков найдется, шутил я. Григ только посмеивался в ответ. Он не любил много говорить по теме, которая его нисколько не интересовала. Только хихикал, как девчонка, гримасничал, какие-то ужимки демонстрировал, точно его кто щекочет, или лапает, или насилует.
- Чудак-человек, - говорил я ему поначалу без злобы. - Ты вырос давно, вытянулся до уровня каланчи, а ума не нажил. Посмотри на себя. В твоем возрасте люди покоряют просторы космоса...
Я, конечно, приврал. Сгоряча. Всё от переполнявшего меня чувства отеческой любви, откуда оно, черт побери, только взялось во мне? Скорее всего, из-за участия и сострадания к судьбе, в общем-то, по большому счету, хорошего и доброго парня. Не без отметины, конечно. Но у кого её нет. Все появляются на свет меченные. Разве не так?
- Люди уже... люди уже... – начал я заводиться на пустом месте, даже сон пропал.
Как по щелчку он куда-то делся. Опять же, скорее всего, от бессилия доказать ему его несовершенство, его недалекость.
- Да уж, черт-те знает, чем они только не занимаются, - настаивал я. – Понимаешь ли, такие дела творят, совершают такие отчаянные поступки, что голова кругом идет... от которых, может быть, весь мир зависит. Помнишь, как в песне: «Весь мир насильно мы разрушим до основанья, а затем мы новый мир построим... и кто был ничем, тот станет всем». Понимаешь, дурья твоя башка?
Григ лишь отчаянно хлопал ресницами.
«И это всё, на что он способен. Как красна девица», - подумал я.
- И от того, как они это сделают, - никак не удавалось мне угомониться, - и что они сделают, понимаешь, зависит... ну, многое, одним словом. Ведь от того, как они ведут себя на людях, то есть на глазах других людей, кто смотрит на них и судит о них, о них складывается общее впечатление. Понимаешь ты это, или нет, дурень, я тебя спрашиваю? От этого зависит, будут ли их... тебя, в конкретном случае... любить. Ну ладно, это я загнул, конечно, не любить, а уважать.
Я глубоко вздохнул и перевел дыхание.
- А ты? А ты ведешь себя, как недоделанный. Как недоученный дошколенок. И что о тебе, прикажешь, в этом случае думать?
Григ только томно взглянул на меня, расплылся в румянце и глупо хихикнул.
- Тьфу на тебя, - плюнул я в сердцах. – Горбатого только могила исправит.
6. Грязные носки.
Я позволил себе чуть-чуть вздремнуть - всё равно ночь надо было как-то пережить, хоть с ним, хоть без него, - переместив одну из пузатых подушек из-под ног себе под голову. Одним глазом продолжая следить за напарником. Все-таки голубой. Чего выкинет, не знаешь.
- Вот, сволочь, - выругался я тихо спустя короткое время. – Сон, как рукой сняло. Бестолочь. Пока учил уму-разуму, сна лишился. Жди теперь его, как манны небесной. Как нового пришествия, - пожаловался я.
Григ, по всем признакам, был только благодарен мне за то, что я оставил его в покое. Он затих на время.
- Я бы тебя назвал молодчинкой, мой дражайший дружочек Сержуня, - сказал он вдруг, разворачиваясь ко мне и пристально глядя в мою сторону. – Но только в том случае, если б ты, мой милый, перевернулся головой сюда. Вот было б замечательно.
Я возмутился.
- С какой стати, зачем разворачиваться? – осторожно и с подозрением спросил я его, чувствуя подвох.
- Ну, как тебе это сказать? - задумался Григ. – Есть причина.
- Валяй, выкладывай.
- Серж, у тебя проблема.
- Какая? – сделал я вид, что не понимаю, о чем речь, хотя просек его манёвр.
- Странно, как ты этого не замечаешь, - удивился Григ. – При всей твоей начитанности и эрудированности, у тебя есть один коренной недостаток в образовании.
- И какой же? – оттягивал я, как мог, финал.
- Ты – тугодум.
- Никак в толк не возьму, - я откровенно потешался над Григом, едва сдерживаясь, чтобы не рассмеяться ему в лицо. Представляю его реакцию. – Чем этот недостаток мешает тебе спать?
Наконец-то, хоть в чем-то я ему отомстил.
«Не вразумить напутствующим словом, так что ж еще такого дельного мне предпринять, его старшему товарищу? - подумал я. - Как наставить на путь истинный неразумного парня? У него вся жизнь впереди. Нельзя оставить его таким же бестолковым, чтобы маялся впредь, страдал всю оставшуюся жизнь. Есть только один способ: пусть сам своей бестолковой башкой поработает, пошевелит, пораскинет мозгами. Самостоятельность никто не отменял. Говорят, с её помощью горы можно сдвинуть с места, а ни то, что одного упрямца».
А вслух повторил:
- Никак в толк не возьму, о чём это ты?
- Я о твоих носках, - сказал Григ, багровея.
Сейчас он совсем не был похож на румяную красавицу.
- Ну, ты, малый, не дурак, - весело сказал я. – И дурак не малый.
- Что? Что-то не то сказал?
- Ну вот, опять двадцать пять. И как это до тебя никак не доходит? А я что, по-твоему, обязан нюхать твои носки? Тебе нельзя, так мне можно. Это почему вдруг такая дискриминация? Несправедливость. Если на то пошло, кто из нас – годок, ты или я?
- А зачем так-то, сразу-то, - запротестовал Григ, и как будто обиделся. – Сразу и нюхать. Зачем нюхать-то? Не надо нюхать. Никому не надо. Хочешь, и я развернусь к тебе головой.
- Нет, дорогой. Мне не надо. Спасибо за предложение. Мне и так хорошо.
- А мне, думаешь, в кайф твоими голыми пятками и рваными вонючими носками дышать? – Григ рассвирепел. Я его таким видел впервые.
«Ну, да, - подумал я, философски рассуждая. – Всегда что-то происходит впервые. Вот и прорвалась наружу его сущность».
- Никто тебя не заставляет, - сказал я мирно. – Вот - дверь, а вот – порог. Можешь на коврике в коридоре расположиться. Там не воняет. Там официант каждый день мокрую приборку делает. Можешь не сомневаться.
- Не умно, - возразил Григ. – Я думал о тебе куда лучше.
- Куда уж лучше. А я о тебе совсем ничего не думал, - парировал я. – Была бы охота мозги парить.
- В следующий раз, на другую вахту принесу с собой дезодорант, - не выдержал и огрызнулся Григ.
- Ага, - откликнулся я, - и дезинфицирующие прокладки не забудь, - ответил я как можно спокойнее. – Вот, и поговорили. По душам. Спокойной ночи.
После относительно миром завершившегося конфликта мне даже на другой бок переворачиваться расхотелось. Мало ли чего. Никто не спорит, на правом боку удобнее, конечно, но терять из вида этого скользкого, как уж, субчика... Нет уж, я лучше потерплю.
- Хам! – возмутился для вида Григ еще раз, и отвернулся сам, лицом к стенке, выставив напоказ свой тощий балетный зад.
- Для вида обиделся, - сказал я себе, все же засыпая и растворяясь в вязкой пелене приглушенного освещения: Григ до этого – до скандала - сбегал по моему приказу до выключателя и убавил громкость.
Я вспомнил, как он скакал и подпрыгивал на месте, вертясь вокруг оси, как балерина, пока добрался до двери, хотя до неё было рукой достать. Он даже сделал кульбит или реверанс, или еще что-то наподобие этого, не знаю, как это называется в балете. Я его не останавливал: давно привык. А что взять с придурка? Григ любил манерничать и кокетничать, как продажная девка.
«Не из-за этих ли гримас, взял его на работу наш сомнительной ориентации замполит, - подумал я, прежде чем отойти ко сну. Точнее, прежде чем упасть в него. - Определил, так сказать, его участь, взяв под крыло. В оборот. В подчинение. В личное, хитро выдуманное подразделение, слывшее командой откровенных бездельников и тунеядцев на корабле».
Я лежал с закрытыми глазами и бормотал, отдаваясь всецело чарам сна. С кем я говорил? Не знаю.
- Не, себе я этого позволить не могу... О чём я тогда подумал, в тот момент, когда он предложил поменять мою ориентацию, то есть моё местоположение, развернувшись? О том ли, что повернуться спиной или другим местом, пониже, к этому уродцу означало... черт, - я даже сплюнул. – Чур меня. Это было бы, мягко говоря, неосмотрительно с моей стороны.
Я еще подумал.
- Или о чём другом были мои мысли? - опять спросил я себя.
И еще подумал.
– Нет. Неизвестно о чём. Секрет, - сказал я.
Григ вдруг пропал. Как будто его и не было. Лишь наваждение осталось.
7. Странный сон.
Теперь я видел сон, в котором не было ни Грига, ни бушующего за окном океана, ни затихшего корабля с его жестким и неприемлемым для меня распорядком дня и ночи. А было раннее утро и бескрайнее, необъятное, обступившее меня плотным кольцом со всех сторон дикое поле. С колышущейся травой под ногами, с морем цветов: зеленных, синих, красных, желтых.
Я шел по мягкой, слегла рыхлой после дождика земле, по продавливающейся под ступнями траве, дышал озоном или чем-то иным, отличным от морского воздуха без привкуса соли. Изредка взглядывал вверх на голубое прозрачное небо без облаков, только паутинка сбоку, и чувствовал, что скоро дойду, достигну конца своего путешествия.
И там, в конце пути ко мне выйдет навстречу из дверей красивого белокаменного дома нарядная женщина в русском головном уборе – кажется, он называется кокошник - и цветастом сарафане, как на матрешке. Она протянет ко мне руки, и раскроет их для объятий, и в этих распростертых, протянутых ко мне руках окажется... нет, не пирог с малиной, а свежеиспеченный ржаной хлеб с солонкой, а, может, и что-то другое, что подают при встрече дорогого гостя. Я силился угадать, что именно, я пытался изо всех сил и мочи расцепить противно слипшиеся глаза, но не мог этого сделать. Точно пудовые гири нависли на моих веках.
- Что же она мне приготовила? – спрашивал я себя. – И кто она?
- Так это же твоя мама, - ответил как будто знакомый, приятный на слух голос, но не Григ, и кто-то невидимый начал тормошить меня за плечо. – Неужели не узнал, дурень?
Он предпринимал отчаянные попытки разбудить меня, поднять на ноги, так дергал за ворот, что чуть не оторвал пуговицу вместе с клоком одежды, едва не порвал на мне новенькую робу вместе с мятым-перемятым и стиранным-перестиранным гюйсом. Но всё понапрасну.
- Проснись, балда! – умолял он в слезах. - Она же уйдет, и больше никогда не вернется.
Я вскрикивал о боли, потому что ненароком он меня ущипнул, но не проснулся.
- И что ей надо? – спросонья спросил я, мало соображая.
- Вот, дурак, - ругался кто-то за пеленой сна. – К нему в гости пришли, а он дрыхнет, как бегемот.
- Ха, вот и неправда твоя, - даже во сне не потерял я рассудок. И умение здраво рассуждать. – Дурак – это ты. Не она ко мне, а я – к ней. Вот, пойми, бестолочь, как это она может прийти, если сюда невозможно попасть. Посуху не добраться. А водой – та же петрушка получается: никак не выйдет.
Я задумался на минутку.
- Не, вот если, скажем, на вертолете, то тогда, пожалуй что, можно, - сообразил я. – Хотя нет, - тут же отказался я от своего скороспелого заключения. – Нет, все же никак нельзя. По любому. Посреди океана оказаться на летающем объекте? Невозможно. Отчизна отсюда ой как далеко, по любому раскладу от неё не долететь. А от берегов Японии, или Китая, если ей... Так никто взлететь не даст без разрешения. Да и как она туда попадет.
Я даже себя стукнул по лбу в запале. Во сне.
- Пойми же, бестолочь. Пораскинь своими куриными мозгами. У неё же визы нет.
Этой последней фразой я, кажется, убил его наповал. Жаль, проверить не удалось: я так и не узнал никогда, кто же это со мной ночью лясы точил.
Я остался один. Этот кто-то куда-то делся. Пропал мгновенно, как и появился. Но мысли мои никуда не делись, и крутились в башке, как заведенная юла, не давая уснуть. Хотя нет, я спал, но как-то очень явственно себя осознавал, будто у меня было два тела, одно из которых бодрствует. Мог ощупать себя, ущипнуть за руку и почувствовать боль. Мог, но не захотел. Только талдычил одно и то же, как заведенный, и не мог никак остановиться:
- И зачем только она вышла ко мне навстречу? В таком странном нелепом одеянии?
Я останавливал себя на полдороге к истине и задавал новый наводящий вопрос:
- А что она должна была, по-твоему, нарядиться в робу и прогары? Или залезть в парадную фланелевую форму номер три, в бушлат и юфтевые ботинки, а на голову водрузить бескозырку, так что ли?
- Нет, не так, - отвечал мне голос из глубин сна. Остался только голос, а малец исчез.
- А как же!? – восклицал я.
- Тебе предстоит это понять в будущем, - сказал наставник гробовым голосом, и голос его как будто растаял, растворился. Осталась лишь «музыкальная шкатулка», в которой угасли все звуки.
- И что она держала тогда в своих руках, которые так ласково протягивала ко мне? – крикнул я ему в таявший след, в опустившейся на меня темноте и наступившей за этим могильной тишине.
Но не получил никакого отклика на свои слова. Ни ответа, ни привета.
8. Дурная наклонность.
Я не знал, что так бывает:
У зажженного костра
Согревается больная
Загрустившая душа.
Пламень, взвейся выше елей
В предрассветной тишине.
Сучьев треск, как трель свирели,
Грубый слух ласкает мне.
Лес не страшен ночью темной
У поющего огня.
Тут и море по колено,
И ненастье не беда.
Хоть далек отсюда дом
С материнскими глазами.
Я, как прежде, покоен
И силён в борьбе с годами.
С годками, хотел я написать, но маленькая «к» не вписывалась в текст, не укладывалась – я это чувствовал всеми фибрами души - в контекст произведения. С ней смысл стиха как-то съеживался, скукоживался, принимал вид незначительного, как и сама буквочка, события, которое описывалось мною.
- Так себе событие, - говорил я себе, успокаивая, что лишил слово, да и всё произведение в целом, если глубоко задуматься, коренной буквы, а то и корневого смысла в итоге, - событьице, а не героическая, патетическая борьба с несправедливостью и суровостью жизни. Эпизодическая борьба, не заслуживающая рифмы. Поэтому-то я её и исключил. Беспощадно. Ничтоже сумняшиеся. Замарал и удалил. Выбросил вон. Не к чему она. Лишняя.
Я сменил позу за столом с пишущей машинкой. Повертел головой и понял, что мне надуло из раскрытого сопла в стене напротив. Фанеркой прикрытое гнездо сообщалось с кубриком мотористов. В нем на время перехода разместились летчики. Они явно не желали мириться с походными условиями своего существования и нещадно эксплуатировали кондиционер. Тот пахал на всю катушку.
- Какой умник придумал этот отвод? – задался я вопросом, который приходил мне на ум и в другое время, но сегодня почему-то взбесил.
Я умел выйти из себя, но почти всегда возвращался в прежнее русло, несмотря на то, что ломал себя, сворачивал и комкал, как испорченный лист бумаги, выкрученный обратно из каретки. Даже несмотря на то, как сильно оно переполнялось.
- М-да, - мрачно и последовательно заключил я. Настроение вдруг резко испортилось после воодушевления, которым я преисполнился на время сочинения виршей. – М-да, - повторил я. – Буква-буквочка. Как много от тебя зависит.
Все-таки не мог я отделаться от привычки пофилософствовать на досуге. Что за дурная наклонность?! Напасть какая-то.
Не в силах вернуться к прежнему занятию, я с громоподобным шумом встал, откинув стул в сторону. Кажется, даже пнул его ногой. Хотя, причем тут он? Нет, подумал я, сегодня я больше сочинять не буду. И отворив дверь «на улицу», вышел восвояси.
Вот так я всегда: как что не по мне, так я или избегаю неприятностей и ситуаций, связанных с неприятными эмоциями, или ищу новых неприятностей, чтобы заглушить мать-тоску. Русский человек всегда ищет на свою пятую точку приключений, чтобы новыми впечатлениями затмить, перекрыть старые. Баш на баш получается.
Да мне и время было выходить. Глянув на старые наручные часы, которые мне подарил еще Мишка Разгон на гражданке, я сверился со своим наитием, со своей чуйкой. Они меня не обманывали: циферблат («цифербалт») показывал скорое наступление вахты.
Неспешно я побрел в носовую надстройку, где меня поджидал Григ.
28. Сотрясение воздуха.
1. У каждого своя свадьба... то есть база.
Что за прелесть этот волшебный тропический рай, этот жаркий и влажный климат субтропиков!
Особенно, когда находишься вне, а не внутри душного, не кондиционируемого помещения. И ветер нежно треплет тебе бобрик. Или развевает игривый чубчик.
Ясно, что в первом случае ты одно из двух: либо ты карась, или ты - совсем уж потерянный для жизни, всеми презираемый дух. Человек, на котором поставлен жирный крест. Не полноценный член общества, а только вступающий в права, причем робкий и подобострастный, приниженный, преклонивший смиренно и колено и повинную голову.
Во втором случае – ты, вероятно, годок, а возможно и само его величество господин многоуважаемый дембель. Патриарх всея и всего, на которого молятся все члены экипажа, включая офицерьё. Ждут, не дождутся, когда ноги царственных особ ступят за пределы корабля. Проговаривая про себя каждый божий день, как молитву на сон грядущий (авось поможет): «По скорее бы».
Ну, или, в крайнем случае, оборзевший карась. Как Григ, например.
Особенно меня радовало, что вокруг одна и та же, нескончаемая и повторяемая, как заезженная пластинка, но величественная картина первозданного мира: просторы спокойного Тихого океана (до чего верно угадали с названием!) не охватить беглым взглядом, волны туго переваливаются друг за дружкой через невидимые под водой барьеры. Для кого-то она скучная, эта картинка, потому что несменяемая, а по мне так восхитительная. Хорошо! Нет, ей богу, хорошо.
Ну, это наверху. А внизу, что также неплохо, потому что не умрем от жажды, из крана совмещенного санузла вода льется нескончаемой струйкой. Не соленная, как из прыскалки душевой, а пресная и очень даже ничего себе на вкус. Не лимонад «Буратино», конечно, и не сельтерская, но все же.
Туалет совместный, потому что один на два кубрика, которые этажом ниже. Но ничего, не тесно, все умещаемся.
Этаж – это на суше, на гражданке. У нас это называется палубой: тот пол, на котором стоим, да и сам этаж полностью. Верхняя палуба – та, что открытая, нижняя – любая в трюмных отделениях. А еще – отсеки, клинкетные двери, заслонки, всякие там пилерсы и комингсы, стрингера и балясины, мать их. Вот примерно таким-то мудреным образом дела обстоят у нас на корабле, где-то примерно так всё это у нас обзывается. Язык и голову сломаешь, пока врубишься в лексикон неандертальцев, пока научишься всем этим премудростям эзоповым, постигнешь флотское мракобесие и путаницу. Думал, со временем меня вставит весь этот бред. Не, ничего подобного. Но терминологию освоил, и вполне себе сносно, если не бегло общался на недоступном еще несколько месяцев назад языке аборигенов.
Раньше, по глупости, мне казалось, что всё это годки придумали, годки и командиры в погонах. Что всё это, дескать, они. Всю эту мудатень с названиями специально сочинили, чтобы карасям жизнь медом не казалась. Сейчас-то я думаю иначе. Умный стал. Хотя откуда всё пошло – неизвестно. И кто его знает, где правда кроется, а где собака зарыта?
Приходится переучиваться. Переходить на птичий язык, на сленг и феньку.
РТС – радиотехническая служба - делит его с другим подразделением с хитрым названием: службы и команды. Я там обитаю. Только не сейчас. Сейчас, на переходе, оба спальных помещения заняты летчиками с базы Камрань. Мы везем их обратно в пункт... блин, не знаю, как сказать, словом в место расположения их части. Кто-то из отпуска двигает, кто-то из командировки, а кто и за наградами в Москву смотался. Туда-сюда и вся грудь в орденах. Шучу. Хотя толика правды в шутке-прибаутке крылась: неспокойная обстановочка царила в этом, по слухам, тихом и укромном местечке с ласковым названием, смягченным мягким знаком на конце, а на самом деле, много повидавшем на своем веку, населенном пункте Камрань.
Мы его промеж себя обзывали грубо: «С-рань». Ну, а что взять со сброда распоясавшихся парней, хоть и в военной форме. О каком ай-кью тут речь? То есть с раннего утречка, подразумевалось. Только проснешься, а уже весь с головы до ног в поту и прилипших к телу простынях. Как обделался. Кондишен вырубался частенько. А бывало дед - старший механик, по-нашему – баловался, приказывал своим мазутным трубочистам остановить агрегат. Экономил. На нас, гад, экономил. Говорил: «Надо беречь государственную копеечку». Так и хотелось ткнуть его носом в унитаз, поглубже. «Вот, она где, - хотелось крикнуть ему в ухо, чтобы проникла истина в плоть, вплоть до его печенки или селезенки, что там у него болело, - вот она где твоя копеечка. Вот куда её слили».
Стоит село на берегу Тихого океана (как говорится, месторасположение ни к селу, ни к городу), а в нём самом совсем-совсем неспокойно. Тревожно как-то. Так что обманчивое названьице, выходит.
В общем, мне летчики не приглянулись сразу, как только их увидел. Не понравились они мне чем-то. Не знаю чем и почему. Что-то в них читалось между строк, завуалированное, не сразу врубился что? Во, понял что: экстраординарное что-то. Не такое близкое и родное, как на лицах и в поведении нашего брата, морячка. Не привычное. То, с чем я бы смирился, к чему притерпелся бы, наверняка.
И еще: высокомерностью от них как-то нехорошо попахивало. Не по-доброму. Хотя на вид вполне компанейские, всё шуточки у них, подколы. И дух от них такой стойкий, упрямый, как у одеколона «Шипр». Еще похлеще от них веет, чем от наших приевшихся и прощенных давным-давно щёголей-офицеров. Может, померещилось. Пригляделся, ан нет, в самом деле – чужаки.
Больно вид у этих мордоворотов был подозрительный, зажравшийся такой, самодовольный, самоуспокоенный. Вальяжный какой-то. Не такой, как у личного состава нашего перегруженного людьми транспорта. Не озабоченный. Конечно же, это обстоятельство играло не в их пользу. Было за что их не взлюбить.
«Будто на прогулку едут, или на побывку собрались, - подумалось мне. - А не в «горячую точку». Всё-то у них проскальзывает на губах усмешечка и ухмылочка. Всё-то им смешно и весело. Как будто им всё ни по чем. Ни жизнь, ни смерть не страшна. Не рано ли радуются? А ведь точка-то, - еще подумалось мне, - по всем параметрам горячая будет. Где-где, а там температурка дай боже. Сорок по Цельсию во Вьетнаме – это как мороз у нас, в Жмеринке».
Особенные мои предположения и подтвердились. Много лет спустя на гражданке я прочёл статейку о подвигах тех самых летчиков, которых ругал на чем свет стоит. Ну, может, не тех самых, а их последователей, время-то не стоит на месте. Не на полу, не на палубе. Течет оно.
«Дурак я тогда был, сопливый, - подумалось мне при воспоминании, как нехорошо обошелся я в своих ожиданиях со служивыми. Моя-то служба была не чета ихней. Её и службой-то назвать, язык не поднимется, хоть на русском разговорном, хоть на эсперанто выражайся, как его не тренируй, как не испражняйся. - Это всё домашние пирожки бабкины сказались, - подумал я, а на кого еще вину свалить. – На поведении и на поганых мыслях отразились. Это всё они, проклятущие, виноваты. С вишней. Не успел позабыть, не выветрился морским бризом из памяти их стойкий дух. Умела, что уж там говорить, баба Роза печь. Хоть давно это было, а как сейчас помню».
В статейке этой писалось, дай бог памяти: «Пилотажная группа "Русские витязи" в составе одного транспортного самолета ИЛ-76 и пяти СУ-27 потерпела катастрофу при заходе на посадку во вьетнамском городе Камрань. Самолеты врезались в сопку из-за плохой видимости». В каком же это году было? Что-то с памятью моей стало, всё, что было не со мной помню... Ах да, уже в тыща девятьсот девяносто пятом этот случай произошел. В самом конце, когда я уже как с год топтал московские пыльные, или нет, запорошенные уже снегом, улицы. К тому времени я успел позабыть не то что Вьетнам и его окрестности, а и мои множественные впечатления о других морских путешествиях и красочные картины открытого мною впервые мира стерлись, растаяли, как в заоблачной дымке.
«Вроде уже и война закончилась, - подумалось мне, уже седовласому. – А ведь, надо же, до сих пор случаются нелепые смерти. Люди совершают самоотверженные поступки. На посту и в обыденной жизни. Не думая о себе. О своем здоровье. Не задумываются ни на секунду о дальнейшей судьбе, когда идут на подвиг. Просто идут навстречу опасности без какой-либо задней мысли. Открыто и бесстрашно. Откуда такая отвага? Да, они просто живут так: с такими чувствами и мыслями. Им нет нужды анализировать, как они поступили бы в конкретном эпизоде. Зачем? Так они воспитаны, на это запрограммированы. Или им всё равно: будь, что будет? Какие же они храбрые и... и...»
Мне почему-то при этих словах привиделся венценосный образ, пылающий, как сердолик. Он всплыл в моей памяти в форме древнего плаката, тиражируемого направо и налево мирянами, далекими от войн и сцен насилия.
- Храбрые и бескорыстные, - произнес я. Слова оживили скупые, без сердца и сердцевины аморфные мысли. - Может и не стоило мне вовсе хулить их за слабость к почестям и наградам. А? Что естественно, то небезобразно. А, может быть, это просто моя выдумка насчет их недостатков. В них нет, не может быть никаких изъянов. Они идеальны, в отличие, скажем, от меня и моей безальтернативной... жизни. Которая полна вот таких вот осуждающих моментов. Изобилует ими. Насыщена, как червями неспелый фрукт. И взгляд мой на историю и на роль людей в ней изначально неверен. Ложен. А?»
В моем слабом, ослабевшем от переживаний и терзаний, мозгу перемешались даты и события: что, когда было и с кем, не поймешь. И в жизни, которую описываю, ничего не понять, ничего не понятно: сегодня это произошло, или было давно? Может, сто лет назад. Может, в другой жизни.
- ...ах, - отвечаю, - какая разница. Всё ерунда. Во все времена, - насильно успокаиваю нервную дрожь, - люди стремились к лучшим условиям обитания, искали привилегий и удовольствий, несмотря на войны и страдания их окружавших.
«Наверное, потому-то они так себя и вели, - подумалось мне. – Расслабленно и легковесно. Потому, что сами готовы были понести любые потери, принять на себя любые страдания и выдержать любые испытания, все равно какие. Им было наплевать на всё то, что им преподнесет коварная штука под названием жизнь. Они видели в этой готовности свой воинский и общечеловеческий долг. Им не было нужды напрягаться при выборе и метаться в поисках правильного и единственного поступка».
И еще одно мне не нравилось, задевало, колбасило не по-детски. И это при том, что мы о дальнейшей участи и судьбе летунов в целом, то есть практически ничего, не знали. Как она сложится, типа. Что их ждет впереди. Ни слухом, ни духом, как говорится. А, значит, не желали им худа. Да и что мы могли, даже при большом нашем и моем, в частности, желании?
Эти закаленные в боевых вылетах стражи неба, которых мы везли без всякой задней мысли, будто по команде сверху, или свыше, преобразились у нас на глазах. Не в лучшую сторону. Из смелых по слухам воинов они превратились в слабаков, в холуев, в праздно шатающихся бездельников. К тому же их будто в шоколаде всех вымазали. С головы до ног. От макушки до щиколоток. Настолько сильно от них веяло, настолько сильно они благоухали. Настолько, что я затыкал нос, когда спускался в гальюн палубой выше, чтобы наполнить стеклянную банку чистой, прозрачной пресной водой. А снизу, из моего кубрика доносились стойкие, свежие ароматы. Не дать, не взять – садовые розы в период цветения. Даже противно, ей богу.
- Не жизнь, а разлюли-малина. Как сыры в шоколаде катаются, - бесился я.
Я в то время особенно мучился и страдал от недостатка внимания и доброжелательного отношения к собственной персоне, ибо не привык еще к безразличию, как будто был пустое место. Не довелось мне за всю мою небогатую историю испытать тех глубоких на переживания чувств, коими моё нынешнее положение на корабле не ограничилось, и коих впоследствии я глотнул в избытке, оказавшись на правах заброшенного и забытого всеми бездомного котенка. Кутёнка, слепого и общипанного, как дохлая курица. Да хоть, и пса. С зубами и клыками и челюстью, со всеми атрибутами звероподобного существа, способного дать отпор кому угодно. Всё одно одинокого. Изгнанного из общества себе подобных. Из стаи. Чего может быть хуже.
На этот счет я не сомневался, потому что знал, видел, как их кормят, дармоедов. Как на убой. Не работали же, и вахты не несли. Отпуск у них продолжался. Интересно, а валюту, зарплату и боевые им также исправно начисляли?
Сам-то я любил на гражданке шоколадный сыр, или это произведение искусств маслом называлось? Мне его мама в угловом магазине на Кировской покупала. К чаю. Намазывала на бутерброд толстым слоем и приговаривала: «Ешь, сынок. Вырастешь большим, будешь мне защитник».
Дурак, если б я знал наперед то, что должен был знать, а не то, что мне хотелось, наверняка, тыщу раз бы перекрестился, извинился бы, покаялся перед ними. Они не заслужили такого неблагодарного обращения, пусть я и не высказывался конкретно в их адрес. Открыто, так сказать. А только исподтишка скалился.
- Наверное, каждый, или почти, - продолжал я как ни в чем ни бывало, - по золотой звезде в кейсе везет. Или их в наши рундуки, которые мы, служба, значит, и команда, им освободили на время променада до вьетнамской базы, туда, гады, заныкали. А куда ж еще? И кормят их только, видите ли, черной икрой, и только из столовой ложки. Чтоб больше, значит, влезло за один присест. И вино, и прочие деликатесы. Тьфу, гадость какая. Морды масленые такие стали, откормленные на наших харчах. Откуда продукты? Баталер Худойбердыев у нас щедрый такой. Для братанов банку сгущенки пожалел, а для посторонних, от которых ему проку никакого... - Я злился. - Такие морды наели, что, если что, не промахнешься.
Интересно, что бы мне на это ответил Мамкул? Вот что мне подумалось.
- У них своя свадьба, у нас – своя, - сказал бы он. Уверен.
А что еще он мог придумать, такого этакого, что мог присовокупить к разрушительной картине падения нравов? Мореман, как ни как, все ж таки, не хухры-мухры. Из нашей команды выходец. Хотя рожа узбекская заплыла настоль сильно, что глазок его, маленьких и без того узких, стало совсем не видно. Одни щелочки остались. И всё та же, нелюбимая мною ухмылочка, нет-нет, а промелькнёт на его лице. И тут же растает на жирных масленых губах. Секунда, и он опять прежний. Каким и был. Нашенский. Готов поклясться чем угодно, что не раз замечал за ним подобные трансформации. Я неутомимо на будущее фиксировал в памяти происходящие с ним и в нем изменения, метаморфозы. Правда, на фига мне это не понимал. Авось пригодится.
Как будто бы он был нашенский, но в тоже время... Нет, не отличить от других, таких же, как и он, как и я, как и вся моя семья. Шучу. А там, внутри, разве поймешь, что творится. Каков он, каков я, каковы все наши зёмы и незёмы, все друзья и недруги изнутри? Кто знает? Разве что освежевать.
Я и не скрывал, что завидую пассажирам-попутчикам. Только клали они на меня с прибором. К чему им такой попутчик, как я, да и вся моя команда вместе со службами. Команда, насчитывающая не одну сотню бойцов невидимого фронта в полосатых тельняшках, бесполезных в их ратном, непостижимом для нас в силу ограниченности фантазии и устава морской службы, подвиге. Они нас и не замечали.
На берегу пути-дорожки наши, конечно же, разойдутся, разбегутся по разным сторонам. По весям. Им – направо уготована тропинка, на аэродром, а нам – налево... Даже не налево, а на том самом месте мы и тормознем, останемся-остановимся, застрянем, одним словом. Там, где приколемся. Куда ж мы, спрашивается, денемся с подводной лодки.
А они уйдут навсегда, не забыв положить на нас. С пробором они на нас клали, на нас и на наше житье-бытье, потому что были подстрижены по последней моде, а у нашего брата, плав-рядового состава едва-едва шевелюра пробивалась, точно мы новорожденные, а они – панки, или хиппи какие-то недоделанные. Кто я, кто мы, и кто они.
Особенно, разница эта была заметна, да просто бросалась в глаза, когда я выходил спозаранку или на закате на главную палубу, ту, которая была открыта всем ветрам и солнцу. На ней, широкой и просторной, как сам океан, разлеглись... да просто разбили лагерь, или табор, по-другому и не скажешь, пассажиры третьего, или четвертого, словом низшего класса. Солдатики, которых мы везли в тьму-таракань. При взгляде на них душа моя обливалась горючими слезами и просилась сигануть за борт с горя. Но об этом позже.
Сам я дома, в Москве, не был уже как с год с гаком, с небольшим. Соскучился. Забыл, как он выглядит. Правда, скучал я не только по дому. По всему живому, как говорится, тосковал. По всему, что движется. Те зомби, что окружали меня день-деньской на базе, давно мне обрыдли. Я их и за людей-то не считал, за живых. Так, что-то шевелится рядом, мычит, издает какие-то нечленораздельные звуки. И на том спасибо. Так ведь и бакланы, пристроившиеся в кильватер, также кричат, а толку от них никакого. Один звук только.
Да, я не один такой на нашем кораблике был, пригорюнившийся. По любому участку суши, куда можно ступить, не волнуясь и не шатаясь от качки, тосковали все парни моего призыва. Они мне сами признавались в этом, когда рассаживались у меня в писарской и начинали плакаться мне в жилетку. А кому еще? Кроме меня на плавбазе грехи никто не отпускал.
Особенно, Коваль тосковал. Только не в моей писарской. Ко мне на поклон он не ходил. Высоко нос по ветру держал. Был заносчив и дерзок. Эта-та прыть его и сгубила в дальнейшем.
По нескольку раз на день ребятки сматывались в самоволку. И в Питере, и во Владике такое повторялось. Кто их хватится? Кому они нужны? Когда всё офицерьё по домам сидит. Разбрелись на выходные, значит. Чай с сушками пьют, баранками закусывают. Или иную горячую, горячительную жидкость употребляют. Малиновый там сиропчик, клюквочку на спирту... Климат на Камчатке и на Дальнем Востоке не вьетнамский. Кокосом жажду не утолить, да и профилактика против гриппозных заболеваний требуется. Народные методы лечения.
А сундуки? Так те, все до единого, подлые и продажные твари. Им, вообще, всё по фене. Было б пузо набито до отвала, да жопа в тепле. Сундук, он и есть сундук. Одно слово. За пол алтына, за тридцать бессребреников кому угодно душу продаст. Даже мичман Махорян заскучал и перестал нас беспокоить по пустякам после отбоя. А свои прихватки повесил на крючок, наверное. Как боксер, закончивший карьеру – перчатки. Как сменил хобби в тучном и хмуром Владике, так и по сей день не высовывается из своей каюты. Да и куда ему идти, куда спускаться за лаврами? Кубрик-то тю-тю, батенька, уплыл и от нас и от него также. Каждый боец теперь ночевал на своем боевом посту. Некого прихватить за одно место, хоть ночуй на трапе.
Вот так-то. У нас, моряков, получается своя база – плавучая. А у них, летного состава, своя – сухопутная, или небесная, как у ангелов, или херувимов. У них свои порядки, значит, а у нас – свои. Разве могли мы друг друга понять, постичь? Да никогда в жизни.
Я еще не знал, что буквально через какие-то жалкие два-три дня сам сойду на берег, этот далекий берег моей мечты, первый оплот моих странствий, начало всех моих начал. Разве мог я подумать, что вместе с моими земляками скоро, совсем скоро буду месить желтый и ослепительный песок жаркого не реально волшебного, увлекательного своими пейзажами и колоритом, мистического Вьетнама. Разве мог я мечтать о таком несусветном счастье.
Витать в облаках мог, но не предполагал, что за ними меня ждет приземление. Мой аэродром. Моя сухопутная база. Есть все-таки бог на небе, а на земле - справедливость. В лице министра обороны Дмитрия Устинова. Дай бог ему здоровья. А теперь уже много лет спустя мир его праху и доброй памяти. Хотя видел-то я его всего раз в жизни и то издалека на построении. Не в столице на трибуне мавзолее, а среди песков вьетнамского побережья, на самодельном плацу.
А пока в своих новеньких прошитых ровными нитяными стяжками сандалиях я по кошачьи мягко ступал по черному железному настилу верхней палубы, щедро покрытому еще на стоянке во Владике закипающей ныне на тропическом солнце чернью. Многого я еще не знал, о многом не догадывался. До чего же глуп и мелок человек, насколько ограничен его разум, если позволяет себе разрываться на части, психует и при этом не знает, даже не догадывается, что оснований для мрачных мыслей и переживаний, каких-нибудь серьезных, весомых оснований нет, просто-напросто не существует. Ни в природе, не в метафизике. Их просто не может быть. Потому что не может, и всё тут. Точка на этом.
- Всего через несколько миль пути свершится чудо, - всё во мне пело, и ликовало, и просилось наружу; молодой и несдержанный, глупый, я готов был выпрыгнуть из новеньких глаженых шорт вместе с причиндалами. – И скоро ты навсегда, во всяком случае, на необозримое будущее забудешь о напастях, которые преследовали тебя долгие месяцы и не давали спокойно жить. Да, пусть даже их будет много сот и даже тысяч кабельтовых впереди, или милей, какая разница. Как говорится в пословице, сто верст для бешеной собаки – не расстояние. Примерно так говорится, или что-то близкое к этому, точно не вспомню. Да это и необязательно, главное, что суть ясна.
2. Мазок.
Палуба действительно местами вздыбилась от жары и пошла буграми. Краска спеклась, потрескалась. Она раскалялась в часы солнечного беспредела до такой степени, что через двойной слой подошвы жар подогревал пятки, как наклеенные матерью на ночь горчичники от простуды. Воспоминания – это подарок детства.
Солдаты, кто в чем, кого, в чем мать родила, с баулами и матрасами распластались по палубе в районе шкафутов, где было прохладнее. Как полегли при погрузке, так и остались в том же положении. Обездвиженные. Мне показалось, и каждый раз казалось, когда я проходил мимо... а ходил я часто... Отвлекусь, с вашего позволения, на секунду. И остановлюсь на уточняющей детали. Так нужно было. Я с удовольствием не ходил бы. Залег бы, как они, в спячку и нет меня. Умер. Для всех. И особливо, для замполита с его конспектами и лекциями на тему коммунистического превосходства...
Да и Ивашов добавлял перчика. Каждый понедельник – политзанятия. Теперь - в столовой. Кубрик-то летуны отобрали. А мне печатай ему речь. Прям Суслов, его мать. Да и старпом, и мой цензор – секретчик, мичман Мистерин, век бы его не видеть.
Так вот. Я отвлекся. Продолжаю. Во-первых, я спешил на вахту с Григом, во-вторых и в-третьих и в-четвертых, с бумажками бегал к офицерам в надстройку, никто с меня моих обязанностей не снимал, так что побегал я туды-сюды, высунув язык, как кенгуру...
Так вот, дальше рассказываю. Думал я, полагал - это у меня такие предположения неожиданно родились, логические построения и ассоциации, от нечего делать, - что они и не меняли позы с самого начала. Потому что лежали, не шевелясь, с закрытыми глазами. Как мертвые. Я прикинул тогда кое-что к носу, не буду уточнять что, а то рассердитесь, и еще подумал – это, когда в первый раз проходил и увидал их, лежащих вповалку чуть ли не друг на дружке на матрацах, выданных на переход. Подумал: «Может, действительно, умерли?» А про матрацы: «Как в тюрьме – арестантам. Чтобы нары помягче казались».
Да и как они могли все разом, все сразу умереть? До единого. Их что, мгновенная эпидемия поразила, что ли? Чума там, или оспа. Пришлось отклонить за недостатком улик скороспелую версию. Отсек её категорически. Она уводила меня в безнадежный тупик.
Подумал и прошел мимо. А чем я сапогам мог помочь? Как говорится, кто на что учился.
Но потом привык. Перестал о них думать. Оставил совесть свою в покое. Человек ко всему привыкает. У меня голова и без них была забита всякими мыслями и заботами. До отвала.
Защитой им служили не естественные - в форме ветвистых деревьев и лапчатых листьев - укрытия, а искусственные, совсем не предназначенные для маскировки и подобных целей. Два разъездных катера на деревянных стапелях, кран с будкой, кормовая надстройка с пушками и пулеметами, - всё служило надежной защитой от попадания на кожу прямых солнечных лучей. От прямых попаданий они спасали, но косые все же разогревали тела. До далеко не комнатной температуры.
Но это днем, когда солнце в зените, а сейчас поутру я осторожно переступал через пораженные сном, изможденные, почти мертвые тела молодых людей. Почти мальчишек, потому что в большинстве своём это были восемнадцатилетние парни, только что призванные и направляющиеся прямиком на место дислокации войск, на место своей, начавшейся столь не романтично службы. Они все без исключения были безусые и безбородые, стриженные или лысые. Полуголые, худые и полные, но все бледные, как поганки. Весенний набор, подумал я о них. Когда-то сам был такой. На этом беспощадном и свирепом солнце они казались мне совсем беззащитными. Малыми детьми, брошенными родителями.
Мне невольно припомнился собственный демарш по отношению к походным условиям собственного быта в писарской. Я вспомнил своё негодование по поводу возникших ограничений и высказанное вслух недовольство относительным неудобством существования. Без теплой постели, без умывальника и даже воды нет под рукой! Я был взбешен, когда рисовал себе перспективку дальнейшей жизни на переходе. Да, как же скоро забываются лихие... Чуть не написал девяностые, откуда мне было знать, что еще предстояло мне испытать и пережить?
А забыл я про те месяцы унижений, когда будучи карасем, прятался, как говорил про меня, осуждая, гвоздя, принижая похлеще тиранов и насильников, мой друг Мошка. Да и Коваль не скрывал презрения, да и весь мой призыв. Прятался я в писарской комнате. От свирепых, как волки, и ненасытных до крови годков. И шакалов, их прихвостней, потому что кусали исподтишка, боясь старших, оборзевших карасей, а по мне так - стервятников. И комнатка эта в четыре угла была мне приютом. Приютом и защитой на время. Как странно: она была мне и защитой и тюрьмой одновременно. Да, многое я успел забыть. Память у человека – что дуршлаг, всё просеет, всё в нее прольется, ничего не останется.
До гальюна над моим кубриком теперь нужно было идти пешком. По головам пассажиров. «Как по трупам ступать», - пошутил я невесело. Теперь мне было с чем сравнивать, и я поругал себя за проявленный накануне эгоизм.
- Всего делов-то было: прикрыть дощечку, чтоб не дуло, и вся недолга, - пожурил я себя, припоминая обстоятельство, которое вывело меня из себя. И твердо решил впредь держать себя в узде. – Жаль парней. Но тут уж не до жиру, быть бы живу, как говаривала моя умная, много повидавшая в жизни матушка. Жизнь, она завсегда – и это неоспоримый факт - измеряется в сравнении. То, что одному – хорошо, другому – поперек горла встанет.
Больше о плохом я думать не мог, мне была нужна экстренная разрядка. Переключиться на что-нибудь позитивное и приятное. Расслабон. И так как мне предстояла веселая вахта с Григом, я занялся осматриванием себя, любимого, и стал сравнивать своё одеяние с сапожиным.
- Нет, - поймал я себя на мысли. - Я все-таки поднабрался кое-чего от этого голубого. Черт его бери. Ничего хорошего я в этом не вижу, но, однако, и ничего плохого в этом нет. Предосудительного. Ну, займусь собой, в кои-то веки, приведу себя в порядок, разве это плохо.
Я окинул царящую вокруг меня разруху и антисанитарию.
- Разве то, что вижу, - комильфо?
И только лишь когда захлопнул за собой массивную железную дверь на первый этаж надстройки и задраил её на две задвижки, я успокоился. Этой перегородкой я как будто отсек всё наносное и грязное, что меня не касалось. Длинный коридор вглубь этажа был покрыт красной ковровой дорожкой. Ряд закрытых филенчатых дверей в каюты офицеров сверкал медными надраенными пастой гоя нашлепками с именами обитателей. Балясины и леера ускользающего ввысь трапа горели золотым пламенем. Чистота и порядок кругом был такой, будто полы, стены и потолок вылизали языком. Даже запах...
Дальше описывать не буду, не хочу расстраиваться. Лучше расскажу о себе.
На мне теперь была одета на голое тело коротенькая маечка-тельняшка. На голове у меня красовался не берет, как обычно, а сидела молодцевато сдвинутая наискосок, по моде, синяя пилотка с двумя гранями наверху и пазом. Сверху торс прикрывала рубашка из плотной хлопчатобумажной ткани голубого, как небо, цвета на пуговках, что особенно меня радовало, так как злила постоянная необходимость вылезать из робы, стягивая её через голову. Попу и остальное прикрывали короткие шорты такого же небесного сияния. Я выглядел почти так же шикарно, как на фотографиях моих детских лет, когда мама, нагладив и накрахмалив матросскую формочку, подогнанную по размеру (где она её только раздобыла, на каком рынке купила?), наряжала меня на какой-нибудь оживленный праздник. Вроде майской демонстрации. Или готовя меня к походу в Солнце-парк на выходные, на воскресенье.
Как и тогда, сегодня я играл роль статного морячка, а не был им на самом деле. До гармонии мне не хватало лишь отглаженного воротничка и манишки. Какого-нибудь мазка для окончательного завершения картины. Уверен, что мамочка не раз останавливала себя на полу взлёте, полу взмахе воображения. В потянувшейся к аксессуару заторможенной, но грациозной ручке она что-то прятала. Какое милое воспоминание!
Она скрывала в руке приготовленный к зацеплению, к погружению в мою роскошную шевелюру широкий и шикарный, атласный, горящий огнем, бант. О, как же она, наверное, мечтала, чтобы я у неё родился девочкой! Ей недоставало объятий и поцелуев, ей не хватало ласк, которыми она несдержанно покрыла бы собственное дитя, с отвращением отвергающее предложенную любовь. Нет, все-таки ничего не меняется со временем, как ни крути, хоть по-хорошему, хоть по-плохому.
3. Не опубликованная речь генсека Дикарева Сергея Ефимовича.
Не скрою, для меня стало полной неожиданностью, что я потеплел в чувствах к ранее омерзительной идейке.
Я был несказанно и приятно удивлен возникшему во мне новому содержанию старого, давно пройденного, вроде бы, материала. Я был обрадован, что смогу снова переживать в своей голове симптомы просветленного сознания. Как будто сходил на соседнюю улицу в универмаг на Дзержинке и купил себе новую вещь. Или старую по цене новой.
Например, меня неожиданно туркнула необычная мысль, что начинаю постигать заботу партии и правительства, неусыпную, как они говорят, о бедных и несчастных тружениках... поля. Поля боя, прибавил бы я от себя. Язвить, наверное, я перестану лишь в могиле. И, что я очень и очень - да это просто поразительно и несвойственно для меня, прямо застало меня врасплох, - что я, понимаете ли, начинаю остро сопереживать ей. Так же, как близкому родственнику, реанимируемому в больнице или ушедшему в длительный запой.
И это наперекор всему, чем обладал ранее и чем гордился, без приуменьшения: моему мировоззрению, обучению, воспитанию. Наконец, всё это произошло, несмотря на пакостное отрицательное влияние факторов, паразитирующих на моем нестойком еще, несформировавшемся юношеском сознании, восприимчивом к напускному и наносному хламу. Я отчего-то вдруг признал руководящую роль партии и в порыве безотчетной преданности и доверия стал жать её сухонькую ручку, не соизмеряя силу и давление. Внезапно, по каким-то неизъяснимым для меня причинам, я проникся чувством признательности к ней. И, что всего невероятнее, начал испытывать к ней благодарность.
Это случилось вдруг, вот так, как бывает, когда не готовишься заранее. Черновики, шпаргалки, выдержки и выкладки из рефератов и конспектов не писались, и не коллекционировались мною. Я ненавидел подсказки в любом их проявлении, будь они письменные, или устные, в виде наветов или сплетен.
Это открытие пришло ко мне неожиданно и спонтанно, с бухты барахты. Как разверзшийся вулкан, или землетрясение. Как к этому подготовишься. Ранее ненавистные мне партийные работники, денежные мешки, кульки, скупердяи на сей раз привлекли моё внимание. Купили, если не всего меня, с потрохами и несвежим бельем, так частями, поэтапно: сегодня рука, завтра нога, ну а послезавтра, на десерт – кручинная твоя головушка. Они не дали мне даже последнего слова, даже вздохнуть напоследок, выкурить последнюю сигаретку. Как следует. Сжав и уже не разжимая хватки, своих тисков, они добивали меня, ослабевшего и потерявшего волю.
Надежда высказаться с трибуны и выложить все мои «за и против» была убита ими на корню, задушена в зародыше. В ночной тиши, под её покровом, так сказать, в темных пыточных казематах меня недолго вербовали, сделав всего лишь одно непристойное по нынешним меркам предложение. Какое же оно было наглое и дерзкое, если не мерзкое! С их стороны. И от него никак нельзя было отказаться. Никак, категорически.
Я принял предложение, подписал соглашение (черт его знает с кем: с дьяволом, или с самим создателем). Но я не мог просто так уйти, без выкаблучивания. Я не мог просто так уйти, промолчать, ничего не сказав перед этим: перед собственной кончиной. Я должен был хоть что-нибудь вякнуть перед насильственной сменой своего обличья.
По обыкновению я стал пародировать и манерничать, гнуть старую линию, и оттягивал, как мог, роковую минуту. Я не хотел сдаваться без боя и держался до последнего. Хотя меня и сковали обещаниями, даже присягой. А, может быть, это были и не они, а что-то иное сдерживало меня? Я выставил вперед руку, как делал вождь Ленин на трибуне, и приступил с пиететом к декламации. В общем, сел на любимого конька. Оседлал буйного бычка. А рыбу взял за жабры. Что там говорить, желчь и сатира были у меня в крови с рожденья. И еще неизвестно, что там преобладало, чего там еще было больше: их, приобретенных, или той самой родной, наследственной крови.
Но это меня не спасло. Слава богу, никто меня не услышал. Этот бред не согласовывался со здравым смыслом, с элементарной логикой и эталоном врачебной психики. Но куда я еще мог спрятаться, где укрыться? Мне не с кем было поделиться внезапно нагрянувшим недугом? Разве что с чистым листом бумаги и беспристрастным оком компьютерного экрана.
И кто меня отговорил бы тогда? Никто. Ни сейчас, ни тогда. Сейчас, потому что техника не может вести адекватную беседу. Озвучивать текст она в состоянии, научили, а вот откликаться и вести полемику – вопрос.
А наш «Титаник» тогда, и в этот трудный, требующий решительных мер, да и в любой другой час на переходе, представлял собой не что иное, как необитаемый остров. Или, точнее, вымерший остров.
Все равно я проиграл схватку. Поэтому безнадежно склонив голову, молчал. Даже речь ритуальную или торжественную, приветственную, кому как, приготовленную, скомкал и спрятал в карман. Пусть мне не дали её оживить, все равно внутри меня всё пело. Я её обязательно пропою, пообещал. Всё равно кому, лишь бы выплеснуться, не держать в себе.
- Так и просятся, рвутся наружу... – запел я, - эти сладкоголосые звуки, доносящиеся с улиц и с манифестаций. Или внутрь они прорываются? Всё соотносительно. Они влетают в окна жилищ вместе с порывами ветра. Сладостные и губительные обещания вождей. Я бы даже сказал, сладострастные для уха и сердца мильонов одураченных людей. Проникающие, как уколы игл в кровеносные сосуды. Они заполняют - как гель (или эль?) - и жилища и их номинальных квартиросъемщиков, потому что номинально они таковыми и являются. А не являются истинными владельцами. Наверное, как и хозяевами собственных душ, собственных мыслей, а тем более слов. Так, появились на свет по чьей-то прихоти, туда и уйдут, откуда пришли. И тоже по одному только щелчку чьих-то пальцев. По указанию сверху. Век человечий короток, чтобы осмыслить его предназначение.
Звуки обещаний наполняют пространство вместе с его обитателями новым смыслом, новым содержанием, ставят перед живым новые цели, а перед неживым – преграды, препятствия. Они, эти звуки, может быть, ничего и не значат, по большому счету, потому что принадлежат устам бесчувственных трубадуров. А те просто-напросто исполняют то, чему их учили, разносят семена, которые в них заронили старшие товарищи, наставники и учителя. Это даже не их семя, оно просто передается из поколения в поколение. И ему, по их твердому убеждению, следует распространяться по земле, не прерываясь. Поэтому разносятся звуки-семена неумолимо по уголкам и весям нашей необъятной страны; их семя можно найти везде, где только возможно, стоит только порыться по закоулкам нашей многогранной и великой родины. Трели менестрелей, не дать, не взять.
В ответ им из моего - прикрытого навечно, наглухо запечатанного скотчем, но не сдавшегося - рта вырывается с корнем на волю надсадный и бравурный отклик на маршевый звук победы: «О, насколь же сильно я в неё влюблен и верю в неё! Или вынужден верить, в эту партию яркого света и неудержимой радости? Насколько сильно я люблю её, настолько же сильно и ненавижу её. За все причиненные мне и моему... нашему народу мучения и страдания. Велико ли моё очарование ею? И да и нет. Так же, как и разочарование. Я терзаюсь, разрываюсь на части в своих противоречивых чувствах к ней. Новое наполнение старой идейки дает мне шансы на продолжение этой любви, на то, что чувства мои останутся незапятнанными грязной перестройкой и новыми веяниями, последовавшими вслед за ней. Что еще сказать, разве это: я в очередной раз провозглашаю аксиомой то неподдельное дружеское участие, какое принимает в жизни любого рядового человека, труженика, партия добра и справедливости.
Меня понесло.
- Я бы сказал, это партия, горячо любимая всеми многонациональными народами нашего необъятного Советского Союза. Г-мм. Как легка она на выдумку, на приятные сюрпризы и экспромты, идя в направлении к свету и процветанию всех, без исключения, народов. Её любви хватит на миллионы. Как тверда и непреклонна её направляющая, ведущая к всеобщему равенству, то есть к победе коммунизма, к вершине всех желаний, сильная отеческая рука.
Я чуть не захлебнулся от восторга. Я накручивал себя, как мог.
- Рука её, да чего уж там, бери сразу обе, не будем мелочиться, эти руки поддерживают нас в трудные минуты, да и всегда поддерживали. Не только в горе, но и в радости. Она, они, как никогда тверды в управлении. Надежны, как трактор «Беларусь». Как «ДнепроГЭС», как БАМ и вам... Тьфу ты. Не даст она упасть, эта рука, свернуть с выбранного верного пути. Все в одну колею. Ура, товарищи! Это мне захотелось вдруг выкрикнуть. И добавить: Товарищи... товарищи... постойте... я что хотел сказать... позвольте, это еще не всё. Но, однако, пардон те, воздержусь. Лимит, понимаете ли. Сверстываю выступление.
Не дожидаясь ответного всплеска или шквала рукоплесканий, живого гула одобрения и добрых и недобрых пожеланий в свой адрес, я в крайней степени стеснения и замешательстве – всё-таки наговорил полный воз непотребного - перевожу взгляд себе под ноги. Опускаюсь, так сказать, на грешную землю с запредельных космических высей. На альма-матерь ступаю, откуда взрос. Благоразумно, так сказать, торможу пафос настроения.
- Однако, стоп, тпру, достаточно восторга, - говорю уже трезво. - Сойдет и так. Все равно никто ни видит, и никто ни слышит. Глухота царит кругом, глухота и глухомань. М-да. Ну что ж. Тому и быть. А сотрясать воздух – это лишнее. Перебор. Удел неверующих, антихристов от коммунизма.
29. Вьетнам.
1.
Девушка по имени Чун Тхи Юнь жила с братом Воном в одной хижине. Их дом стоял неподалеку от пляжа. Он прятался в зарослях высоких кустарников с сочными зеленными листьями и в окружении низкорослых кокосовых пальм казался чем-то похожим на вигвам индейцев или шалаш Робинзона Крузо. Забытое и заброшенное цивилизацией жилище.
- До чего ж красивая и радующая глаз картинка! - умилялся я увиденным.
Наверное, в первый раз в своей жизни высказался витиевато и изысканно. Это уж потом меня понесло.
В первый раз всё застит глаза и всё кажется прелестным. Бывает, что благостные впечатления рассеиваются, и на смену им приходит разочарование. А бывает, что… и наоборот.
Этот визит в гостеприимный дом дикарей я совершил впервые и… что сказать на это? Затрудняюсь с комментариями. Разве что вот это: что я был приятно шокирован природной азиатской роскошью. Я говорю именно о роскоши буйной растительности, ведь назвать роскошью откровенную бедность, даже нищету, окружавшую и поселившуюся внутри жилища, может разве что только очень восторженный и романтичный человек. Как я, например. Человек, давно не видавший живых людей, пусть и дикарей, и истосковавшийся по человеческим отношениям.
И, конечно, я был шокирован выказанным мне радушием. Я по нему даже соскучился, проведя без малого три года, затиснутый в жесткие границы нашего железного мегаполиса.
Я не мог даже вообразить, что запомню эту зеленную роскошь и сохраню память о ней надолго. Я не думал даже поначалу, что она меня каким-то боком затронет, заденет за живое. И это их какое-то неумелое, если судить по высоким стандартам избалованного прогрессом общества, - спонтанно возникшее, но искреннее, не фальшивое, - гостеприимство, обставленное к тому же убогой обстановкой и скудной трапезой на фоне живописного морского пейзажа, также засело в моей памяти. Как заноза. Просто не могло не оставить там следа. Плотно вошла в меня, вонзилась в плоть и в кровь впиталась эта зараза. До гробовой доски, наверное, буду помнить, не забуду.
Я не думал, что этот акт проявленного великодушия (ведь, проявили же они его, пригласив внутрь совершенно незнакомых людей, военных, держащих в руках оружие), или милосердия (уж не знаю, что у них было на тот момент на душе и в мыслях, и как далеко они планировали свои шаги и дальнейшие действия?) станет настолько весомым на шкале моих ценностей, настолько весомым и значащим, что я его даже забальзамирую, или лучше сказать: замонументирую. Как статую, в своем дворце памяти. Дома у меня пока не было, но я всегда носил с собой довольно роскошный, вполне обустроенный раскладной портативный замок. Он располагался у меня в голове, в моем мозгу, и места там было предостаточно, чтобы по своей прихоти заполнять его всякими новинками.
Да, можно сказать, я жил неведением, если вообще жил… пока не вошел в дом из ветвей и сухих листьев. И был поражен. Молния отдыхает. Конечно, я читал о чем-то таком, что напомнило мне картинку, возникшую перед глазами. Она сама собой воскресла в памяти, как будто и не исчезала оттуда никогда, как будто память только дремала, ждала удобного момента, чтобы проявить её, или чтобы картинка сама ни с того, ни с сего вдруг проявилась. Я – не любитель фотографического искусства, но тут готов был зааплодировать внезапной, сверхреактивной проявке казалось бы давно забытого и малозначимого для меня негатива. Настолько малозначимого, что я ни разу о нем не вспомнил.
Да, я был поражен. Мало сказать, без ножа меня зарезали, как бывало, выговарил мне мой горячий и скорый на расправу родной папа, когда забирал на выходные из интерната и вел за ручку домой по узким улочкам Бауманского района. Потому что нахватал двоек. Потому что не слушался воспитателей. Потому что не жалел мать. Да еще училка, вторая мать - мать Тереза, высказала бедному родителю всё, что обо мне думает, вывалила на его плечи - пусть и могучие, но не готовые к сюрпризу и нежданной ноше обязанностей, связанных с отцовством, - всё, что обо мне думает и всё, что у неё на меня накопилось за время нашего знакомства.
Они действительно были добродушны и рады гостям, эти азиаты из джунглей, из так называемых древесных трущоб: улыбались, жестами приглашали разделить с ними скудный обед из риса, каких-то разноцветных плодов: то ли манго, то ли авокадо, то ли иная фруктовая фигня.
– Настоящая идиллия. Райский уголок земли, - восторгался я поначалу, как дитя, нашедшее неожиданно для себя интересную находку. Не привычную, цветастую, опасную по слухам (мины-ловушки, землянки с арсеналом автоматов Калашникова), но чрезвычайно интригующую игрушку, завораживающую новизной и необыкновенной, не связанной с войной, а скорее с приключениями, путешествиями, прелестью – чувством первооткрывателя и обладателя непознанного.
- Не наигрался, - шутил боцман Вознесенский, выковыривая из песка на пляже ржавый затвор автомата Томсона.
Меня всегда привлекала такая милая сердцу умиротворенность и уединенность, какую я разглядел сквозь призму многочисленных предубеждений – заслуга моего воспитания отдельных и не всегда достойных для подражания личностей. И откровенных предупреждений государственных органов. Мои наблюдения оказались не ошибочными, и я правильно угадал суть и подоплеку зарождения быта малоизвестного мне народа. Среда, предполагающая множество ограничений, накладываемых диковатой природой и особенностями климатических условий, была конечно не идеалом наслаждений и райской жизни, но мне всё здесь необыкновенно нравилось.
Вероятно, не без оснований думал я, всё это волшебство, которое с первого шага захватило меня с головой, свершилось очень и очень давно. Никак не иначе. Что еще с детских лет в моей памяти осела эта неизвестно откуда возникшая, родившаяся во мне картинка безысходного счастья. Фотография то ли рая, то ли идеалистического восприятия мира, залитого солнечным светом, синими красками - небесной бесконечности и водных просторов, густо-зеленным – непроходимых джунглей.
Она отпечаталась у меня в мозгу, как своеобразный засохший след динозавра. Когда вокруг ни души, а где-то за кромкой леса слышится прибой, на костре закипает похлебка, или уха: чем не отголосок давно забытого рая. Мира, о которым ты теперь можешь только мечтать. Мечтать и жалеть. И вспоминать, просыпаясь по ночам мокрый и взбалмошный, как будто тебя окатили кипятком во сне.
Птички, или чайки, пискляво кричат в небе. А ты сидишь в одном исподнем, или совсем без всего, обтекаешь, и наблюдаешь, как опускается на землю и на парящую от тумана, теплую воду залива лиловый с оттенками закат, или наоборот, воскрешается день, озаряет вытянутый, как по линейке, горизонт первоклассной гаммой цветов безумно восхитительный и чарующий чудо-рассвет. Красиво. Хорошо. Покойно.
Девушка и молодой человек сидели у потушенного костра над грудой сизых углей, когда я, отодвинув в сторону мохнатую ветвь зеленного куста, открыл для себя панораму опушки. На очаге они обычно готовили себе горячую еду, а затем долго сидели на поленьях и глядели на золу. Они посмотрели на меня, как мне показалось, совершенно без любопытства, как смотрят на хорошо знакомых людей, не несущих с собой проблем, или, к примеру, как смотрят на домашних животных, вернувшихся к кормушке. Наши взгляды перекрестились на секунду. Затем также быстро, как и вскинули их на шум, они опустили глаза.
«А почему молодой? – спросил я себя, почему-то сейчас, много лет спустя, а не тогда.
Тогда я даже не задумывался об этом. Некогда было. Молодость не останавливается ни на секунду, как бы предполагая, что еще будет время на анализ. На анализ-то будет, а вот на исправление… Вряд ли.
Немного позже мне перевели их беглую речь, и я узнал, что мужчина – это брат девушки. А следовательно, он должен быть ненамного старше её.
- Год рождения вьетнамца не определить на глаз. Они, также как и все азиаты, хоть и не узкоглазые, а всё одно одинаковы, как близнецы, все на одно лицо… и выглядят, как подростки, никогда не угадать на все сто истинный возраст. Поглядишь, ни одной морщинки на лице, прям, как у младенца, а ему в обед – сто лет.
Что заставило их удалиться от племени и уйти из деревни на расстояние в километр-другой, ближе к заливу, построить тут домик у воды среди кокосовых пальм? Неизвестно. Бежали от кого? Тоже загадка.
«А я так люблю загадки».
Они жили, как отшельники. Ни с кем не общались, а чем занимались я никак не мог уразуметь, хотя вбивал себе в голову всякие разности. Не помогло. Что-то моя фантазия застопорилась, забуксовала на одном месте.
Они копошились вокруг своего «вигвама» сутками напролет, верткими пальцами (теми, которыми объяснялись с нами, моряками, и рассказывали о своем житие-бытие) что-то крутили из веток, плели (корзины что ли, или другую-какую хрень), резали, строгали перочинными ножичками, черными от ржавчины и грязи - какими-то огрызками металла, обмылками, а не ножами, - такое же изуродованное жарой и дождями сморщенное дерево. Словом, непонятно что делали. Разве их разберешь.
Странный народец, эти вьетнамцы. Их умом русским не понять, не постичь. Как говорится, что русского не вставит, чухонцу – в самый раз. А кто они есть? Зачуханные и оборванные беспризорники. Самые настоящие чухонцы. Так я подумал в первый раз, хотя истинного, правильного значения этого слова не знал, но присвоил его новым знакомым без зазрения совести, не задумываясь о последствиях. Как говорится, не выбирал я выражений, на слова не скупился. Я вообще не выбирал выражений… раньше, когда выходил из себя и заводился. А заводился я с пол-оборота. Ругался тогда я, как биндюжник, как слесарь из ЖЭКа. Как дядя Витя, когда тот нажрется и разляжется напротив парадной двери, перегородив своим мертвым, почти, мертвецки пьяным телом вход в наш подъезд. Общество формирует не только стиль поведения молодого поколения, его манеры и речь, но, я бы сказал, и общее настроение. Настрой. Вот, и задумаешься при этом на досуге, что такое хорошо, а что такое плохо.
Я вообще не мог взять в толк, чем тут местные могут промышлять - у себя, в этой своей богом забытой тьму-таракане. Все, все без исключения, чем они тут занимались целыми сутками, годами, веками?
«Интересно, куда тут можно приложить свои умения и способности? – спрашивал я себя, не находя ответа. – Не понимаю, к какому роду занятий они склоняются и что вообще предпочитают... кроме коротания времени на корточках у бедного на высоту и жар пламени скромного очага».
Часто встречал их на пыльных дорогах, бредущих в обоих направлениях от деревни и обратно. Но ни разу не видел на пляже. Наверное, существовал запрет на посещение мест для белых. Это как в индейских резервациях в Америке. Или в Нью-Йорке семидесятых. Еще в газетах про это писали, негры не допускались в те людные места, которые облюбовали для себя белые. Я всегда интересовался такого рода вещами, любил я сунуть нос туда, куда другие… ну, понятно, что имею в виду.
Вьетнамцы шлялись без дела и вечно попадались на нашем пути, как будто специально поджидали на темной дорожке. С какой целью? Пройти мимо и похихикать. Странный народ. Меня это бесило. Понятно, что при таком подходе к работе им было сложно искоренить бедность и заразу в своей стране.
Встречать-то встречал, а разгадать, куда идут и зачем, не мог. Не хватало извилин. В своих широкополых соломенных шляпах они стайками проскальзывали меж мной и кем-нибудь, если со мной находился сопровождающий. Еще один бездельник. Да уж, находился. По такой жаре находишься, собьешь ноги до кровавых мозолей. Но сидеть взаперти в четырех стенах писарской было еще хуже. Обрыдло мне мое заключение. Видеть её не мог.
Словно ручейки, местные просачивались сквозь наши ряды, пролезали под мышками, сбоку, справа, слева. Наверное, в джунглях научились этому, как через лианы пробираться. Маленькие, шустрые, верткие и говорливые. Лапотали они по-своему, по своему наречию, как галки. А смеялись беззвучно. Одними губами и глазами. Да, я бы тоже не смеялся вслух, если б меня обрекли на такое же, как у них, забубенное существование. Без перспектив на лучшую жизнь и на освобождение. Даже не стал сравнивать их быт с моим, я-то всего на три года подписался, а им, бедолагам, всю жизнь лямку тянуть.
- Черт их разберет, - ругался я. Почему-то меня всегда настораживал смех без причины. – Что у них на уме? Может, добрые мысли, а может, обзывают нас последними словами, когда лыбятся, матерят по-своему.
- Хорошо, что не стреляют в спину, - развил тему рьяный фантазер Иванов.
Меня почему-то всегда сопровождали такие вот максималисты. Ну, на то были причины: кто ж еще решится, осмелится присоединиться к писарю и напросится к нему в компанию. Только отъявленные пройдохи и подхалимы. И те, кто вахты выбирает почище, по-козырнее. Кому ж в столовой или на камбузе охота… в грязи… двадцать четыре часа…
Многие заранее приходили, упрашивали, задабривали. И не понимали, дурни, что до них с такими же запросами в очередь выстраивались годки, и аргументы у тех были куда круче, нежели уговоры и несбыточные мечты молодых. А мне какая разница, кого куда поставить, кого куда воткнуть. Бумага она все стерпит. А вот объясняться по душам со старослужащими не хотелось. Это ж двести человек мне нужно было обслужить и всех ублажить. Никаких нервов не напасешься.
Так что не пользовался я в коллективе уважением, разве что некоторые боголепствовали. Но таких я сторонился, и наоборот загонял в самый ад. Чтоб, значит, отвадить навсегда и отучить от попрошайничества. Я был, как бог, мог решать судьбу отчасти, но, чтобы спуститься на землю, должен был спрашивать разрешения у командования. А оно как будто находило удовольствие в моем заточении и заживо меня поселило за железной дверью с массивными задрайками. Живодеры.
Я не понимал, никак не мог взять в толк, им-то что, командирам моим, какой прок в моём просиживании взаперти. Я им, как кура, яйца там не высижу, а скорее наоборот только заболею или умру от кислородного голодания, от недостатка свежего воздуха и людского общения. Это была моя больная тема, и я волей-неволей возвращался к ней в мыслях время от времени.
Так вот, сказал он эти слова, Иванов, то есть, а сам внимательно смотрит в мою сторону, чуть ли не в глаза мне заглядывает. Забыл сказать, в рейс, то есть в поход, на этот раз взяли особиста, офицера специальной службы. Впервые за все время такое присоединение состоялось. Как будто замполита им на этот случай мало было.
- Зачем им это? – спросил я Иванова. Спросил, как бы продолжая саму тему разговора, поддерживая её, а думал о другом. Хорошо, что вопрос совпал с содержанием беседы. И я понадеялся, что моя рассеянность не так бросилась в глаза тому, кто был, как я догадывался, ко мне приставлен.
- А кто их знает, - ответил Иванов. Кажется, ничего не заметил, не прочел мои мысли. – Навыки-то остались. Наверное, после американцев, не только автоматы, но и злость никуда не делась. Может, мы им тоже в том числе в чем-то не понравились.
Примерно это сказал. Что-то похожее произнес. Мудрено, конечно, выразился, путанно, но очень близко по смыслу.
- Да, - мрачно согласился я с неопределенностью и даже опасностью нашего временного расположения на чужой территории. – Знать бы, в чём. Может, сумели бы подготовиться. Ну, хотя бы бронежилеты надели бы перед прогулкой.
И вытер липкий и соленый пот, струившийся ручьем из-под пилотки.
- Шутишь? – хмыкнул Иванов. – Уж лучше тогда пулю получить, чтоб сразу, не мучиться.
Иванов тоже пытался шутить. Правда, как-то мрачно оно у него получилось. Не прошел номер. Черный юмор.
Я подумал, что это кому что больше нравится, а вслух сказал:
- Их же не спросишь в открытую, как они к нам относятся, - меня вдруг понесло. – Соврут обязательно. Да и военная тайна не позволяет с ними откровенничать. Вдруг выведают у нас секреты какие-нибудь. Важные государственные или военные. Мы все подписку давали, прежде чем из Владика выйти. Слушай, а может, нас подозревают в чем-то?
- Не может. С чего это ты взял? – с опаской поглядел на меня Иванов.
Я сделал вид, что не заметил его тревоги, и пропустил его замечание мимо ушей.
- Как будто намерения у нас заранее такие были – а может, и есть, а? - внедриться в стан противника, нашего заядлого врага, и там, там… там-тарам-там-тарам. Еще намекали, понимаешь ли, что мы, мол, являемся объектами пристального внимания со стороны иностранных разведок, и должны быть всегда начеку. Ты как?
- Что как?
- Ну как, ты начеку?
- Да, ну тебя. А кто это, мы? - спросил Иванов мрачно.
- Ну, мы. Личный состав воинской части, - ответил я неопределенно.
- Лично у меня никаких тайн, в том числе военных нет. Не владею ничем таким.
- Счастливый.
Иванов замолчал и задумался надолго.
- Ты, писарь, какую-то специальную подписку давал? – наконец спросил он.
- Нет, общую. Такую же, как у всех. Не делиться информацией о составе экипажа, молчать, ни словом, ни намеком даже об именах командиров, да и рядовых тоже, не распространяться о вооружении, о прочих тонкостях, в которых шпион чувствует себя, как рыба в воде. Не заниматься коммерческой деятельностью за пределами корабля, на берегу, в деревне.
Иванов насторожился.
- Я ничего такого не писал, - сказал он.
- О коммерческой деятельности?
- Да.
- Успокойся, - рассмеялся я. – Это я пошутил. Там в этом документе ни слова о коммерческой деятельности. Что испугался, что сдам тебя?
- За что?
- За фарцовку. За то, что предлагал мне солнечные очки по-дешевке. Капли. Три штуки.
- Я ж тебе их хотел подарить.
- Но я же их не взял. И, заметь, не донес.
- Ну и что, я сказал бы, что нашел их в песке на пляже. Может, кто-то из америкосов потерял или забыл во время купания.
- И я о том же.
- О чем.
- О том, что всем нужно понимание. И сочувствие. И надо находить общий язык со всеми людьми на свете. Будь они советские люди, или вьетнамские. Человек человеку брат. Так, кажется. Предлагал, признайся, еще кому-нибудь?
- Не знаю я этого. Того, о чем ты говоришь. Кто-то кому-то может быть и брат, а кто-то и волк, подголодный. Как ты, например.
И дальше повторил слово в слово, как будто читая мои мысли:
– Всем не угодишь. Чужая душа – потемки. В своей-то не всегда разберешься.
А я машинально стал строить версии.
- А может, мы им не нравимся, потому что в сандалиях рассекаем, тогда, как они голыми пяточками песок горячий месят. И телеса им наши не нравятся. Наши жирные, откормленные окорочка, такие, в сравнении с которыми, скажем, на фоне которых их собственные тушки кажутся хилыми и тщедушными, как у ощипанных куриц. Одни кости, ни жирка, ни мяска, ребра и те просвечивают. И росту в них, как в дюймовочке, или, скажем, в лилипутах. Как подростки, ей богу. До пояса и то не достают.
- Мелочь пузатая, - поддакнул Иванов. Он почему-то расхотел ссориться.
«Ни к селу, ни к городу, это его замечание. И эта и его наблюдательность совсем-совсем некстати», - подумал я невесело. Я тоже заметил, что у вьетнамцев при их худобе выпячиваются животы. Смешная картина. У дистрофиков, говорят, тоже животы надуваются. Животы есть, а внутри ничего. Воздухом, что ли, надуты? Святым духом.
И мы пошли дальше молча. Не хотелось друг с другом разговаривать. Мне это было только на руку. Я к Иванову в друзья не напрашивался и только тихо радовался, что он один увязался со мной, а их, спутников, не набралось больше. Иногда попутчиков набиралось и три, и пять человек. Словом, столько, сколько советовал инструктор перед сходом на берег. Регламент. Оковы. Но что поделать?
«Дареному коню в зубы не заглядывают, и коней на переправе не меняют, - я даже на солнечном берегу прекрасного залива не мог унять в себе дрожь негодования и презрения. – Мертвого могила исправит».
- Да, - сказал я себе, так, чтобы Иванов не расслышал. – Передала мне матушка по наследству мудрость русских пословиц. Только зачем? Зачем она это сделала? Зачем так жестоко поступила со мной?
2.
Дикарев бежал, спотыкаясь, сломя голову, к причалу, где стоял его корабль. При любых неприятностях, в любых несчастьях ты всегда возвращаешься к себе домой. Душой, сердцем, ногами. Хоть дом этот порой имеет не одно обличие, и может принимать в жизни каждого человека различные очертания, образы. Главное, чтобы душа к нему лежала. Если нет возможности вернуться в отчий домой и поплакаться в подол мамки, сойдет и временное пристанище. Главное, чтобы оно имело все атрибуты домашнего уюта и успокаивало своим внутренним теплом и светом. Тепло и свет – всё, что нужно человеку, чтобы подменить родство, заменить его равнодушием и успокоением.
Всякое успокоение – замена родственным отношениям. Дом – это там, где спокойно на душе, и ты знаешь, что означает слово: хорошо. Не с чужих слов знаешь, а… Это то место, куда тебя всегда тянет, влечет, и в минуты опасности и несчастья тебе без него не обойтись. Вот, кажется, запрешься в привычных четырех стенах, и все страдания внутрь не проникнут. Ты – за каменной стеной, под надежной защитой. А без дома ты беззащитен, гол и одинок.
В его глазах стояла картина лежащей навзничь девушки с окровавленной головой. Красот живописного южного пляжа и береговой полосы он уже не замечал, как будто бежал вдоль бетонной набережной у Крымского моста, где в тусклой и затхлой воде отражались монотонные безликие серые кирпичные фасады сталинок. Он падал и вставал. Снова падал и снова вставал. Весь в песке, как в муке пельмень. Он давно выбился из сил, но неумолимая сила несла его вперед. К кораблю. Там ему, почему-то, виделось спасение. Хотя какое спасение может быть для мертвой девушки, если девушка действительно окажется мертва, если её не воскресить? Спасение для кого? Для человека, который умер? Или, может быть, это нужно для его спокойствия? Вот, он прибежит и доложит командованию о преступлении. И что дальше? Что-то изменится. Что…
Пробежка вдоль пляжа, прохладный вечер, встречный ветер, дующий с моря, и на пирсе сочувствующие лица, траурное молчание, изображение сострадания и после десяти ноль ноль звуки отбоя… Всё, как всегда.
Ну, может быть, срочное построение на юте, вооруженный до зубов конвой и операция по прочесыванию прибрежной полосы. Сигнальные ракеты в черном ночном небе и звуки рожков. Мне все равно не заснуть в эту ночь. Мне будет сниться раздробленная пулей голова и ухмылка Старлея. Он будет говорить, что жизнь – одна и надо прожить её так, чтобы… Я проснулся в поту и кричал, как сумасшедший. Мошка связал мне ноги, а Кузя сел на грудную клетку. Настоящие друзья. Что бы я делал, если б не они.
3.
Когда Дикарев вошел в хижину, девушка лежала на циновке, а из её головы лилась ручьем кровь. Сергей бросился к безжизненному телу и зажал рану рукой.
- Дай какую-нибудь тряпку, - сказал он Вону, затаившемуся в углу.
- Тяпку? – спросил дрожавший, как банный лист вьетнамец. – Тяпку нэт.
- Дурак, - сказал теряющий терпение Дикарев и указал на грязную подстилку на ложе вьетнамца. – Скидывай это одеяло и быстро неси его сюда.
Вон понял его без слов. Глаза Сергея горели и не обещали ничего хорошего в случае неподчинения приказам. Вон сдернул покрывало и трясущимися руками протянул его Дикареву.
- Вай, вай, Дика, бери, - сказал он заплетающимся языком. – Паси её, паси.
Дикарев зажал кровоточащую рану грязной тканью и только тогда оглядел помещение.
- Кто здесь был? – спросил он Вона.
- Кото? – сказал Вон. Он не понимал. – Кото был? Кото не был.
- Рус, или вьет? – Сергей сходил с ума от бестолковости немого вьетнамца. Он готов был убить его за глухоту и немоту. – Ты идиот, или как? - не удержался он.
- И от, и он, и кося.
Вон плакал и хватал его за рукав окровавленными руками. Что-то лепетал, но поди разбери, о чем он там голосил.
- Это ты? – спрашивал Сергей, теряя терпение и впадая в безумие. Его начало лихорадить и трясти. – Это ты убил? Ты, гад? Говори.
И тут же остановил себя. Что за дурацкий вопрос? Разве мог он убить?
- Тогда кто? Кто убил?
- Кося… Кося-вон… - лепетал Вон. – Был. Был.
- Какой еще Кося? – не понял Дикарев. – Ваш, вьетнамец, или русский?
- Рус. Рус. Кося-вон.
- Что ты его спрашиваешь? – остановил Дикарева Иванов. - Неужели не понятно, кто?
- Понятно. Тогда, ноги в руки и…
- Он все равно далеко не уйдет. Дальше корабля не уйдет. Дальше некуда.
- Тогда айда туда.
- А что мы ему предъявим? Как докажем?
- Как что? А показания свидетеля – старины Вона.
- А что он скажет? На каком языке? А он будет способен произнести что-нибудь внятное, кроме вон и вон? Как сейчас, также будет талдычить на своем: «Рус, рус, Кося-вон, Кося-вон». Что за белеберда. Что за Кося, что за Вон? Поди, разберись. Кто ему поверит.
- Да хоть на каком языке. Пусть кликушествует. Главное, что свидетель. Единственная зацепка. Факт на лицо. Его видели в момент убийства. Он на него укажет, чем не доказательство.
- Да, я знаю. Тебе лишь бы человека засадить в тюрьму. Любого.
- Что? Пожалел. Убийцу.
- Надо еще доказать его виновность.
- Да как два пальца. Поверь, он за Вона ответит, и за себя ответит. За всё ответит. Только… всё должно быть по справедливости.
- Еще скажи: по закону.
- Конечно. А как иначе.
- Твой закон, что дышло. Куда гнешь, то и вышло.
- Пока ничего не вышло, если мы не стронемся с места. Сам предлагал догонять его, а что теперь? Отпустить подлеца, дать скрыться.
- Да куда он денется с подводной лодки, с необитаемого острова. Все дороги ведут в тюрьму. Вначале будет трибунал, а затем – решетка. Чего торопиться? Девушку уже не спасти, а Старлеева… что Старлеева? Его не жалко.
- Я ему всё припомню, гаду, - сказал Дикарев, сжимая зубы. – Он, представь, и меня агитировал девчонку снасильничать. Я его словам тогда не придал значения. Подумал, шутит, совсем с ума съехал, одичал. Как стал годком и отожрался на ворованных харчах, только и разговора, что о бабах. Всё мечтал, как после дембеля на гражданке душу отведет. Другой темы у него и не было.
- Ну, это ты расскажешь особисту, - почему-то озлобился Иванов. – Можешь прибавить сюда и очки для довеска. Два шара в одну лузу.
- Дурак.
30. Индийский океан.
1.
Тихая, с изумрудного цвета водой, бухта вьетнамского селения осталась далеко позади, скрылась из вида со своими коралловыми подводными плантациями и кокосовым палисадником вдоль кромки моря. Пальмы с топорщащимися на самой верхушке во все стороны узкими и длинными, как сабли, листьями на чешуйчатом длинном стволе, выстроенные в ряд по побережью, безмолвно проводили нас в «последний путь». Они росли на достаточно большом расстоянии друг от друга, поэтому солнечные лучи беспрепятственно проникали вглубь береговой части суши, разогревая песок, и буквально выжигали все на своем пути. Но мне это уже не грозило. Я никогда не буду больше ощущать под ногами жар песка, он никогда больше не будет жечь мне ступни. Я уношу это ощущение в памяти, но скоро и оно сотрется. А что останется?
Несколько белоснежных кораллов, спиленных ножовкой, я увозил с собой.
Они лежали, укутанные в мягкую ткань на дне рундука среди мелких ракушек и пятнистых красных звезд. Звезды я выловил на песчаном пляже, ныряя в маске и бороздя пальцами по идеально ровной, как будто отутюженной кем-то поверхности морского дна. Или укатанной морским прототипом асфальтоукладчика – судном-землероем.
Остались далеко позади утлые лодчонки нищих рыбаков, рассыпанные по акватории залива в беспорядке, в несимметричном хаосе. Большому кораблю – большое плавание, а мелочь пусть плескается на отмели. Она не могла угнаться за грозой морей и океанов, и никогда так далеко не заплывала.
Триумфальная белоснежная арка с черным искривленным фашистским крестом на макушке давно скрылась из вида за желтой монументальной скалой, стеной нависшей над дальним участком пляжа, над его спокойной водой. Выдолбы в скальной породе были уже неразличимы и стерлись. Их теперь никак нельзя было разобрать невооруженному глазу. Остался лишь один сплошной фон.
- Чего сейчас, действительно, не достает в руке и что не помешало бы приложить к слабо видящим глазам, так это бинокль Борщика, - подумалось мне.
А когда-то я живо ступал по этим углублениям в своих нагретых солнцем и охлажденных морской водой сандалиях. Быстро-быстро передвигая ногами, я взбирался на самый верх и смотрел, завороженный, оттуда на залив, на открывающийся роскошный вид. Любовался панорамой, неописуемой красотой необъятного моря. Как будто пытался навсегда запечатлеть в памяти этот участок земли, сфотографировать, запомнить, унести с собой... как сувенир.
Взять с собой. Как припрятанные заранее кораллы. Более материальные, что ли, и более вещественные предметы, более увесистые и осязаемые, чем эти бесплотные картинки-миражи, которые со временем превратятся всего лишь в пустые видения. Мне было всё мало, чего-то хотелось, а чего, непонятно. Чего-то не хватало, хотелось ещё и ещё. Чтоб всего было много. Навалом.
И я всё припасал и припасал для себя. Всё шло в дело, что попадалось под руку: различные безделушки, не плотские удовольствия, любые новые впечатления. Как увлеченный коллекционер, складывал я драгоценные экземпляры в раздвижную кубышку с секретом, потому что она имела особенность – умела расширяться до бесконечности и вмещала в себя неограниченное количество припасов.
Я пребывал все еще в состоянии эйфории, слегка омраченной последними днями существования на благодарной земле. Глаза мои были затуманены, если не слезами, то скорбными воспоминаниями, однако я сумел разглядеть их рыбацкий флот. Даже на таком расстоянии. А, может, этому содействовала моя зрительная память, ведь мне еще помнилось – и, надо признать - многое помнилось, как такое забыть... Во мне были свежи воспоминания о вьетнамском селе, о его маленького росточка, но взрослых, не по годам наивных и открытых душой жителях (о таких говорят: душа нараспашку), о путешествиях туда и обратно по кромке пляжа, о незабываемом и ужасном финале в этой истории, в этой райской идиллии.
Я мог разглядеть без бинокля крошечные парусные суда оборванных, грязных вьетнамцев в воздухе кристальной чистоты, трепещущем от ветра и чуть искривленном. Я мог без труда разглядеть неопрятных, в грязной одежде, а проще сказать: в лохмотьях, горе-рыбаков. Таких грязных, что даже в такой дали это обстоятельство не могло укрыться от глаз предвзятого наблюдателя, даже на таком значительном расстоянии от объекта. И что разительно бросалось в глаза, что сразу же приходило на ум, и что перво-наперво просилось на уста, что совсем не белоснежные, а больше похожие на маленькие игрушечные, такие же грязно-пепельные плавучие домики, сколоченные из трухлявых досок и укрытые в надежде спастись от пекла соломой, маломерные суденышки были разбросаны по заливу, точно щепки в бескрайнем море после самого настоящего кораблекрушения.
- Как только они умудряются держаться на плаву и не теряют остойчивость? - подумалось мне. И еще: - А почему игрушечные?
А потому что не верилось, что в таких странных и неподходящих для жизни жилищах могут жить живые люди. Вот, ведь даже у нас, у военных моряков, условия жизни просто несравнимые с местными условиями обитания. А ведь мы несем службу и находимся далеко от дома, за многие тысячи милей от родных берегов.
Эти постройки были так неладно скроены, так криворуко и небрежно воплощены в жизнь, что это сразу бросалось в глаза. Хотя, в общем-то обыкновенные стандартные конструкции. Ну, что там еще такого можно выдумать нового в кораблестроении? В этом я убедился еще, когда наблюдал за ними на причале. Конура, а не дом. Становилось как-то неудобно и стыдно. За них, за всё человечество и за всю цивилизацию в целом. Совестно. Как будто и моя вина была в этой убогости и нищете.
То тут, то там какая-то несуразность и брак: то доска прибита неровно, под углом или внахлест, то гвоздь отсутствует, и щель с пасть акулы в борту зияет, а крыша скосилась так, что вот-вот упадет в воду вместе с соломой. Мотор, когда работает, тарахтит так, что становится страшно за судьбу его хозяина, точно по нему стучат в такт бамбуковой палкой невидимые, условные барабанщики. Мачта же - с рваным парусом («Парус! Порвали парус!») - полусгнила и держится неизвестно на чем, на одном честном слове, а по-нашему, по-русски выражаясь: на тех же соплях...
Поначалу я никак не мог обозначить, подобрать подходящее конкретное словцо подобным творениям рук человеческих. Но, в конце концов, покопавшись в извилинах, нашел одно точное и стойкое определение: криворукость.
В том, что у этих несчастных любое дело не ладится, и всё требует вмешательства «компетентных» лиц и вообще им не помешает любая посторонняя помощь, являлось для меня неоспоримым фактом. Более того, отчего-то и себя мне хотелось винить в незаконченности форм и отсутствии всепоглощающей (чуть не написал: Всепожирающей) гармонии. Как будто недоделанной. Незаконченной. И неизвестно было, по какой такой причине, и с какой такой вдруг стати, я взвалил на себя еще одну, еще и эту непосильную ношу. Как вол, впрягся и волоку на себе.
- Наверное, по своей обыкновенной привычке отвечать за всё, что происходит вокруг,- подумалось мне. - Едва ли не за весь мир. И не важно, что этот мир существовал еще задолго по меня и имел уйму недостатков, к которым я никак не мог быть причастен. Мне всегда и всё хотелось исправить. Мания какая-то, наверное. Но я не предпринял ни малейшей попытки что-либо изменить в ситуации, которая мне не понравилась, была мне не по нраву, и которой я озадачился и которой возмущался с несдерживаемым пацанским пафосом. Пальцем не пошевелил. А что я один могу тут сделать? И то, правда, перестроить их флот мне одному не по силам, да и знаний, умений не хватит. И с корабля никто не отпустит по собственной воле.
И масса других неподвластных мне и стоящих комом в горле препятствий так вот вдруг, неожиданно, буквально на ровном месте возникло передо мной на фоне рассуждений и чистосердечных порывов искоренить бедность и внести гармонию в жизнь несчастных, по моему разумению, сельчан.
Проще опустить руки и ничего не делать. Закатать рукава и надвинуть шляпу на глаза поглубже. Я ничего и не сделал. Впрочем, как всегда. Ограничился переживаниями.
2.
Ну, да бог с ними, убогими, с этими гнилыми судёнышками, с этими корытами на воде. Собственно, речь не о них пойдет дальше. И не в них дело. Таких маломерок больше на моем пути не попадется. Наоборот, будут попадаться всё больше громоздкие суда водоизмещением намного превосходящие не то что рыбацкую шхонку вьетнамцев, но и саму... мою родную плавбазу «Камчадал».
Где-то через сутки-двое достигли Сингапура. В его гавани плескались - тоже на солнце – совсем другие экземпляры. Круизные лайнеры, белоснежные и многопалубные, яхты богачей, тяжеловесные танкеры, утопающие по ватерлинию в собственных мазутных пятнах на воде, бойкие катера, медлительные сухогрузы... Наш «боевой конь», оснащенный орудийными стволами, как ощерившийся пёс, на их фоне выделялся, но не в лучшую сторону. Нанесенная на борта и надстройки краска облупилась на нещадном солнце Вьетнама, и ржавчина поела их, как проказа. А ведь нам предстояла еще впереди длительная увеселительная прогулка по бескрайнему Индийскому океану – мой второй океан на пути к славе и жетону «За дальний поход».
Самолет плавно садился на посадочную полосу совсем близко от полосы прибоя, а другой – взлетал. Прямо врезаясь в небоскреб. Это глядя с моего ракурса. С радостью я отметил, что он огибает здание и продолжает полет целым и невредимым. Как и небоскреб стоит на своем месте, а его продолжают бомбардировать со всех сторон новые, подлетающие ангелы смерти.
- Что за прихоть, - сказал я, теряя терпение и отворачиваясь, чтобы не видеть этого кошмара, - построить аэродром в центре города.
Баб-Эльмандебский пролив, который разделил остров Суматра от материка, извивался, как змея в лапах змеелова, но, в конце концов, выплюнул и нас в океан. На всех парах, включив крейсерскую, то есть ту, на которую были способны – двадцать пять жалких узлов, - мы, как пробка от шампанского, выстрелили на выходе из горлышка пролива и влились в просторы несносно зыбучего южного, горячего собрата одного из четырех мировых океанов. Впоследствии я покорил все четыре. Но пока открывал новые горизонты.
Индийский оказался, на самом деле, неспокойным. Такой зыби я не видел никогда и не увижу потом. Пики конусов порой достигали высоты холмов в моём родном районе в Москве. Но сходство не радовало. Скорее напрягало. И им не было счета: до горизонта море вспухало, вскипало, и волновалось. Никакой пены, только болтанка, как будто океан кипит, выбрасывая бульки из своих внутренностей, а выключить процесс кипения некому. Находясь в постоянном движении, не останавливаясь ни разу на протяжении всего пути, а это не много, не мало, а пятнадцать долгих дней и ночей, мы подпрыгивали на волнах, как мячик на пружинах. Я был бы рад сблевать хоть разок, чтобы облегчить свой желудок, но у меня это не получалось, и я промучился весь переход, напрасно стараясь успокоить себя мыслью, что свыкнусь и приобрету иммунитет от морской болезни.
ЧАСТЬ 4. Неопределенное чувство.
«Быть может, тревожное искание цели
человеческой жизни и есть не что иное, как проявление смутного стремления к ощущению
наступления естественной смерти. В нем должно быть нечто сходное с неопределенными чувствами
молодых девственниц, предшествующими настоящей любви».
И.И.Мечников. «Этюды о природе человека».
31. Шаровая молния.
1.
Сергей часто сравнивал Мошку с появившемся незадолго до него еще одним другом юности (тогда он не испытывал в них дефицита), который как-то вдруг скоропостижно исчез в наворотах событий, точно бросился в бега, сломя голову, после их мимолетного четырехлетнего знакомства. Скоропалительный друг словно торопился раствориться во пространстве, не оставив после себя следов, и поэтому утонул в реке времени и в текучих, сменяющихся с невероятной быстротой, образах молодых людей навсегда, как некогда незабвенный бассейн «Москва» на Кропоткинской сгинул в котловане под храм Христа Спасителя. Но след после себя все-таки оставил. Достаточно глубокий. Не с котлован, но приличный.
Сергей сравнивал сменщика с несравненным, неисправимым и неистощимым на выдумку большим оригиналом Шаркиным Игнатом.
Отличник радиотехнического курса, радиолюбитель и любитель выпить, он славился на Большой Декабрьской, в техникуме, где они учились с Дикаревым, своим вольнодумием, широтой мыслей и багажом специфичных знаний. Однако, слава его была такой же скоротечной, как и короткая судьба на страницах Дикаревской саги. Длилась она ровно урок. По любому спецпредмету, все равно какому он мастерски отвечал у доски и мог заморочить голову каждому преподавателю своим обширными знаниями в области электротехники, радиоприема и локации. Где только их нахватался? Любой предмет он знал назубок еще до начала лекции. И мог похвастать такими нюансами по теме предмета лекции, что у профессоров на лоб лезли не только очки, но начинали и шевелиться волосы на голове. Он щеголял незнакомой многим терминологией и раздавал направо и налево перлы, из-за которых в глазах студентов образ преподавателя у классной доски тускнел и покрывался паутиной и лежалой пылью.
- Опять Шарниркин завел старую пластинку, - говорили лентяи напрячь мозги и раздвинуть свой кругозор. – Теперь до звонка будем слушать только его лекцию вместо преподавателя.
- Ну, Игнат, ну ты даешь, - восхищались одни, тогда как другие шушукались между собой и требовали ограничить во времени выступление оратора.
- Он же нам всю программу испортит, - говорили они. – Он же не по программе рассказывает. Правильно, Сигизмунд Арнольдович? Зачем нам лишняя информация. Вы же по ней спрашивать нас не будете?
- Не буду, - соглашался Сигиз… мунд Арн…Арн…ольдович (черт, пока выговоришь, сто раз споткнешься, ну и имечко у старичка). – Не буду, - повторял он. – Не буду и заставлять учить. Только время на вас тратить безтолку.
Он качал своей седой головой и поворачивался к Игнату.
- Знаю, что все равно никто из вас по специальности работать не будет. И учиться дальше не будет. Институт не для всех. Кому-то и конвейер – предел мечтаний. А Игнат… а что Игнат. В НИИ, куда вас всех отправят, он не пропадет. Если, конечно, чуть умерит свой пыл. Руководителю лаборатории и начальнику отдела нужны исполнители, а не лидеры.
В стенах образовательного учреждения невозможно было найти более продвинутого и прокаченного студента, чем Игнат. Но как только заканчивалась лекция и студенты гурьбой скатывались по лестничным перилам по двор на перекур, его слава затухала по мере удаления от дверей аудитории, один в один повторяя колебания гетеродина с отрицательным коэффициентом усиления.
А может Сергей сравнивал с ним и Кузю - кто знает, что могло ему взбрести в голову в минуты творчества, - еще одного «балбеса», как говорил о сослуживце Мошка. Из того же безвозвратно ушедшего периода жизни. Периода жизни, неимоверно раздвинутого по времени, можно сказать, что несоразмерно, поглотившего и студенческие годы, и срочную службу, и даже захватившего годик-другой, оттяпавшего их у ничего не ведающего, беспечного детства. Периода, ушедшего в никуда, как вода в песок, вместе с квартирой на Чистых.
Да. Кого он только не сравнивал… Любил он это дело. Сравнивать. Особенно в последнее время. Не поймешь, что происходило с его памятью, когда он обращал взор на прежние, такие далекие и казалось сейчас уже совсем не реальные, а выдуманные события своей жизни. В такие моменты память просыпалась, как настроенный на сигнал будильник, а бывало, наоборот, его неожиданно клинило на какой-нибудь мелочи, которая выбивала из колеи, из седла, и он в этом случае ленился и впадал в ступор и беспамятство. Иначе говоря, в безрассудство. Не хотелось отчего-то тревожить былое, ворошить грязное белье и потому заново отмывать свои нынче незапачканные, чистые руки, пахнущие современным увлажняющим гелем «Лавуазье», а не стародревним «Детским кремом».
Кузя. В воображении Дикарева это был нелепый большой ребенок, казалось, выросший из пеленок Борщика. Он, действительно, был достоин, чтобы о нем вспомнили. Хоть добрым словом, хоть каким, но его стоило «помянуть». Может быть даже поругать, отчитать, наказать. Было за что. Но с Шаркиным, конечно же, его сравнивать - ошибка, подумал Сергей. Кому-кому, а Пончику до Шарниркина далековато. Вот до Борщика - в самый раз будет. Пусть там и остается, - подумал Дикарев, - на этом месте, - и прервал сравнительный анализ.
- Хватит мозги пудрить, - мудро заметил он. – И себе и людям.
Каждый был достоин памяти. Будь на то воля господа, или повернись судьба таким боком, что Дикареву пришлось бы вдруг стал ваятелем, скульптурную группу он соорудил бы из бывших друзей. Нынешних-то не осталось. А колоритности у тех, былых персонажей было хоть отбавляй. Было на что поглазеть. Хоть с какого ракурса любуйся.
Нынче у Сергея что-то не ладилось с друзьями. По жизни их вроде было много… было, но как-то вот именно, что «было». То ли были, то ли нет. И за давностью лет не разберешь, не поймешь толком, кто из них на кого похож и ху есть ху? Одно слово: памятники, не живые люди.
И времена, на фоне которых он всех их вспоминал, менялись калейдоскопически. То социализм, то НЭП, то капитализм недоделанный на дворе, а в его огороде – одни и те же лица, плавно перемещающиеся по вехам, как на уроке истории. Сергей помнил, учителя перечисляли по пальцам: Мономах, Ванька Грозный, Петро Великий, Катерина то же Великая, Александры в количестве трех единиц (как будто на троих соображали), свеженькие Ленин, Троцкий, Сталин, Хрущев… А у него иные персонажи, помельче. Но тоже, чем не история. С маленькой буквы, правда. Но это, впрочем, для кого как.
2.
- Шар-шор. Шур-мур-мыр, - шутковал, балуясь, юный Сергей. - Шар, ты у нас вместо кота. Или котище. Тебя первым нужно в злачные места запускать: обживешься там, а потом самим заходить. Все пивнушки в округе обошли, пора бани и сауны разведать. А еще: на твои усы – не усы, а усища – можно девок заманивать. Которые аллергии на шерсть не боятся.
- Можно и девок, - пыхтел в усы, свисавшие, как пакли, и налипшие на верхнюю губу, Шарк (еще один повод позубоскалить), или Шар, когда как его обзывали, судя по настроению. Он никогда не обижался.
Он их зачем-то смачивал постоянно языком, что бесило Сергея. Наивный Дикарь, он еще не познакомился с другим чудом из Москвы – с Кузьмичевым-младшим. С неряхой-Жекой, по прозвищу Пончик. Пончо, как говорил хохол, старшина боцманской команды.
Парень был из интеллигентной семьи, расколовшейся на три части: отец, мать, ребенок. Обеспеченный отец, пристроившаяся мать, одинокий сын в пустующей двухкомнатной квартире у стадиона «Динамо».
Тот также имел задатки гения, осененного громоздким нимбом чудачеств, не пускал в жилье суету и пустоту московских улиц, был глух и нем к потустороннему пришествию не известных ему созданий. Еще не вошедший в раж от студенческих загулов по поводу и без, достаточно пуританин в ту пору, чтобы превратить свой тихий угол в хлев с проститутками или бесплатными, увлекающимися натурами.
- Мне тут молокозавод не к чему, - пояснял он свою раннюю позицию относительно развратных действий с приглашенными дамами.
- Надолго ли, - хмыкали парни, поливая его пивом из бутылок, а себя – посыпая пеплом.
Обычно Сергей с Шаркиным пили пиво наперегонки, соревнуясь в количестве кружек, в пивнушке на рынке рядом с Ваганьковским кладбищем. На это кладбище Сергей бегал с остальными парнями из его группы поглазеть на могилу Высоцкого, еще свежую, с горой цветов, с венками и траурными лентами, с желтым песочком между оградок. И холмиком, под которым покоился бард в одиночку. Как вся его жизнь в одиночной камере.
Привлекала еще гипсовая скульптура прислоненного к березке Есенина, надо было только углубиться в лаз между решеток скорбных палисадников, поросших сорняком: крапивой и назойливым чертополохом, которые гробовщикам и могильщикам - работникам Сатаны - приходилось срывать за периметром кладбища, прореживая приставучее наследие покойников за оградкой.
- Братва, - призывал Конь, самый боеспособный член студенческого братства, ростом с хорошего центрового и, к тому же, бьющего. Так звезданул в ответку Сокола, что тот отлетел на добрые три-четыре-пять метра до классной доски. На которой было написано мелом: «Это не описка. Это дефект».
Так всегда извинялся за помарки на казенном инвентаре учитель не то электротехники, не то сопромата – наук однотипных, туманных, которых не сложно было перепутать между собой. Доска и впрямь была щербатой и не новой. Человек, забитый годами и издевками учеников, но упрямо гнущий «свою линию» на техническую революцию в сознании подопытных. Поэтому-то (по-видимому), жалея его, никто критически не высказывался в адрес преподавателя точных наук: да и фиг с ним, что там написано на трухлявой доске, какая нам разница, есть там дефект, или нет, главное: валяй давай дальше... и, если можно, покороче, в сжатой форме.
- Братва, третью пару отменили. Я это точно усек. Учителя раскололись. Давай в рассыпную. До завтра.
- Как бы ни так, - говорил Шар. Сергей кивал в знак согласия. Ему вовсе не улыбалось возвращаться в гребаное (ужасное) Чертаново, где по двору ходили зомби: пьяные увальни из трудных подростков, и на лавках вдоль подъездных скамеек сидели эшелоны пенсионерок, поджидающих новую тему для обсуждений.
- Он мне нос сломал, - голосил Сокол. Он жил на станции метро «Сокол» и фамилия его была Соколов. Нарочно не придумаешь.
- Ничего, брат, - успокаивал его Шар. - Новый вырастет. - И получил бы за это от крепкого парня, хищного, как остроглазая пернатая птица, название которой он носил, если б Сокол не был занят своим распухшим и кровившим носом (клювом).
- Не смейтесь, - умоляющим тоном просил Сокол. - Мне же больно.
- Ладно, друг, - Шар начинал ластиться к большому ребенку, беспомощному, как дитя, - пойдем пивка попьем в наше заведение. Уверяю, после первой же кружки все несчастья исчезнут, как сон.
- А эта падла, - Сокол не мог угомониться и все время оборачивался, - мне еще ответит. За всё.
- Конечно, друг, - весь светился Шар. - Ответит. За весь мир ответит, который он разрушил, а на нем, на его месте построил свой, новый.
- Что за бред, что за шуточки, Шарниркин? - возмущался не зло Сокол.
- Это – интернационал, - догадался Сергей.
- Да ну вас, придурки, - уже сердито отмахивался товарищ. - У вас на уме, в голове одни опилки. Как только умудряетесь в отличниках ходить?
- Просто у нас головы светлые, - пояснял, сдерживаясь, чтобы не рассмеяться, Сергей. - Знания они, как и всё хорошее, к светлому тянутся, а вот в черной дыре не держатся.
- А это к чему сказано? - насторожился Сокол, и погладил черный отливающий шелк своих густых волос. - Ты ведь тоже черный.
- Это цитата... приблизительная... трансформированная...
- Ага, - улыбнулся, не выдержал Шар. - В петлю Гистерезиса.
Соколов больше вопросов не задавал и уныло побрел за друзьями к пивному ларьку в торговых рядах прикладбищенского рынка, где гробовыми венками и траурными лентами были прибраны многие столы и прилавки.
3.
Степан (Гришка Степанов) знакомился с полоборота. Девушки хихикали и сдавались тут же на ступеньках, или в тесном предбаннике (преддвернике) на выходе из вагона метро.
- Девушки, с Вами можно познакомиться?
- Нельзя.
- А как Вас зовут? - Степа не замечал и не принимал отказа.
- Никак, - отвечала одна, а другая не выдерживала: - Сначала ты скажи.
- Меня Кузьма, а его – Серж.
- А меня – Катя, а ее – Валя.
- А куда Вы направляетесь?
- А Вам какое дело?
- А хотели проводить.
- А не надо.
- А мне так не кажется.
«Надо ж, как быстро соглашались», - думал Сергей, вспоминая свои потуги познакомиться с кем-либо из попутчиц, сидевших напротив его скамьи в подземной электричке.
Они все, без разбору, строили ему глазки. Ну, может, не все. Через одну. Во всяком случае, так ему казалось.
Те, которые строили, закатывали их, поднимали и опускали в книгу или в конспект, рисовали, чертили («червоточили»), опять поднимали бесстыжие глаза, улыбались, смеялись, даже хохотали, если рядом сидела подружка. Живой свидетель. Опять опускали глазки. Вниз. «Эмансипе, се ни ма па сижюр». И тут же косили их вверх... Или, напротив, не замечали Дикарева.
Но он-то знал: купились и ждут... Чего?
Эта игра продолжалась бесконечно. До остановки, когда она выходила, выбегала, исчезала из его жизни... А ему казалось, что эта игра будет продолжаться не до её, а до его остановки, то есть еще и еще дольше, гораздо дольше. Хотя и звалась она незвучно и ... звала...
Выбирал для игры он, как правило, только красавиц. Это был его - стал теперь и его - принцип, в дальнейшем переведенный на русский народный опустошенными внутри и развращенными студентами техникума.
- Если ехать, то только на королеве.
...
Он погиб, разбившись на мотоцикле в деревне, куда уехал на летние каникулы. Дикарев узнал об этом только первого сентября у дверей техникума. Прошло два с половиной месяца, как Степана не было в живых.
4.
«Я гулял по московским улицам, как у себя дома. «А неужели я не у себя дома? - думал я. - Нет, не дома, в гостях». Так сказал я себе много лет спустя, когда осознал, что время текуче, и времена меняются, а с ними и правила.
Смена экономических формаций, апрельские тезисы, прочая ерунда, засевшая со школьной скамьи в моем больном, обезображенном сознании не давала покоя и просто возопила во мне, коля тысячами иголок, вонзаясь под ногти, и которые пустило сердце, как ростки. Ни на минуту покоя.
«Приемный покой», - вспомнил Дикарев, беспокойный писатель, восстанавливающий подробности своих мучений. Он прервался ненадолго, но тут же продолжил свой труд.
«Я тут же вспомнил Сурка, с которым делился на лавке подземки («позёмки») откровениями об интимных ценностях девочек. И не только девочек».
5.
Коршун водил их, и в частности на день рождения Сергея (подарок), в Ресторан гостиницы «Пекин» на Маяковской площади. Там у него был знакомый официант, который предоставлял им отдельный столик у зашторенного окна. И массу льгот: от позволительной скромности заказанных закусок... до графина, куда компания заливала под столом принесенную с собой дешевую водку. Чем Коршун его купил? Сергею было невдомек. Знал только, что Коршун из семьи элитных по меркам тех времен родителей, может быть даже высокопоставленных партийных работников.
6.
...
- Воспоминания ничто, если они не переживаются вновь и вновь, как в первый раз. Водица без градусов. Таблетка, которая не лечит. Пустышка.
7.
Жека – грязный и неопрятный.
Он – отброс общества. Сергей его не очень высоко ценит, но бережет. Неизвестно для чего. Может быть, для собственного имиджа. Еще сам не решил, для чего. А может, для собственного успокоения. У него сложные проблемы с понятием о добре и зле.
Ради своего успокоения (спокойствия) он покупает ему, то есть его дочери, видеоплеер. Дает деньги на жизнь: «Потом отдашь». А Жеку поит за свой счет. Обмывает покупку. Не жалеет денег. Это похоже на откупные. Как будто Дикарев чем-то должен Кузьмичеву. Внутри себя он это понимает. И пытается хоть чем-нибудь отплатить. Заплатить долг.
Но провожая друга на метро (ведь пьяны), бьет его со всей силы в лицо на выходе. Жека держал его, а Дикарев не мирился с насилием над собой. В конце концов это не армия. Свободная жизнь. Свобода.
И Мошке досталось. Он его выкинул из съемной квартиры на лестницу за то, что тот чуть не сломал ему палец. Джиу-джицер гребанный. «Я этого не люблю. И больно. Реально».
8.
- А ты думал он из Архары? – сказал как-то Дикарев. Диме-технологу. Диме-рыбкину. Диме-потенциальному эмигранту. А может, он того... уже... того-этого... эмигрировал?
Архара заметалась белым рассыпчатым снегом; подмораживало, и с каждым часом мороз крепчал.
«Чем-то напоминает слово: Сахара, - подумал Дикарев. – Только с минусом! Как говорится, час от часу не легче. Русский язык богат на тонкие намеки и хитросплетения. Дикая страна».
«Что-то много в последнее время, - подумал Дикарев, - я стал думать. К месту и нет. Не к добру всё это».
Она всегда в его памяти была засыпана снегом. Эта заснеженная Архара. Во всяком случае, к его приезду она всегда покрывалась одеялом из двадцатисантиметрового, а то и больше, слоя снега. Всегда. Да, пожалуй, что всегда. Лето не в счет – его почти не было. Были белые ночи. А зимой – северное сияние.
«Pirate’s cave»...
Сергей Леонидович Белоусов – капитан.
Вот и Мошка не испытывал страха в последнее время, забыл о нем. От того и сорвался, а может, спрыгнул? С балкона.
Я вот боялся и тогда и сейчас, по жизни труслив, поэтому жив, а он другой. Поэтому мертв. А может, на небесах? И неизвестно кому лучше.
Мошка, как тогда - перед походом на покраске - храбрился, поэтому потерял страх, чувство самоконтроля, осторожность. Жаль, что я его ударил, избил перед смертью. Не надо было мне пальцы ломать! Не люблю я этого. И больно, к тому же. Джиу-джитсу показывать на мне, каратист гребаный. Я его взашей выкинул из квартиры бабы Яги. И по лестнице спустил. Кино «Джентльмены удачи» помните?
32. Обитатели Облакова.
1.
- Эх, и девчонки у тебя нет, - приговаривал в перерывах между куплетами дядя Миша, дразня.
Он растягивал меха двухрядной гармошки с малиновой рубашкой и полированным деревом, с хромированными застежками ремней и слепящими, начищенными до блеска, медными ободками.
- Смотри там, на своей Камчатке девку не закадри, - смеялся он громко и раскатисто, спеша на помощь своей жене – Марине Семеновне, голос у которой был слабенький и натруженный, и требовал громогласного сопровождения. - А то, привезешь матери нахлебницу, не спросясь родительского благословения. Ростила тебя, ростила, а ты ей гостинец. Может, еще и с довеском - киндера подбросишь?
- Хватит тебе, - отдернула мужа тетка, увидав, как напряглась не
вестка, засуетилась вдруг, отодвигая тарелки и смахивая передником со стола какие-то крошки в раскрытый кулачок. - Хватит тебе чушь нести. Наклюкался. Куда спешишь, вся ночь впереди.
- Я это так – гипотетически. Серега парень скромный, до девок не падкий. Можешь на счет его не волноваться. Честь соблюдет.
- Зато ты страдаешь падучей, как я погляжу.
- Это когда было. Еще до тебя. Теперь я другой. Я своей любавой дорожу.
- Хватит песни петь. Кобеля издалека видно, потому как шибко лает. И все мне в уши. Не слова, а чисто елейный мед. Давно ли научился так любезничать? Ах, вона что: выпил и понесло. Учти, завтра на опохмелку не дам. Не проси.
- Да ради такого случая – не каждый день такого молодца на службу спроваживаем – неужто зажулишь денежку. На кой ляд я тогда эту шарманку пер через всю Москву. Из самого Облаково. На электричке.
Тетка наклонилась ближе к Валентине Сергеевне.
- Он, окаянный, представь, всех дружков повадил к нам ходить. Все отваживают, а он приваживает. Есть там у нас один пропойца, прости мою душу грешную, я такому рупь не дала б. А Мишаня жалостливый шибко. Ему компания ихняя навроде как трудовой коллектив, с которым он в сварочном цеху трубил раньше. Я выгоняю на улицу. Так они его за собой тащат. Нет, конечно, он у меня не страдает болезнью, и меру знает. Но иногда так его понесет, что не остановишь.
Тетка замолчала и задумалась (пригорюнилась).
- Тогда хоть караул кричи.
Сергей посмотрел на горланящего частушку - уже без запевалы - великовозрастного Мишаню и подумал, что бог уберег мать от такого мужа, что она правильно сделала, что не вышла снова после смерти отца. Зачем такой нужен? Лучше уж никакого, чем такой. Такой уже был.
И еще он как будто увидел, как ясновидящий, как будто наперед узнал, что будет. Гладко зачесанные волосы на голове Мишани были без единого седого волоса. И волосы все жирные, лоснящиеся, как бока атлантической селедки. Кажется, ни одного волоска он не потерял за свою долгую и беспечную жизнь. Кожа на лице также гладкая, чисто выбритый подбородок и скулы, легкий душок шипра. Ухоженный мужичок. Домашний, прирученный.
Только Сергей увидел его иначе: оголенный скальп без волос, вместо глаз прожженные впадины, отвисшие куски паленого мяса со скрученной в завитки черной каймой на скулах. Куда подевалась его белая кожа, выбеленная лезвием бритвы, поскрипывающей на щетинках под мохнатой пенной горкой мыла? И куда делся тот красавец – мужчина в летах, но с шиком, с деревенской, но облагороженной мордой?
«Нет, - добавил Сергей и содрогнулся от ужаса. - Кожи совсем не было, ни одного лоскутка. Ни белого, ни черного. Голый скальп внутри духового шкафа. Густо измазанный сажей».
2.
- У него никого нет, - упрямо настаивала на своем Марина Семеновна, прикрывая трубку ладонью. - Может, - добавила она туда же: в неизвестность, в летучее коммуникационное пространство, разъединяющее, а не соединяющее ее с интересующейся собеседницей на пике возбуждения, - а я говорю, что такое может быть. И не спорь. Приходит всегда злой, хмурый, со мной не разговаривает... вообще, не разговаривает. Ни слова, ни звука. Как немой. Я его боюсь: вдруг неожиданно ударит, когда встречусь с ним в коридоре, толкнет, или чего похуже. Словом сижу взаперти. В буквальном смысле: запираюсь на ключ, и не дышу. Не жизнь, а каторга. А куда денешься? - жаловалась она, выдавливая из себя застрявшую слезу.
- А ты пробовала первой заговорить?
- Ты меня слышишь, или нет, подруга? - возмутилась Марина Семеновна. - Я что похожа на самоубийцу? Я же столько времени тебе талдычила: он невменяемый, а ты советуешь самой в петлю. Спасибо, подруга. Ты, голубушка, меня совсем не любишь, как я погляжу.
- Не сердись. Совсем нервная ты стала.
- Станешь тут, когда такое...
3. Облаково.
Сережа нашел в ящичке для ниток и иголок перевязанный, точно бечевкой, затертый руками и временем, как букинистический экземпляр, показалось, старый томик библии, а на самом деле - резинкой от бигуди плотную стопку карточек. Развязав и разложив пасьянс на столе, он, завороженный, смотрел на рисунки и фотографии на карточках, напоминающие однотипные, картонные из игральной колоды. Одна за другой на него глядели голые женщины. В разных позах, бесстыже они демонстрировали свои прелести: ноги, бедра и то, что выше, опоясанное чулками, гольфами и ажурными панталонами. Сергей возбудился.
Он побежал в тот лес. За полем из посаженных огурцов, помидоров, кабачков, баклажанов, капусты и картофеля. Распаханное лопатами поле еще было рыхлым и землистым, без зеленных всходов, но скакал он по земляным кочкам бойко и без оглядки, перепрыгивая через бугорки, стараясь не наступить на зеленные побеги.
Лес опьянил его настоем еловых шишок и игл, рассыпанных под корнями. Он хотел уйти, но в изнеможении присел под сосной.
И опять в его мозгу ожили живые картинки в своей бесстыдной наготе и срамоте. Женщины закатывали глаза к небу, улыбались, строили глазки. Кустистость их промежностей из-за отсутствия опыта удивляла его. Восприятие откровенной природной обнаженности человеческого, женского тела сопровождалось новыми, столь же откровенными, как картинки, движениями собственного тела. И членов, которые существовали теперь отдельно от него, и не слушались. Контролировать которые теперь не было никакой возможности. Ни их, ни свои желания. Наоборот, огрубление и набухание вызывало жгучее возбуждение всего организма и прилив крови к голове, от чего она начинала кружиться, точно внутри засел волчок. В глазах вспыхивали искры, и земля, казалось, уходила из-под ног, когда он шел, спотыкаясь на кочках и корнях деревьев, по плешивой траве в густых зарослях.
- «Почему столько волос? Кто-то заретушировал, скрыл самую суть их прелестей. Ничего не понять, что там. Остается только догадываться», - думал он.
И от этой мысли становилось еще жарче, будто его сунули с головой в горящую печь в кузне, а затем положили на наковальню и стали стучать по черепу молотом, высекая из него искры и пытаясь умять и расплющить его настолько, чтобы он, зауженный и длинный, как турецкая сабля, пролез в самую ложбинку между ног нарисованных кралей.
Он прислонился к стволу, расстегнул ширинку и, дрожа, дотронулся до напряженного органа.
- Я не буду делать этого, - сказал он себе, и тотчас как в конвульсиях стал содрогаться, еще даже не предприняв ничего постыдного, запретного.
33. Похоть.
1. Диалог Дикарева и Шаркина (или точнее монолог: речь от одного лица – лица писателя, расписанная, как разговор). Да и возможен ли он? Такой диалог.
Вернемся лет на сорок назад. И прокомментируем то, что увидим сейчас. Машина времени позволяет этакие манипуляции со временем и людьми и допускает возможность таких перелетов. И возможность таких разговоров с бывшими собеседниками, привычными и такими родными, что забывались и расстояния и временные различия. И даже вероятная смерть одного из собеседника и его мнимое присутствие в действии романа. Всё забывалось, всё казалось таким мелким и незначительным в этом случае, и возобновление прежних утраченных связей воспринималось, как обычное дело. Проще простого. Легче легкого.
Итак, с богом:
- Посмотри, все женщины потенциальные проститутки, все без исключения. Вот сидит на высоком барном стуле ведущая RTД-телевижен и ведет беседу с пишущим редактором Нью-Йоркского научного журнала и профессором престижного высшего учебного заведения США.
- Так что из этого?
- Ничего особенного, если не считать, что она сидит в черных кожаных лосинах, обтягивающих ее ляжки. И рассуждает при этом о высшем истеблишменте Америки, о различиях между республиканцами и демократами, об ошибках при выборе Трампа в президенты.
- И что? Ты кто: пуританин? Или коммунист?
- Не тот, не другой. Я реалист. Я вижу, что другие не хотят видеть. Все бабы – продажные суки, они продают все, что попадется им под руку: лицо, тело, связи, которые вывели их на телевизионную картинку, убеждения, родину, совесть. Они продают свои профессиональные навыки и отрабатывают вложенные в них родителями средства. Вероятно, добытые не совсем честно. Но кому интересно сейчас в этом копаться? Это элементарная и бесстыдная самоокупаемость, и ничего больше. Верх цинизма и беспринципности. Все покупается и продается. А мораль не в счет. Отжила своё, как и ее сверстники. Пусть даже они жертвы: их родители. Молодежь жертв не сепарирует, для нее, бля, все равны, как в третьем рейхе.
2. Вернемся лет на двадцать назад от настоящего времени.
- Я думала, у тебя там Ликуся, - сказала мама.
Но там пряталась за дверью, дрожа и сотрясаясь всем телом от страха, малолетняя проститутка.
Чертаново.
- Подожди, я сейчас.
- Не надо, можно так. Я предохраняюсь – принимаю таблетки.
После он все же спросил:
- Так, где же все-таки Надя?
- В больнице.
- ?
- Ее порезали.
- ?
- Не на смерть, не сильно.
Сергей подумал:
- «Насколько сильно или не сильно? Как можно судить об этом? Каков размер нанесенной порчи, каков критерий оценки ущерба здоровью подруги?»
Все эти раздумья заняли доли секунды, просто мелькнули и растаяли. В конце концов, какая ему разница, как сильно пострадала проститутка от руки ухажера. Или сутенера. Что могло их связывать, что могло заставить их беспокоиться друг о дружке: мимолетные интимные встречи, ведь ничего больше не было?
- Надька, дура, сказала Павлу, что влюбилась в клиента без памяти. Могла соврать, не обязательно откровенничать.
- Павел, это кто? Сутенер?
- Нет, ее парень. Влюблён в неё по уши. Теперь, наверное, сядет.
- Бляха муха, просто «Санта-Барбара» какая-то, местного разлива, - сказал Сергей.
Дикарев без перерыва на протяжении часа терзал девушку. Он не спешил, хоть и желал облегчения. Для себя. О девушке не думал.
«Наверное, у нее я сегодня не первый, - думал он. - Вызовов у них, профурсеток, как всегда в изобилии. Достаточно посмотреть на количество газетных заметок в МК, в рубрике «Досуг». И она, несомненно, давно успела избавиться от гнета гормонов. В отличие от меня. Час поздний. Визитов, скорее всего, у неё было много. Оттого-то она настолько спокойна, равнодушна и хладнокровна в постели, что лежит, как бревно или на сеансе массажа. А может она фригидная сучка! Ну и подсунули ж мне экземпляр. Надо мне скидку на испорченный товар попросить».
У него, по крайней мере, оставался в запасе еще час, или около того. Вполне достаточно времени. Но он никак не мог достигнуть апогея. Странное дело: алкоголь иногда обрывал близость, сокращая дистанцию, а иной раз затормаживал реакции, и соитие превращалось в борцовскую версию телодвижений, без ощутимых радостных минут с обеих сторон. Гетере было, во всей видимости, все равно – она была на работе. Хотя и выбирала, наверное, вид деятельности, рассчитывая на максимум из перечня, предоставленных на выбор удовольствий.
А ему хотелось получить за свои деньги соответственный эквивалент удовольствия. Или хотя бы его заменитель. Кто, по его мнению, сейчас, в наш век найдет соответствие и взаимопонимание. Тем более в такой щекотливой сфере, как интим. Женщины любят любовь или деньги, как замену, мужики – один лишь секс.
- Только не раком и не в задний проход, - предостерегла она, будучи еще на пороге входной двери в его квартиру.
«На пороге в рай, на пороге экстаза, на пороге в кассу. Впрочем, кому что. Каждому своё», - завершил свою мысль Дикарев.
- Ты один? - спросила она, вздрогнув, и подбираясь, как наседка в курятнике, вспомнив что-то забытое. - Учти, я групповухой не занимаюсь.
- Все в порядке, - успокоил Сергей. - Я один тебя... буду.
- Давай поговорим вначале, - замялась и застеснялась раздеваться девица.
- Ну, давай, раз так хочется, - придвинул ей стул Сергей. - Как тебя зовут? Меня – Алексей.
- Я – Элеонора, - сказала шлюха.
- «Странно, почему не Клеопатра», - подумал Сергей.
- Может, чайку? - предложил он. - С кардамоном.
- С удовольствием, - согласилась девушка.
- «Ну, прямо семейный вечер двух влюбленных», - пошутил Сергей.
- Иду ставить чайник, - сказал он. - А ты пока обвыкайся. Чувствуй себя, как дома. Но не забывай, что в гостях, - добавил он, поворачивая на кухню.
- Я готова, - изобразила подобие улыбки на лице девушка, когда он вошел в комнату с раскаленным стальным чайником.
Она лежала в расстеленной заранее, до ее прихода, постели, укрывшись до подбородка одеялом.
- «Другие просились вначале в душ, - подумал Сергей. - И полотенце. Ну, эта, наверное, не обстрелянная еще. Малолетка».
- Молодец какая, - похвалил Сергей. - Как быстро обвыклась. Прямо крейсерская скорость. А чаю, что? Не будешь?
- Не, - сказала девушка. - У тебя чего покрепче найдется?
- Найдется, - сказал Сергей. - Тебе что: водки, вина, коньяка?
- Все равно.
- Ну вот, и условия ставить прекратила, - опять похвалил девушку Сергей.
Наконец он финишировал. Девушка повернулась на бок и оперлась на локоть. Она глядела прямо в глаза Сергею, не отворачиваясь и лучась счастливой улыбкой, довольная и удовлетворенная актом совершенного грехопадения. Ей захотелось чем-то произвести впечатление на своего случайного любовника, отблагодарить его за облегчение и доставленное удовольствие. Беззастенчиво, не прикрываясь и не стесняясь теперь своей откровенной наготы, она стала рассказывать Сергею, как весело некогда провела время в компании немолодого человека по имени Михаил. Видимо, этот человек был значимой для нее фигурой и выделял ее среди других проституток. Повышал ее статус.
- Да, ты его, наверное, знаешь, - сказала она. - Он выступал в юмористических передачах, теперь депутат, или мэр. Он очень известный человек, поэтому огласка ему не нужна, - тихо добавила она, интригуя. Сверкнула глазами и откинула голову с упавшими на спину волосами. - Он без комплексов и очень простой в общении, хотя запросто может пойти в гости к любому начальнику. У него жена, двое детей, а он совсем мальчишка. Мы с ним творили такое, чего молодым не придет в голову.
«Хвалится», - подумал Сергей.
- Жаль, он умчался на своем шикарном мерседесе. Оставил меня одну в подмосковном доме отдыха. - Она вздохнула, будто горюя об упущенных минутах с возлюбленным. Как обманутая жена, или дама с камелиями. - И ты знаешь, он был настолько щедр, что оплатил всю неделю, которую планировал провести со мной. Ну да, - еще один томный взгляд, затяжной вздох, - что ему эти мелочные траты.
«Опять хвалится. Провела и пожалела, что продешевила, - в который раз за вечер подумал Сергей. – Интересно, а кто в наш век не продешевил на собственных возможностях и нераскрытых талантах? Не, все-таки такие нашлись, гады, только не мы, вот в чем беда».
...
Отверстие – дырка. Что правильно произносить? И в каких ситуациях: в техникуме на уроке черчения или труда – отв. На бабе...
34. Казанский собор.
1. Неудачный муж, отец и воспитатель.
Сергей вспоминал.
Это стало его любимым занятием в последнее (и не последнее) время, за неимением других. Сидя в своей полуразрушенной квартире, которую, как крысы, оставили сбежавшие второпях живые существа. Телесные существа, потерявшие в его воспоминаниях плоть и осязаемость, которых он знал, наверное, любил. Своей любовью, непонятной большинству и потому не принятой, на которую без зазрения совести и ничтоже сумняшиеся можно было брать патент у осведомленных ведомств. Живые люди, родные и близкие по крови, но, возможно, не во всем по духу. Приближенные родственными связями и... жилищным кодексом со всевозможными-невозможными актами, постановлениями, инспекциями и последними новшествами: приватизацией и многочисленными справками в виде свидетельств о смерти, браке и разводе, рождении детей и извещений о вызове к мировому судье. Арбитру всех бед и несчастий в семье, ведающему всеми нюансами и решениями нерешаемых противоречий, знающему все выходы и входы, все лазейки.
«У нее же всё в бумажках записано, куда она заглядывает, постоянно отвлекаясь».
Похожий, точнее похожая, потому что баба, потому что делает всё походя, на слепую кротиху в своей красно-парчовой мантии, висящей на ней как балахон. Потому что не по размеру. С чужого плеча. Возможно, с мужского.
Мысли ползли друг за другом вереницей, тягучие и размазанные, как червяк. Наползали даже на спину соседке, образуя горку, завал.
- Ой, простите, я не хотела Вам наступить на ногу.
Сергей обернулся. На него уставилась другая тетка. «Какая отвратная образина!»
- Вы мне всю ступню отдавили.
- Я же извинилась.
- Нахалка.
- Грубиян.
Сергей перекидывался с одной мысли на другую без остановок, скача и подпрыгивая, как в санках на американских горках, теряя уже начальную в потоке новых, в наворотах, которые нагромождались сами по себе, без предупреждений и предупредительного выстрела стартового пистолета.
- Молодой человек! Ой, простите, мужчина. Что это вы... это... того... тоже давите? Вам нехорошо?
- Ничего, пройдет.
- Может, валидол или валиум?
- Я же сказал, обойдется.
- Хам!
Эти диалоги родились утром, когда он ездил на метро куда-то по делам. Он не помнил точно, куда и зачем. Но запомнил, зарегистрировал их в своем гроссбухе памяти, как весомое поступление. Только куда его определить, в графу дебет или кредит, засомневался. Он затруднялся даже сказать, под землей или в троллейбусе он подчерпнул этот разговор, не столь важный – в другой раз он, вероятно, его и не зафиксировал бы, – но почему-то сегодня сохранил в мелочах, даже в точности воспроизвел ругательства и обидные словечки.
2.
Теща всегда была бойка на язычок.
- Мы стали, как родные. Что стесняться, вы меня уже всякую видели: и в ночнушке тоже.
И еще один перл:
- Я всегда хотела назвать внука в честь своего отца - Савелия. Он заслужил это! Его все уважали на заводе, кланялись при встрече... и боялись: он был строг.
Как поведала всем присутствующим - и внуку, и родителям ребенка - бабушка, его поговорка звучала примерно так: «Вас бы всех ко мне в цех, семь шкур содрал бы».
- Да, - поддакивала жена, кивая. - Тебя бы в цех на исправление. Там с тебя семь потов сошло бы. Там научили бы работать.
Сергею, которому стукнуло сорок с хвостиком, с приличным надо сказать хвостом: как у динозавра, такой стиль общения между супругами казался абсурдным - нечто вроде одностороннего моратория. Скучающая на супружеском ложе царевна забавлялась наставлениями, разглагольствуя о правильности правления и жизненного пути самодержца. А виновный (виноватый) супруг послушно выслушивал их, получая выволочку «по первое число», как сказала бы бойкая на язык уже его, Сергея, мама.
- Почему ты так себя ведешь? - «Почему?» было ее любимым выражением, она доставала его из загашника при любом удобном случае, как свидетельство своего непонимания стандарта поведения критикуемого. Она была искренна при этом, никакой наигранности. - Так никто не делает. - И еще несколько сногсшибающих замечаний: - Ты же взрослый человек. Я считала тебя здравомыслящим человеком. Мужчина должен содержать семью. Я выходила замуж за богатого человека, а ты обманул меня.
Вспомнился Жора Бетасов. «Где-то он теперь? Все также занимается исправлением женского поведения, пользуясь силовыми методами коррекции? Психологию побоку, одна физическая обработка. Дипломат-самоучка, мать его».
3.
Мошка напрашивался в гости, но Сергей не пускал его в дом, когда там была Яна. Она категорически не терпела их пьянства.
- В доме маленький ребенок, какой пример ты подаешь сыну?
И Сергей с ней соглашался. Он был полностью, безоговорочно подчинен ею во всем, что касалось исполнения семейных обязанностей. Правда, круг этих обязанностей у каждого из них был очерчен своеобразно. Сообразно представлениям и, возможно, полученным от кого-то (родители, учителя, прочие внушители) математическим построениям в мозгу.
У него, к примеру, этот круг не являлся строго классическим, отличался некоторыми отклонениями в сторону многоугольника. А порой мысль приводила его к открытию в замкнутом круге настолько острых внутренних, направленных острием внутрь, углов (получалось вроде долек апельсина), что запросто можно было об них обрезаться, уколоться или поранить мозговую извилину (если представить круг собственной головой). Однако Сергей не ограничивался только неэстетическими острыми углами, попадались в его следующем проекте (макете круговых обязанностей) и тупые. С неровными краями, с замысловатым контуром зубов, вгрызшиеся, как рыба-пила, в сердцевину, такие, что в пору было сравнивать эту фигуру с известным логотипом айтишной компании - откушенным яблоком.
В ее мировоззрении присутствовали более устаревшие взгляды на древнюю, традиционную геометрию («Зачем изобретать заново велосипед?» говорил бывший шеф Дикарева. В нашем случае: колесо). Она не отступала от округлости и плавности линий: ни каких изломов и прямых; лишь изредка ее круг вдруг взбухал, вздувался новообразованием, как внезапная, раковая опухоль или желвак, и выпуклая бляшка-шар как-бы предупреждала: здесь, в этом месте следует расширить границы известного до новых. Что означало: в этом месте, в этот час приходилось готовиться и ждать новых вводных (придерживаясь милицейско-полицейского или батального жаргона).
- Своими бесконечными пьянками и аморальным поведением ты позоришь меня перед соседями, - не унималась жена, распаляя себя вновь и вновь.
«Откуда в ней столько запала? - удивлялся Сергей. - Не пороха даже, а самого что ни на есть напалма. Все выжжет до основания, берегись, кто может. - Но тут успокаивал себя привычным афоризмом: - Такова участь каждого семейного человека, у которого есть жена и дети – терпеть и мирится».
- Было бы перед кем позориться. Ты на них сама погляди – через одного пропойца. Лавку под окном засидели, как голуби. Не пройти, не проехать – в любое время соображают. Не на троих даже, на семерых, я посчитал.
- Ты лучше деньги посчитай, которые домой приносишь.
Сергей пригорюнился: крыть было нечем, дела давно не ладились. И вину свою он чувствовал, как никогда. Оттого и встречался с Мошкой. Наверное, оттого, а может и не оттого. Поначалу, как переехали, он зачастил на встречи с приятелем, как на забитые заранее, без возможности пропустить, стрелки. Они вспоминали былое, сидя на скамейке в парке у метро. Подсаживался кто-нибудь из местных старожилов этой скамьи и этого парка.
- Кто это с тобой? - спрашивал.
- Мой корефан, - отвечал Мошка. - Вместе служили на ТОФе.
И начинался долгий разговор о приключениях, но почему-то не о морских, не о моряках, а о соседях по дому, по улице, по району, о чем Сергею слушать было неинтересно, скучно и даже противно, так как он не терпел пошлости, вульгарности речи и холуйства, когда за стакан, всего за четверть его содержимого, выворачивалась наизнанку душа и перед подавателями бальзама начинали лебезить изо всех сил. Он прощался и уходил. Домой, к жене и сыну. А там все начиналось сызнова: крик, шум, претензии, убитая в себе гордость, ущемленное чувство справедливости и самоуважения.
- За что меня так? - не переставал спрашивать себя Сергей, не злясь на жену за допекание, а силясь найти решение для себя и оправдание для нее.
4.
Сын дружил с шиншиллой, которая внешне походила на бабку Ядвигу Савельевну (Ядвигу Савишну, бабу Ягу)… Возможно, он, с малых лет, видевший перед собой частый облик старухи, представлял, что играет с хорошим знакомым: с добрым, потому как сюсюкающим, существом.
- Бабушка, а почему ты такая страшная? - спрашивал Сава. Совенок. Мальчик, глаза у которого были выпучены, как у ночной птицы.
Он сидел с бабкой по вечерам - в темной без освещения комнате - и глядел горящими, как раскаленные угольки, глазками в ее корявое и морщинистое, старческое лицо.
- Почему страшная? - бабка обиделась. Ее такая же грубая, как пяточная мозоль (сколько не смазывай увлажняющим кремом – результат один и тот же), ладонь с нежностью погладила волосы ребенка.
«Вот до чего довели малыша, - еще больше скривилась она. - Воспитатели хреновы».
Сергей порой ловил себя на мысли, что если ребенок постоянно видел и видит перед собой такое страшное, некрасивое, отталкивающее лицо, то какая же картина мира вокруг - прости меня господи за одну только попытку вообразить этот кошмар! - рисуется в представлении этого схватывающего всё на лету мальчишки, в его формирующемся как песочный куличек воображении. Он считал себя ответственным за тот участок его сознания, который отвечает за проекцию мироздания в неискривлённой изначальной версии.
5.
Яна отдавала ребенка в руки Сергею, не отдавала, а пихала – прямо кидала того в его объятия. Сергей едва успевал раскинуть руки и поймать. А затем методично, со знанием дела, наносила множество ударов по телу, метя в самые уязвимые точки. Сергей и прикрыться не мог, так как руки были заняты и освободить их он никак, ну никак, не мог в эту минуту. Он только отворачивался и подставлял под тычки и град кулачных ударов (Яна дралась кулаками, сжимая ладони со всей силой, на какую была способна) плечи и бока, чередуя стороны, чтобы доставалось телу равномерно.
Один, особо крепкий пинок, угодил ему в пах. Сергей ахнул и хотел было присесть, но вспомнил вдруг, что у него на руках драгоценная обуза, которая голосисто навзрыд плакала и кричала, перекрывая истошные выкрики Яны:
- Мама, не надо, не надо.
- Нет, ты не отворачивайся. Ты не уходи. Куда же ты отходишь? - приговаривала Яна, свирепея и наливаясь кровью.
Он побоялся уронить свою ношу и вытерпел боль стоя, кривясь от резкой, прошедшей через низ живота наверх по всему телу, как электрический разряд, обжигающей волны. В глазах разом вспыхнули миллионы лампочек, а перед этим пробежала - еще одно несвоевременное электрическое явление - короткая, но ослепительная дуга.
«И после всего этого, как прикажете мне производить на свет детей», мелькнуло в мозгу.
- А зачем тебе еще дети, - кажется, ответила жена, маша руками, как ветряная мельница, - ты одного вырастить не можешь, а размечтался: ещё. - И добавила, уже спокойнее. - Я таким, как ты вообще детей запретила бы иметь. О чем ты думал своей бестолковой башкой, когда планировал завести ребенка?
6.
Жена говорила: «Ты думаешь: это ты всем морочил голову. Глупец. Это тебя все морочили».
Остальное Сергей дополнил, домыслил сам: «И на работе – клиенты и партнеры, и дома – жена с тещей. Да, всюду, где ты не побывал, везде расставлены были капканы, в которые ты, как водится, умудрялся попадать, не замечая при этом, что попался».
7.
Они подключили интернет. Кабельный. Пришел дядька из хитрой компании, всунул телефонный штекер в ноутбук, и с видом, как будто это навсегда, удалился довольный собой. Яне «нет» (net) нужен был для поиска новых знакомых, Сергею – для порносайтов. Каждый преследовал свою цель и... скрывал ее.
Сергей вычислил жену по журналу посещений. Яне не захотелось, или просто она не смогла обнулить данные. Оставила их на страничке, не удалив. Глупо.
Фотография, где она наступает ногой на пушечное ядро, попала в сеть и стала вечной. И не только эта. Нашлись и отклики и комментарии. Сергей читал и закипал. Сразу из памяти всплыли загадочные аббоненты-контакты в мобильнике супруги, выкраденные темной ночкой у нее из сумочки (вспомнились улыбчивые лица группы «АББА», шведские свободные отношения).
- Что за Вольдемар, Германы, Гоблины и другие кобели делают у тебя в контактах? - спросил взбешенный Сергей.
- Эти люди все из «Евролюкса», - сказала Яна.
«Из «Евросоюза», хотел сказать Сергей, но сдержался.
- Из какого еще люкса? Что за притон?
- Дурак! - рассердилась не на шутку Яна. - Мама, что он выдумывает? - обратилась она за поддержкой к посреднику в лице Савельевны.
- Что ты выдумываешь, Сергей, - подхватила мотив с лёта старая женщина.
- Я не выдумываю, я знаю. - Сергея трясло. - Видел.
- Что ты видел? Что ты мог там видеть?
Глазные яблоки у тещи вылупились, как свежие перепелиные яички.
- Их тоже жалко было удалять? - не унимался Сергей. - Или просто не успела замести следы?
- Перестань. Что за дурацкие... Я, в конце концов, не на допросе.
- Объяснить мне, конечно, тебе заподло?
- Фу, было бы что. Кстати, опять вопрос... Я с ними, с теми, кого ты вычислил в компьютере, только ради общения. Пойми, мне скучно. Я ни с одним не встречалась, так лишь обменивалась почтой. Это же развлечение. Безобидное...
- Безобидное!!!
- Ну да, это не серьезно. Я про них забыла, а ты шум поднимаешь.
8.
Ревность переполняла его, как будто переел или перепил сверх меры. С Шаркиным они выпивали на спор по пять или шесть кружек пива, и тогда тошнило, становилось плотно в животе, набитом как бурдюк.
Сергей выпросил у Мошки пистолет. Тот привез его – не игрушку, настоящее оружие – из рейса, схоронив от таможенного досмотра в машинном отделении под пайолом, где мазут и дизельное масло. И стал караулить жену.
Он выстрелил почти в упор (в нее? в него?). Пуля отрикошетила от камня (бордюрного? фундамента дома?), раскрошив в крошку бетон, и улетела неизвестно куда (в молоко? в голову соперника?).
Дальше то ли сон, то ли явь, но у него четко зафиксировались в памяти события последующих дней: по возвращении домой после неудачного (или удачного?) покушения он берет молоток и ударяет (пытается ударить по голове?) тещу. Мрак!
9.
Теща прикатила на ПМЖ в Москву ночью со всеми своими пожитками. Спешно, как на пожар. «Не обошлось без весточки, причем настоятельной, требовательной, от Яночки». Она обвинила зятя в краже вещей - не вещей, а хлама, - оставленных на время (трудно передвигаться в метро с многочисленной ручной кладью) в камере хранения вокзала. Сэкономила на такси и совершила вторую ходку. Сумки не распаковывались полностью: некогда, ночь на дворе. На другое утро юридическая и номинальная хозяйка жилья обнаружила недостачу тройника, удлинителя на три розетки, крестовой отвертки, садовых ножниц...
- В камере хранения не могли вытащить, - объяснила она случившуюся незадачу.
«...так как провела следствие», хотел дополнить Сергей, но смолчал.
И как бы в подтверждении его мыслей, Савельевна добавила:
- У меня на всех замках и молниях расставлены маячки. Причем замки очень и очень надежные. Так что, милый друг, по всему выходит, это твоя работа. - Она ткнула в грудь Сергея своим неостриженным наманикюренным перед отбытием в Москву ногтем.
Сергей потерял дар речи.
- Когда только успел, ухитрился залезть в сумку? И там похозяйничать. - Ее осенило. - Ночью. Точно. Когда спали.
- Ага, опоил зельем, чтоб наверняка, и приступил к исполнению черного замысла, - издевался Сергей, хотя самому было не до шуток. Что-то предупреждало его: «Это лишь начало». О том, что его ждало, лучше было не думать.
- Теперь-то ты можешь говорить что угодно. Выдумывалка еще работает.
10.
Последний раз холод вороненной стали он ощущал пальцами лет двадцать назад, никак не меньше. Касаться огнестрельного оружия ему приходилось нечасто. Но еще до службы Сергей испробовал железку на ощупь, на цвет и запах. Дух, исходивший из патронника (только не пистолета - из него не дали стрельнуть, зажали, скупердяи, - а из винтовки, мелкашки), когда оттуда выскакивала, как ужаленная, дымящаяся гильза, вспоминался ему чаще, чем раз в году флотская пальба из пушек. А уж там в тот момент пороховых газов хватало, как никогда и нигде. Командир орудия командовал: «Открой рот, чтобы не оглохнуть». Лопух. Такой же карась, как и Дикарев. Лосьон для полоскания рта ни приписному, ни штатному расчету огневой точки не полагался. Ни уставом, ни добротой вещевого тире продуктового баталера Худойбердыева. Хозяйственное мыло и банное имелось, ну шампунь там какой-никакой, но вот лосьонов и туалетной воды не было. Шипр можно было выпросить, и то не всегда, потому как дефицит.
Мелкокалиберную винтовку ТОЗ-12 Сергею вручили прежде автомата Калашникова. На стенде в тире, куда он отправился после студенческой разминки мозгов тренировать глазомер и намереваясь заблаговременно принюхаться к пороху – мало ли что, может, пригодится, негоже идти в бой не подготовленным. Дедушку АКа он только щупал: разбирал и собирал на уроках НВП, лишь дважды выстрелив: на двух разных полигонах – на экзамене по военной подготовке в Кубинке и позже во время учебных стрельб на Камчатке перед отправкой личного состава полуэкипажа на корабли. Больше автомат ему не доверили. Поручили крутить «штурвал» горизонтального привода прицела спаренной 57-миллиметровой зенитной установки и жать на гашетку в полу. Вот и вся служба, не считая основной работы – дятлом. Стучать на машинке в писарской.
Он не горевал, так как никогда не считал себя воякой до мозга костей. А пошел служить, потому что родина позвала... как говорится. Сказали делать, делай, если считаешь нужным и полезным для кого-то, не только для себя.
«Воспитали же коммунисты молодежь в нужном русле, мать их. Ну не всех, но некоторых так это точно. Никуда от этого не денешься. По уши увяз».
Так вот, последний раз трогал оружие он на плацу в день принятия присяги. Родине, которой уже нет на карте мира. Территория отчасти осталась. Усеченная. Оттяпанная, как культяпка без пальцев. Но своя, родная. Пусть видоизмененная, но прежняя, с тем же народом, русскоговорящим, правда, к которому в последнее время, исчисляемое уже десятилетиями, примкнули иные диаспоры со своим говором и диалектами, постепенно, тихим сапом, но верно вытесняющими оригинал. Но и мы в накладе не остались, потихоньку восстанавливаем справедливость и территориальную целостность.
Еще вице-президент псевдо-канадской кампании говорил когда-то (учил Сергея и подобных ему желторотых и уже с тухлятинкой во рту юнцов): «Смысл... а он и есть в этом: в освоении новых территорий».
- Да, - теперь соглашался с ним Сергей, - в этом, наверное, он и есть: смысл жизни. В освоении все новых и новых территорий. И для тещи, и для Яны, в том числе.
11.
Он стрелял в учебном тире и выбивал 98 или 99 баллов из ста. Задерживал дыхание - как учили - перед спуском крючка, плавно нажимал...
- Плавно жмем... пауза... дышим, - повторял он на словах свои действия. - Вставляем следующий патрон... Нет, не нужно. Для пистолета нет необходимости перезаряжать – он автоматический.
И он мысленно отодвигал ладонью прочь в сторону столбики патронов, выстроенных в шеренгу справа от круглого мата – брезентовой подушки под цевье винтовки. Они были не нужны. Как и прежде выученные уроки тренера по пулевой стрельбе:
- Опять не дышим... выстрел... дышим. Как в кабинете врача.
- Нажимаю на спусковой крючок, замираю, опять жму, опять замираю, опять жму. Никаких лишних телодвижений, - проговаривал вслух Сергей, целясь распрямленным пальцем в воображаемую мишень за стеклом окна на верхушке сосны в Битцевском парке. - Все очень просто. Не нужно щелкать затвором, как дверным шпингалетом, туда-сюда по горизонтали. Даже лежать не надо, а если стоя, то нет необходимости настраивать натяжение ремня и корячится буквой «зю», чтобы создать упор в поясе для левого локтя. Жми гашетку, как на полста-семи и следи, чтобы цель не ушла из перекрестья.
Да, из пистолета он не стрелял, но видел, как это делают в кино бравые парни, и даже девки на предельных эмоциях. Много раз. И один раз, как делал это лейтенант Козлик, выстреливший в рубке КПП. Ничего сложного. Тем более он неоднократно палил из самодельного оружия и пластмассовых двойников, когда играл в войну с ребятами. В детстве.
- Думаю, это не намного труднее.
- Ты убит, - кричал Мел ему из-за угла.
- Нет, не попал, - отказывался падать Сергей.
- Попал, попал.
- Ну, значит, только ранил. - Сергей показал, куда именно. - Вот тут пуля прошла.
- Ладно, - щурился хитрый малец. - Тогда получай еще. - И он стрелял еще раз, и еще и еще. - Вот теперь, точно убит!
……………..
Надо отдать должное отцу: он честно поделил. Половинки оказались равными, ровными. Комнату симметрично раскроила демаркационная линия из гардероба, серванта, шифоньера поменьше и раздвинутой непрозрачной тканевой ширмы. Шкафы лицом к нему, сервант со всеми тарелками, блюдцами и сервисами – чайными и кофейными (мама любила посуду) – к ним. Он был щедр по части столовых приборов, но обеденный стол оставил за собой, как и диван и кровать: им было постелено на полу.
Тоже было и в квартире Дикарева при дележе имущества с Мариной Семеновной, и в квартире Яны (московской) при дележе уже их совместного хозяйства, плюс сюда добавить притязания Савельевны к нажитому ей и растранжиренному Дикаревым добру. История повторялась.
...
- Оставайся там один в своей конуре, живи один в обнимку со своей бутылкой. А нас не трогай. Мы сами по себе, ты сам по себе.
- Я не забулдыга, я заблудыга. Заблудился я, ой, как заблудился, - голосил Сергей с раскладушки в углу комнаты, размазывая по лицу пьяные слезы и сопли.
...
С балкона четвертого этажа полетели вниз на асфальтированную мостовую окружной дороги двора нехитрые пожитки Сергея: портфель, заключающий в себе документы, и скромный полиэтиленовый пакет, наспех собранный женой и при падении прорванный. Из прорехи высыпались на асфальт дырокол, степлер, большая длинная пластмассовая линейка и такой же колкий, как и прямой измеритель, деревянный, неуклюжий треугольник, казалось, весь в острых углах.
Сама Яна свешивалась с рамы застекленного балкона.
- Дикарев, держи, - крикнула она и швырнула охапку вниз. - Мне твои вещи не нужны. Забирай их. А ключи мне верни.
.......................
- У меня сердце болит. От тебя. Отстань.
....................
Она бегала по комнатам, как сумасшедшая, запрокинув голову и руки, и кричала диким, не своим голосом:
- Треснуло зеркало, треснуло!
....................
- Я бы с таким жить не стала, - сказала Лара, ее полная фигура, упакованная плотно и надежно в стеганый полушубок, колыхалась от возмущения.
Эти колыхания тела, туго перепеленатого, откормленного и ухоженного (было кому ухаживать: муж за ней убирал везде, едва ли не после каждого посещения ею туалета), говорили, что она на пределе накачки спертым воздухом, и вот-вот взорвется от переполнения чувств. А если не лопнет после потуг, то непременно будет плакать, да что плакать – рыдать, потому что эмоциональные срывы и встряски всегда у нее сопровождались такого рода реакциями. Очень тонкая и хрупкая у нее была натура, нежное и ранимое духовное строение, в противовес несравненным (несравнимым) габаритам ее туловища. Как ее терпела свекровь, которая жила с ней в одной квартире? Причем, квартира эта была ее собственной, на долях с сыном. А тот, видать, беспросветно попал под женин каблук и метался меж двух огней, как ошпаренный – из полымя да в омут... с головой.
12.
Сергей убежал на вокзал, купил билет до Питера, потому что не знал, куда еще поехать, где провести время, за которое забудется очередная ссора. Снять номер в гостинице, пожить на съемной хате? Этот вариант не катил: попросту потратить деньги и сидеть в четырех стенах, смотреть на обои, или лежать на спине, уставившись в потолок? Нет, не годится. С ума сойдешь.
Он вспомнил о теще и городе на Неве. Но видеть Савельевну ему хотелось меньше всего, даже меньше, чем жену. А вот город. Он облегченно вздохнул, впервые за несколько дней. Как же он сразу не подумал о нем, об этом спасительном граде Петра?
13.
Он двинулся пешком к Казанскому собору по Невскому проспекту, выйдя с Московского вокзала. И там, прислонившись к иконе, кажется, матери-Богородицы (боже, он и этого не знал!), как делала это когда-то в его присутствии Яна, он горько-горько заплакал, облизав сухие губы. Он не знал ни одной молитвы. Он не умел каяться и раскаиваться в грехах, прожив более сорока лет жизни.
Он был воспитан атеистами, хотя помнил и отчетливо слышал каждое утро на бульваре церковный звон в Архангельском переулке, будивший всех неверующих в их огромной квартире.
Они не переставали копошиться на необъятных просторах кухонь, коридора, предбанника с трехметровыми двустворчатыми дверями, которым недоставало по камердинеру с каждой стороны прохода, но набат вселял в их души благоговейный трепет и страх.
Сергей это знал в точности, потому что сам испытывал нечто подобное: возвышенное и вместе с тем, раболепное чувство преклонения перед неясной и могущественной силой, которая исходила ОТТУДА. А звон являлся проводником, по которому бежал ток в мозг и сердца слушателей. И неважно, верил или нет в бога кто-либо из этой паствы.
14. Судебное решение.
Он преодолевал очередное расстояние от одной точки до другой, как всегда (как часто случалось в его жизни) в плацкартном вагоне пассажирского поезда. За окном, наглухо застегнутым черным резиновым шлангом, точно погребальной застежкой на спальном мешке или саване, пробегали неровные холмы с некрасивыми кустарниками, разлапистыми или, наоборот, со скрученными голыми ветками, заломленными под невообразимыми углами, как руки Ахматовой (костяшки рук с острыми локтями и запястьями). Низкорослые кусты сменялись буйной растительностью, грустно зеленеющей на уклонах и вершинах, и где-то в Краснодарском крае обрадовали и оживили картину томительной обыденности ярко-алые вкрапления маковых цветков.
Эти новые признаки юга, на сей раз видоизмененного, с другой новизной, с иным окрасом показались Дикареву хорошим знаком. Добрым. Обнадеживающим. Тогда была бесконечная желтизна. Поле ослепительных подсолнухов, как штилевое море, безмолвствующих на непрекращающемся пространстве и во времени. Сейчас он был один. Тогда их было трое.
15.
Принятие решения не поддается математическому анализу, хотя многое схоже с этой наукой. Как правило, принятие (а не само решение, момент, в который делается выбор) можно рассматривать с позиции сказочного богатыря, мнущегося на распутье двух дорог, ибо этот процесс почти всегда (и опять же, как правило) напоминает ставку: чет или нечет. Только дороги эти совершенно в разные стороны, а не направо пойдешь... или налево. Большее количество вариантов редкость, если не абсурд: мозг так устроен, что превышение двух направлений активной деятельности ему не по силам, чего доброго заклинит, а дальше – клиника, психиатрия.
И тут следует обратить внимание на схожесть нарисованной картинки с математикой: это и есть геометрия принятия решения (не сам момент решения, он скоротечен, всего лишь импульс). А может, и векторная алгебра. Только законы их в мыслительном пространстве не действуют. Вектора не складываются и не вычитаются, так как противоположно направлены. Получается тогда чепуха без явного, целеполагающего направления движения. Какое-то топтание на месте, не движуха, а застой.
Во всем этом больше биологического и химического. Кровеносная система, опыт мышц, духовная сфера, не подвластная просчету и недосягаемая какому-либо вообще анализу.
Решение – это поэзия, это наваждение, порыв, взлет, срыв, падение. Ему вообще трудно дать определение, потому что ни под какое не ложится (ему и усидеть-то толком на месте не удается: всплеск, и не поймешь, что было секунду назад, да что там секунду, мгновение, квазиединицу времени). От того особенно неприятно и обидно, если решение, опять же как правило, обычно не сбалансированное, несмотря на длительную подготовку к его принятию, когда включились все механизмы организма и час за часом, шаг за шагом проделывали титаническую работу внутри человека, оказалось на поверку ошибочным, ложным. И увело не туда, куда вообще хотел (хотела) следовать. По жизни, по судьбе, по избранной планиде и астрономической карте.
Кого винить? На ком вымещать злобу и отчаяние? Слезы ручьем, заламывание рук в бессильном стремлении горестной позой унять, умилостивить нечаянный порыв коварной судьбы, сыгравшей злую шутку наперекор мечте о чуде. Всё напрасно. Москва слезам не верит, говорят и показывают в кино. Верит в них паства, может быть Бог, но до него не достучаться.
Она приняла решение на развод.
Вдобавок ко всему жена попросту не явилась в суд.
- У меня были месячные, - сказала она в своё оправдание.
- Вот так просто: месячные, и всё тут. Что тут на это скажешь? Только разведешь руками, - сказал Сергей. И вспомнил почему-то одну цитату: «Мужчина, как банный лист: вначале пристает, потом смывается. Вольтер».
16. Поиск оправдания.
Яна все же перевоспитала Дикарева. Как бы он ни отрицал, какие слова не находил. Духовно переродила, переворошив все у него внутри. Он не осознавал этого до конца, но это было именно так.
Их походы в церковь, наложение крестов и поклоны перед иконами на стенах и на алтаре – все это не прошло бесследно. Он нашел успокоение, не веру еще, но утешение в отрешении от мира. «От мирских дел, от мирской суеты», как говорили верующие люди. И хотя он еще не решался подать нищим и попрошайкам на паперти и в переходах метро, все же он считал, рассчитывал на это, что приблизился к богу.
......................
Три имени: Зоя, Ольга, Яна. Прочитай аббревиатуру, что получится? З О Я!
………………
С годами «сынок» («Да, сынок. Правильно, сынок. Молодец») сменилось на укороченное «сын»:
- Делай что знаешь, сын.
- Я уже большой, папа?
- Да, ты уже большой, сын.
………….
Дикарев благодарил бородатого немой благодарностью, безадресной – нет, конечно, он знал кого, а куда, в каком направлении молиться не предполагал. К тому времени их пути разминулись.
- Как часто-часто повторял он эти целебные слова: «Забудь»! Я теперь с удовольствием забыл бы всё: и прошлое, и нынешнее. И саму прожитую жизнь. Потому что будущего нет, и не будет. Для меня. А память я бы обнулил, стер и выбросил, как отколупывают болячку. Я забыл бы жену, бабу Ягу, маленького Совенка. Я забыл бы себя. Что когда-то жил такой человек, как Сергей Дикарев.
Ему слышались строки стиха, не вытравленного годами бездельничанья и отлучения от литературы:
- Прости меня, мальчик веселый,
Совенок замученный мой!
Сегодня мне из костела
Так трудно уйти домой.
..............................
День рождения сына.
- Сынок, я тебя очень-очень люблю. Ведь ты у меня единственный. Все мои детки, не рожденные (бесполезный эякулят), ушли в унитаз. Или в лохань проституток. Что одно и то же, одна хрень: бесполезная трата материала. Лишь одна женщина, одна Яна согласилась принять от меня, как она это называет, сумасшедший, прыткий сперматозоид. И выпестовала его, как прилежный и послушный ученик мастера (скульптора или беллетриста, все равно). И что из него получилось – ее заслуга, в большей мере. ЕЁ и этой злой меггеры, мымры – Савельевны. Женщины, давшей имя моему сыну против моей воли, но с моего молчаливого согласия, которое хуже предательства, ибо, как клевещут классики: «все предательства случаются с молчаливого согласия...» А я не молчал, я кричал. Внутри себя. Я вопил. Вопль выходил истошным. Но меня никто не услышал.
...
Жена, теща, сын. Три я. Семь Я. Семья. Семья ли?
17. Выбор.
Мошку Сергей выкинул (буквально) за шиворот на лестничную площадку.
И Яна лежала в больнице. Услышав голос мужа по телефону, охрипший и незнакомый, она поняла, что муж не в порядке: он не то что пьян, он в беде.
Сергей пришел к ней, как ни в чем не бывало, нетрезвый, с запахом, но опрятный, на следующий день. В угаре, и мало соображая. На свиданку, в больницу.
Соседка поспешно порхнула в коридор, едва успев запахнуться халатиком.
ОНА не словом не обмолвилась...
Нет, все-таки не удержалась, сказала: «У тебя голос был такой: чужой, какой-то не твой... Я всё поняла».
Ему пришлось выбирать меж двух огней: между Мошкой и женой. Как говорится, что лучше? Мошка – друг, можно сказать, что пожизненный. Жена, то есть Яна, его Янночка, - «мать его детей», его любимая женщина. И Он - в нетрезвом состоянии, без их согласия, узурпаторским единогласием, - решил участь обоих. Обоих. И за себя и за него, и за неё решил. Ведь, оба были друзьями, женами, близкими людьми. Как их поделить, рассечь острой саблей? Или мечом Мистерина.
Помогло опьянение и важность события: все прежние достижения и заслуги боевого друга тускнели за самоотверженностью пусть и не боевой, но подруги. Вот, и теперь она мучится в застенках больницы, как Зоя Космодемьянская. Пусть и удаляют ей только миндалины, а не душат в петле на сорокоградусном морозе. Какая разница? Муки те же.
А я тут, я с другом. Нет. Не с другом – с собутыльником. Пьянствую и забыл о жене, в этот её тяжелый час...
Мошка, видимо, попал в милицию-полицию. Может быть даже, в вытрезвитель.
«Ему, однако, это не помешает, - подумал Сергей. – Не одному мне мучиться».
«Да, пожалуй».
35. Договор.
Все могло быть иначе, по-другому. Все были бы счастливы, довольны жизнью и родственниками. Жили бы, как предприниматели, в одном позитиве, отметая плохое (мусор) в дальний угол неведения. Чего не замечаешь, того и нет.
- А ведь тот давний утренний разговор на кухне питерской квартиры Савельевны и его вечерний последыш, - рассуждал Сергей, прозрев на время и не вовремя, - и задал настрой на всю дальнейшую жизнь. Послужил затравкой (хотя травки они не курили - довольствовались одной водочкой). Именно в те минуты, может быть, часы неспешной беседы вприглядку они заключили негласный договор между собой. Не материальный, не вещественный, не бумажный договор. Пакт, соглашение о намерениях. Приняли свою, узкоограниченную рамками трех (впоследствии, оказалось, четырех) жизней, конституцию.
И вот теперь, много лет спустя, Дикарев опять принялся строчить в мозгу (восстанавливать в памяти прежнюю версию документа, болванку, по которой тиражировал когда-то едва ли не каждый божий день пресловутую, хитрую, как пасквиль доносчика, писульку подсунутую болванам-заказчикам, болванам-болванчикам, беспрестанно поддакивающим и кивающим, тупо верующим в смазанную - а та ли на самом деле? - печать внизу бумажки):
ДОГОВОР
г. Санкт-Петербург дата: «НЕ ПОМНЮ»
ООО «Дикарь», именуемое в дальнейшем Подрядчик, в лице Гендиректора Дикарева С.Е., действующего на основании устава, с одной стороны, и гражданки Ядвиги Савельевны, адрес..., именуемой в дальнейшем Заказчик, с другой стороны, заключили настоящий договор о нижеследующем:
Статья 1. Предмет договора.
1.1. Заказчик поручает, а Подрядчик принимает на себя обязательства по поставке и монтажу на объекте Заказчика...
1.2. Подрядчик выполняет работы в соответствии с утвержденной Заказчиком схемой... (приложение №1).
1.3. Заказчик обязуется принять и оплатить...
1.4. Гарантия... «Оказалось, всего три года, плюс-минус. А рассчитывала на более длительный срок службы».
Статья 2. Стоимость договора...
3. Сроки выполнения...
4. Обязанности сторон.
5. Условия сдачи-приемки. «То бишь отступления».
6. Порядок, сроки и условия оплаты. «Размер отступных, судебные и моральные издержки при расчете. Слава богу, подрядчик оказался честным малым (лопухом) и отдал все безвозмездно. Хотя, - Савельевна даже горестно вздохнула, - что с него взять, с голого?»
7. Ответственность сторон.
8. Прочие условия.
Реквизиты и подписи сторон.
Он закончил набор текста в своей голове, поставив точку после слова «сторон». Но его озарила еще одна - сумасшедшая - мысль:
- А что... если... еще можно прибавить (не отнять, не убавить) к имеющемуся договору доп. соглашение с участием в сделке других сторон. Или это будет уже иная торговая операция?! Перебор? Передергивание?
Сделка между Яной и Сергеем.
- И состряпать иной, еще более сложный, заковыристый договор-сюжетец. Это идея! Так все и было. В натуре. Сделкой с Савельевной этот злодей (то есть я) не ограничился: он плавно перетек, переполз, как ползучий гад, на девушку, на жену, на Яну (Я-ну, ну и ну, ну и дела!).
..................
Три имени: Зоя, Ольга, Яна. Прочитай аббревиатуру, что получится? З О Я!
………………
- Для меня ты всегда останешься таким же беспомощным, каким я увидела тебя в первый раз, когда тебя принесли ко мне в роддоме, - сказала Яна (Уля) сыну. Эти слова также подходили частично и к нему – к Дикареву-старшему... или среднему, одним словом к нему-дураку: Сергею.
.........................
Написание рецензий, как способ найти новых друзей (подружек):
- Не обращайте внимание. Писатель должен быть добрым (не добреньким); он все подмечает и высказывается, но, главное, не мешает творчеству. Критик – злым. Сколько людей, столько мнений. Все мы люди, человеки. Только порой переработанный критиком роман и его замечания выливаются в форму физиологических отходов. Я же приемлю иной способ переработки прочитанного материала – не желудком, а другим анатомическим органом, который нарекли термином: сердце.
36. Озарение.
1.
Приблудный пес.
- Будь проще и все к тебе потянутся, - так говорили ему два человека, на земле и в небе: одна очень интеллигентная дама, которая таким образом выразила однажды свое примитивное отношение к выходу из безвыходных ситуаций, иностранка из Скандинавии, с которой Сергею пришлось иметь дело, относящееся к написанию этой книги, и законченный циник и практицист до мозга костей Мошка.
Сидя в аэропорту в ожидании прибывающего рейса в Москву, ему жутко захотелось по-маленькому. В кабинете, куда определила его администрация, не оказалось туалета, а уже объявили конец регистрации, и пять минут до окончания посадки. Искать в огромном мире воздушного терминала, соизмеримом по размерам с взлетным полем за стеклом, комнату для расслабления не было времени, и желания. Сергей вспомнил напутствие своей экстравагантной феи и, недолго думая, облегчился на придверный коврик при выходе из помещения.
- Пусть думают, что им нагадил приблудный пес, - решил он задачку в мгновение ока, и особо не мучаясь угрызениями совести. - Представляю себе физиономию клерка, когда утром при посещении офиса тот увидит обильную, не высохшую за ночь лужу и ощутит смрад и зловоние мочи, - обрадовал себя напоследок радостный гастролер, и в приподнятом настроении продолжил свое путешествие между городами и странами.
- А почему ты так много вспомнил? - спросила жена (бывшая). «Это что? Воспоминания лауреата Сталинской премии, попавшего в опалу, не плененного, но сосланного в изгнание – вынужденную эмиграцию, или разжалованного обратно в матросы старшины второй или первой статьи – зазвездившегося космополита», подумал за нее Сергей. Вместо слова «зазвездившегося» он, конечно, вставил иной оборот, не печатный. - Мне казалось... всегда... что это... сложно.
Она поискала глазами его глаза, но не нашла.
- И воспроизвел в таких кристально-дробных подробностях, так что дух захватывает. - «Жаль, не сказала, что переливы этих кристаллов напоминают ей излучение бриллиантов. Мне бы это замечание польстило». - Ты что – записывал все детали нашей совместной жизни?
- Я не записывал ни строчки, - сказал Сергей. - Просто все моменты жизни сами всплыли в памяти, когда я взялся за роман. Я на себе прочувствовал эти детали.
- Лавры Толстого или Шолохова не давали покоя?
- Нет, я не думал об этом, о благодарности. Я думал, как ни странно, о себе. А еще точнее, о долге. Что, если не напишу этот бред, то умру напрасно, не отдав долг матери и отцу.
- Скажи еще: и мне.
- Тебе? Тебе, впрочем, это не понять.
- Почему же?
- Ты никому, ничего не должна. Тебе все обязаны. Ты – нет, - ответил Сергей.
- Это что? Опять претензии. Чем ты все время недоволен? У тебя жена молодая. Красавица. Ребенок, о котором, между прочим, в твоем возрасте многие могут только мечтать. А ты постоянно недоволен. И выставляешь эти свои бесконечные условия. В крайне неприятной манере. Я так жить больше не могу. В таком кошмаре.
2. Сны.
И он вспомнил еще один момент из своей (и не только) жизни: рассказ Савельевны о смерти мужа от запоя а, главное, - о предсмертной сделке с недвижимостью. Бедолага продал накануне своей гибели собственный родовой дом, а деньги типа украл собутыльник. Потому и запил неудачник, неумело, даже глупо распорядившийся наследством. Точнее, продолжил праздновать. Несмотря на то, что праздник по случаю скорого на руку обогащения, обернулся в итоге плачевно.
Празднество вылилось в поминки потерянного приданного. И вместо смакования неизвестного ранее чувства от обладания несметным богатством - обещанным призовым фондом, вначале недвижимым, затем движимым фондом, несостоявшийся рокфеллер получил фигу. Баранку. Ноль. Ничего.
Причем праздновать тот начал заблаговременно, еще не догадываясь о воровских наклонностях друга-выпивохи и его корыстных, далеко идущих планах. Он уже вовсю, не сдерживаясь и заходясь в припадке от подступивших слез после очередного опрокинутого в себя стакана, уже загодя скорбел - что оказалось уместным на самом деле исходя из окончательного расклада (как в воду глядел) - о напрасно прожитой, загубленной без остатка жизни. Всё это больше смахивало на панихиду, нежели на настоящий сабантуй.
Но был ли настолько виновен безобидный, ничего не ведающий пьяница, попавший случайно (а может неслучайно?) на праздник жизни, коим являлся (воистину!) тот день для коварной и мстительной, жадной и беспринципной ведьмы в человечьем обличии?
Сергей понял вдруг сразу и окончательно, что смерть мужика не была случайной... и собутыльник тут ни при чем. Савельевна и здесь приложила свою руку. Чертова баба Яга!
Соня в руку.
Савельевна подстраивает смерть мужа и крадет деньги за продажу усадебного фамильного дома Слюсаревых. Когда муж засыпает в своей комнате вместе с собутыльником, выкрадывает деньги. После пробуждения указывает на компаньона по бутылке, как на вора.
Сон Дикарева.
Визит Луки, диалог между ними. Лука предлагает заказ на убийство Савельевны.
- Ты уже убивал. Эта жертва, да она даже не жертва, если по уму разбираться, такая же продажная, хитрая и подлая тварь, как ученый психиатр, потрудившийся над твоими мозгами. Да, она и заслуживает кары, наказания за свои грехи: за прошлые и настоящие. Тебе тоже жизнь сломала.
- Убить кого?
- Тещу.
- Тогда уж и тебя в придачу.
- Меня... за что?
- Ты тоже приложил руку... или что ты там приложил? Ко мне. Научил уму-разуму. Спасибо за науку.
- Так жизнь устроена. Кто ж в этом виноват? Все учимся и перенимаем друг от друга. И доброе, и злое. Как сахар и соль, которые в пищу добавляем. Друг от друга. Оттого такие взаимоотношения дружбой и называются. А враг, тот, поди, и слова не скажет, никакого. Потому, что ему все равно. Он плевал на тебя с колокольни.
- Вот и ты не совался бы ко мне.
- Вот те здрастье новый год. Приехали. С больной головы на здоровую. Я, может, единственный, кто помог тебе в этой жизни. А уж в той только на себя надейся, я там тебе не помощник.
Сон про маму.
Мама – предатель. Привез Сергей с «морей» деньги и отдал тыщу матери: долг за телевизор «Рубин», который мать купила на накопленную за восемнадцать лет сумму. Не копила, а вносила малыми частями все эти года, и в конце получила единовременную выплату на совершеннолетие сына. Но не отдала ему, а выбрала цветной телевизор.
Сергей смотрел его всю жизнь, пока тот не сгорел. Краски на экране давно уже выцвели, переключатель каналов отказывался перещелкиваться и бунтовал. Но Сергей его не выбрасывал. Телек был немым свидетелем материнского скупердяйства и жадности.
В отличие от матери деньги он не пожалел. Но отдал не весь первый гонорар за трехмесячную путину, а лишь одну треть. Как раз ту сумму, что задолжал матери, по его понятиям. Все-таки копила всю жизнь, не доедала, не досыпала, волновалась, переживала. Экономила. И на нем, в том числе.
«Ну, а что, - подумал он. - Ну, купил бы я себе лишние портки-джинсы, или сожрал бы больше пряников и колбасы. Куда их еще было девать при коммунистах? Да и сумма не очень велика, чтобы расшиковаться, раскрутиться. А так... хоть эстетически удовлетворился. Насладился зрелищем. Нам хлеба не надо».
Сон про детство.
- Чем он отличается от описанного Борщиком, этот детский дом?
- Почему детский? Совсем нет. Просто дом... большой дом для большого количества детей. Хотя почему детей? Там учатся и старшеклассники, в том числе, почти взрослые люди, некоторые с усами, - пошутил Дикарев.
- А что такое значит слово «интернат»? Я такого слова раньше не встречала.
- Школу так называют, где оставляют на ночевку: существуют спальные корпуса, куда уводят детей после девяти часов вечера. А утром возвращают в классы на уроки.
- Как это: водят?
- Ну, построили, как нас на уроке физкультуры, или как в кино солдат по парам... и пошли шагом марш.
- За ручки держатся, когда идут парами? - рассмеялся Мел.
- Ну и чего, разве это не концлагерь, - сказала Катя. - Как пить дать он. Всё точно так, как Борщик рассказал. Не пойму, чем отличаются? Кормят получше, и условия почище. Вся разница.
- Дура ты набитая. Сама ты из концлагеря, - обиделся Сережа.
- Не обижайся, и не ругайся, пожалуйста.
- Моя мама так ругает меня, когда вывожу ее из себя. Дурак «набитый» кричит.
- Нашел, чем хвалиться. Я же не знаю, как правильно сказать. И с чем сравнивать.
- Не знаешь, так молчи в тряпочку. Нашла с чем сравнивать. Еще в фашисты определила бы учителей и обслуживающий персонал. Тебе говорят русским языком, что это школа такая, хоть и интернатом называется. Вроде пионерлагеря или детского санатория, только там еще учатся и получают оценки. А в концлагере ничему не учат, оценок не ставят, клеймо только. Там людей сжигают. И кожу сдирают заживо.
- Ужас! Не пугай меня, Сереженька. Я боюсь. И не злись. Я поняла: тебя там не сжигали, а учили.
- Лучше б сожгли заживо...
- Чего так плохо было?
- Не плохо. Никак, вот как было. Совершенно никак. Я уже забыл, как там было. Не холодно, не жарко. Помню только, что еще там весело бывало. Иногда.
- Ага, значит, не всё лишь одно смертоубийство. Значит, и хорошие деньки случались?
- Случались.
- А-то мрачно как-то стало от твоего невеселого рассказа.
- А от рассказа Борщика полегчало, да?
- А девочки там были?
- А как же, это вам необитаемый остров, что ли? Там такие же... дети, как везде.
- Как и в нормальной школе?
- Угу. Ты считаешь, что та школа ненормальная?
- У меня просто вырвалось. Не то, чтоб ненормальная, необычная. Это же правда?
- Кривда. Эта правда ненастоящая, выдуманная. Придуманная людьми, которые жили в других условиях, назову их тепличными. Белоручками придумана, белошвейками, у которых всегда были папы и мамы, и жили они в достатке, в сытости и тепле. Близорукие. Дальше своего носа не видят, не знают, что на свете происходит, что на земле под их ногами творится.
- Это ты про нас сейчас говорил? У меня папа и мама есть. Оба.
- Нет, это я про всех... ну, про тех, кто... ну, словом, считай, что вывел уравнение с неизвестной переменной. Это я о мире в целом. Понятно?
- Не понятно.
- А я понимаю, что ты хочешь доказать, - вступил в разговор долго молчавший, как ему самому показалось, Борщик. - Эти дети вроде беспризорников после революции, которые без родителей воспитывались. Помните, у Макаренко в республике «Шкид». Школа имени Достоевского. А потом выросли в умных, самостоятельных, образованных и интеллигентных людей. Один даже стал писателем и опубликовал мемуары.
- Ш-ш, кид, только молчи и слушай, - пригрозил Мел. - Это все, что от тебя требуется, жертва пищеварения, последыш репрессий. Ничего не говори, за умного сойдешь. - Он хохотнул.
- Молчи сам, глупый толстяк, - пошутил Борщик, передразнивая. Он не боялся Мела, знал, что Славик никогда не обидится, только сделает вид, сыграет, и знал, что тот дружелюбный по природе: мухи не обидит, а тем более такого слона, каким являлся сам Борщов. Гиганта не мысли, а живота. Вследствие съеденных пирожков.
Сережа отмахнулся от друзей и обратился почему-то к Кате:
- Это Борщ круто завернул, конечно. В такие дали я не заглядывал. Это как в пещерный век окунуться. Аж жуть берет. И холод пронизывает. Нет, конечно. Какие беспризорники, Катя-Катерина. Умерь свой... кругозор, Борщов. Всего-то сравнил с некоторыми современными семьями, откуда растут ноги у маменькиных сыночков. Причем здесь революции и приюты? Посмотрите на некоторых... взять хотя бы из нашего круга, и сразу все поймете.
- Все равно не поймем, - ответила Катя, и спросила: - Ты об Олежке... на него намекаешь?
- Я не намекаю, я прямо указываю.
- А что в этом плохого? Когда семья одна, целая и дружная. Как у меня, например. Разве плохо, когда мама любит своего ребенка. Ребеночка.
- Мальчика?
- Ну да, его... если не родилась девочка. Так и мальчика, пожалуй, тоже любит.
- Не пожалую. Это называется медвежьей услугой родителя.
- А тебя что мама совсем не любит? Ты вроде тоже мальчик, Сережка-Сереженька, одна потерявшаяся сережка?
- Болит ушко, дай подую, - влез Мел, кривляясь.
- Точно, так и есть. Угадала. Мальчик я. Чем горжусь. Знаешь, как спартанцев воспитывали? Их истязали, тренировали, испытывали на холод, боль, лишения. Кто прошел испытания отсеивали: здоровых направо, а больных, тех, кто не справился, в сторону. Их просто сбрасывали в пропасть. И забывали, будто их не было.
- Изуверство. Как есть отсталые и жестокие проявления дикости. Сам говорил: жечь людей нельзя. А это одно и то же, разве что не в топке, а в костре человека загубили.
- Убили-не убили. А что с такого человека возьмешь, какой прок от него будет. Он сдастся при первой опасности, и все равно погибнет.
- У тебя мама кем работает? Фармацевт? Ты, кажется, говорил.
- Мало, что я говорил. Вроде того. Зачем спрашивать?
- Да, мало чего он наговорил, - встрял Славка, у Мела даже уши задвигались.
- Как это: вроде? Аптекарь, что ли? Спрашиваю, потому что у нее прекрасная и возвышенная профессия: помогать и лечить людей, спасать их от боли и страданий. А сынок получился совсем другим, с вредной наклонностью к садизму.
- По образованию не фармацевт, и не аптекарь. Сам не знаю, как должность называется. Она не рассказывала. Говорила, что помощница, а кому и как помогает, молчит. Курьером, как-то раз, назвалась, слышал по телефону, как призналась кому-то. Наверное, тот тоже спрашивал, интересовался. Неужели не все равно, кто кем работает. Мне, вот, все равно.
- Странно как-то. У Олежки, вот, мама банковский сотрудник. У Мела – руководитель швейного производства. А у тебя – какая-то помощница-курьер. Женщина на побегушках. Так что ли?
- Нет не так. «Мамы разные нужны, мамы разные важны». Самуил Яковлевич Маршак. Прошу любить и жаловать.
- «Хорошо, что она не знает, и не догадывается, - подумал с замиранием сердца Сережа, - что мама у меня подрабатывает на той же лекарственной фабрике простой уборщицей». - Ну и что, если у меня мама не выдающийся человек? Курьер. А папа – кровельщик, и лазает по крыше, зато крыша эта гостиницы «Россия». И выше ее разве что сталинские высотки.
- Ах да, привет романтика! До чего ж ты довела, доведешь? Вот, и ты вырос бесполезным неудачником».
«Хороша штучка, - подумал Сережа, - Катя из нашего класса. Обвиняет человека в излишней романтичности, а сама выпрашивает у всякого встречного романтические отношения, как милостыню просит. Милый друг, милый друг. Обе штучки хороши».
- Так будет меня кто-нибудь целовать сегодня? - будто прочитала мысли Дикарева Катя. - Олег, давай ты уж, что ли... в честь дня рождения позволяю. А-то вырастешь, так никогда не пройдешь испытаний, - Катя с ухмылкой поглядела на Дикарева. - Ну, что, кавалер: или готовься сдаться и переходи на другую сторону улицы, или прыгай со мной в пропасть – а я тебя спасу.
- Кто-нибудь смотрел фильм «Три толстяка»?
- Ну, я смотрел.
- И я...
- И я... А что? Почему спрашиваешь?
- Три, понимаешь, их трое было. А у нас за столом только двое. Борщ и Мел. Кого подкармливать будем? Бросим жребий?
- Может тебя, Дикий?
- Не в коня корм. И аппетита у меня нет, никогда не было. Сколько не корми, только перевод продуктов. «Из пустого в порожнее переливать или пересыпать», как выражается моя мама, любительница древне-славянского.
- Слушай, а почему они все там, в кино толстые?
- Не знаю.
- А я знаю. Я все ем-ем, а наесться не могу.
- Не понял.
- А и не надо. Я понял и этого достаточно.
- И что ты понял?
- Что есть много вредно.
- А мало?
- Еще вреднее.
Сон последний.
... И вновь промелькнуло имя Абигейл, не столь благозвучное, как Хелена или русская Елена, но произносимое с американским акцентом, сильно деформированное от удара об скалы, не рассыпавшееся на миллиарды брызг, цельное и увесистое, как пушечное ядро и хранящее тайну происхождения.
- Запиши мне свой телефон сюда. Не пишет карандаш, грифель стерся, черт подери. Погоди, есть губная помада. Диктуй.
Дикарев застыл: сам не двигался, а мысли рекой текли по руслу памяти. Канадская глубинка, островок посреди океана забвения. Дорога в скалах, круто спускающаяся к причальным постройкам. Легковой автомобиль близко у воды. Ветер шевелит короткие волосы незнакомки, рисующей красным губным карандашом без колпачка что-то в блокнот с надписью черным курсивом на чужом языке: «Note».
Дикарев заглядывает через ее руку и читает и слышит: А-би-гейл.
- Раз, два, радостно, - сказал он вслух и повторил: - Эй, би, гэйли.
37. Эпитафия.
1. Лжедмитрий.
- Теперь ваша очередь, Дмитрий Антонович, - громко сказал человек в костюме и пропустил вперед невысокого парня с оспинками на лице, стеснительного и напуганного высоким положением пригласивших в гости.
Дикарев посторонился.
- Еще один претендент на сладкую жизнь, - хмыкнул он. - Лжедмитрий. Лажа, но может быть ему повезет больше, и у него не окажется темных пятен в биографии. Потому что им нужны люди с чистого листа. Без помарок. Как сказал капитан госбезопасности, они проверят – проявят негатив в черной комнате, и все равно всплывёт всё, что скрыто от посторонних глаз. Все белые косточки и места переломов и изгибов. Изломов. А это будет означать только одно: не подойдет. Автоматически. Как расстрел. Как высшая мера и стенка.
И прибавил:
- Надо же, все-таки решился, не испугался. Видать, приспичило. Наверное. Как и мне.
2. Охрана.
- Вы обязаны…
- «Кому я обязан, чем обязан, и по какому праву… - думал Дикарев, невротически и судорожно ища и перебирая возможные варианты разрешения ситуации, зеленея от ярости и бессилья. - С вами я никакой договор не заключал».
Он стоял в предбаннике универмага, узком и тесном по сравнению с громадой пространств, простиравшихся за границей закутка, в котором его обступили две престарелые дамы с лицами взбунтовавшихся матросов с «Авроры» перед золочеными воротами Зимнего дворца.
- Обязаны, обязаны, - не унимались женщины, лязгая зубами, желтыми от старости и недостатка активного фтора.
- Ну, хорошо, что же вы хотите от меня, - сдался Сергей, сразу сникнув и беспомощно оглядевшись вокруг (в поиске защиты, одобрения?). – Я всего лишь… - он окинул себя взглядом и содрогнулся от увиденного: на нем была одета форма охранника с эмблемой «security».
- Вы же охрана, вы обязаны, - в который раз повторила одна из дам, особенно зубастая, - обязаны следить, чтобы ничто в вашем магазине не пропало, зачем вы здесь стоите?
- «Действительно», - мысленно почесал макушку Дикарев. - «Зачем?»
- Администрация ответственности не несет за сохранность вещей, оставленных в ячейках, - произнес он спич («speech»), как будто прочел заученный стишок, заданный на уроке для домашнего зазубривания.
- Как это не несет? Как это возможно? - заверещала предводитель восставших. – Зачем же они стоят, эти ящики? Зачем вы их тут поставили? – вопросы вылетали, словно жалящие пули.
- «Еще немного и вслед пулям полетят плевки», - Сергей внимательно отслеживал разраставшуюся вдоль лиловевших губ слизистую пленку, грозящую надуться в полноценный радужный пузырь.
- Я не знаю, зачем они здесь стоят, зачем их сюда поставили, зачем я вообще тут стою, и зачем я выслушиваю весь этот бред, тогда как совсем не имею ни малейшего желания слушать вас, даже видеть, ни малейшего желания стоять здесь, дышать, носить эту дрянную форму с попугайскими нашивками, этот клоунадский (и для клоуна адский, не подобающий) наряд, и … терпеть этот позор, - хотел сказать Сергей, но слова не сорвались с его уст, а утонули в мысленном вихре…
- «Что за черт! Опять тот же сон. Опять тот же ярлык на рукаве. Преследующий позор. Мания».
- Тогда я пойду домой, - сказал человек, совершенно голый, без обуви: босиком на плитке пола. На запястье наколка: перевернутый короткий римский меч, или очень крупный нож. Открытые гениталии под редкой растительностью, обрезанный пенис.
- Иди куда хочешь, только… немедленно, - как отрезал Дикарев. - Вон выход.
Человек развернулся и ступил несколько неторопливых шагов. Мышцы икр напрягались и обмякали при ходьбе, но колени как будто не гнулись – не ноги, ходули.
- Робот, настоящий робот, и в глазах бесконечность потустороннего мира.
- Наширялся, небось, - из-за плеча вынырнула кассирша.
- Наркоман, - сказала покупательница с пакетом.
- Нет, поспорил с кем-нибудь, - предложил еще один очевидец. - Или в карты проигрался.
Шероховатые ступени опускающегося эскалатора увозили отчаянного безумца в сопровождении охранника в распахивающийся перед ним морозный полдень.
- Вы только подумайте, никто пальцем не повел. Будто так и надо. Никто от вешалок не оторвался.
- А еще: он прошел от входных дверей через весь универмаг и поднялся на второй этаж.
- Что там второй этаж – он пришел с улицы! Понимаете, он шел по улице, у всех на виду. Это шок.
- Его засняли камеры слежения.
- Что вы говорите? Весь этот срам?
- Бедный, он же простудится. На улице мороз, ему обеспечен грипп.
- Я слышала, что наркоманы в этом состоянии, ну, знаете, когда накачаются, совершенно неуязвимы.
- Вы еще скажите, у них иммунитет против всех вирусных заболеваний.
- Что же вы хотите? Такое возможно. Не встречала ни одного простуженного наркомана. Их, как и бомжей, ни одна зараза не берет: расплодились, как кролики.
- Я ничего не хочу…
- Граждане, расходитесь, пожалуйста, - не выдержал Сергей. – Вот ещё, тему нашли.
Очередь демагогов на кассе рассосалась, как доброкачественная опухоль. Стало легче дышать. Флуоресцентный больничный свет вспыхнул и замигал часто-часто, будто замкнул стартер. Что-то громыхнуло, и Дикарев провалился в пропасть.
- День прошел, ну и хрен с ним!
Все возвращается на круги своя. Казалось бы, служба давно пролетела, и след ее простыл. Ан нет, не дает покоя память. Свербит. Те времена канули в лету, и нынешние никак на них не похожи. Тут и сравнивать нечего. Катастрофические, циклопические изменения. Трудно не заметить. Однако.
Это касается макроскопических изменений. В масштабах села, города, мегаполиса, страны, континента. А внутри жизненного пространства индивидуума, скромного труженика полей и городских трущоб, куда перебралась вся бывшая пролетарская тусовка, та же беспросветная безнадега, серая каша улиц, тягучая нудятина рабочих будней, которым ни конца, ни края не видно. Всё, как тогда. Бесперспективная единообразятина (собачина, или борзятина, или иная мертвечина), заштампованность, конвейер человеческих судеб, лишенных полета, взмаха крыльев, широты, простора и вдохновения. Непроглядная скука. Скукотища и стыдобище.
Одному Мошке удалось улететь. И то неизвестно туда ли, куда хотел?
3.
Сергей вспоминал.
- Что осталось от Полешек и Олешек? - заметил как-то, когда был жив, Колпин. - Головешки.
А были ли они в реальности, эти бесплотные (потому как не правдоподобные) персоналии, не плод ли это разыгравшейся фантазии? Миф. Миражи. Обманка. Чистой воды профанация: таких людей и не могло быть, получились какие-то марионетки, шуты и клоуны (производные от shoot и clone).
Янушевский ушел от возмездия, продав Торговый Дом, возглавил консалтинговую кампанию. Остальные герои бойни пошли своим путем: кто погиб, кто умер ненасильственной смертью.
Обнищавший олигарх Березовский погиб в предместье Лондона – сомнительный суицид с шарфом. Ярцева расстреляли перед дверями своей шикарной квартиры. Колпина зарезал сын.
Марина Олешко умерла в больнице, не выйдя из комы, наверное, душа ее отлетела на небо в палате реанимации. Хотелось думать, что она не страдала, что впала в бессознательное состояние, как будто уснула, а проснулась уже в раю, и не видела сцены страшной аварии, и не испытала боли.
Деревянко получил в награду инсульт, мгновенная смерть. Чонкин «сгорел» за два месяца, простудившись на даче после увольнения, сгинул из этой жизни от бесконтрольного запоя. Где были его родители? Если вообще были? Кого интересовала личная жизнь человека, каждый день мелькавшего перед глазами в офисе, но не достучавшегося до сердец сослуживцев. Сгорел он от рака, результата простуды, отека легких, скоротечно протекшей пневмонии.
Дикарев сам в это время пил, опускался на дно, и вынырнул оттуда с великим трудом и большими жизненными потерями (его же звали не Костя Старлей).
Лужкова выгнали из Москвы, из власти. Позже он умер в больнице в Германии: чистил сосуды, а сердце подвело. Банки закрывались один за другим: по два, по три, каждый день. Как на счет: раз, два, три. Кто-то в ЦБ задал именно такой темп сокращений, просчитав, наверное, нужный срок наступления конечного результата – угодного итогового числа.
Олигархи довольствовались тем, что есть: миллиарды их не прирастали, только росла кубышка федерального резерва – фонда народного благосостояния. Цены тоже росли, зарплаты падали. Но все были довольны и дружно ходили на демонстрации, отвлекаясь от дачных грядок и объединяющей коренных жителей новомодной фишки - ругани мусульман, вызванной засильем (заселением, перенаселением) эмигрантов.
Вскоре донеслись до Москвы и грозные предупреждения из-за кордона, как говаривали в Союзе, указывая на рубежи границы. Непрекращающиеся канонады и прямо таки потоки крови на улицах и в торговых центрах взбудоражили весь мир, настроили его враждебно к пришельцам, только не в спокойной Москве, где равнодушные азиаты и африканцы всех национальностей разгуливали, как у себя дома. Русский всегда отличался широкой душой и гостеприимством, хотя теперь сказать о городе, что он их дом, никто из них не взялся бы – каждый стремился удалиться от кольцевой автодороги вглубь области к любимым и вожделенным соткам или гектарам (кто, что успел оттяпать) прихваченной при дележе земли.
4.
Пустосвятов, Крушинин со своей продвинутый в области психологии супругой, да и все остальные, мистические герои и полу герои его Эллады: Мистерин, тот же Лука (Лукавый), учили, прорицали, что в каждом человеке с рождения заложена программа жизни. Человек ее не знает и не может предвидеть, разве что в редких, аномальных, случаях. Да и откуда ему знать? «О сколько нам открытий чудных...» Столько натыкано по жизни препятствий, затычек, ям, канав, противотанковых рвов, что оступиться просто невозможно. НЕРЕАЛЬНО.
И куда ступить он не знает: может сюда, а может, туда? А может быть, вообще не идти, стоять на месте, топтаться, переминаться, грызть ноготь, сосать палец?
Хиромантики видят и оценивают эту программу по судьбоносной линии жизни на ладони, астрологи судят по знакам Зодиака и иным чудесам головомойки, уфологи, целиком ушедшие в мистику и паранойю, судачат о гибели рассудочного начала в человеке и преобладании в нем управляемой силы извне мироздания. О человеческой обреченности и подчинении. Кто скажет, где собака зарыта? В чем истина?
«Истина не в результате, она – в процессе ее поиска». И истина в вине...
Сергей вспомнил всех своих женщин (Крушининская *ладья не в счет), и содрогнулся, когда прочитал аббревиатуру их имен, записанных на листе бумаги в строчку, одно за другим: Зоя, Оля, Яна. Получилось: З О Я. Все-таки она. ОНА. Та далекая и уже нереальная блондинка с естественным цветом волос, молочной кожей, дрожащим телом подростка, с точеной фигуркой, с таким же, казалось, выструганным из слоновой кости лицом и незабываемым взглядом – глаза на мокром месте, капли гроздьями нависли на длинных черных ресницах.
Ему судьбой было предопределено пройти через их строй. А затем через многие годы пройтись воспоминаниями по их скелетам, принести их в жертву. Чему? Кому? Во имя чего и кого? И ни какое религиозное учение, ни какой анимизм не поможет теперь разгадать эту загадку, требующую для ее решения боголепного, раболепного настроя исповеди, а иначе невозможно искупление и отпущение грехов.
Пустосвятов и Крушинин со всей ихней кампанией - и опять же в том же порядке, через запятую, если записать их бессмысленные, ненужные никому имена, - определили бы эту программу по-иному, навесили бы свой, удобоваримый для себя, ярлык, как пудовый замок, этакую стопроцентную гирю неоспоримости, абсолютной правды, той самой истины, которая у них не тонет в вине. Они бы ее обозначили как миссию. И придали бы ей нимбоносную значимость, боготворчество, больше смахивающее на варварское язычество.
Ко всему прочему, в противовес, как контраргумент, не очень сообразительный, наивный даже, типа: «Сам дурак», обозвали бы Сергея дикарем (слава ихнему богу и фамилия подыграла: оказалась куда уместна, просто как по заказу) и изгнали бы из своего общества.
«Ну и славненько, - согласился бы с радостью Сергей, - не очень-то и хотелось. Даже рад такому обстоятельству. Компашка и впрямь малоприятная, если не сказать отталкивающе отвратительная, отвратная, как свежая блевотина. И договор с ними, как и с Савельевной, и, наверное, с Яной тоже, был заключен мной напрасно. Ничего путного не вышло из этой затеи, Да и ничего не могло получиться. На гнилье цветок не вырастет. Ха, так баба Яга, Савельевна говорила когда-то, еще в Питере перед свадьбой. Перед свадебкой».
- А вообще я устал. - Сергей (Сергей Ефимович) поглубже запахнулся в пальто, в котором сидел в кресле даже в комнате с обогревателем и градусником на стене, показывающем приближение к температуре тропиков. - Устал от всех, от себя, от своих мыслей, роем толкающихся в напряженном думами, натруженном мозгу. Уж лучше вовсе не думать, заснуть, но и во сне те же думы не дают покоя, спокойного сна, безмятежности и расслабленности. Напасть. Цензура совести? Пережитки памяти, как гнойные наслоения, которые не выковырять пальцем или ногтем. Кому они теперь нужны на излете лет? Только доставляют неудобства хозяину, портят итак не райское существование. Будто кто-то засевший внутри (второе я, третье мы?) не прочь до конца дней докучать своим присутствием. Назло. Мстя, отыгрываясь за мной причиненную и пропущенную второпях жизни кому-то боль.
Дикарев затворил окошко, в которое с улицы задувал пронизывающий старческое тело студеный ветерок, и настучал, как когда-то в юности и затем в зрелости, слабеющими пальцами: «Вот сижу я в одинокой квартире с покореженными местами обоями, седой, поживший на своем веку человек, всеми забытый и покинутый, пишу черновик: мерцающую на экране компьютера знаками и символами летопись, мой единственный и удавшийся труд... Надеюсь на это: что он удался. Думаю об этом. Из последних оставшихся сил, замирая порой из-за кратких перебоев в дыхании и утирая текущие слезы, молюсь о скорой и милосердной, не мученической кончине».
Вдруг он затих на мгновение, хитро улыбнулся, прищурив свои плохо видящие за линзами из пластика глаза немолодого человека, и впечатал с быстрым воркованием клавиш и параллельным, исходящим из его пересохшей гортани хрипом, финальные строки, заключительный аккорд своего почти законченного черновика:
«Идет мальчиш-кибальчиш, «Привет ему», плывут и гудят пароходы. А плохиш сидит в окопе у буржуев, жует колбасу и боится высунуть голову, чтобы снайпер - символ возмездия - не снес её одним выстрелом, пальнув точнехонько в его предательское темечко».
Ч.1 – ноябрь 2016-март 2017 гг.
Ч.2 – март 2017-август 2018 гг.
Ч.3,4 – август 2018-ноябрь 2021 гг.
Свидетельство о публикации №224031601362