Письмо по золоту


Царица Небесная, так бабушка называла Богоматерь. Но я помнила из детства другие иконы. Огромную, с Праздниками, и Николу Отвратного, с рыжеватыми, скошенными глазами, не смотрящими на тебя и одновременно пронзающими насквозь, вот только начни ловить его взгляд.

Та икона, о которой я здесь скажу, появилась в моей жизни на мгновение, седьмого декабря двухтысячного года, в день, когда бабушка видела меня в последний раз.
Она высохла, болталась опавшая от худобы кожа. Хорошо были видны шишки на руках.  И неожиданно, бабушка сказала : Ангелу злат венец- тебе доброго здоровья. Это были мои именины, святая Катенина Мученица. Всегда мне указывали на то, что я не Катерина, на то, что Мученица. И мне в детстве это слово нравилось, из него можно было испечь хлеб.
- Это что... - спросила я, заметив шишковатость бабушки.
- Это рак. - ответила она спокойно и я даже не успела отвести вспыхнувший  ужасом взгляд от её лица, тихого, но нисколько не обречённого.
Лечилась бабушка, надо сказать, подсолнечным маслом и водкой, да только всё равно умерла через месяц после моих именин.
В тот день она и показала мне на икону, висящую на её кухне, на стене.
- Забери иконку-  то. Забери, как я помру, тебе ничего не достанется!
Я была молодая дура и отказалась. Какие там иконки. Тащить её. Потом, всё потом… А «потома» не было. Потом был железный занавес и годы жизни. Что там годы. Десятки лет.
Бабушка  только и успела мне сунуть в руки крестик и серёжки с рубиновыми корундами. Моя мама называла бабушку мещанкой за то, что у неё были такие серёжки. И иконы в доме, и хрусталь, и ковры. Ну, так было принято в те времена.
Я спрятала их в шкатулочку и, действительно, иногда мы похоронили бабушку, никто не дал мне даже платочка из моего наследства, которое она собирала мне с рождения.
Крестик и  серёжки отец искал пот всей квартире, вспорол дедову шапку, вспомнив, что так раньше хранили драгоценности, но ничего не нашёл.
Это была единственная материальная память от бабушки. Ее серёжки и тоненький, в стиле шестидесятых гравированный и невесомый, словно фольговый лист, крестик.
 Бабушка собирала мне простыни и её легендарная фраза : вот будет тебе шешнадцать! - стала просто притчей во языцех.
Всё сожгли на огороде отец и его жена Надюшка.
После бабушкиных похорон я сидела у отца, на втором этаже, в двушке, которую когда- то дали прабабушке, бабушке, деду и моему пятилетнему тогда отцу вместо барака. Уже позже, в девяностые, бабушка и дедушка купили себе квартиру на четвёртом этаже, чтоб помогать моему отцу и его новой семье, где родились двое сыновей.
Так вот когда мы похоронили бабушку и я сидела в кухне, где прошло моё детство до пяти лет, когда я была ещё единственным ребёнком и всеобщей любимицей, а теперь там не было даже моего маленького садовского портретика на стене, дед сказал:
-  Потом зайди ко мне... Бабушка кое- что хотела тебе передать. 
И ушёл наверх, домой.
Это случайно услышал отец, засуетился, и потом, когда я хотела уйти к деду, меня ловко взял под локоток и увёл до остановки, говоря, что дед пьяный и уже спит. Отец был страшно скуп. Даже алименты за него отдавала мне бабушка, потому что отец заставил маму забрать исполнительный лист под какими-то угрозами. Под какими, я узнала потом, как и то, кем был мой отец на самом деле.
Больше я деда не увидела. Он очень странно и быстро умер.
А икона, которой благословляли женщин на брак в бабушкином роду, икона из старообрядческого села Афонасьево, осталась у отца.
Да у него осталось всё.
Я жадно любила бабушку и деда, не желая отдавать ни части их любви другим новым детям отца. Я настойчиво перебегала два двора от нашей с мамой одинокой квартирки в бабушкин и отцов двор, где привыкла в детстве, нянчилась с братьями, пока меня как - то раз не вышвырнула Надюшка и окончательно не отстранила от меня отца.
Я только уже в цепком и сильном уме в двадцать один год, схоронив стариков, потеряла нить, ведущую в глубину нашего рода, но чувство осязания этой нити осталось и не проходило, и не прошло. Она вилась в туман, а в пальцах моих становилась золотой, я жила и купалась в воспоминаниях детства, полно погружаясь в мироздание рода и семьи из которой меня выбросил отец, заведя себе другую.
Отношения с бабушкой и дедом я не теряла, пока они были живы, а вот про икону помнила где- то на дне.
И вот прошло двадцать три года.
Старший брат уже десять лет как болен шизофренией, младший эмигрировал в Германию.
Отец умер, умерла и семь лет назад его жена Надюшка. И тесть, и теща.
Отец  на склоне лет перессорился со всем миром. Эгоистичный, самодовольный, любвеобильный мужчина, потерял всех любовниц и родню. Если б он не заболел и не надо было бы ухаживать за ним, братья бы и про меня не вспомнили.
 Сам отец  про меня вспоминал редко, потому что я была всего лишь дочерью, выбраковкой. Бабушка как-то сказала, что ему нужны были только сыновья.
После болезни и смерти Надюшки, отец и брат Илья сдали обе квартиры, правда, пару лет покуролесив на свободе в Москве и переехали в деревню под Коломну.
Это был дом Надюшкиных родителей и там же, совсем рядом, была отцова родина, Афонасьево, где после войны начали разрабатывать карьер и всех расселили.
После смерти жены отец начал крепко выпивать, да и Илюшка не отставал. Он бросил регби и пил на пару с отцом. Потом они вызывали знакомых баб, и всё кончалось тем, что Илюшку увозили санитары. Спьяну он был опасен. Весь дом дрожал, когда два огромных Будниковых, отец и сын, начинали свои оргии. Устав жить в квартире они решили перебраться в деревню. Две пенсии и две сданные квартиры хорошо обеспечивали отца и Илью.
Когда -то в детстве я однажды побывала в том деревенском доме... Моя мама тяжело заболела и меня просто некуда было деть, а таких случаях бабушка брала меня под крыло. Только родился младший брат и я помню, как ревностно смотрела на меня отцова молодая жена Надюшка.
Спать нас тогда положили в каморку без окон, занавешенную тяжёлыми портьерами, около кухни.  И я слышала, как бабушка высказывает своё недовольство ревностью Надюшки.
Потом бабушка пришла спать, сгорела меня своим огромным, здоровым телом и я, глотая слезы, тревожно заснула.

Отца из морга забирала я одна.
 Он умер в Москве, в хосписе, после двух месяцев болезни.
Братья меж собой договорились о похоронах, один руководил из Германии, другой из Коломны, а я забирала отца и везла его, в гробу, в деревню. Младший брат Алёша не мог прилететь на похороны, боясь мобилизации.
Всю дорогу я перебирала лестовку. Не знаю, зачем и почему, но бобочки со свернутыми внутри них листочками с молитвой, как- то помогали мне в холодном полумраке катафалка.
Иногда я клала руку на красный гроб и говорила отцу, что везу его домой, что это конец его пути, что он больше не будет бесцельно и бездумно жить, а встретится с теми, кто его ждёт. Или уже встретился.
Мы доехали до деревни, я встретила брата Илью, гроб выгрузили у храма, где отец должен был провести ночь.
Илья был страшно бледен и навеселе, плохо побрит  и глаза его, глубоко сидящие в глазницах, пугали меня своей холодностью. Пить ему при его диагнозе  было нельзя.
В тридцать восемь лет он остался без отца и я видела ужас в его нездоровых глазах.  Никогда он не жил один, всегда с отцом и матерью, иногда с девушками и женщинами, а когда его мама заболела, случайно попался в руки некоей даме, моей ровеснице, приехавшей  «покорять Москву».
Дама мгновенно забеременела от Ильи и он женился.
Правда, до первого приступа. Когда случился приступ, дама убежала в чём была,  беременная и расстроенная и потом уже побоялась приближаться к Илье, которого в психушку регулярно увозили санитары.
Судя по тому, как Илья вёл себя, было понятно, что и он мог сам укоротить отцу  жизнь. Но отец, сам далеко не ангел, а противный, скупой человек, делящий с Ильёй любовниц и алкоголь, разрешал сыну всё и говорил, что ему срочно нужно искать бабу. А ещё он называл Илью « это мой крест». Потому что чувствовал, что Илью передать некому.
Илья не стал заглядывать в гроб, который установили посреди храма, только спросив меня, цел ли там отец и как он выглядит.
Я страшно посмотрела на Илью, но ответила, что отец там, и что выглядит он неплохо для мертвого. Недаром младший брат раскошелился на грим.
Подошла женщина моих лет и погладила меня по плечу.
- А вы Катя? Отец вами очень гордился...
Я хотела бы заплакать, но не смогла. Слишком много всего обвалилось на меня за последние месяцы. Можно сказать, это была лавина из грязного снега. А может, и не из снега вовсе.
За всю жизнь отец и Илья ни разу даже не поинтересовались, как я живу. А тут мне сказали, что он мной гордился. Ну, что же, наверное, так и должен говорить отец о дочери, которую в пять лет посчитал случайно рождённой.

Оставив отца в храме мы пошли домой.
Блестел рано выпавший снег и дышалось хорошо и светло, только никак не падал камень с моей души. Деревня, где сейчас осталось в пять раз меньше жителей, чем в то время, когда я была здесь в детстве, курилась дымками бань и речка, всё ещё тащилась к Москве- реке, незамерзшая, унылая и сильно обмелевшая.
Илья сам не рассказывал и не говорил, пока я его не разбалтывала, не добывала из него  хоть какие-то слова. Мне было и так трудно и тяжко, но я говорила и говорила,  чтоб между нами не встало тяжёлое молчание.
За десятки лет моей жизни это было первое долгое свидание с братом, которого я лишь в детстве нянчила, катала в колясочке, а как- то раз завезла показать матери на работу.
Она работала в соседнем доме и окна её секретарского кабинета выходили во двор, где прогуливался отец с Надюшкой , потом Надюшка с животом, а потом Надюшка  с коляской.
Помню смертную бледность матери, когда она увидела Илюшку в моей колясочке, которая перешла ему по- наследству из- за дефицита и доброй души моей мамы.
Илюшка даже в моей кроватке спал, её и поставили на то место, где когда- то спала я, у узорного ковра « Русская красавица».
Илья ввёл меня в дом Надюшки  и отца, где всё напоминало мне прошлую жизнь.
Посли бабушки, деда и Надюшкиной смертей сюда переехала мебель,  книги, хрусталь, ковры.
Всё, что в хрущевское и  брежневское время можно было считать  достатком. Вот бабушкин коврик, но уже  на полу: она б не пережила.
Вот её гнутые венские стулья на холодной веранде.
Вот её самошитые жёлтые шторки. И младенческим гробиком из-за дивана выглядывает короб от швейной машинки. Бабушка хорошо шила и пыталась научить меня.
Илюшка  отдёрнул занавески в каморке где-то было окон.
- Ты спи тут. На отцовой кровати.
На секунду мне стало нехорошо, но если бы... Напротив двери весела она, икона.
Та, которую я не забрала двадцать с лишним лет назад.  Сердце моё сжалось. А с иконы, попавший на золотой нимб свет солнца из противоположных окон, хлобыснул мне по глазам, как хворостина.
- Это же... Икона. Которую мне бабушка завещала… Отдашь мне её?
Сразу  спросила  я брата, не удержавшись.
Брат стоял с каменным лицом.
- Там вон кровать. – глухо сказал он мне и отвернувшись, ушёл.
Я вошла в каморку и села на кровать.
Брат пошёл к соседу договариваться о том, что купить к поминкам.
Сперва он хотел закатить поминки в ресторане в Москве. Деньги у него были, он не бедствовал, как я. И никогда  не напрягался по поводу доходов. Отец и брат были одного поля ягоды, всю жизнь под подолами своих женщин: бабушки и Надюшки. Как оказалось, никто не смог прийти даже проститься с отцом в морг, не то, что поминать, только одна соседка, подруга Надюшки, Татьяна, знавшая меня ещё с детства, прибежала, чтоб не оставить меня уж совсем в полном отчаянном одиночестве.
Я думала про себя, как надо прожить жизнь, чтоб кончить её вот так. Одному.
Татьяна, около морга порассказывала мне об отце столько ужасного и гадкого, что я укрепилась в мысли, что судьба справедлива и каждый должен допить свою чашу до дна. И я теперь допивала горькую чашу.
Я сидела на кровати, где отец болел. Кровать пахла его детским, сладким потом, какой бывает лишь у людей на пороге смерти. И сама каморка  по размеру была  не намного больше могилы.  Там помещался вход в подпол, кровать и тумбочка с зеркалом, под которым стоял портрет молодой Надюшки и керамический теленок Ломоносовского завода с выгнутой вперёд шейкой.
Икона как бы смотрела на дверь. И теперь на меня.
И я взглянула на неё, силясь продержаться без слез.
Я взглянула, встала с кровати и подошла к иконе, скрипнув досками пола. Светила лампадка и я рассмотрела её хорошо. Я старалась, как можно лучше запомнить каждую щербинку и отколотый красочный слой, где-то обнажающий уже левкас. И чуть темноватое лицо Богоматери, с ладонью у нежной щеки, и маленькой фигурой Спасителя с немного старческим лицом, парящей в золотистых пеленах у её локотка в индигово- золотом рукаве. Сразу было видно, что бабушки, от которых эта икона перешла, были совсем не простые. Эта икона была искусной, талантливо написанной и место ей было бы в каком- нибудь музее, или в храме, высоком и светлом, а она висела тут, покрываясь копотью и жирной грязью, с паутиной, свисающей с её краешков. Без оклада и киота, будто украденная.  Но сколько жизни было во взгляде Богоматери, и сколько было серьёзности  у её Сына осеняющем двоеперстием весь этот страшный мир.
На миг мне стало жутко. Меня, словно, отнесло назад, отмахнув лета, в век девятнадцатый, в Афонасьевский карьер, где жили предки в огромном купеческом каменном доме, где прабабушка носила на груди метровую золотую цепь и завещала потомкам держаться старой веры… Мне думалось, что перед этой иконой я стоять то недостойна. А уж как недостойны стоять перед нею были мой отец и мой брат!
Совсем недавно я узнала о том, что предки мои были старообрядцами и даже крестить меня бабушка велела на Рогожке, в Покровском храме. Но мама моя поехала туда без бабушки и крёстной, которая выпила с утра. Моей крёстной стала материна подруга Катерина. Отец тогда тоже не особо соображал, куда меня должны были отнести и занесли в храм старообрядческий. Там потеряли мою крестильную рубашечку, испугавшись, там, в крестильне,  я рванула матери с шеи красно- белые бусы и они раскатились по каменным полам.
 Якобы, перепутав храмы, мама и папа отнесли меня в храм Николая Угодника, в единоверческий. Но как можно было объяснить, что через годы, я восстановила этот странный секрет, который от меня скрывали и получила от отца прабабушкин старообрядческий крестик? И даже нашла фотографию, подтверждающую её веру. Да, это было никому уже не интересно. Ни братьям, никому. Тем более, что мой отец был единственным выжившим внуком и сыном. И братьев и сестёр по материнской линии не имел даже двоюродных.
 Я перекрестилась и вышла из каморки, бросив там рюкзак с вещами.
Пока не было Илюшки,  я прошлась по комнатам, хоть их и было всего две.
Гостиная и проходная, откуда отпочковывалась каморка.
В гостиной на три окна, в красном углу я увидела образ Николы Отвратного. Как и в моём детстве, он посверкивал в огромном киоте позолоченными жестяными цветами расположеными крестом.
Под иконой Николы стояли ещё другие иконы, неписаные, наклеенные на доски, отцов портрет, где он в пыжиковой шапке и молодой и крест, с мужскую ладонь, старый, восьмиконечный серебряный крест с почти стёршейся голубой эмалью.
Илюшка пришёл, поглядывая на меня с подозрением.
Муж уже позвонил несколько раз, переживая, как я буду ночевать с Илюшкой, не придёт ли ему в голову меня задушить, например.
Но Илюшка, видимо, от сильного стресса, был собран. И мы поехали в магазин покупать продукты для поминок.

Вечером мы смотрели фотографии из того самого бабушкиного сундучка из моего детства. Я больше гладила сундучок, словно ощущая  бабушкины руки, к которым двадцать с лишним лет не могла прикоснуться, и даже заглянула в маленький кармашек внутри, где бабушка хранила крошечные фото. Там была девушка с пушистыми косами, рано умершая сестра Лилечка, пережившая войну и скончавшаяся от дизентерии. И Лилечка до сих пор была там… Все эти годы.

Мы   братом были вдвоём, плечом к плечу сидели на диване. И не было между нами ни разногласий, ни укоров. А только моя детская радость узнавания и его строгая радость воспоминаний.
Он всё причитал, какой хороший человек был отец и как он его любил, он се разрешал ему. А как они пили и гуляли и вспоминала совсем другого отца. Молодого и горячего, который бил меня, двухлетнюю, солдатским ремнём с пряжкой, разбивал посуду и крушил всё вокруг, обижал и выгонял из дома мать, который забирал у нас из квартиры ковры и посуду, уходя к другой жене, который обходил наш двор, где я его ждала каждый вечер, чтоб увидеть, как он в своём шикарном кожаном пальто пойдёт домой с работы, а он не шёл, чтоб не встречаться со мной.
Я слушала брата, сидя на диване, с перевёрнутой вверх дном душой и смотрела на себя маленькую, спрятанную в этот сундучок на дно. Вот Троицын День, когда я, трёхлетняя, потерялась от бабушки совсем тут, недалеко, около карьера, в овсах.
Вот эти фото.
Тогда бабушка, сестра деда и соседка, а так же мой отец, ходили на старое кладбище, на свою родину, откуда и пошла наша семья, наш род, на край фосфоритного карьера при Цемгиганте, поглотившего село в сороковых годах.
Все уехали оттуда переселились в Перерву в бараки, бросив дома, сады и усадьбы. Бросив храм. Бросив кладбище.
Эти были потомки старообрядцев, от которых бабушка сохранила всё, что могла, но главное, дух.
Этот дух сейчас хранился в этом доме.
Этот дух окружал меня в детстве, пока я была частью рода. И я запомнила его.
И вот дальше я смотрела на фотографии, как они жили без меня в то самое время , когда я жила только ими, когда мир мой составляла бабушка, дед, отец и брошенная мама и он был замкнут, как сфера, по которой в цирке носится мотоциклист.
И меня уже не было на фото свадьбы отца и Надюшки, меня не было на фото их семейных посиделок, вырезанная бабушкой голова моей мамы из общих фото, и вот я уже с Илюшкой, с Алёшей младшим в растянутых коричневых колготках, ах, как мне не нравилось, что они так одевают мальчика! Вот я уже школьница. И вот уже единственный визит к моей трёхлетней старшей дочке отца и Илюшки.
Илюшка тут еще молод, спортсмен- регбист, только что он стал чемпионом Европы по регби в составе  команды, отец ещё полный, мурлатый, весь в золоте: цепь, печатка, крест, хороший костюм.
И моя маленькая  старшая дочка.
Илюшка отдал мне фотографии, где была маленькая я. Теперь они уж точно здесь никому не нужны.
Я как лодка, которую окончательно отпихнули от пристани. Плыви, куда хочешь и как сможешь. Теперь пора. Спустя столько лет пора оставить это всё, эти пристани и перестать себя изводить. Жизнь прошла, их жизнь уйдёт завтра в землю, навеки и навсегда. А моя продолжится.
Фото бабушки, прабабушки и предков Илья разрешил мне только сфотографировать.
Это краткое единение и было мне одноразовым подарком судьбы. Но больным, как укол в наболевшее, раздраженное место. За обезболивание этого места, я испытала пятикратную боль.

Илья к ужину ничего не готовил.
Он достал сковородку с котлетами и предложил мне, но я увидав котлеты решила, что мне не нужно приключений.

Илюшка съел котлеты и налил мне выпить стопочку вина.
Я пила вино, заедая его хлебом и думала, как мне быть, как спать на постели отца.
Но больше спать было негде. Мы, поужинав, разошлись.
Илюшка спал беспокойно, тяжело. Я лежала и смотрела на Богородицу, на её невероятное лицо, прекраснее которого я не видела ни у одной иконы, а уж я их перевидела немало, на лампаду и на зеркало. Я думала, что сейчас хороший момент молиться, строить мост в Вечность. Но как молиться? Ей мне казалось молиться так, как  умею, грехом и насмешкой. И я молчала и только смотрела, напитывая сердце  многими неразмешанными чувствами. И на дне его было много нерастворимого осадка.
Я не могла спать и включила Дуолинго.
Около двух часов учила английский.
- Ват из йоу нэйм?
- Май нэйм из Алекс…Ай хангри.
- Ноу, май мазер из фром Москау.
Это было как обязанность, чтоб не сойти с ума.
Постель я не расправляла, легла прямо в штанах и свитере сверху на одеяло, от которого пахло глубочайшим моим детством, тем, в котором отец качал меня на руках, ещё радуясь мне.
 Чесались руки, я раздирала их ногтями и слушала, как во второй соседской половине дома гоняет кота сосед, двоюродный брат Надюшки, алкоголик Серёня.
Я укрылась своей верхней одеждой, стараться не трогать отцово одеяло и лежала, слушая храп Илюшки...
В полусне я видела десяток рубашек на вешалке, над своей головой. Илюшка выбирал одежду отцу на погребение. Я боялась повернуться спиной к зеркалу и вообще сон не шёл.
Попробовала  ещё молиться  но опять не смогла, горло перехватывало, а плакать было нельзя… Расквашусь. 
Я встала, набросила на зеркало одну из рубах с вешалки и заснула.
Пришёл короткий сон.
...

На другое утро мы отпевали и хоронили отца.
С трудом собрались пять женщин, родня Надюшки.
Среди них была её двоюродная сестра Лизанька, моя ровесница, в которую отец был влюблён с середины десятых годов и надеялся на взаимность. Но замужняя Лизанька его отшивала.
Теперь она подошла ко мне, положила мне руку на плечо и сказала: держись, Катя.
Отец лежал в гробу, изо рта у него торчала вата, и на щеках уже процвели красные трупные пятна.
Он был чужим и посторонним.
Илюшка ходил вокруг гроба, перебирал руками, гладил рано облысевшую голову, тряс ею и всё повторял:
- Как я буду жить, как я буду жить, отец…
 Мне было больно это слышать. Тем более, что я никогда не звала его «отец» всегда только « папа». Возможно, потому, что когда он нас бросил слово отец я ещё не выговаривала.
И всё- таки, в его уже похолодевших чертах было видно, что отец насмехается и ёрничает. Он часто на фотографиях так выглядел, и перед смертью не был добреньким и продолжал всем видом своим насмехаться.
Я молча стояла со свечой и смотрела на провалившийся полфиль отца. Пока братья решали как и где его хоронить, он порядком испортился. Сегодня был девятый день его смерти. Мне было совсем не жаль его. Больше мне было жаль того, что он не долюбил меня, что он не дал мне и десяти грамм той настоящей отцовской любви, в которой так щедро росли его сыновья.  Да, пожалуй, потому не шла и молитва, поскольку не шла жалость.
- Погляди, какой румяненький... А вата зачем... - бормотал  Илюшка. - Побрили... Одели... Положили его...
Его разговоры пресёк священник.
Мы все встали по одной стороне и началось отпевание.
После отпевания отца вынесли из церкви, но так как некому было его доставить на кладбище, и некому было даже нести крест, приехали ритуальщики. 
Кладбище было недалеко. Земля подмёрзла. Могила стояла открытая и два пьяных парня- копача укладывали по краю её еловые ветки.
После прощания, когда на гроб начали падать горсти земли мы с братом обнялись и наконец-то зарыдали.
Я вспомнила, как мы хоронили деда. Отец тогда уронил голову мне на плечо и сказал, плача:
- Я следующий...
С тех пор прошло двадцать лет. И вот теперь мы с братом следующие.
Уезжала я в странном состоянии.
Попрощалась с Богородицей, постояла рядом с Ней, которую мне Илюшка так и не отдал. Кто знает... Увижу ли я ее ещё раз...
...

После смерти отца я заболела.
Он приснился мне только один раз. Взял меня за руку, как в наше последнее свидание, в хосписе. Крепко, так крепко, видимо, как только мог.
И во сне он лежал и схватил мою руку и сжал. Я почувствовала это касание.
Илюшка писал, что не знает, как быть, как жить, что делать. Он выпивал- поминал, а ему этого делать было нельзя.
Как - то однажды написал на вацап и сказал, что сидел отца. Тот ходил по московскому двору и говорил : хотел встретить папу, но здесь никого нет.
Здесь никого нет.
Звонить мне брат не звонил. От Алёши я всё узнавала, а Илюшка не понимал, зечем мне теперь звонить. Нас опять же ничего не связывало. Он был там, а я тут, в Москве, и Илюшка по совету отца искал по Интернету баб и отправлял шальные деньги всем желающим.
 По наследству всё было ясно. Отец ничего мне не отписал. Я ложилась спать, повторяя, что он подлец и не желала за него молиться. Не желала его прощать. И он больше мне не снился.
Я болела месяц. Муж и дети взяли мои заботы на себя.  Но чесаться я продолжала. И однажды в ужасе обнаружила  в постели клопа.
Это было сверх моих сил. Я не могла даже представить, что это, откуда. Зачем?
Через пару дней написал Илюшка и весело рассказал, что квартиранты развели клопов, что диван, который он забрал из Москвы, на котором умирал отец, весь в клопах….
Так вот я их откуда принесла домой...
От отца и Илюшки...
А вышло так, что отец, заболев, приехал в квартиру на втором этаже и мы с Илюшкой попросили квартирантов освободить одну из комнат.
Там отец лежал два месяца, пока мы обследовали его, пока пытались лечить, ухаживали, таскали его сдавать анализы, уговаривали врачей поставить диагноз…
Илюшка спал с ним на одном диване, часто уезжал в деревню посмотреть дом и оставлял отца лежачего, одного, в темноте и одиночестве, но когда отец однажды не встал в туалет, когда начал покрываться пролежнями и коростой,  Илюшка с омерзением  отругал его и позвонил брату в Германию и тот оплатил сиделку.
Я не могла часто приезжать, маленькие дети не давали. Ехать мне было три часа  и я с трудом выкраивала время. Отец же всё время лежал на одном боку, с тех пор, как мы завели его в комнату и умирал.
 Он лежал и молчал, всё время спал
- Он говорит?- спрашивала я.
- Говорит.- сказал Игорь.- Но с ним стало неинтересно.
 Я удивлённо думала о том, что отец столько знал, столько видел, столько прочитал книг… И теперь с ним можно только молчать. Но хотя бы: я тебя люблю… Скажет он мне?
 Нет.
Я приносила ему суп и он ел его жадно, потому что вымотанный психически Илюшка был уже и на грани, уже ничего не хотел. Сиделка кормила отца, но как- то раз Илюшка схватил её за мягкое место и та убежала.
 Однажды отец, хлебая мой суп сказал:
- Давно я не ел первого.
Из чего я сделала вывод, что он просто не хочет мне ничего говорить. Обижен ли он за что-то на меня? Может быть обижен. А за что? Я уже не узнаю никогда.
Пока искали другую сиделку я моталась с другого конца Москвы, бросая детей и мужа
Наконец, удалось определить отца в хосписе.
Он прожил там два дня. Мы оба приехали к отцу в четверг.
Он был беспокоен, но держался мужественно. Я почистила ему апельсин, и всё удивлялась, какая у него хорошая палата.
Отец , как маленький, жевал дольку апельсина и тут замер.
Я посмотрела на него, в больничной рубашечке, похожего на новорождённого и увидела в его глазах изумление.  Да, я могла там увидеть что угодно, и ожидала увидеть всё, но не изумление.
Он изумлённо смотрел на меня.
Я никогда не видела такого взгляда у живых людей. Но, наверное, он уже видел не меня.
Я что - то говорила, что вот он, бедный...
Тогда он меня взял за руку и сжав её с силой, сказал даже с юмором:
- Богатый.
Это было его последнее слово, услышанное мной на этом свете.
На другой день он умер. Как он умер ни я, ни брат не знали.

Узнав про клопов, я полезла в Интернет.
Оказалось, что это очень хитрые насекомые. И кусают они только меня.
Да, на дворе был конец декабря... А принесла я их на себе в октябре.
Я бросилась обнаруживать клопов и оказалось, что и вся квартира в них. И что причина моего чесания- они…
Я впала в отчаяние и вызвала службу борьбы с клопами.
За те восемь месяцев, что я билась с ними, они не ушли. Мы выбросили матрасы, диваны, кресла, почти всё постельное бельё, несколько покрывал…И съехали с квартиры…
Это был предел.  В отчаянии я плакала, что получила в наследство клопов и разорение.






В этой борьбе, суете и заботах прошёл год со смерти отца.
Год и месяц.
Мы уже жили на другой квартире.
Перед новым годом Алёша из Германии много рассказывал мне про то, что Илюшка его замучил.
Звонит по несколько раз в день. Перестал общаться с людьми. Говорит, что его хотят  убить. Я вспоминала Илюшку в детстве, его крупные золотые колечки, мягкие, как мерлушковый мех. Как Илюшка любил ездить на закорках и передразнивать деда…Сейчас я не боялась его, вовсе нет, я печалилась по той жизни, которую он потерял из-за отца. Надо было переставать его тетёшкать и ласкать, вовремя спустить с колен на колючую траву, чтоб стопа привыкала.
Мне Илюшка мог присылать странные послания:
- Задолбали эти бабы.
- Это он.
- Ладно, ладно… я был плохим мальчиком, я плохо себя вёл.
- Яма! Яма! Яма!
И всё.
На мои вопросы не отвечал.
Перед Новым Годом братья разделили наследство окончательно. Мне из двух квартир и двух домов с участком достались от отца его легенда о том, что он мною гордится и клопы из - за которых я потеряла несколько десятков тысяч рублей, а получила разрушенные нервы.
А вот Алёша поделился, видимо, понимая, что рядом с братом, здесь, в России никого нет. Ради этого он отдал мне одну третью часть бабушкиной двушки, которую целый год после смерти отца благополучно продолжал сдавать Илюшка.
Итак, Илюшка сдавал и свою однушку, доставшуюся ему после бабушки и деда и Алешину тоже, деньги копил и мечтал купить себе белый гелентваген  или ламборджини, объехать весь мир и встретить любимую.
Так- же Илюшка в своих шизофренических мечтах грезил о пятерых детях и шикарной вилле на берегу Средиземного моря.
Перед Новым Годом, родственная и верующая душа Лизанька послала ему открытку с поздравлением, где были изображены три парня в окопе и подпись : пусть капт;ру будет завидно.
Илюшка позвонил Алёше и около часа его донимал, почему он каптер? За что он каптер? Почему ему должно быть завидно, чем он виноват?
Не получив от Алёши достаточных доводов своей непричастности он сел на автобус и поехал в Коломну.
Там подошёл к полицейским ППС и спросил:
- Что мне с этим делать?
Оглядев не совсем здорового,  как было не сразу понятно, амбала Илюшку, полицейские сказали:
- Да с этим вопросом тебе в военкомат!
И Илюшка пошёл в военкомат.
К счастью, это было второе января и выходной. Конечно, ни на какую войну его бы не отправили, но всё-же…Алёша чуть с ума не сошёл услышав эту историю в своей Германии.
- Прошу тебя, езжай в Москву и ложись в больницу! Лечись!
Но Илюшка упирался и доупирался до того, что начал явно слышать отца и видеть мертвецов. Он пил таблетки, но они перестали действовать. В декабре Алёша сообщил ему, что будет забирать себе деньги за свою квартиру и будет часть отдавать мне.
Что за год Илюшка и так получил с квартиры полмиллиона и, наверное, нужно уже начать жить как – то лучше и приучаться к самостоятельности. Ведь прошёл год со смерти отца, а воз и ныне там... Куда - то пойти работать, не только пить и впадать в истерики.
Но Илюшка не хотел работать. Он привык жить свободным и поэтому, когда Алёша сказал ему про деньги за его же квартиру, Илюша обомлел. А намёки: иди работай и вовсе ввели Илюшку в ступор. Он ведь делал это в последний раз... никогда...
Теперь же отец умер и следить за винопитием Илюшки было некому.
Я в Москве, Алёша в  Германии. Жена с сыном не даёт встречаться,  да и как? Илюшка буйный шизофреник.
Однажды, в конце января, всё-таки Алёша уговорил Илюшку поехать в больницу под предлогом того, что ему надо прописать новое снотворное.
К тому времени Илюшка уже не спал и не ел. Я была готова с ним разобраться... Помочь его положить здесь, В Москве, чтоб потом, в случе чего не разыскивать его по всему Подмосковью. Но Илюшка, приехав в Москву не пошёл в больницу. Он поехал гулять по городу, высадил телефон и найти его стало невозможно.
Мы с Алёшей, постоянно на связи, решили, что он поедет в психо неврологический диспансер за таблетками. Дома его было ловить бесполезно…Там были квартиранты.
Проводив детей в школу я полетела в Люблино. Один диспансер, второй... Полнейшая неизвестность. Москву замело так, что не вытащить ноги из сугробов. Я задыхалась, топча снег, который рано утром не убрали. Наматывала круги по району, разыскивая Илюшку и представляя самое плохое.
Его нигде нет. По справочной я выяснила, что он, возможно, поедет в диспансер по совсем другому адресу. Я и оказалась права. Я вбежала в диспансер, чтобы предупредить лечащего врача о том, что если он придёт, пусть его госпитализируют, не отпускают. Пусть лечат его, пусть спасают.
Пока я рассказывала врачу об Илюшке, вошла медсестра и сказала, что он пришёл.
Я метнулась а дверям.
Медсестра и доктор посмотрели на меня, как на больную.
- Спрячьте меня…задержите его…Он подумает, что я его выследила!
Но было поздно. Я вышла из кабинета и почти столкнулась с ним. Он не показал на лице никаких эмоций. Руки его ходили из стороны в сторону и человеком от него не пахло. Я удивилась, что он, чистюля и аккуратист был одет в заляпанный едой нестиранный свитер.
Его трясло, как камышинку. Я схватила его и обняв, затолкала к врачу.
Его госпитализировали. Около отделения мы сидели рядом, как год назад в его доме на диване и Илюшка трясся.
- Мне хана, наверное…- говорил он.- Хана…хана…
Когда санитар уводил его, он обернулся и жалобно произнёс:
- Кать…Кать…
- Иди, мой хороший, иди…- ответила я и погладив его по плечу чуть затолкнула за дверь больницы.
Мне отдали вещи. Ключи, каточки, цепочку с крестиком. Я долго смотрела на всё это, перебирая в руках. Перед глазами плыл Илюшкин тигровый свитерок и его золочёная головка. Он  приходил ко мне на день рождения, на двенадцать лет, маленький, с отцом. Надюшка только родила и возилась с ребёнком. И отец тогда ещё заигрывал с моей мамой…
Я вышла из больницы с чувством, походим на транс. Это был еще один этап. Бог, наверное, проверял мою душу на растяжение.
...

У меня ключи от его дома в деревне. Там моя икона.
Летом мы проезжали всей семьёй мимо, заезжали а нему. Я показала старшей дочке икону в каморке.
И сама с отчаянным сердцем посмотрела на неё, как на свидании с приговорённым к казни.
Илюшка вновь сказал, что ничего не отдас, всё сохранит и преумножит по завету отца.
Надо было отвозить теперь передачки в больницу  Илюшке, сгонять в деревню, общаться с его квартирантами.
 До деревни пять часов езды, поэтому , мы с  мужем, чтоб успеть забрать младшего из школы, выехали рано утром на каршеринге.
Машина нам попалась дрянная. Не работал омыватель лобового стекла, а брать другую было уже поздно, долго и проблематично. Видимость была почти нулевая, вся мокрота с проезжающих фур и более высоких машин не давала увидеть дорогу, в общем, мы ехали наощупь. С трудом мы доехали в деревню.
Я за этот гот бредила своей Богоматерью, оставленной в опустевшей каморке. Я надеялась, что она чудесным образом  вернётся ко мне,  станет моей… И вот она моя. И вот я рядом с ней, сижу и смотрю на золотые нимбы, чуть не плача от обиды.
Мы почистили дорожки во дворе Илюшкиного дома. Я бродила по комнатам, где всё ещё пахло отцом от его постели, которую  Илюшка благоговейно не перестилал больше года.
На этот раз я сама сняла икону, закутала ее в мягкое покрывало и увезла.
Сердце колотилось, словно я встретила всех своих, воскреснувших. Я рассуждала, что Илюшке она всё равно не нужна. Что он дурной, скупой, получужой мне человек. Владеет тем, что должно быть моим. И ладно, сняла и увезла, имею право.
Дома дети подивились иконе. Тонкой  прориси, свету, от неё исходящему, даже нет, бъющему от неё свету, потоку тепла.
Я очистила икону от копоти. Спросила специалистов. Что за икона.
Мне ответили, что это первая четверть девятнадцатого века , что икона старообрядческая, именная, с предстоящими святыми Иоанном и Феодосией.
Видимо, так звали жениха и невесту.
Я то дальше прапрабабушки - старообрядки Наталии не знала предков, а этот наверное, её бабушка с этой иконой выходила замуж.
Отчистив лики, сняв грязь и воск, я сделала фото.
У меня была мысль сделать копию. Написать самой. Но копия, которую я получила из специального заведения, где делают такие иконы была ужасной. Нет, с фотографии нельзя было сделать хорошую копию. Размер не тот, свет, всё не то.
И нельзя было так выпятить доску.
И я оставили эту мысль. Я подумала  что просто не отдам икону.
И шли недели, шли дни.  Я, просыпаясь, смотрела на неё и засыпала, глядя на неё. У меня не было радости обретения потерянного. Не было чувства, что отбитый кусочек от некоей тончайшей фарфоровой чашечки встал на своё место, и теперь его можно примазать и приклеить… И будет иллюзия целого. Обман зрения. Я беспокоилась, переживала. Я правильно ли я сделала, забрав икону? Имела ли я право на это?
- Матушка, помоги.- говорила я и ловила взгляд Богоматери, но поймать не могла.- Матушка, помоги.
 Он был не из этого мира, из того.
Так, со стороны, зная всю историю, да, я могли ты просто забрать её.
Брат бы расстроился,  но я бы пережила…
Ближе к выписке я стала волноваться до такой степени, что у меня временно сбивалось сердце, меня душили слезы и сохло во рту.
Что делать? Встретить его возле больницы, с иконой, сказать, что я её брала на время?
Я не могла молиться, считала, что не имею право и моя голова, и сердце вошли в разнопрыг, вразброс. Взглянув на Богоматерь я стала замечать в её улыбке укор.
Нет, так тоже нельзя... Поедет он нет на электричке, ударит...
Но снова нужно было ехать в деревню после сильнейшего снегопада. Надо было чистить снег, посмотреть дом, полить Надюшкины цветы, её полумёртвый лимон  и разлапистую драцену между окнами.
Наутро, проводив детей, муж пошёл искать машину, ближайшую к нам.
Я замучила его этой иконой. Он клеил мне копии с фотографий, вырезал и шкурил досочки, делал похожие, но нет, все похожие не смогли заменить ктпарисовую доску и письмо по золоту.
Когда муж вышел из дома, я завернула икону в покрывало и положила её в сумку. Я представила ночью, что обираю больного душой человека. Что он войдёт в каморку отца, в свою святыню, а там ничего нет. Что с ним будет? Вот что?
В ту поездку я была грустна и серьёзна. Пока муж кидал снег, я обнималась с Богоматерью и успокаивает её, что если она захочет, если  её воля, то я обязательно встречусь с ней.
Может быть, ещё когда- нибудь, она вернётся ко мне. И не будет смотреть на меня с укором. И я научусь к тому времени молиться  и буду знать, какие подобрать слова.
В конце концов это их семья откинула меня, ненужную и случайную, и сколько лет бабушки молились на эти Лики, в них- же столько боли! Может, не надо её перенимать? Не надо присваивать себе эту боль, она теперь не моя…Она уже чужая…
Имею ли я право?
Муж зашёл, когда я уже повесила икону на стену и зажгла лампаду.
Теперь ты дома. Думала я. А если судьба, то ты будешь моей. Я подожду.
- Как! – почти вскрикнул муж, - Ты решила оставить... Ты... Мы ведь... Столько сил... Столько…
И прошёл в гостиную, закрывая лицо руками. Он то понимал, что мне так много сил стоило её забрать. А уж вернуть, ещё больше…Но муж вернулся. Я видела, как на его глазах заблестели быстрые слезы и исчезли. Моя воля была тут первой. А ему было жаль меня. Жаль  того, что я выглядела и чувствовала себя ещё беднее, чем была до всех этих событий.
Мы уехали из деревни.
Но я успокаивала себя тем, что не умею молиться. Что пока рано.
Что пока я не доросла. И что, когда дорасту, Богоматерь, Царица Небесная, утолит мои печали. И новые, и старые тоже.


Рецензии