Между памятью и Гришей

Тбилиси

Стрелки часов показали одиннадцать, и телефон на тумбочке заверещал. Один, два, три звонка и замолк. Накатила тоска, я в живую увидел: Маша осторожно положила трубку. Наверно с облегчением. Не было упрёков, натужного прощания. Завтра она улетает. Что делать теперь с этой жизнью. А вот что.
 
От Гришиного папы позвонили в Грузию – в Тбилиси и Сухуми – встретить нас и поселить: в кои-то веки совпали в июне четверо друзей – и целых две недели отпуска.
      
От пути впечатлений, в общем-то, не было. До Ростова всё время дремал на ходу. Но вот уже и предгорья Кавказа, и взгляду есть, за что цепляться – хотя бы за пологие каменистые холмы, подпирающие спинами седое варево из туч. А вот и унылый сырой перевал Военно-Грузинской дороги. Вышли, пописали, долгий спуск, и уже Тбилиси.

Женя – водитель от Бога, домчал нас до Тбилиси единым духом, не сменяясь (не считая ночи в гостинице Ростова). Вообще-то он гуманитарий, но по призванию – раллист, и так повёрнут на машинах, что готов неделями толковать о карбюраторе, гидроусилителе и прочих кривошипах. Нет бы о футболе, о театре на Таганке, о Стругацких с Лемом, который Станислав.
   
Гриша подарил мне филина (специально бегал в «Детский мир» на проспекте Руставели!) – коричневого плюшевого с мятыми желтыми лапками, с детской жутью в желтых глазках, и меня прозвали Филей: ночью я почти не спал, а лежал или сидел и ни о чем не думал. Да и о чем теперь мне думать? Машенька уехала, поры души законопатились и пришло оцепенение.
 
У Серёжи (Гарибяна) в Москве осталась девушка, яркая, недавняя. Женя (Зуев) оставил в столице жену с девятилетней дочкой. Гриша – супругу и сына Гришу около двух лет. Я собирался разводиться, но Машенька уехала, и это стало всё равно.
 
Удалось побывать на горе Мтацминда, походить по Мцхете и Светицховели. Светицховели и Джвари слишком святые места, чтоб поминать их в нашем контексте. Надо быть трезвым с вечера, или надеяться не на что. А у нас было утром и днём вино, вечером – вино и чача.
   
От Мцхеты и Джвари осталось видение шестилетней давности. Двухчасовая метель в апреле над цветущими садами. Слева внизу зубчатый квадратик, это – Светицховели, справа – Джвари на шапке горы («Был монастырь» у Лермонтова – это он о Джвари). А снег из небесных глубин валит, рыскает в гигантской чаше между серо-синих гор, засыпает цвет садов. Ветер ушел, как не был, а снег продолжал падать. Дал наглядеться, согрел нутро гранёный стакан саперави.
         
Чем ещё запомнились эти два тбилисских дня? Как раз напротив Горгасали за Курой стоят нетронутыми временем и властью пять средневековых храмов: грузинский, православный, католический, армянский, протестантский. И синагога, и суннитско-шиитская мечеть (она в едином помещении, разделенная барьером высотой в полметра). Несколько веков подряд все прекрасно уживались меньше чем на двух гектарах.   
   
Грузинские кураторы (здоровья Гришиному папе!) предложили нам поужинать на Тбилисском море.

В ресторане возле пристани ненавязчиво играл квартет в народных одеяниях. Пели они замечательно здорово и совсем не громко. И от яств ломился стол. Строго и изысканно, как он в восьмидесятые ломился только в Грузии. Борис Михайлович Поцхверия и четверо его коллег, плотных и душевных, неподдельно искренних вразбивку сели между нами.
 
Пили светлейшую чачу Кахети. Борис Михайлович не прибегал к помощи ярких синих глаз, только бровями и стройным мизинцем руководил тостами.
 
Около Гриши сел тамада – магически светский, квадратный Гиви. Ах, эти тосты грузинского лета! Показалось, нет, случилось: стали падать прямо в сердце лёгкие истины о любви – к Родине, дому, родителям, детям. Вспомнилось, как Машенька сразу по моём приезде объявила мне, что через неделю ей ехать к мужу в Анкару – до осени как минимум. Мы ночевали у неё, и было всё как в прошлом августе, как прежде отдавалось тело, вот только в голосе её не было любви.
         
С Женей уселся грузинский танкист, плотный и круглый, как танк. После четвертого тоста с их стороны залязгало: карбюратор, кривошип, поршень с гидроусилителем. Мы особенно не вслушивались, только Гриша рядом с ними.

Гриша не любит, когда при нем долго говорят про карбюратор с кривошипом. Стал выразительно таращиться, но, не видя отклика, промычал полу-разборчиво что-то не вполне печатное. Потом сказал, что дядя Боря, подъесаул Донского войска в девятнадцатом году с полусотней казаков отходил к Анапе и Владикавказу, а осел в Константинополе.
 
Пришел черед сациви с черными карбункулами мякоти граната. Таинство кухни, вобравшей в себя изысканность и сытость, сдобренные чувственностью. А чакапули с тёплым пури вообще за гранью понимания!
   
Слева от меня Серёжа излагал вполголоса соседу Илико собственную (спорную) версию событий, связанных с находкой в городище Мерв наконечника копья Александра Македонского.
   
— Вай! — удивлялся Илико достижению науки.
 
За десятым тостом оцепенение во мне стало проницаемым.

После чакапули Гриша перешел к рассказу о мытарствах дяди Бори. Как тот служил привратником у испанского посла, но вернулся и женился на Марии Павловне, маминой сестре.

Гиви тактично подвёл черту тостом за дядю Борю.
 
Внезапно за спиной у Гриши запылал закат. Сделалось, как прежде, когда как будто ждёшь чего-то, а оно ушло, наверно навсегда.
 
Вместе с оркестром и Гиви спели песню "Тбилисо". Гриша вторил, порой вплетая: «По Дону гуляет казак молодой». А я глядел на чаек, которые качались на замершей воде, а потом улетели.
       
Запрокинув головы, слушали, как Гиви называл по памяти имена созвездий. Говорят, у каждой россыпи есть своё предназначение, но ни одна его не помнит.
    
Потом я вспомнил, как в том августе мы с Машенькой пропали у лесного озера. Был смешанный пикник с посольскими, и в полоске сумерек чертили в небе утки. Серёга залёг в прибрежный камыш, шмалял по ним вдогонку, отвлекал посольский люд. Нам хватило полчаса – умереть, воскреснуть и снова чуть не умереть.
 
Приближалась ночь, мы сели в «Рафик» и уехали, и зашли в «Иверию». В зеркальном лифте отразились Женя, я и Гриша. Женю клонило к нему на грудь, мы оказались в номере и положили его поспать. Гриша стал осматриваться: — А где же наш Серёга?

Глядя на нас, коридорный сказал:
— Ваш Серёга уже у директора.

Он потерял визитку, его не хотели пускать, доводы истолковали как неуважение к маме вахтёра, к системе ценностей.
 
Директор пыхтел, как маленький танк. Подкатил, поблескивая загорелой лысиной, к Гришиной груди. Грозился выселить за пьянку. С телеграммой на работу!

Серёжа отчужденно всхрапывал в кресле у окна.
 
Гриша – двухметровый без пары сантиметров, чуть курчавый и подвижный с зелёно-серыми глазами, как правило немного вытаращенными. Он сказал, что нужен Зуев, без него никак.
   
Нас выпустили в номер.

Женя лежал на полу ничком.
 
Гриша подозрительно покосился на меня: — Не знаешь, кто его так положил?
Я ответил, что не знаю.
 
Перевернули на спину. Щека и лоб потрескались из-за неровного паркета. Так-то он похож на молодого Ив Монтана с ресницами Беллуччи, и обаяние такое же, но немного жилистей, и не поёт по утрам.
 
Я, нагнувшись вниз, массировал угловатый след паркета на его челе.
— Веки ему подыми, веки! — волновался Гриша, навалившись на меня, — да ты ресницы разлепи!
   
Ресницы разлеплялись плохо. Но вот замолк и Гриша. Молчание не тяготило. Господи, ну хоть в Тбилиси ничего не тяготит!

Женя вылез из-под нас, и мы пошли к директору. Пришел Дато, администратор, не пускавший Гарибяна. Мы сели и гадали, кто прервёт молчание. Потом Дато, вглядевшись в Женю, крикнул что-то непонятное.
 
Зуев ответил гортанной руладой. Я в принципе уже дремал, но услышал смех, рулады. Они работали в Дамаске, оба знали по-арабски. Рулады, шейхи, палестинцы, партизаны, карбюратор, перевал, Бейрут, арака, карбюратор, кривошип. Тбилиси, Сухуми, Поцхверия, отпуск. Гришин папа. Совмин СССР.
   
Директор сделался приветливым, крепко жал нам руки, звал заходить посоветоваться насчет усовершенствований.
 
Мы спали легко и крепко. Изнеможенно за стеной всхрапывал Серёжа. Ночь отошла, как ни хотелось, чтобы она была ещё. Утром тихо встали, съели хачапури с кофе и пошли расплачиваться. Денег с нас не взяли.
 
Замечательный город Тбилиси! Так хочется быть жизнерадостным, плотным и никогда не отчаиваться, не торопиться никуда, обниматься с каждым встречным, говорить с акцентом. Когда ж опять к тебе?

Серёжин отец, Сурен Нахапетович, выдал нам четыре чачи. Поцхверия добавил к ним восемь «Шуамты». Оно было тёмно-янтарное, с такой элегантной, живительной косточкой.

Женя покрутил приемник и набрёл на «Yesterday» в местном исполнении. Доехали без приключений. Невероятно, не помню. Гриша пел Будённого, но без особого подъёма. На путь до Сухуми ушла «Шуамта» — кроме последней бутылки для Жени. 
 

Сухуми

Шалва Григорьевич Костава встретил нас перед турбазой, раскрыл объятия навстречу и мешковатым пиджаком перекрыл проезд в ворота, а фамильной кепкой – серп и молот на скале. Нам он предложил: — Давайте мы сейчас проследуем к гостевому домику, потом легонько перекусим, а не очень поздно утром можно ехать в путь. Если не будет других мнений.

Убогий вид турбазы навевал смирение. Только вот в объеме талии нашего куратора, размерах пиджака и кепки... что-то тревожное было в них или пространстве вокруг них, словно бы сгущавшемся.
 
По ржавой палаточной улочке дошли до клумбы с горестно поникшим дискоболом, обогнули танцплощадку и кипарисовой рощицей вышли на белый домик на холме. С угла его венчала башенка окошками на море, у входа – грустноватые беломраморные львы, вверху балкон, а по периметру – тёсаный гранитный цоколь.

Он и внутри располагал. Серёжа, сев в гостиной в кресло, уважительно заметил:
— Да, такую мебель мы ещё не ломали! 
 
В конторе турбазы ждала телеграмма от Гришиного папы: строгий наказ не брать подношений — ни вина, ни коньяка, разве что коробку фруктов.

Веранда вела из высокой гостиной на мраморную лестницу, а с неё в залив, его обнимал с боков таинственный белый город. И выползала из моря луна желто-кремового цвета, в нестройные трели оркестриков влезали гудки пароходиков, лёгкие брызги женского смеха, ранимого как бы, гадательного. Сколько же мы потеряли в ночах нашего бывшего юга!
 
Гриша опробовал белый рояль и, прочищая голос, спел любимую строфу: «Встретил товарищ Будённый конный полк донской!».

Два холодильника в кухне ломились: коньяк, боржоми, саперави, водочка, орешки, персики, сулугуни. Ниже – роскошный балык бастурмы, свеже, розово обрезанный. Икра. Повидло. Крабы.

Без колебаний решили не трогать, разве уж боржоми утром – после бодрящей пробежки по кипарисовой рощице и бултыхания в синей волне.
               
Костава с директором базы Мэлсиком (Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин И Калинин) ждали нас в столовой: зелень, помидорчики, огурчики, редисочка, джонджоли, хачапури, лобио, хинкали, шашлыки и десять запотевших розоватых лыхны с легким земляничным привкусом. От лагмана и харчо мы отказались наотрез. И ещё слегка надеясь пробежаться на рассвете рощей кипарисов, отдались во власть хозяев.

Два часа застолья, притупивших бдительность, и хозяева откланялись. Темнело меж кипарисов.

Лыхны кончилось, мы с Женей сбегали в буфет – взять немного гурджаани на остаток вечера. Гриша с Гарибяном пошли пройтись отдельно, так – кинуть взгляд на танцплощадку.
 
Мы с Женей вернулись с оттянутой сумкой, в ней мажорно звякало, Гриша с Гарибяном явились впятером. Мы с Женей пошли за мороженым для намечавшихся подруг. Когда возвращались, гасли фонарики. Гарибяна с Гришей за столом не стало.
 
Перекрывая динамик, над рощей, долиной и взморьем проплыли тяжкие вздохи рояля, и мужественный баритон отчеканил: «Ехал товарищ Будённый стороной донской!».
 
Женя тускло обронил: — Неизбежное пришло.
И с доброй, лукавой искоркой, как у портрета вождя в молодости: — Надо принять вызов!
Лицо его сделалось твёрже, зелёный глаз разил серпом.
 
Гостиная с высоким зеркалом, хрустальной люстрой и картиной «Ленин на броневике у Финляндского вокзала» легко вместила всех.

Девушкам у нас понравилось, правда, как-то очень быстро кончилось вино, взятое в буфете. Выручили холодильники. Коньяк Варцихе! Лучший в мире! И четыре саперави, водочка, а за ними водочка, наконец, и чача от Серёжиного папы!

Как-то раньше, чем обычно пространство сделалось прерывистым, зыбким и непредсказуемым, а глаза расфокусировались.
   
Серёжа негромко просил бастурмы, нарочно путая местами буквы «б» и «м». Девушкам это нравилось, и они хихикали. Ещё — они то появлялись, то куда-то исчезали, никак не удавалось мне понять их точное количество.
 
Светка оказалась из ленинградской поликлиники. «Есть шанс не подхватить чего-нибудь», — подумал я без выражения. Не хотелось, чтобы Света догадалась, что я думаю, и я перестал думать.

Гриша на балконе исступлённо пел: — Только пуля казака во степи догонит! — как Мефистофель в опере – вытянув руку ладонью вниз.
   
Женя в смежной комнате погасил светильник и улёгся на тахту, думая поспать, но Серёжа на соседней, стоявшей вдоль стены впритык, не давал ему заснуть: с завидным напором, но прерываясь каждые минут пятнадцать, бередил волосатой пяткой в темечко, поскольку под ним колыхалась Наташа — то ритмично ойкая, то со стоном призывая маму и ещё какую-то неизвестную Марусю. 

Гриша попел и, ворвавшись в залу, завопил что было сил: — Нас окружают матросы! Полундра! — тыча пальцем в броневик.
 
— Да тише, вы, дебилы! — взывал из смежной залы Женя, — дайте поспать!
 
Гриша поставил девушек в круг и дирижировал в центре рукой. Пели на два голоса «По Дону гуляет казак молодой». Девушки не знали слов и стояли так. Я подпевал вторым баритоном.
 
Да тише же вы, ироды! — не сдавался Женя, — дайте поспать! Вас же завтра везти дальше!
      
Я стал задремывать, но Гриша приволок мольберт. Нашелся и подрамник, обтянутый холстом. Он усадил меня и Светку, рядом очень славную бочковатую брюнетку, дальше яркую блондинку с крепким низом в белых шортиках, набрасывал наши профили.
      
Мы ждали, немного надеясь, сделалось тихо нам. Как когда-то рядом с Машей. Так уютно, чуть тревожно. А время будто замерло, а потом рвануло вспять.

Изнемогать как в лихорадке, когда глаза её и голос рядом и зовут к себе. Расстаться после ночи утром, не отрываться вечером от трубки телефона – полчаса, еще чуть-чуть... это что-то в движении голоса, в лёгком, наполненном звуке, в его высоте, тембре, проникавшем прямо в клетки. А стоило опять увидеться, как всего подхватывало. Так и плыли один в другом, я-то точно плыл. 
      
Очнувшись, я увидел, что держу свою ладонь на Светкиной коленке. Потом она встала взглянуть на Наташу - из соседней комнаты прозвучал рекордный стон с призывом к маме и Марусе.

Потом она опять пришла и стояла рядом. Смущал её тяжелый зад, на скажу, что сильно, но лучше был бы трепетнее. 

Пожалуй, это было после хорового пения. Или после моря? А возможно и гобоя. Дело в том, что перед псом (о котором позже) Гришино внимание привлекла палатка в рощице – там тоже кто-то музицировал.

Как только мы его хватились, сразу кинулись на гвалт.
 
Светочка влекла меня. Освободилась от веток луна. Всюду мерцал меловой свет. Кроме теней кипарисов.
   
Орала брюнетка с хорошим лицом, грудным, печальным голосом. Она ладошками поддерживала бюст четвертого размера с тугими тёмными сосками. Лямки её голубой маячки, подбелённые луной, торчали из Гришиных пальцев. Гриша ещё улыбался, но уже таращился. Галантно протягивал ей лямочки. Она их не брала. Сбоку стоял небольшой мужик с этим самым гобоем.
      
— А мы разучиваем чардаш! — засмущался Гриша, увидев нас со Светой. Лицо его стало обиженным, и он получил по нему гобоем.
 
— Ах, вы так?! — задохнулся он.
— Да, мы так! — закричал мужик.
   
Мы со Светкой рванулись вперёд и пытались разнимать. Гриша выхватил гобой и, прижав к груди руками, запетлял меж кипарисов.
 
Пообещав его вернуть (гобой), мы углубились в кипарисы и шли сквозь них, пока не встретили какую-то палатку. Там был Светкин рот, лежанка. Что-то моё долго двигалось в ней, что-то мне дышало в ухо, временами билось рядом и звало меня уменьшительными прозвищами.
 
Снова роща, свет, луна. Она меня подхватывала сбоку, снизу, под руку, вела меня, подбадривая, как медсестра из боя.

Вот и львы, ступени, Гриша надо львом с гобоем, с мечтательной улыбкой.
 
Мы отказались разучивать чардаш.

Куда же мне теперь-то, Господи?

Я опять перестал думать, поэтому не знаю, зачем я вышел на балкон и остановился, едва не наступив на Женю. Лишенный хорового пения и неугомонной пятки Гарибяна, Женя спал, раскинувшись на надувном матрасике, обратив ресницы к звёздам.
 
Я захотел, как он, но Светочка назвала меня по имени и прибавила «мой милый». И я пошел за ней туда, где разостлана постель. И там опять вошел в неё, уже почти сознательно, а выйдя, повернулся на спину и прикрыл глаза.

Тихо было на душе, так, наконец, покойно. 

Лила с моря свет луна, в окошко карябались тени от кипарисов, я спал без напрасных надежд. Развеялись Гришины песни, а где-то далеко, за тяжко надвинутым пологом ночи затеплилась новая жизнь. Там была и Маша, она ко мне склонилась, начала покусывать шею и плечо, притиснула к матрасу всей тяжестью груди и таза. Целый день одни на даче.
         
Уже сквозь сон в дверном проёме раздался грохот камнепада. Он оказался хохотом неодетой снизу женщины. Мимо меня протрусил зад такой мясистости и плотности, что я решил привстать на локте. Но, простирая ладонь к нему, пронёсся с большим подрамником Гриша.
               
Хрястнула дверь на Женин балкон, колыхнулся квёлый мат, и всё опять обвалилось в сон.

На этот раз внутри него заструились сумерки, оплетая домик, башенку, кипарисы, лунный свет, и я изведал заново то невероятное, что случилось с нами в Ялте. На исходе ночи, обессилев от любви, мы лежали, взявшись за руки, и в полуяви-полусне что-то тихо пролетело между мной и Машей, взмахом крыльев распахнув дверку в пограничный мир, и частицы мироздания в наших душах и телах стали чувствовать друг друга и соединяться.
    
Вскоре после Ялты позвонили из Отдела: давно пора лететь в страну, и так уж отхватил у родины две недели сверх положенных! Досидеть командировку! Целых восемь месяцев. Или поставишь крест на карьере. Но что тогда я дал бы ей, кроме мироздания? Я так бережно считал их – месяцы, недели, дни. Но, простите, ночь ведь.
         
Её остаток оборвался осиплым криком на рассвете: в доме вдруг пропел петух. Это опять оказался Гриша. Заскучал, наверное, и вскочил на подоконник. Малость присев, кукарекал, делал руками как птица, таращась на зеленоватую полоску неба на востоке – полубезумными с ночи глазами. 
 
За кофе Женя потрёт висок и назидательно заметит: — Если я так вытаращусь, может треснуть жопа.
   
Теперь нам предстояло вынести гранитную плиту, выломанную из цоколя.
 
— Я – Гриша! — ревел Гриша, ввалившись в залу среди ночи с плитою на спине. Скинул её, привалив к роялю, облегченно выдохнул: — Сын тоже Гриша.

Она лежала у рояля с торчащим из цемента кривым обломком арматуры.
 
Все вместе, не в такт припадая на подгибавшиеся коленки, сволокли её по лестнице и к входной двери. Плита почти не пострадала: поправить арматуру, растворчика добавить, клея.
   
За дверью надрывался лаем и царапал дверь когтями огромный серый пёс, привязанный к перилам. Ночью ходили купаться на море, и Гриша выменял его по каким-то соображениям на проходной у Гоги на перьевой «Паркер» — подарок папы на тридцатилетие. Понырял, поплавал, вернулся, да и привязал. Теперь он скалился (пёс), рычал, не давал нести плиту.
 
А стрелка часов подходила к восьми и обещала приход Коставы, директора СМУ-7, и Мэлсика (Маркс, Энгельс...).
 
— А это не будет бестактно, — встревожился Серёга, — встретить их с плитой под дверью?

Какое-то время хранили молчание. Думаю, вы догадались: таинственней всех хранил Гриша. Тут мы ка-ак взорвались! Света с Наташей удрали наверх, а полузнакомый портрет на входе уважительно поцокал и надвинул кепку.
      
Но Светка вернулась и с радостным визгом вынесла резерв – две жестянки крабов. Вскрыла маникюрным ножичком, добавила опивки чачи и продвинула за дверь.
 
Пока живоглот обжирался дармовым деликатесом, Светка просунула правую руку через решетку окна и оттяпала ремень маникюрными кусачками.

Освобождённая псина с помолодевшим лаем ломанула в бамбук и была такова. А мы отволокли плиту и прижали крепко к цоколю.
      
Гриша оскорблённо сетовал: — Чем я теперь буду писать письма моему бедному папе!?
 
Бил на жалость, паразит (в ожидании возмездия!). Отведя Серёгу в сторону (тот слегка упирался ногами), показал на трещинку в корпусе гобоя: — Мы её заклеим! — обнадёжил он его.
 
Внезапно его осенило: — И заберём с собой! А то ещё подумают – это они напали на наш цоколь!
   
— Ага, трубя в гобой, — ненавистно хмыкнул Женя.
 
Гобой мы всё-таки оставили, приставив к кипарису неподалеку от палатки с несбывшейся брюнеткой.

Опустели холодильники, кураж залёг на дне души, вода из крана оказалась омерзительной и тёплой. Сбегал в буфет за холодным боржоми, сварил им кофе по-турецки. Кипарисы, белый город и особенно лазурь, бесстыдно льющаяся с моря, опять напомнили о Маше.
 
Женя жалостно спросил: — Удалось встряхнуться?
А потом опять: — Света меня спрашивала, а Наташа Серёгу – ты женат, или как?
— Когда?
— Да в принципе, вообще.
— Когда она спросила?
— Когда ты кофе нам варил.
— Ну, спросила и спросила.
   
Лучшим из нас четверых на вид, пожалуй, был Серёга: подтянутый, лицо подсушено – не давала спать Наташа. За ним, конечно, Гриша – он и не собирался.
   
— Мы с мамой опухаем, — объясняла всем Наташа. Вчера ей смело давали тридцать.
 
Мы с Женей опухали безо всякой мамы. Шалва Григорьевич Костава, вздохнув, потрогал двери, мебель, холодильники, покосился на картину и немного успокоился: Ленин, ничего, стоял себе у Финляндского вокзала. Оценить сохранность цоколя Костава не пошел.
   
Мы с Серёжей проводили Свету и Наташу до клумбы с дискоболом. Она меня поцеловала и пошла в столовую, потом ещё куда-нибудь. Света была хороша везде, самоотверженная, бескорыстная, подаренных им крабов сама же предложила Гришиному псу. Может быть, судьба моя, пролетая над турбазой, может быть, в другое время, но как в моём оцепенении. 
 
— Заедем в Эшеру! — сказал Костава, — там есть прохладные пещеры!
— Заедем, — поддержал Серёжа. Гриша с Женей промолчали.
 
В зное и безветрии бережно лил терпковатую сладость наш кипарисовый парк и что-то томительно южное самшит и лавр у домика. Девушки турбазы тянулись к морю стайками, навстречу им на постный завтрак шли посвежевшие другие. Многие поглядывали – на львов, на нас, на Гришу. Взоры у иных лучились, у других еще мутились.

— Блестят изрядно, влажно, — задумчиво сказал Серёга.   
— Зазывно, — одобрил Гриша.
— Окститесь вы когда-нибудь? — раздраженно буркнул Женя.
   
Нет, не сидеть нам на балконе, мечтая о несбыточном, не бежать прохладным утром рощей кипарисов, не трогать корявой ногой волны.
 
А ехать к прохладным пещерам. Женя с Гришей отказались идти в них наотрез: дескать, побывали раньше. Костава вручил нам билетики, посадил в полудетский трамвайчик, воздел волосатую кисть и уехал в СМУ-7. А я всё думал, думал: зачем трамвай, зачем билеты?
   
Изощренна кавказская месть: экскурсия вместо завтрака с тёплым хачапури, бокалом охлажденного белого вина и чашкой кофе по-турецки.
 
Оказалось, что местная власть прорыла ходы в лабиринте карстов. В белых потных маячках, в одиннадцать по Цельсию, в кислой, сырой полумгле нас, человек сорок, водили вниз, вперед и вверх по икавшим лесенкам. За зловеще подсвеченными сталактитами всё как будто кто-то прятался. Гид просил запомнить, какой они длины.
    
Там мы с Серёжей повисали – он на мне, а я на нём: вздремнуть и не отдать тепла проклятым сталактитам. Русская женщина средних лет на нас растерянно поглядывала, суеверно нашептывая что-то.
   
Вышли посвежевшими и ринулись погреться к морю.

От серой, раскалённой галечки тянуло чуть подгнившим йодом, волна щекотала нам пальцы ног, в открытые поры ломилось солнышко, а чтобы порадовать глаз, плыли овечками облачка, а им навстречу как к водопою – гнутые спины холмов. Двигаться не хотелось ни за какие блага.
 
— Лепота, — отозвался Женя и пошел к машине. Ему показалось, что двигатель греется сильнее, чем положено. Он повозился, сменил термопару, двигатель не реагировал. Женя пошел от обратного, вышел, конечно, на карбюратор. Разбирать не дали.

— Надо ж сбегать! — опомнился Гриша.
 
Пока мы дремали, Серёжа и Гриша сбегали к ларёчку, с торжеством притащили в бумажных пакетах шесть огнетушителей – розового крепкого, знакомого еще со школы. Рупь семнадцать штука! Со стоимостью посуды!

Я упал!
 
Отъехав от зловещих карстов на два десятка километров, мы приглядели полянку недалеко от трассы, достали лаваш, сулугуни, скатёрку, помидорки и присели.

Гриша взбодрился, таращился, норовил обнять, чтобы сообщить: «Я тебя абаж-жаю!» или «Ты глянь, какая вкуснятина!». Это когда пол помидора кладётся на лаваш с сулугуни, сверху луку и укропу, суётся всем под нос и запивается портвейном.
   
Никто не старался так долго, как он удержаться в детстве. С любезными чуткому сердцу образами Печорина, Дубровского, Чапаева, Портоса. Но с боевыми подругами, с водочкой.
   
Шел девятый тост.
 
Постойте... да, ну, да. До полудня портвейн обладает особым, даже немного магическим свойством: он устремляется напрямую к тем клеточкам тела, которые просят о помощи сильнее, чем другие. У Гриши он рванулся сразу в оба полушария, велел идти на юго-запад, взобраться на утёс, оглядеть окрестности и пописать в пропасть.

Ветер, солнце, даль слепит бело-синими барашками, а под Гришей крутой в ежевике склон. А внизу, внизу-то, мать честная! Чайки так и реют и пикируют, белые, в поисках рыбок. Увидеть такое, пописать с напором, что может быть слаще!
 
— Ну, ты, проекция космоса! — начал раздражаться Женя, — сколько тебя ждать там?
 
Я сразу вспомнил Машеньку. Это она проекция космоса. Когда же станет забываться. Пьёшь, не пьёшь, а не уходит, опять проступит и саднит. Насколько ж прошлое во мне сильнее нынешнего с будущим!
 
Но послышался хруст зарослей, и высокой, задумчивой фигуры на утёсе не стало. Очень недолго о ней напоминал трехэтажный вопль, замирающее эхо. Потом не стало и его.

— Куда он делся? — спросил Женя.
— Улетел, наверное, — отвечал я не без зависти.
— Надо посмотреть.
— Ага!
   
С мыслью о нём перешли трассу. Автомобили в беспорядке шарахались от нас – вж-жик! вж-жик! вж-жик!

Мы, ухватившись за руки, взошли на самый верх утёса. Там, зажмурив веки, свесились. Женя шептал озабоченно: — Ежевику смял, но скалы...
Потом опять два раза «вж-жик», «вж-жик»!
      
Стали держать совет с Гарибяном, но он отвечал уклончиво и не по существу. Мягко забрали его стакан: Женя рукой ухватился за край, а другой отгибал его пальцы, а я их перехватывал и старался удержать, а то они опять загибались. Другой рукой отвлекал его предпоследним огнетушителем, и он с тревогой следил за нами. Группа, по экспрессии достойная резца Родена!
 
Без стакана Серёжа как бы в сомнении стал поворачивать правый глаз, слегка набухший, выпирающий, и вперил его в левый, а тот в этот. Всё эта ночь без сна и отдыха. Наверняка Наташа думала, что это звёздный час её, и брала по максимуму.
 
Как ни упирался, ни рвался Гарибян из рук, мы запихали его в салон на заднее сиденье. Сами приготовились: в паре сотен метров просматривался спуск. И назад до места, где Гриша полетел с утёса.
 
Заперев Серёжу, мы вскарабкались к площадке на его краю, там легли на грудь и   глядели молча вниз. С моей стороны на цветущий репей сел кардинал, великолепный и расправил крылышки, но это не мешало упорно всматриваться в волны. Между ним и морем торчал голубенький цветочек типа василька. Покосившись на него, я заметил справа едва заметную тропинку, раздвигающую скалы.

Тут повеял ветерок, удлинились тени. Когда ж закат, спасение? Треснуть от этого зноя, а туда большой бокал шампанского со льда. Притушить светильники. Скоро щелкнет выключатель, она появится из ванной, взглянет на меня своими чуткими глазами, черный шелковый халатик заскользит к её стопам...
   
— Вставай, что ли, — позвал голос из другой реальности.
 
Проснувшись и удостоверившись, что ничего не поменялось, я подумал вслух: — Если не мы, то кто?
Эта фраза из нашего детства, последняя незамутнённая. С ней мы пошли на утёс.

Я немного цеплялся за Женю и повторял: «Да. Не мы. А кто?».

Он попросил не орать на ухо. Я лёг на живот, и в глаза принесло две ползучих молнии. Но в полоске прибоя на мокрой скале шевелило ногой тело! В горячих лучах румянился бок, кудри, нога! Гриша!!
 
Не помня себя, закричали: — Гриша! Эй, Гриша!
И нам был голос: — Друзья!.. Я упал!..
Я закричал: — А где штаны?

После большой непечатной преамбулы Гриша произнес:
— Сейчас смою кровь с тела и поползу наверх, к вам.
 
Мы закричали: — Нет! Постой! 
А Женя простонал: — Да не ползи ты! Идём уже, ирод.

Мы бежали вдоль дороги, повернули вниз и остановились точно под Гришиным утёсом. У мокрой скалы, на которой Гриша должен был смывать кровь. Мы звали его, махали руками, бегали туда-сюда. Потом стояли так. Мне очень понравилась эта уютная в суровых скалах бухточка. Вот бы как-нибудь сюда с рюкзаком, палаткой, вечером костёр. С гитарой, с хорошими девушками, тургеневскими.
 
— В духе Моне, — заметил я, указав рукой на бухточку, — но раннего. 
— Банда дебилов, — заметил Женя.
 
Мы поплавали, попрыгали, чтобы обсушиться, стали одеваться.

Из моря пришел человек в акваланге. Спросили так, на всякий случай, не видал ли он такого двухметрового шатена, курчавого и с мутными вытаращенными глазами... без штанов, а?

Мужик снял маску, чтобы удобней на нас глядеть, моргал ошарашено: — Там, где он был – нет, такого не видал. Никогда.

Женя помог одолеть подъем. Под отвесными лучами послеполуденного солнца Гришина машина сверкала точно самовар. По капоту шел, осматриваясь, маленький жучок, коричневый в полоску.

Куда ж ты забрёл, бедолага? Снял его на травку, смотрел, как он ползёт от нас.

Дело в том, что портвейн отворяет в душе, особенно с похмелья, некие тайные шлюзы, и она становится мечтательной, довольно нежной, склонной к умилению.
         
— Мичурин... **аный! — простонал Женя, — наградил Господь друзьями!

Стёкла салона так запотели, что сделались молочно-матовыми.

— Кажется, дышит, — заметил Женя.
— Не задохнулся! — обрадовался я.

Только этого нам не хватало.

Отомкнув, распахнули дверку. Участливый Женя склонился в салон, и его отшатнуло назад к кустам: плотный, густой туман, словно злой дух с нехорошим привкусом вырвался из дверки.
 
В мокром, помятом салоне демонически всхрапывал Гарибян. Пот был на сиденье, на полу на ковриках, начал капать за порожки. Онемевшие стояли мы перед этим творением земли.
   
— Самый мощный из армян! — вырвалось у Жени.

Надо было вынимать и сушить на солнышке. Серёжа хотя и не Гриша, но ростом тоже не обижен и весу в нём под восемьдесят. Показалось – двести. Положили на спину, минут через пятнадцать перевернули на живот, вычерпали из салона, промокнули полотенцем. Забегая вперёд, скажу: порожки стали ржаветь по осени.

Прошло не больше получаса, а он уже полусидел, прислонившись к валуну, и напряженно вслушивался, что за этот час удалось узнать о Грише. Стал оживать, потянулся к стакану, потом, однако, суховато, почти официально осведомился: — А чего мы тут... не едем-то? — Был угнетён, опрокинув стакан, глянул левым глазом в правый, стал печален.

Ведь Гриша потерялся, да? Возможно, навсегда. А Маша в Анкаре, общается с друзьями там, да и с мужем, стало быть, с карьерным, значит, дипломатом. А я сижу между тоской и огнетушителями, всё как будто жду чего-то.
 
От безысходности допили предпоследнюю бутыль, естественно без Жени — ему было ехать. Я приготовил бутерброд с помидором на сулугуни, луком и укропом – так учил когда-то Гриша – протянул его Серёже. Но тот посмотрел посуровевшим взором и устремил его на восток.
 
Там по холмам шел Гриша.
 
Он не был похож на человека, недавно упавшего в пропасть. Пологий склон с порхающими по цветочкам бабочками оттенял величавость его поступи. Он плыл с холма как будто бы с амвона, и чудный свет рождался в вышине. Из света вырывалось пение: — Только с песней казаку помирать легко!
 
Ветер нёс её в долины.

— Лоэнгрин херов, — простонал Женя с облегчением.

Мы не могли отвести глаз.

Так он сошел к нам, и мы встали пред ним. Может быть, кисть Пиросмани, и то... сумела бы передать безмятежность, очарованность его слегка проясневших глаз.
 
Вместо объятий спросили, где он побывал. Если опять опустить непечатное, его повествование могло бы стать примером краткости: — Друзья! Я упал.

— А где же кровь? — с некоторым укором осведомился Женя.
— А это что, по-твоему? — скорбно усмехнувшись, он показал царапины на предплечье и на локте.
    
Невдалеке, перейти дорогу, расположилась Гришина пропасть. Вот бы она увидала меня распростёртым на скале метрах в двадцати внизу! С окровавленным лицом. Но что бы изменилось, если б она оказалась рядом? Если бы снова вернулась ко мне? После предательства, всей этой ломки? Смотреть со мной на Гришу? Но близость не воротишь. Разве — внезапный болезненный отклик во вдруг очнувшейся во мне частице мироздания из ялтинского полусна. 

А ведь Гришины затеи с плитой, гобоем, псом рождались не только из его натуры. Пытался отвлекать меня? Сам он не нуждается ни в каких подпорках, одолевая скуку жизни, томление души любыми подвернувшимися способами, правда, в основном дозволенными.
      
Выпадают и полу-дозволенные. Чего не перепробуешь, пытаясь одолеть разрыв между прошлым и несбывшимся.

У Гриши есть особый дар, но как быть нам, другим, нуждающимся хоть иногда подретушировать убогую реальность? Дозволенными способами? Да не смешите, господа. Наскучит в первой серии. Полу-дозволенными тоже злоупотреблять... загремишь из министерства в какой-нибудь заштатный институт.

Вот Женя спит и видит ралли где-нибудь в Карпатах или даже в Татрах, у Серёжки – город Мерв с наконечником копья. Мне явилась Маша, но... еще перед поездкой, а в Сухуми и подавно я так ясно вдруг почувствовал, как немеет часть души — ей словно не хватает воздуха. Скорее б стать немного Гришей. Ну, хоть немного, Господи!

В отпуске, в том октябре, Машенька твердила мне: не уезжай, всё кончится!
   
В первые дни – поведала после наша общая знакомая – она от разлуки болела. Но за эти восемь месяцев... неужели столько месяцев – нестерпимый срок для женщины прелестной и не недоступной, импульсивной и беспечной?
 
В бессвязном кружении мыслей, какие только комбинации не томили мою голову. Лететь в Анкару, выкрасть её – была еще не самой дикой. Чуть менее бредовой, но хотя бы отвлекавшей от приступов отчаяния была подаренная Женей: в поездке нами правила неведомая сила, она вела, оберегала, подстёгивала нас, а Гришу вдохновила аж на падение с утёса.

Словно в предчувствии лет тёмных дала мне продохнуть судьба. Это послабление – в насмешку или в наказание? За то, что не решился, не остановил, не взнуздал её на месте? Или эти восемь месяцев съели и во мне налёт любовного безумия? Когда всё нипочем на свете. А как она его подпитывала! Без ухищрений: тембром голоса, походкой, жестом, лёгкой репликой, взглядом чутких тёмных глаз.
 
Собрали скатёрку, стаканы, расселись, Женя рванул с тормозов. За долгожданную встречу досмаковали, а и то, шестой огнетушитель. Ехать, ехать дальше! Огнетушитель летел в кювет.
 
Женя воспрянул, наддал газку, Гриша стал прочищать голос, Серёжа выгнул бровь дугою и... эх!

— Мы красная кавалерия! Да и про нас!

Село солнце, зной ушел, мы въезжали в Сочи. Гриша сидел впереди, вполголоса пел Будённого пригороду.

Вдруг он полуобернулся: — Старик, да это даже лучше, что идеал далёк. Сам же первый будешь ныть, как надоест использовать.

Я отвернулся и молчал.
 
— Декадент, — осудил Серёга и стал глядеть вперёд с надеждой.
   
В Сочи наткнулись на «Детский мир» и купили каску – с красной звездой, пластмассовую, зелёную, на подростковый размер и напялили на Гришу – он все-таки затих и спал. Затянули ремешок и смотрели, что же будет.

Вскоре он стал беспокоиться, дрыгать ногой, отдирать каску. Проснулся, снял и хлопал, вытаращившись, глазами.
 
— Будешь её надевать, — сказали мы ему, — когда соберёшься идти писать, так нам будет за тебя спокойнее.
 
— Я – Гриша, — парировал Гриша не совсем уверенно, — я же упал!

Так мы стали в расчете за пса, за плиту и за гобой.
Каску он хранил в столе, а после отдал сыну.
 
Два полу-люкса, «Жемчужина», но это уже другая история.


Рецензии