Лев Толстой и эпизод из наркозоны
Лев Толстой в своём «Круге чтения» приводит притчу: когда после вечернего собрания один из гостей попрощался и вышел, оставшиеся тут же осудили его. То же повторилось со вторым, с третьим — разошлись все до одного. И лишь последний сказал: «Позвольте мне остаться ночевать. Я слышал, как пострадали все ушедшие, и боюсь».
Эту историю я вспомнил не в дворянской гостиной, а много позже — в лагерной жизни, на тамбовской «семёрке», где публика была разношёрстная, а местами до того колоритная, что даже бывалые «прошляки» — бывшие воры в законе — порой лишь молча курили в сторонке.
Здесь уживались гитаристы из московских групп с лидером бирюлёвской братвы по кличке Хохол — тем самым, что однажды достал из сумки отрезанную голову, водрузил её на телевизор перед полуобморочным коммерсантом и завёл с ней диалог. А на следующий день того же Хохла можно было застать в тюремной церкви: он старательно выращивал цветы в клумбе — прямо как какой-нибудь помощник депутата. У каждого здесь была своя история, которую не любили вспоминать. Рядом на нарах уживались старообрядцы и нацисты, расписанные свастикой с ног до головы — те в основном приехали из Москвы и Питера.
Но есть один человек, которого я запомнил отчётливей других. Звали его не помню, а кличка была Боцман. Жил он в соседнем бараке. Невысокий, с крупной, «достоевской» головой — с большими залысинами, которые я про себя называю «по-достоевски». Весь он казался сбитым, прочным, надёжным, как крепкий фарфоровый умывальник с тумбой: не изящным, но таким, что простоит ещё лет сто. Глаза — голубые, цепкие, внимательные. Пальцы — крепкие, привыкшие держать не только столовые приборы и авторучку, но и холодное оружие, а при случае — и огнестрельное.
И вот однажды он сидел на скамейке и курил. В локалку заводили новый этап. Двое зеков рядом с ним, завидев кого-то из вновь прибывших, начали оживлённо обсуждать — видимо, знакомого. Перемывали косточки, не стесняясь в выражениях. Боцман слушал молча, склонив голову набок, и курил. Потом неторопливо затушил окурок, сплюнул сквозь зубы и сказал тихо, но так, что стало слышно в радиусе десяти метров:
— Вам бы, мужики, фески снять, а платки на головы повязать. Потому что вы сейчас — точь-в-точь бабки на лавочке.
И тут я понял, что Толстой никуда не уходил из русской жизни. Гостиная, лавочка у подъезда, скамейка в тамбовской зоне — меняется только декорация. Не меняется одно: как легко мы судим того, кто уже не может ответить. И как боится остаться последним тот, кто это услышал.
Боцман же просто снял фески с их голов — неспешно, без угрозы, одной правдой. И в тот миг он был страшнее любого «Хохла» с отрубленной головой. Потому что голову на телевизор поставить можно, а вот увидеть себя бабкой на лавочке посреди лагеря — это уже диагноз.
Свидетельство о публикации №224110701224
