Собака грызёт контрабас. Глава вторая. Эпизод А
СОБАКА ГРЫЗЁТ КОНТРАБАС
роман
II
БУДКА ЧИСТИ;ЛЬЩИКОВ
а) Вечные рассуждения
Это необдуманное решение о воплощении церкви на Кондратьевской улице — серьёзная загадка даже для Близа Леонтьевича, ибо, впрочем, он сам прекрасно понимает, что веры у него никакой и нет; в Бога как такого не верует, по церквям не гуляет, а если и бывает там, то раз один-два лишь из личных побуждений его дедушки; иконы не целует, позволяет языку только водить по ним. На какие только уступки надо пойти; какое воззрение надо при себе иметь, чтобы хоть как-то, да понять Крашевского?
Из всего его окружения можно выделить чрезмерно мало верующих мужчин и женщин. Кажется, что он от подобных душ ловит лишь непонимание и страх. А кто имеет хорошие отношения с Крашевским? Это мне известно: Близ Крашевский тот ещё балагур: молчишь-молчишь ему в чело, а он тебя только историями своих рассуждений кормит или диспутами, а ты, подобно растению, впитываешь без осознанности всю его тираду как воду. Только, право, сил жизненных не наберёшься с таких бесед.
Из всего услышанного я узнал, что он имеет дела и с курящими, и с выпивошистыми кутилами, даже с сектантами, с собаками и прочими мужеложниками.
Как он, гуляя в таких обществах, нашёл место в своей голове для православной церкви? Хочешь стукай, хочешь нет — сам ума не приложу. Но я слышал, что среди прочих особей имеется некий «светлый» души человек. В сущности говоря он был великаном, живущим глубоко в наших лесах, подле подножья Дзиржитергской горы. Но великан был немного иным в данной сфере; он причислял себя к гедонизму. Гедонизм хоть и не религия, но возможно именно имение великана способствовало Крашевского как-то измениться? Хотя мне присуще не понимать смысл фортуны.
Ну да! Рассуждать о том, почему безумец воссоздал на своё усмотрение церковь на странной Кондратьевской улице — это дело последнее, да и никому не нужное. Потому только лучше рассудить почему Близ Крашевский невзлюбил озеро, которое находится в конечной части улицы. Это известно: он превратил озеро в натуральную реку с не совсем тонким руслом, уходящим куда-то далеко за пределы всего на свете. Ум его даже проложил сквозь неё деревянный мост! Настоящее искусство, великая игра рассуждений и мыслей! Дело это весьма понятно: наш Леонтьевич обожает делать красоту, и, соорудив мост через реку, он с лёгкостью соединил дорогу от Кондратьевской прямиком к ресторану «Chose ;trange». Таким образом путь стал куда короче, ежели ранее. Умно! Нечего другого добавить.
Всё это делается с практической целью, но далеко не для удовлетворения потребностей творческой души художника-историка, а для его ученика Михаила Г., с имением неги, радушно произвести впечатление, мол: «Посмотри только, что я могу воссоздать! всё для тебя, и только для тебя!».
В самом начале всё стремилось быстро кончиться: крашевские домыслы обещали, что прогулка по Кондратьевской займёт самую малую толику времени. Он всякий раз мог обидеться, когда его Миша начинал находить смысл в его действиях, ощетиниваясь, когда замечал начало процесса рдения на щеках учителя. Близ Леонтьевич находил в таком поведении явную шалость или притворство, отрицающее его взгляды на простые морали, истину Кондратьевской улицы. Стараясь игнорировать подобное недоразумение Миши, его продолжение заключалось в поисках препятствий, кои мешают им пройти дальше по Кондратьевской до места назначения, где и еду принесут, и где с любовью посмотрят в уста, уплетающие колбасу за колбасой; мясо которых такое сочное, жирное.
Уставший доселе Миша правда старался с внимательностью слушать наказы Крашевского: куда как ступить, куда как посмотреть и прочее. Но, делав акцент на самое непреодолимое, Крашевский не замечает малые проблемы, являющиеся занозой в его жизни, главной причиной всего и вся, что ни есть как вся неподобающая истина! Это и замедляет их путь. Настоящая беда, какой клик! Учитель истории всегда так поступал, забывая о малом. И, видать, так он не изменится в своём поведении уже никогда…
Из журнала Крашевского
Дед мой всегда любовался моими — как ему лестно говорить, — чудесными навыками игры с красками на бумаге: то я кисточкой пишу, то пальцами мажу, а иногда, измазавши всё нагое тело своё краской, предположим, алого цвета, я ложусь на большой нетронутый холст, — что окутывает всё пространство пола, — и ворочаюсь по нему гусеницей туда-сюда, туда-сюда! Потом кувыркаюсь; ложусь на спину и двигаю руками и ногами. Долее аккуратно двигаюсь медленно ликом вперёд и в обратную сторону. Получалась какая-то белиберда, высшее искусство, мой крашевский авангард! Но всё это так впечатляло дедушку, что лико его разливалось в дыхании счастья и любви. Мои навыки так хорошо делали его впечатлённым; это приводило его в эдакое умиротворение, какое нигде нельзя увидеть, ибо дед у меня был только один единый. Да-да, он мне говорил всякий раз, по завершению творческой тяжбы, что это, дескать, мировой шедевр искусства. У меня на подобные случаи всплывает в мозгу понимание, что с чувством собственного достоинства у меня всё в прежнем порядке, потому всегда я дурно смотрю на деда, обижаясь, когда он говорит, мол, что мои картины правда так хороши, что могут впечатлить даже старика, вроде него. Хотя голова его не соображает, что он просто сам по себе очень впечатлительный, а значит — «образованный». А его домыслы о том, что пожилых трудно впечатлить в силу их пройденной длинной жизни, за которую они повидали уже столько всего, кажется мне неточным понятием.
«Ох, как миловидно… — говорил дедушка. — Это ведь так выглядит дивно. Людям б такое понравилось; стоило бы тебе им показать картины. А ведь право: идея, на мой взгляд, так хороша. Может быть я б помог тебе, милому, с осуществлением ярмарки показа картин на твоей любимой Кондратьевской или, в противном случае, хотя б на улице Гринченко? Как тебе мысль, родненький? Можно ведь хоть недалеко от набережной, на Красногвардейской улице. Мне знамо точное место, свободная площадь, где можно выстроиться… Барынь там хоть пруд пруди; другие барские редко бывают; они-то любят посматривать на таких, как ты».
Выслушав эту нежданную речь деда, я вдруг подумал: «Дурак ль мой дед или просто горячка позавчерашняя его взяла? Охладиться б пошёл». Недолго думая, я, вытирая первой попавшейся на глаза тряпкой со стола свой живот, пенис и физиономию от краски, отвечаю деду, кой сидел на моей узкой кровати: «Совсем из ума выжил, старик? Если покажусь им хоть на Кондратьевской, хоть на Гринченко, Красногвардейской, то какой с этого толк, какое удовольствие в этом, когда видят тело такого, как меня — творца? Да и что, думаешь, они, эти гражданские увидят? Они посмотрят и обнаружат, что пред ними никакой не художник, а мужчина, который работает в местной школе учителем истории, а то и хуже: бедного «маленького» человека, ибо я лысею в свои сорок пять, одеваюсь без вкуса, дурно: зелёный пиджак, какие-то очень простые брюки да старый твой галстук, который ты носил ещё в моём возрасте, когда в консерватории работал... Туфта! Художники так не выглядят, наружность такой одёжкой не скрывают. Так уж и быть: пускай ужо, после гибели моей или смерти — как судьба решит, — люди любые, любимые, с наклонностями в археологию откопают это нору и найдут мои картины, а на них начертание подписи этакая: “Б. Л. Крашевский — Истинный”», и придёт им в умы (с надеждой надеюсь, что они будут с правильным мозгом), сознание, что это, ну, представим, древние картины какого-нибудь безумного ретивого художника. А людям присуще любить всё старинное, особенно буржуям. Да добро бы истины: им стократ подумается, что я уже издох, а значит и цену будут поднимать за картины: они же такие старинные, да и автор — загадка! Да-да, всё так и произойдёт. Возле втих картин соберётся целый культ любителей авангардизма, случится массовый феномен! А что ж сейчас-то мне показываться неясно кому, непонятно зачем, да утверждать, мол, что я художник какой-то там? Глупость! Только гвалт не начинай по этой теме!». Но дед всё как всегда за своё берётся: не верит в истину моих идей, никак понять не хочет, что я есть, как особь, творение само по себе, никак не подобна материи материнской. Никогда меня не слушает. «Но что ты такое, хороший мой, говоришь? — со страхом спрашивал дедушка. — Кто ж закапывать твою нору будет ради такой истории? На меня не рассчитывай, вот уж право! Я хоть и большой, да спина моя больная, уши плохо слышат, глаза худо видят. На такую работу не согласен ох, ни-ни! Ещё чего… Заставишь ведь, а я стариком и копай себе могилу для спектакля, который ещё неясно, случится ли…». Оскалившись на него и, замахиваясь тряпкою, отвечаю ему так: — «Ах, да ты ещё вздумал выгнать меня из моей же истории? Хочешь в нору зарытую броситься к картинам, чтобы по случаю, если кто и откопает «умный», так тебя обнаружит с моими ценностями! И подумает ведь действительно, что это ты, есть ты — художник моих картин, а не я — подобие колыхающегося чертополоха — сама суть реальности!».
Дедушка замолчал и не хотел подавать признаки какого-либо интереса к сложившийся случайным образом теме. Крылья носа его расширились; он стал наполнять лёгкие воздухом с усердием. Отвернул голову от меня, видеть, смотреть в очи совсем не стремился, глаза так и не кажет; а его большое, наполненное жиром тело еле как могло поворачиваться на кровати, но, невзирая на прошлое перечисленное, кое-как, через клики да старческие кряхтения он перевернулся совершенно, и получилось что-то совсем уж неразборчивое. Захлюпал нос его. Дедушка смотрел в стену пустым, как мне привиделось, взором.
Тогда-то я решил предложить ему интересную затею: научить его базовым знаниям художника. Дед в порыве смешанных чувств воодушевления с имением малого удивления соглашается.
И начинается самое интересное, что могло в общем и целом произойти. Проявив свою дружбу, я помогаю перевернуть его большое тело вновь ко мне или же хотя б, если ничего не получится, к правой стене, близ которой дверь наверх к свободе мнимой. Там же зато висят на гвоздях мною приколоченных произведения искусства. Среди них даже имелась картина, которую я назвал «Цветы зла». В конечном этапе дедушка стал более явным: голова вроде бы смотрела на меня, даже двигалась шеей. Он сделал для меня улыбку.
Покопавшись в дверцах ветхого шкапа, попутно сдувая пыль с каждой вещи, я нахожу специально для этой оказии нетронутый холст. Бросив в сторону дедушки холст, не намереваясь тому, чтобы он его поймал, я двигаю свою истину к мольберту, что в самом дальнем углу норы располагался. Всё было в действительности: мольберт с холстом находились под собственностью духа деда, и были для него всем. Драгоценную свою коллекцию гуаши решил не давать в использование: дал свою старую акварель, которой, право, почти не осталось. Находилась эта акварель в коробочке ручного изделия, на стенках которой узором заклеена была верёвочка: все цвета расставлены в строгом моём понимании — радугой.
В его страшной руке (скорее в медвежьей лапе) уже была мокрая кисть; видно было: она готовится на страшное движение! Неведомо откуда проистекала у деда эдакая внезапная мания, но тогда от него стоило ожидать «всё».
Начался процесс: кисточка набирала акварель и наносила на холст цвета, претворяя что-то. «Что же ты, — осведомился я, — этакое вытворяешь?». Я стал отдельно непричастным к самому действию и чуть-чуть преобразил себя в подобие отрешённости, но едва ли мог наблюдать за его телодвижениями. Ибо дорожил холстом, который намерен потеряться в имении дедушки. И всё это за собственным соображением! «Как что? — дивится он. — Гротеск!». Но с каждой страдальческой секундой холст превращался в пачкотню, но не в ту, «умные» которые обычно пишут, а в простую пачкотню того из немногих, который совсем уж другой-другой, одарённый образованием. Не мог я смотреть на это без искреннего сожаления. Что-то там мажет, отнюдь не пишет; меня и слушать не стал, мои наказы.
Come segue la lepre il cacciatore
Al freddo, al caldo, alla montagna, al lito;
Ne piu l'estima poi che presa vede,
Et sol dietro a chi fugge affretta il piede.
{Так охотник преследует зайца в мороз и в жару, через горы и долы; он горит желанием настигнуть зайца, лишь пока тот убегает от него, а овладев своей добычей, уже мало ценит её}
(Ариосто. Неистовый Роланд)
На лике моем разлилось дыхание усталости, и я помрачнел как грача перья. Десница по воле своей машинально шлёпнула мой лоб, выражая всё моё надувательство в желании забыться. Она так же шлёпнула и старческое чело, — скорее уж рыло свиное, — но его думы и увлечённость в дилетантское «мастерство» напрочь отбило у него все чувства горечи, сожаления, стыда и истинного отчаяния. Его явление потерялось.
Я не решался ничего говорить точного, ибо понимал, что ни к чему определённому это не приведёт: ни к счастью, ни к успешному увеселению с обоих сторон людских. Но кто, спрашивается, здесь человек, а кто сама истина безумия? Кто есть как творец, а кто задействован в фазисе возрастания себя как добродетель, как воплощение цветения камелии? Кто в этой норе присущ как человек к выслушиваниям моих крашевских сентенций иль готов к полному положению попасть под действия моего деспотизма?
Что ж тут ещё думать? Какая прыть! Ни стыда, ни слова, ни жеста! Уже назревает патетичная сцена, и мне кажется, что дед перешёл на сторону уже нездорового комизма, ибо в его глазах и намерениях не прослеживалась гуманность в наших с ним отношениях: доселева пачкает мой холст, не имея совести выслушать мои учительские наказы! Мне предстоит преподать ему искусную мою филиппику, речь, полную обличительного негодования, протест.
Оставив его на время покоя, я — всё ещё Близом Леонтьевичем, — пошагал томной походкой к рабочему столу, где мне так приятно вырисовывать углём виды чертополоха или себя… себя с наличием в ладонях чертополоха. Это мои автопортреты. Вот уже видно: эти наброски продолжают находиться на своём прежнем месте: там было их рождение.
Подойдя окончательно, мое внимание привлёк хрустальный стакан с когда-то налитой в него смородиновой водкой. Я уже очень давно оставил смородиновую водку стоять тут: половина налитой жидкости испарилась, а на оставшейся поверхности скопилась пыль, и в принципе пить уже такую водку не хотелось б никому точно, но меня это не могло остановить. Зажмурил глаза в ожидании горечи, я осушил стакан окончательно; всё вместе с насевшей пылью! Уже ничто не могло испортить мою улыбку. И полно отвращения — выпил смородиновую водку с имением давней пыли, да и только! Мне было это нужно для обратного прихода в себя, развеять отрицательные чувства и эмоции. А пыль и языком не почувствовал, хоть и стал прежде ею плеваться, очищая полость рта.
Отплевавшись, я хорошо замечаю, что дед каким был, таким и остался. Он вечно пятился на одну и ту же картину моего авторства: она висела в боковой от него стороне на земляной стене. «Что ж ты пытаешься там разглядеть — а? — Условно задал я вопрос. — Там ничего нет!». Он глядел, то ли любуясь, то ли оценивая с неимением должного опыта художественную работу с изображением Бога Сатурна; выполнена она была в сюрреалистичном направлении. «Да вот-с решился повторить твой шедевр, милый мой, — только было от него ответа». — «Пытается создать копию! — Подумал я в себе, ещё сильнее разочаровавшись во всём имении в его особи».
Случилось полное безобразие в этой норе, ничто не подобало моим силам, да добро бы истины, если б было оно так, но ведь я не ощущаю ничего: ни открытый, ни закрытых дверей в своём мозгу; меня одолело его внезапное иго! Но нельзя ж так! Стало мне быть вострее по отношению к его особи. Откуда же такая фамильярность егошная? И сознаёт ли он, что вляпался в грязь и стал слыть в этой норе дилетантом? Пускай отвергнем факт того, что только я и он — воплощение в этой норе, и никто иной, но всё же! Хотя вот намедни сюда заходил богомолец; видел б он, что среди нас такое есть, как мой дед: всем головная боль, простуда, «мозговая сыпь», а у более важных буржуев — белая горячка! И поделом ему, я-то знаю.
«Как так можно поступать!? — возмущаюсь я, поскольку мне представилась возможность увидеть полностью всю его написанную работу: там не находилось ничего, что можно назвать хотя бы "Богом Сатурна"». — «Это ж… ну… Как Бог Сатурн, кой на картине твоей есть… иль… — Так он забубнил устами, отводя очи в пустоту». Видно, что ничего более чуткого сказать не мог от избытка скопившийся желчи.
И я дарствовал ему оплеуху.
«Что ж такого… — сказал он, оскалившись. — Худо что ль настолько? Это зело плохо смотрится с твоего положения? Так ты присядь на моё место, авось и мнение придёт новое в твою милую голову». — «Он ещё предлагает сесть на его место и выдумает невзрачные вещи! — подумал я в тот же момент сызнова в себе, теряя надежду».
Моё недовольство взяло вверх, и я принялся снимать с его стоп подаренные мною два года назад штиблеты с высоким каблуком, что были и так ему малы, ибо он уже настолько расширился, что подобает своей сущности. «Нет! только не штиблеты! — завопил он в приливе отчаяния».
Над нашими головами начали плавать в пространстве коршуны.
«Мне не нравится вся идея твоей мнимой истомы! — Говорил я, снимая уже второй штиблет. — Не подобает истине ведь: ты стал обращён в явление дилетантизма!». — «Но как? — Спрашивал он. — Не снимай штиблеты, прошу, родненький!». — «Не ерепенься, и так всё сниму с тебя! — кликом вопил я». — «Но я же старался для тебя, а штиблеты, милый мой, не снимай, вот уж право». — «Вот все возьму да сниму! Так положено». — «Да кто ж такой мог сказать, если только нехристь какая-нибудь?». — «Не снимается последняя! Ты уже врос в неё; когда снимал в последний раз?». — «Ну может быть два года назад». — «Сумасшедший, да и только!». — «Не снимай штиблеты; тобою ж подаренные, как-никак, сладенький мой». — «В истине ты смыслишь, но дурак, не слушаешь меня — холст испачкал, время моё потратил в пустую». — «Но я так хотел тебя впечатлить!». — «Поздно!». — «Как Бог Сатурн — воплощение всего самого прекрасного; он же Бог земледелия, и ты превратил это в секс!». — «Не говори туфту, иначе я последний штиблет с ногой оторву!». Тужась до последнего, мне удалось снять последнюю пару, хоть и без ноги.
Полёт коршунов прекратился; всё пропало.
Больше никогда не разрешу ему притрагиваться к моим краскам, к акварели тем более! Холст превратился в ничто, его ничем не превратить в более.
Штиблеты я спрятал от деда в далёкий-далёкий ящик, куда ему ни за что не попасть из-за чрезмерной обрюзглости. «Больше не дам-с… — зашипел я удавом в его сторону».
Дедушка пригорюнился: стопы его большие теперь нагие, ничего их не греет, ничто их не обволакивает. А кисть из рук его страшных я забрал навсегда. Это был яркий пример того, как бывает с натурой человеческой, если перестать подавать признаки умного человека. Я всегда боялся увидеть в явлении дедушки тех самых «образованных», но, кажется, этому теперь есть объяснение, неточное, но как имение…
Ведь в моих побуждениях было донести в его мозг значение «другого», подвести к образу дельца, я желал наказ преподать, воплотить в реальность для него то, что на первый взгляд кажется столь простым занятием, что не хочется долее ничего слушать и соображать в целом понятии. Заунывный его вид и томный взгляд мне не нравился. Штиблеты он больше не получит, как и кисть мою, как и акварель, так и сидение на моей кровати с целью любования меня и моих картин. Хотя я не уверен.
Дедушка так и не познал в кого превратился только что или недавно; но ведь мне неведомо, право, когда он стал вдруг столь иным, непохожим на свою предыдущую особь. А за штиблеты-то как боролся — чудеса! Но ничего не получил… совсем ничего не понял.
Audaces fortuna juvat
{Удача сопутствует смелым}
(Публий Теренций Афр)
Жить — значит делать вещи, а не приобретать их по своему соображению за один присест, ибо это невозможно
(Цитата Аристотеля, слегка изменённая Каминским)
«Присмотри за этими цветами зла, — попросил я дедушку, полностью избавившись от личного к нему недоброжелательства». Одев себя в старую шинель, причесав ладонями оставшиеся волосы, я собрался пропасть из этой норы. Где-то я отыскал бутылку с оставшейся смородиновой водкой. Выпил что было. Стало намного легче на душе, и я уже не смотрел на дедушку с болью на душе. «Что же за цветы? — спрашивает втихомолку дед». — «Зла». — «Но где же они?». — «Там завялые камелии с амброзией — все мертвы».
Положив опустошённую стеклянную бутылку в чёрный мешок, я собирался её вынести на всеобщий сбор хлама. Также я ещё, незаметно для посторонних глаз, спрятал в тот же мешок дедушкины штиблеты. «Куда же ты собираешься, мальчик мой? — решился осведомиться обрюзглый дедушка». Всё его пузо было вырисовано отёчным. «На Кондратьевскую за опиумом, — отвечаю я нехотя, — ужо объявлюсь тут же, так что не уходи, сиди на кровати; разрешаю почивать». — «Ты всё ещё балуешься этой дрянью! — решительно возмутился пожилой человек. — На какой точно срок?». — «До четверга точно». — «Сегодня-то шестое, уж право». — «Успеем». — «Купи мне по дороге пряники, пожалуйста, — просит дедушка». — «Куплю, куплю…». — «Только не гуляй опять с кем-попало». — «С кем хочу, с тем и буду создавать гулянья». — «Жинке твоей не нравится это». — «Её нет больше…». — «Карины-то нет?». — «Ну да, Карины». — «Повздорил что ли с собственной женою? Хотя, я мог этого ожидать».
Я молчал, уже открывал замком ветхую дверь и собирался на выход. «А куда Карина ушла твоя?». — «Не думай о ней, забудь». — «Так просто и забыть, такую женщину! Она всегда умела готовить тебе такую вкусную ботвинью, что пальчики оближешь, а ты всё гуляешь да гуляешь неясно где, и не ясно с кем снова новым». — «Держи язык за устами! Не думай об этом даже, не озвучивай! Не люблю я, когда ты так ведёшь себя». — «Вот до чего доводят эти твои моционы да скупки опиума. Где ты вообще его берёшь, у кого, а главное — зачем?». — «Не тебе об этом говорить, ни тебе об этом думать». — «Какой же ты бранчливым-то хозяином стал, вечные диспуты совершаешь, философствуешь неясно на какие темы». — «Всё — лишь иллюзия и создано мною». — «Вот-вот! Сызнова что-то глаголет, а что? неясно».
И я захлопнул дверь перед его ликом, что земля посыпалась на его длинные тёмные пряди волос: он стал более осквернённым.
«Что за парубок! Что же творится с моим мальчиком, почему он говорит такие вещи? Опиум на его голову влияет как нельзя хуже, — бурчал дедушка». Это были единственные его слова, услышанные неосознанно мною перед тем, как я в забвении потерялся из норы.
Над дедушкой стали плавать прежним образом коршуны.
Сентябрь 2024 – Апрель 2025
Следующие эпизоды второй главы:
б) Крашевщина
в) Сказы о пшенице и явлении мещанина
г) Сахарные ланиты
Свидетельство о публикации №225042301703