Три плюс два
Конец семидесятых. Каникулы. Крым. Филфак МГУ. Идея родилась стихийно — махнуть дикарями. Сначала нас было десять: палатки, гитары, купания до рассвета. Но кто-то испугался комаров, у кого-то кончилась стипендия. А Рома со Светой, наши самые «цивилизованные», в последний момент достали путёвки в пансионат. «Говорили мне: Ромка, поезжай в санаторий, — Рома поправил очки и скривился. — ВЦСПС, МИД, ВТО, ДДТ, УКАКА… Пижама в полоску…» Он ещё что-то добавил про трёхразовое питание и стерильный пляж, но мы уже не слушали. Посмеялись, пожелали мягких постелей. Осталось нас пятеро. Три плюс два. Пятерка, спрессованная общим порывом и отсевом сомневающихся.
Палаток две. Девичья — тесная, в ней даже дышать приходилось по очереди. Наша — попросторнее, но ноги всё равно упирались в брезент.
Виталик возился с ними с первого дня. Руки — основательные, умеющие и гайку закрутить, и костёр в дождь разжечь. Ещё в Москве, на перроне, он командовал погрузкой, ворча: «Эх, филологи… Вещмешок упаковать — проблема». Ворчал добродушно.
Резо — горячий, как кавказские специи. На той же станции, пока мы копошились с рюкзаками, он уже раздобыл у местных арбуз — «для красавиц!» — и сиял, будто снял с неба звезду. Он подавал руку девчонкам на тропинке к пляжу так, словно мог подхватить и солнце, если бы оно споткнулось.
Оксанка — одесситка. Копна чёрных, невероятно упругих кудрей, как у Анджелы Дэвис с плаката в коридоре. Шутки её — острые, как запах чеснока в сале на ржаном хлебе. Она несла с собой гул Одесского Привоза, цветение акаций и пышную, безудержную радость бытия. Короткие шорты, майка, готовая соскользнуть с загорелого плеча. Первой выпрыгнула из вагона, вдохнула и закричала: «Мо-о-оре! Рома со своей пижамой — лох!»
Полина — тихая заводь, но за тишиной — бескрайность. Глаза серые, глубокие. Говорила мало, но смех — низкий, грудной — заставлял смолкать даже Резо. Взяла с собой сумку книг. «На море?» — удивился я. «А вдруг дождь?» — ответила просто. А я — желторотик с Арбата, с всклокоченными патлами и гитарой, разрывался между ними. Рядом с Полей на душе становилось тепло, хотелось оберегать. Рядом с Оксанкой — жгло, тянуло прикоснуться, нырнуть в вихрь, зная, что сожжёт.
Вечер четвёртого дня Виталик объявил, что пойдёт в пансионат навестить Ромку со Светой. Будто почувствовал себя лишним, как киношный Сундуков, который на фоне чужих романов расщеплял ставридку и переживал за прокатные квитанции.
Мы остались у костра. Резо шаманил над шашлыком, шептал что-то по-своему, дым вился вокруг него джинном. Поля, поджав ноги на полотенце, протянула мне стакан с грузинским вином — не Бордо, наше, родное. Пальцы едва коснулись, взгляд задержался тёплый, смущённый. Оксанка, уже захмелевшая, коверкала: «ВасясКубани!» — и заливалась. Бутылки опустели, угли в мангале стали малиновыми звёздами.
Оксанка вскочила: «Музыку!» — «Спидола» хрипло выдавила чарльстон, и она сорвала майку, потом шорты. Тело — пышное, смуглое, ловило отблески углей. «Чего смотрите? Танцуем! Слабо?!» Поля, сдержанная Поля, с вызовом сбросила сарафан — другая, стройная, почти хрупкая. Резо скинул шорты, я за ним. Мы кружились голые под чарльстон, отбрасывая дикие тени на песок. Море шумело, звёзды смеялись. Это был не эксгибиционизм — гимн молодости, телу, свободе.
Чарльстон кончился. Поля смущённо накинула плед. Оксанка прыгнула ко мне, не к Резо. Рука — горячая, влажная от пота и танца — впилась в запястье: «Ты — мой!» — и смех её, лишённый одесской иронии, прозвучал как щелчок замка. Я оглянулся. Поля стояла ссутулившись, в глазах — немой вопрос, на который у меня не нашлось ответа. Резо пожал плечами, легко шагнул к ней, что-то шепнул. А я уже исчезал за брезентом.
Палатка поглотила нас. Её губы — влажные, солёные — я чувствовал, руки — сильные, быстрые — брали без стеснения. Я тонул, отвечал, но сквозь жар на краю сознания маячил другой силуэт у потухающего костра. Тело было с ней, душа — там. Я участвовал в спектакле, где роль уже прописали без меня.
Утром я проснулся первым. Оксанка спала, раскинувшись, её рука тяжело лежала на моей груди. Я вышел. У потухшего мангала сидели Резо и Поля — пили чай из жестяных кружек. На шее Поли, над ключицей, алел маленький след — от прикосновения горячих губ. Увидела меня, быстро отвела взгляд. Резо улыбнулся своей ослепительной улыбкой: «С добрым утром, Антоха! Ночь удалась?» Я вдруг понял: выбор сделали за меня.
Оставшаяся неделя прошла в раздвоении. Оксанка была рядом — яркая, смеющаяся, требовательная. А я ловил взгляды Поли, видел, как она избегает оставаться со мной наедине, как иногда её глаза становятся невыразимо печальными.
Москва. Университет. Мы с Оксанкой расписались, жили в бабкиной квартире. «Детей нам рано, — говорила она, — ты у меня сам как пацанёнок». Виделись с Резо и Полей только в общей компании. Виталик изредка ловил мой взгляд — и отводил, будто ему было неудобно за меня. Я отводил тоже.
В один из вечеров Виталик объявил: «Я подал заявление в военкомат. Добровольцем. В Афган». Мы остолбенели. «Ты с ума сошёл?!» — вырвалось у Оксанки. Он пожал плечами, глядя куда-то вдаль: «Надо. Кто-то должен». В тоне не было бравады — простая, непоколебимая убеждённость. От этой простоты становилось жутко. Провожали его в общаге. Он пожал мою руку крепко: «Я вернусь». Письма приходили редко: «Жив. Жара. Пыль. Скучаю по нормальной книге». Последнее — в начале зимы: «Здесь холодно. Странно». Потом — похоронка. Подорвался на мине.
Резо женился на Поле, родилась дочь. Виделись всё реже.
А потом Оксана, вечно жаждущая адреналина, соблазнила Резо. Поля узнала — молча, без крика, собрала вещи, взяла дочь и уехала в свой город. Исчезла. Резо пришёл ко мне пьяный, с безумными глазами, просил ударить. «Ты предал и Полю, и дружбу», — вертелось на языке. Но я вспомнил ту ночь, когда Оксана закрутила меня, и понял: первым предателем был я.
Наш брак рухнул. Оксана вышла замуж и уехала в Израиль. Резо разбился на мотоцикле — мне кажется, не случайно. Он был хорошим парнем.
Я должен был тогда рвануть к Поле. Испугался. А может, боялся, что не прогонит.
Теперь я лыс, Москва стала другим городом, гитара в углу под пыльным саваном. Я простил всех, но не себя.
В памяти — то Чёрное море, тот танец, тот миг у костра. Поля снится мне. Но во сне она всегда молчит. Стоит у потухающего костра, смотрит, но не говорит ни слова. Я пытаюсь подойти — и просыпаюсь.
На прошлой неделе я позвонил в её город. Долго искал номер, спрашивал у однокурсников, у кого сохранились старые связи. Нашёл. Трубку взяла женщина. Голос — не Полин, чужой, уставший. Я спросил Полину Сергеевну. В трубке молчали долго. Потом сказали: «Она умерла. Два года назад».
Я не спросил — от чего. Положил трубку и пошёл на кухню. Включил чайник. Сел. Вода закипела. Но я не стал заваривать чай. Просто сидел и смотрел на остывающий пар.
Свидетельство о публикации №225072901310