На хуторе дальнем
Дочь Аня приехала из столицы в отпуск. Надоели ей, ху-дожнику-живописцу, пленэры по Карелиям да Суздалям. В коренные места потянуло. Не долго думая, собрались мы и махнули к деду на хутор. Родных повидать, этюды пописать.
Автобус рыкнул на прощанье и оставил нас в горячей пыли на июльском просёлке. Когда он скрылся за поворо-том, и рассеялась серая пелена, мы скользнули с наез-женной дороги на чуть приметную стёжку в донники. И сразу утонули-затерялись в их мареве. Лёгкий ветерок покачивал невесомые куртины-облака бело-жёлтых заро-слей. Мы проваливались в эту перину, взлетали вместе с ней на пригорки и опускались в ложбины. Казалось, нет конца и края душистому чуду.
Моя старенькая родина, словно ласковая няня искупа-ла нас в донниках, приголубила дыханием предвечернего ветерка, протянула комариком давно позабытую песню.
Дорога пошла под уклон, и ультрамарином брызнула гладь игинского прудка. Нагруженые поклажей, мы, словно увальни-шмели, выплыли из пушистых зарослей и не торопясь, привыкая к наполненному свежестью и за-паху водяных трав воздуху, двинулись по плотине.
С правого гористого берега снежной метелью вьюжили и опускались на воду белогрудые стаи. Гуси парили, и за короткие секунды полёта можно было рассмотреть, как грациозны их движения, как тонко-розово отливает на солнце их оперенье.
Под громкое кагаканье мы покинули пруд. Мозолистая дорога карабкалась в гору по подлеску – бывшему пахот-ному полю, раскинувшемуся до самого отцовского дома.
– Хлеба здесь, бывало, в мой рост стояли! – вздохнула я. – Девчонкой потерялась однажды. Бабушка оставила сыну своему, моему дядьке, меня на пригляд, а ему само-му всего ничего, он и упустил меня. Шустрая была. Блу-дила в хлебах день-деньской, васильки на венок собира-ла, за куропатками бегала, пока на просёлок случайно не выбралась. А школьницей вместе с классом колоски ржи ножницами состригала на пшеничном поле, чтоб не сор-ная пшеничка была.
На полгоры остановились передохнуть. Обзор расши-рился. С высоты обнаружился ряд полуразрушенных обес-кровленных ферм. Вытянутые остовы зданий, как скелеты громадных павших животных, зияли пробитыми боками, торчали изломанными рёбрами-стропилами. Туча воро-нья то взлетала, то возвращалась на останки когда-то процветавшего молочного комплекса, на растерзанные мастерские, разворованные склады, обрушенную мельни-цу и лесопильню.
Махнув в сердцах рукой на поросшие крапивой разва-лины, не оглядываясь, я заторопилась к отцовской усадь-бе, прилепившейся к самой околице.
Обычно хата наша, поставленная на Мишкиной горе, видна издалека. Но то ли крыша совсем полиняла, то ли хата осела под тяжестью лет, только не разглядеть её сквозь вымахавшие серебристые тополя, не прощупать глазами сквозь вишняк, выбежавший далеко за изгородь сада.
Остановились, чтобы перевести дыхание перед встре-чей с близкими.
С водонапорной башни, что притулилась к частоколу отцовского огорода, взмыл потревоженный редкими гос-тями аист, закружил над усадьбой, поуспокоился и отпра-вился восвояси.
Когда-то встащили на верхотурье колесо от «Белору-си», приметили его птицы, и веточка по веточке устроили неподалёку от людского жилища своё. Детей завели, уж и на крыло птенцы стали, но наехали городские охотники, побили молодняк, – вспомнила я отцовские жалобы. – Исчезли аисты на долгие годы. А охотники повадились, наведывались снова и снова. Уж мало им дикую птицу бить. Подбирались к прудку и устраивали облавы на хо-зяйских гусей. И так один разор, а тут – прямо беда! Как на ружьё кинешься? – тревожилась я за беспомощность односельчан.
– А как же опять появились аисты? – поинтересовалась Аня.
– Долго дед твой тосковал по птицам. А потом удумал, старый, – выпилил из фанеры аиста и водрузил на водо-напорную башню, в гнездо приладил. Да так, что аист от ветра поворачивался, словно живой. В ту же весну приме-тили его птицы и снова осели в наших краях. Только очень боится за них дед. Видишь, краской половой, чтоб издалека примечали, на башне написал: «Эти птицы охраняются законом и мной – Фроловичем».
Отец мой живёт в стороне от больших дорог, от цен-тральной усадьбы, на хуторке в десять дворов, у самой окраины. Если выйти на улицу в тёмное время, то (уже сколько лет!) светятся окошки лишь его хаты. И ни огонь-ка! Ни души! Вот и считай: из десяти дворов в деревеньке один остался, и хозяевам по восьмому десятку.
Поселившись на этом бугре, отец, крепкий хозяин, держался за него всеми мужицкими силами. А чтоб уехать отсюда – лучше никто и не заговаривай! Куда от такого раздолья! Несколько раз за лето выкашивал он лу-говину перед домом. Порядок любил всегда. Даже по буе-ракам и задворкам сбривал сорняк, пересыпая его круп-но-зернистой солью, устраивал силосную яму. Не одна, а две-три копёшки отборного разнотравного сена, заботли-во укрытые от дождей, красовались за подворьем. Не го-воря уж о том, что сеном же были туго набиты все сараи и амбары, а чердаки распирало от гречишной соломки. Зи-муй – не хочу! – расвспоминалась я, пробираясь сквозь лопухи, заполонившие не только приусадебную луговину, но одолевшие даже саму дорогу, забив первейший при-знак путей наезженных – подорожник, – раньше и пред-ставить себе без него наш хуторок было не возможно. Ко-лени посбиваешь – подорожник приложи, пчёлы покуса-ли – опять его, а коль крыжовнику в колдучихином саду перебрал – взвар из него, как раз кстати. Выбросит стре-лы свои розовые, кремовые и стоит, миром любуется. Ко-ровка божья приземлится на него – только покачнётся слегка, и опять – тишь да Божья благодать.
– Куда ж он теперь-то подевался? – всматривается Аня в заросли бурьянника, пытаясь тщетно отыскать придо-рожную травку.
– Нет дорог – нет и подорожника. Чернобыльник сте-ной. Бывало, и косить-то не давали. По ночам урывками неугодья сшибали. А теперь? Посмотри-ка! – и я оберну-лась на пройденный с остановки путь.
Дочь напряжённо, не перебивая, слушала мою горькую исповедь.
Изрядно исстрекавшись, добрались, наконец, до калит-ки.
Старый мудрый пёс, заприметив нас подслеповатыми, выцветшими от времени глазами только у хаты, выполз из-под прошлогоднего соломенного стожка в углу двора, и потрусил за нами. Ласково подскуливал и постукивал о землю тяжёлым от репьёв хвостом, предусмотрительно держась подальше от сумок с провиантом.
– Дружище! Узнал, старикан! – дочь бросилась разыс-кивать привезённую специально для престарелого пса сдобу.
Тот с достоинством принял угощение и закандылял к облюбованному ржаному стожку.
Сколько ни ладили ему конурок, даже на цепь к ним привязывали, упрямый Дружок сбегал и зарывался в приглянувшийся стог, в котором было теплее и уютнее. В конце концов на пёсью прихоть махнули рукой, но знали, что в любое время суток старого бродягу можно сыскать в его логове.
За долгую Дружкову жизнь сюда были натасканы для забавы детские Анины сандалии, потерявшая вид от странствия по полям и сенокосам, выброшенная за нена-добностью, но подобранная предусмотрительным Друж-ком кожаная походная сумка бригадира Петровича и чей-то ботинок допотопного образца. Все эти игрушки были замусолены и изжёваны-изгрызаны до неузнаваемости.
Аня сфотографировала старого друга в окружении его «ценностей», и мы подошли к крыльцу.
Поразила тишина, с которой встретил нас всегда бур-ляший людьми и делами дом.
Камень, заменявший первый крылечный порожек, со-всем врос в землю, позеленел и скукожился, осел, словно поросший мхом старичок.
– В детстве казался мне преогромным, – перехватила мой взгляд Аня. – Разложу, бывало, на нём кроватки тря-пичных кукол, рядом развалится, кормящая выводок Пят-нашка… И миска молока для неё здесь же, и кружка пар-ного для меня... Кошка грелась на солнышке, жмурила глаза, да всё дремала под моё лепетание. И я умоляла: «Питяша! Откой газки, пожалуйста!» Кошка не шевелила ни хвостом, ни ушами, и тогда глаза ей открывались насильственно.
Я понимала, что дочери хотелось поднять мне настрое-ние, ободрить и успокоить. Но ничем не прерываемая ти-шина не приносила покоя.
Дверь оказалась запертой изнутри. Дочь постучалась в окно горницы. Через некоторое время по веранде зашму-рыгали. Послышался отцовский голос: «Кто там?» Дверь болезненно зевнула, и мы увидели хозяина.
Он зашмыгал носом, прослезился – видно, начал сда-вать. Время брало свое: дети разлетелись, уж и внуки на широкую дорогу вышли. Показалось, отец стал приземи-стее. Волосы его, как листва у ноябрьского вяза, облетели, а те, что ещё не успели осыпаться, щедро посеребрил иней.
Он решил принарядиться по случаю редких гостей, и всё никак не мог застегнуть пуговицы на свежей рубашке: болели распухшие суставы рук. Торопился, не получалось, виновато посматривал на нас.
Накрыли стол поближе к давно уже не встающей с по-стели маме, чтобы вместе поужинать, поговорить о жи-тье-бытье. Разговор затянулся за полночь.
Отец говорил и говорил. Расспрашивал внучку о сто-лице, справлялся о её работе, об учёбе в аспирантуре, о её прошедшей выставке.
Без перебоя рассказывал о том, какого расчудесного козлёнка принесла в этом году однорогая Зинка – цвета молока топлёного, а на лбу – чёлочка кудрявая. Он так и кличет его Кудряшом. Сердился на Рябушку – надо ж, удумала, блудная! – август подкатывает, а она выводок из лопухов привела. Жаловался на половинный «супротив прошлогоднего» урожай картошки. Сетовал, что помидо-ры «почаврили» на корню и попробовать их не успели. Зато огурцы «дуроломят», будь здоров! Развалились на грядках, словно поросята двухнедельные, только что не хрюкают.
Старик захихикал, вспомнив о новой Дружковой заба-ве.
– Выйду пшенца цыпляткам сыпануть, посчитаю, толь-ко что все девять были, нет одного! Клуша вокруг Дружка квохчет, к нему подскакивает, и назад. Я на Дружка: «Ах, ты такой-разэтакий, ты сбаловал?» А он, проказник, улыбнётся во всю плешивую пасть, зубы-то разымет, а из-за них комочек жёлтенький выкатится, встрепенётся, слюни Дружковы отряхнёт, и к матери под крыло – как ни в чём не бывало… Вообще, пёс под старость чудаковатый какой-то стал. Часами может сидеть под дулькой, что над беседкой раскинулась, ждать, когда спелая груша шмяк-нет. Как раз по нашим с ним зубам продукт, мяконький. Так мне почти и не достаётся, все он, прожора, подбирает, даже по ночам караулит. Но Бог шельму метит! Хапнул из жадности! С макушки осыпались самые лучшие, попа-дали и – вдребезги. Осы тотчас прознали, завились – за-коштовались. Дружок и стрескал дульку-то вместе с сюр-призом. Два дня скулил, губа нижняя отклячилась, не до баловства с цыплёнком. Пасть не захлопывал, всё воду из кадушки за крыльцом лакал.
Время от времени отец затихал и прикрывал глаза, по-том встряхивался и продолжал делится с нами своими нехитрыми хлопотами.
– Завтра с утра Сашок Сидорок коня подгонит. Догово-рился с арендатором, зернеца пару центнеров продаст. Нового урожая. Съезжу, заберу, пока не передумал.
Мама, не перебивавшая его россказни, не выдержала.
– Уж и отдохнуть им пора, отпусти, за ради Бога. Зав-тра наговоритесь.
– Отпущу, – обратился отец к Ане, – если пообещаешь наш портрет с Дружком написать.
– Обязательно! – улыбнулась та. – Напишу, и сфото-графирую.
– Уедешь, он скучать по тебе станет, а я ему: вот, мол, понюхай – красками Аниными пахнет картина-то. Он и тосковать меньше станет.
Долго ещё отец шептался с мамой, всё не мог успоко-иться от нежданной радости – нашего приезда.
Чуть забрезжило, слышу: уж они на ногах.
Подкатила телега. Колёса к ней резиновые превосто-жены. Что за невидаль такая? Всё как-то не так, не по-нашенски: не скрипит колесо, не трясёт на ухабах, не пахнет свежим солидолом. Видать, скрутил Сашок колёса с какой-то колхозной таратайки, вот и раскатывает себе по деревне на автотелеге кум королю и сват министру.
– Бывало, договоришься на конюшне, возьмёшь ло-шадку и работаешь спокойно. А теперь кланяются безло-шадники низко в пояс тем, у кого ещё хватает силёнок содержать скотину, – поясняет отец, – колхозную конюш-ню разбазарили. Не встретишь табунов в округе.
Да, правда, ни ржания, ни топота конского, лишь шур-шит на ветру переспелыми монистами завсегдатай лугов пойменных – ничем не истребимый конский щавель.
– Как мужику с перевозом справляться? – старик отки-нул полу телогрейки, за которой скрывалась до поры пол-литра первача.
– А деньгами не проще будет?
– Вот они – деньги-то. Конвертируемая валюта во всех деревнях российских. Без неё никуда. Ни посеешь, ни вспашешь. Ни родины, ни крестины, ни похороны без неё, милой, не справишь, – отец протянул бутылку хозяину коняги.
На телегу подкинули сенца, я уселась позади отца, и мы покатили к усадьбе арендатора.
Редкие петухи перегорланивались из конца в конец полужилой деревеньки. Им подтявкивали просыпающие-ся собаки. Мычала где-то корова, хлопотала колодезная бадья, слышалось рычание удаляющегося в дольние луга тракторка.
Густая роса, ещё не выпитая июльским солнцем, скло-няла лиловые репейники. Лебеда под тяжестью влаги по-током ссыпала свои гречишки в придорожную пыль, при-битую ещё с вечерней зари волглым туманом. За телегой змеились два глубоких следа.
Сидя на задке хода, я, словно мельник Степаныч, по-крылась пылью мелкого помола. Вспомнился как лунь седой, высокого роста, в фуфайке, насквозь пропитанной мукой и отрубями, старый мельник. Из-за вечного жуж-жания колёс на его меленке он слабо слышал, и детвора шёпотом подшучивала над ним, дерзила и распевала про него тут же сложенные куплеты. Давно уже нет Степаны-ча. Замолчали жернова, а потом без пригляду по шифе-ринке, по дощечке, по брёвнышку раскатили и мельницу.
– Тпру-у! – отец подъехал к добротным воротам. Кир-пичный забор обрамлял усадьбу арендатора. Залаял пёс. Двери распахнула хозяйка. Видно было, что она управля-лась по двору. Подоив трёх коров, собиралась выгнать их на луг, раскинувшийся по-над Кромой.
– Проходите, проходите, Петро должен быть с минуты на минуту.
Мы присели под навес. Хозяйке было недосуг. Вос-пользовавшись этим, я бесцеремонно рассматривала доб-ротные постройки, молодой, но уже начавший плодоно-сить сад, рубленный пятистенник с просторной открытой верандой. Любопытно, как живут местные «буржуи».
Подъехал грузовичок, во двор торопливо вошёл хозя-ин. Чёрный, словно негр, белозубый. В клетчатой рубахе с подвёрнутыми до локтей рукавами.
– Я на минутку, полдник собери, – кинул жене.
Поздоровался, заметив нас, присел на лавку.
– Хлеба, того гляди, перестоят. Спас на носу, убороч-ная в разгаре.
– И сколько с гектара берёшь? – полюбопытствовал отец.
– Да не жалуюсь... Беда в другом – за бесценок отдаю. Кредитов понабрал, строительство развернул. Ангар вон под технику затеял, не оставлять же под снегом. Ферму заложил. Зерно скоту пущу, иначе вообще в убытках останусь. Чем кредиты отдавать буду? Банки за горло бе-рут. Хоть бросай всё к едрене Фени!
– А как же по телику трубят, мол, помощь арендатору, широкая дорога рачительному хозяину, дотации и всё та-кое?
– Выступают в Москве, а поля наши далеко за её пре-делами. Вот и барахтайся, бейся на них, как можешь, «новоявленный буржуй»! Так меня, кажется, на деревне кличут?
– Да что ты, что ты, – замахал рукой отец, – какой уж тут буржуй-барин, когда вон как салишь ни свет ни заря.
Загрузив мешки с зерном на телегу, мы отправились восвояси, а Петров грузовичок метнулся к Большему логу, откуда доносился стрёкот, и где виднелись две божьи ко-ровки – бегающие друг за другом комбайны. Арендатор с сыновьями «добивал» дальнее поле.
Разгрузив поклажу, я обнаружила по росе два следа, ускользающие в Ярочкин лог. Дочь, прихватив Дружка, отправилась писать восход.
Нигде не видела я ещё такого рассвета, как у нас на ху-торе.
Над лозняками укутанной в туманы Кромы выскольз-нул камушек-голышек. Запрыгал по ракитовым сучкам, по ивовым ветвям, карабкаясь всё выше и выше. А когда взлетел в открытый простор, то оказался великолепным нежно-кремовым опалом, который, будто наливное яб-лочко, поспевал с каждой минутой. Вот он стал бледно-оранжевым, вот подмешались краплаковые краски, и уже полузрелое светило покатилось по голубому блюду небо-свода. Восход состоялся!
Отец шёл от сарая с двумя плетушками.
– Смотаемся до завтрака в Чичинёв сад? Опята ржа-ные пошли.
В деревне завтрак надо заработать. Сколько дел успе-вает переделать крестьянин, прежде чем (часам к девяти-десяти) сядет перевести дух, съесть пару крутых яиц да выпить кружку молока с ломтём чёрного хлебушка! Под ложечкой засосало. Прихватив привезённый из города крендель, заторопилась вслед за отцом по знакомой до каждой подворотни улице.
Хуторок плавно скатывался в долину.
Рядом с отцом жили когда-то две его сестры. Пустыми глазницами посмотрели нам вслед хаты моих тёток. В палисадниках мальвы всё ещё сражались с одолевающей их крапивой, всё ещё порхали над её зарослями невесо-мыми мотыльками лепестки космеи. Ушли тётки одна за другой, задичали их цветы у завалинок.
Чуть ниже – хата бабы Шуры Макеевой. Добрейшая бабулька была, царство ей небесное. Опрятная, хлопот-ная. Кажется, раскроет сейчас створки окна и подзовёт, пирожком с яблочной начинкой угостит. А заодно и ста-нет выведывать, кто это по полуночи у неё в саду медовку тряс, да кофтёнку на кустах крыжовниковых обронил. Не я ли? От воспоминаний и тепло, и стыдно. Детство бесша-башное! Отцовский сад от груш-яблок гнулся. А сосед-ские – всегда вкуснее. Надерёшь антоновки кислющей, и кажется, что она в тысячу раз слаще нашего белого нали-ва.
Шли мимо хат… Вот здесь жила моя школьная по-дружка Галка. Сколько воды расплёскано нами под горой на ручье Жёлтом, сколько валунов, что разбросаны по подгорью, словно шлемы великанов-богатырей, излазано нашими босыми ногами, исползано нами – голопузыми девчонками… сколько головастиков изловлено, сколько песен наших по вечерней заре в тополях на лавочке, что за их хатой, сыграно…
Галка росла, как перекати-поле. Сама себе хозяйка с ползункового возраста. Мать, доярка, день-деньской с колхозными коровами. Своё хозяйство не маленькое, не до Галки, не до мудрёных воспитательных заморочек. Была б девчонка жива, сыта да здорова. А коли хворь ка-кая приключится, на то есть по соседству бабка Колдучи-ха. Жадная была тётя Паша, Галкина мама, до работы.
Наискосок через дорожку – усадьба бабки Марины. Ха-ты вовсе уж не видать, с землёй сровнялась. Доживала бабка – доживала хата. Федот, Маринкин муж, перед са-мой войной её поставил, а сам под Винницей в братской могиле лежит, не пришлось в новой хате пожить. Так и провековала Маринка-солдатка одна-одинёшенька. Федот издалека её на хутор привёз, родных у неё не было, а де-ток нажить не успели.
– Под старость чудить бабка начала, – отец прервал мои размышления, остановился у вросшего в землю ам-барца – всего, что осталось от солдаткиного хозяйства. – Ахнул я однажды, забравшись на чердак её хаты. Крыша поизносилась, попросила по-соседски подлатать. Смотрю, а в полумраке – новенький тесовый гроб белеет. Я прямо обалдел. «Ты что это, старая, удумала?» – кричу сверху. «Не хочу, милок, в целлофановом мешке лежать, –прошамкала бабка. – С пензии насбирала, Кольке-плотнику заказала. Ладный гробок-то получилси, я уж и примерилась, как раз по мне. Уютный такой и сосёнкой, лесом попахивает. Я лес-то завсегда любила».
– Совсем рехнулась старая, – подумал я. – Но это ещё не всё. Не знал, что делать: то ли смеяться, то ли плакать, когда бабка Маринка подвела меня к плетню. Смотрю: в лопухах валун пуда на три лежит. «И камушек на моги-лочку сготовила», – не без гордости доложила бабка. «Как же ты его с ручья-то прикатила?» – приглядевшись, узнал я камень. «А на тачке, милок, с Митривной! Три дня по подгорью взбирались». – «Ну, бабки, ну, солдатки! Двужильные!» – только и смог я на это сказать.
Отец вздохнул и продолжил.
– Я онемел. Что мог сказать я бабке, вынужденной за-ботится самой о собственных похоронах… Пригодился гробок-то, долго не заждался.
И рассказал мне, как через пару недель бабка преста-вилась, как пришли соседки, обрядили покойницу, похва-лили за предусмотрительность – гробик, действительно, пришёлся впору. Погрузили и домовину, и камушек-валунок, и пахнущий свежей сосной крест на кривую ко-былу Муську и спровадили на погост. Чин чином, без лишней суеты опустили на расшитых петухами рушниках в глинистую, выбранную загодя, могилку, выпили по стопке за помин души новоприставленной – и как не бы-вало бабки Маринки… Теперь вот и жильё сровнялось с землёй…
Когда-то зажиточный мужик, Чичинёв Иван, вцепив-шись крепко в землю, надеясь, что сыны подхватят за-думки его, заложил большой фруктовый сад. Надежды Ивана не оправдались. Дети на земле не осели, не стало самого хозяина, а сад каждый год по весне стоит в белой кипени, как и при Иване. Не ведает он, что давно никому не нужны ни цветы его, ни плоды. Да впрочем, та же участь у всех бесхозных садов. Дичают деревья, зарастают репейником стёжки, уж вот и за грибами не в лес, а в сад пришли. Запустенье! Птицы шарахаются, пугаются при-сутствия редких гостей…
Отца не проведёшь! По воздуху, по вкусу ржи, по запа-ху трав зачуял: подошли летние опята.
Грибы гранками облепляли замшелые пни. Карабка-лись по стволам, разбегались по подваленным бурело-мам. Мы продирались сквозь заросли цветущей крапивы, сквозь разбушевавшийся дичок-малинник. И наши стара-ния вознаградились двумя корзинами мелких, словно гвоздики, ещё не распустившихся опят. Грибов было так много, что отец, сняв с себя майку и завязав её плечики узлом, соорудил мешок, который изрядно набили одними шляпками. Ножки уже не брали – не унести.
Отец довольным взглядом осмотрел добычу.
– Теперь работы на весь день, опёнки-то ещё до ума довести надо.
До самого вечера в хате стоял грибной дух: перебира-лись, варились и консервировались опята. А когда на сто-ле выстроился немалый ряд банок и я, утирая руки перед-ником, запыхавшаяся, но довольная, любовно осматрива-ла работу, затявкал Дружок.
В распахнутое из-за духоты оконце, сквозь подсинен-ный до ядрёной голубизны тюль, я приметила, как на бакше очнулась и проскрежетала иссохшими ореховыми жердинками калитка, как шуманул напрямки по свеколь-нику пёс, как дочка, с этюдником наперевес, с охапкой лилового иван-чая, пробиралась по стёжке, задевая ма-ковые кустики-самосевки.
Перламутровые сиренево-розовые лепестки опадали и сыпались, сыпались, устилая шёлком свекольную ботву, вспархивая мотыльками на чуть приметном ветерке, сверкали крошечными лужицами на огородней стёжке. Вместо нежнейших цветков на макушках кустиков обна-руживались пузатые коробочки. Они, как загадочные жу-ки-скарабеи, туманились тончайшим налётом, но даже сквозь него просматривались их кобальтовые брюшки.
Неугомонный Дружок, не желая слушать Анины угово-ры, мял свекольники, обламывал веснушчатые зонтики укропа, пока отец не прикрикнул на неслуха, звякнув для пущей острастки цепью, которая долгие годы за ненадоб-ностью висела на гвоздике позади крыльца. Дружок тут же смекнул: вытянув передние лапы далеко вперёд, уло-жил на них лохматую голову и замер у порога.
– Сфинкс, да и только! – пошутила дочь над величе-ственной позой Дружка.
Тот передернул ушами, но не обиделся на необычную кличку, сделал вид, что его это не касается.
– Ну, хвастай, внуча, как поработалось, – полюбопыт-ствовал отец, нацепив свои, с вечно выпадающим стёк-лышком очки поверх маминых, «для пущей зоркости». Он важно расселся на скамье под диким виноградом, за-крывшим стену хаты, карабкавшимся по электрическим проводам, свисавшим с верхотуры антенны. Я, отложив стряпню, выглянула из кухни.
– Кое-что успела, – дочь выставила на завалинку пей-заж.
Совсем небольшой, вытянутый в длину.
Раннее летнее утро. Поле с реденькими подросточка-ми-сосёнками, травы в пояс. Ещё сыро и туманно, ещё тонкий рожок месяца виднеется на небосклоне, но возни-кает и усиливается, по мере того, как вглядываешься в картину, восхитительное чувство, словно сейчас для тебя раскроется самая удивительная загадка Вселенной – за-рождение нового дня.
В левом углу холста всего лишь мельчайший расплыв-чатый краплаковый мазок. Но он уже – будущее солнце, свет, день, сама жизнь!
Дед, будто большой знаток и ценитель живописи, долго вглядывался в Анин этюд, наконец, крякнув, заключил: «И больше ничегошеньки не надо. Не убавить, не приба-вить. Игинское поле… как есть. А за Ярочкиным через миг полыхнёт. Ещё чуток – и разродится…»
Аня выставила на строгий дедовский суд второй пей-заж. Дружок очнулся, заволновался и заходил из стороны в сторону, будто оценивали его работу.
С холста выплёскивался прямо на дорожку перед зава-линкой ручей Жёлтый. Огромные заплешивевшие стар-цы-валуны, да высоченные сосны, да заблудившийся в лете пегий в яблоках конь по-над обрывом, да ныряющая в лозняки чуть приметная тропка.
Чудилось стрекотанье кузнечиков на рыжем от зве-робоя пригорке, хрумканье коня, плеск шлёпнувшейся с валунчика пучеглазой квакушки.
Казалось, слышно было, как тянет от косогоров пере-спелыми травами, как веет свежестью от прибрежных осок.
Дед молчал, молчал, а потом выдал: «А назвать карти-ну надо так: «Куда не ступала нога человека», потому что, где он побывал, человек-то, хозяин природы, козёл его забодай, столько испоганено, искорёжено, что вовек по-сле такого хозяина землице раны свои не зализать. Поку-да остались ещё крошечные уголочки, зарисуй их, внуча, а то потомки и знать не будут, какую красоту растоптали да развеяли их отцы».
Всю неделю я хозяйничала по дому: помогала отцу ка-чать мёд, солить-квасить огороднюю снедь. Воевала с козлом, подкармливала воровитого приблудного кота, за что отец каждый раз выговаривал мне: «Привадила! Уедешь, что я с ним, лихоманцем, делать стану?»
С самого рассвета Анюта спешила в луга, измеряла-обходила окрестные поля и перелески. И вот теперь буе-раки и заливные луговины переместились на полки, на шкафы и подоконники горницы.
Вечерними часами дед подолгу рассматривал внучки-ны «художества», приговаривал: «А ведь и впрямь при-метила, над росстанями в полдень марево курится», – или: «Ну, глазастая! И дятла, что на корявой сосне в Хильмечках обосновался, углядела!»
Однажды задержалась дочка дольше обычного, уж и темнеть стало, а её всё нет и нет. Где разыскивать, не знаем. Вышли с отцом за калитку, откуда ни возьмись – Дружок. И по тропинке, по тропинке – к заводи. Бежит, а сам оглядывается, идём ли мы за ним. «К Ане ведёт! Со-образительный какой!» – похвалил отец псину.
Дочь не показала работу, сославшись на то, что она ещё не закончена, но вечер напролёт толковала мне о женщине, с которой случайно познакомилась на речке. Аня пришла писать пейзажик с утками, барахтавшимися в ряске у берега, а женщина колотила пральником какое-то тряпьё в омутке. Разговорились. И вот теперь Аня пи-сала её портрет и никому не показывала.
Прошло несколько дней... Выставив этюд на обозрение, она ждала нашего приговора.
Кого-то давно знакомого напомнила эта женщина. Прошло немало времени, пока до меня дошло: Надежда Филиппова!
– Она самая! Собственной персоной! – недовольно за-явил отец. – Нашла кого писать! Не портрет, а плакат «Алкоголю – бой!» Когда-то заезжий художник за боль-шие надои, за успехи в работе Валентину Кузнецову на доску почёта рисовал, а ты кого удумала? – вконец рас-сердился он.
– Дедушка, ты её вовсе не знаешь!- не стерпела дочь.
– Ды знаем мы её, знаем! – отмахнулся отец и, ворча, отправился спать.
Первая красавица в нашем классе, первая умница из всего выпуска, Надежда Филиппова, тщетно пообивав по-роги столичных вузов, осела в родной деревне. Заочно закончила техникум, подрастала дочь. Всё бы ничего, только пошло крахом хозяйство колхозное. Муж, уехав-ший в Москву на заработки, домой не вернулся. По селу, как дурман ядовитый, поползли слухи: мол, забросил Гришка Надёжку. И она, бабонька в самом расцвете, за-пила-затосковала.
Такой увидела я свою бывшую одноклассницу. С холста смотрела уставшая, измученная житейскими передряга-ми женщина. Круги под полузакрытыми глазами, болез-ненный цвет лица говорили о застарелом недуге.
Больно и жалко…
– Погибают бабы наши в пьянстве. Кого породят, кого вырастят? – не унимается отец. – А я так полагаю: гено-цид в деревне полнейший – вырождение нации. Уничто-жение крестьянства – истинно русских корней.
Долго в эту ночь не могла я уснуть. В памяти внезапно всплыли события двухлетней давности.
Случилось мне хоронить одинокую старушку с нашего хутора.
Накануне вечером позвонил отец (слава Богу, хоть мо-бильник у него имеется): приезжай, мол, срочно, бабка Настя только что померла, сидим с Иванычем, кумекаем, что дальше делать.
Я опасалась, что не справлюсь: и обмыть покойницу надо, и одеть, и в гроб уложить, да и на поминки сгото-вить.
Но не успела бабка помереть, как со всех окрестных деревень потянулись к её хате бабы-пьяницы. Наперебой кидались подсобить, подговаривая: «Только загодя налей. А то к покойнице страшновато подходить». Девять баб хлопотали со мной об усопшей. Пили без конца. Когда, выйдя в сени, я не обнаружила продуктов, закупленных для поминок (их просто разворовали), я взорвалась – хо-тела повыгонять к такой матери всех до одной. Но с кем бабку хоронить? Съездила на кривой кобыле Муське снова в сельпо и закрыла продукты с водкой в шкаф на ключ.
Обнаружив моё коварство, бабы потихоньку рассоса-лись, как не бывало.
Зато им на смену к назначенному часу подошли ничуть не отличавшиеся по трезвости мужики. Покойницу, пока не поставили гроб на телегу, несколько раз чуть не вы-тряхнули из домовины. Напереживалась я тогда!
Мужик пьёт – беда! Хозяйство, дети на бабьих плечах. А коли баба запьёт – пожар, и сгорают в нём и она сама, и дом, и ребятня её.
Я вынула из шкафа школьный альбом. Выпускной ве-чер… Надя в голубом шёлковом платье… Гришка с нею рядом. Гордый такой! Первая красавица – и с ним! Ещё не знают, какая судьба их ожидает, ещё не потухли, горят глаза Надежды, а на лице – счастливая улыбка.
– Хочешь взглянуть на настоящую Надю? – протянула дочери альбом.
– Никогда бы не узнала в этой девочке женщину, порт-рет которой недавно писала. Какие умные, пытливые гла-за! – и Аня задвинула свой этюд подальше за шкаф.
Не дожидая Ильина дня, чтоб не раскиселило, отец надумал выбрать раннюю картошку. Отбив загодя косу, спозаранку вжикал на бакше, смахивал побуревшую ботву. Сноровка, накопленная за долгую жизнь на хуторе, подкрепляла слабевшие с каждой пройденной ручкой си-лы. В свои семьдесят пять отец старался держаться мо-лодцом, и часа через полтора я, собрав граблями картош-ник, сложила небольшой стожок (сгодится ворох на ночь прикрыть).
Прихватив двухрожковые вилы и вёдра, мы приступи-ли к работе. Отец выворачивал увесистые гранки карто-фельных клубней, а я, стараясь не отставать, подбирала их и ссыпала в ворошок.
Заботясь об урожае, отец приобретал – обменивал или выпрашивал у односельчан понравившиеся сорта. С го-дами они опылились и скрестились. И вот теперь из-под вил выкатывались картофелины «Фроловичева» сорта. Удивительного окраса: ни белые, ни розовые, ни фиоле-товые, а какие-то, как шутил сам «селекционер», серо-буро-малиновые.
Уж и соседняя деревня разводила этот сорт – разварча-тый, крахмалисто-белый и вкуса наиудивительнейшего – сытного да духовитого – самого подходящего для нашего мужичка. Зимой с сальцом морозовым да с огурчиком бочковым – за моё почтеньице!
Сколько помню, поспевает картошка – поспевает чер-нослив. Пока отец, расстилая фуфайку, выговаривал Дружку за то, что пёс, балуясь, понадкусал-наслюнявил с полведра картошки, я отправилась к частоколу. В углу, в самом малиннике уж сколько лет бушует «тёрн». Так у нас чернослив называют.
Сняла с головы подшалок, раскинула под деревом. По-трясла увесистые, гнущиеся от переспелых плодов суки. Крупные черносливины посыпались на голову, западали в траву, устлали землю. Надкусила одну. Вкуснющая ягоди-на, – прикинула, – ни с чем не спутать, чуть терпкая, ме-довая. Тёмно-фиолетовая, с морозным опушением.
Пополдничав, продолжили работу на огороде и часам к пяти устроили, по словам отца, «праздник с фейервер-ком» по случаю успешной уборки ранней картошки – на выбранном поле запалили костер.
На его свет подоспела с этюдов Аня. За ней с некото-рых пор хвостиком ходил Васёк – восьмилетний аренда-торский сынишка. Из вежливости он называл дочь «тётя Аня», и она, гордясь своим новым статусом, позволяла ему мыть в ручье кисточки, портить своими художествами дорогущие холсты.
Когда костёр прогорел, отобрали в ведро самые лучшие клубни, и зарыли его в самый жар – испекли картошку. Васёк домой не спешил, выпросился у матери к нам с но-чёвкой.
Аня, как заправская тётя, вела с ним важные беседы. Мальчишка с удовольствием растолковывал ей, сколько ещё пройдёт лет, чтоб отец позволил порулить трактором, жаловался на обидчика Костьку, который «спёр» на омут-ке из его кубаря всех краснопёрок, докладывал, какую обувку-одёжу сготовила мамка к школе. Как-никак через месяц во второй пойдёт!
– А что, Вася, кого же больше в вашем в классе, маль-чиков или девочек? – интересовалась Аня.
– А нас всего-то – я да Костик. И сидеть с ним за пар-той не стану, если краснопёрками моими, что за амбаром на тарань сушит, не угостит.
– А в этом году первого класса вовсе не набрали, – встрял отец, – и шестого, говорят, нет. А в выпускном – только Сёмкины двойняшки – Ванька да Валька. Вот и стремись к светлому будущему.
– Не пора картошку-то вынимать? – забеспокоилась я и принялась ворошить почти погасшие угли.
Когда костёр прогорел, отобрали в ведро самые лучшие клубни, и зарыли его в самый жар – испекли картошку. Кемарившего Васька насильственно уложили в хате, отец отправился на сеновал. А мы с дочерью допоздна не мог-ли расстаться с чуть тлеющим костерком, со стрёкотом несмолкающих цикад, с теплом, исходящем от переко-панной земли. И говорили, говорили… О моей старенькой школе, на развалины которой водил Аню сегодня днём Васёк. О том, что, видать, уже никогда не поднимется из зарослей бурьяна заложенная пятнадцать лет назад новая десятилетка. Уж и начатый первый этаж рассыпался пра-хом. О том, что придётся Ваську с его одноклассником Ко-стькой доучиваться в опустевшем детском саду, куда пе-ребросили школу после того, как перевелась на хуторе, да и на центральной усадьбе детвора.
Захороводился август. Стояла теплынь…
Правда, в тени садовых деревьев чувствовалось: осень крадётся где-то рядом, и по ночам всё ближе ощущалось её дыхание.
Резные листья нашего могучего клёна, опалённые не-давними ранними утренниками, вдруг ни с того ни с сего начали падать, падать…
Во второй половине августа обманчиво-тёплый ветер горстями сорил их по двору, перефукивал за ворота. Сквозь неожиданно рано повосковевшую листву лился ровный медово-золотистый свет, проникал в каждый за-коулок двора, проскальзывал сквозь редкий тюль, впле-тался золотыми нитями в старенький коврик на крылечке и оживлял его угасшие цвета.
От рыхлого вороха в углу двора потянуло густым аро-матом яровых, не по времени спелых, только опавших, ещё живых листьев. С дерева на заветшавшую крышу бе-седки, на её буро-мшистые лавочки слетались пятикры-лые кленовые птицы. Одна из них опустилась прямо на книгу. Я быстро захлопнула её: «Ага, попалась!» Отложи-ла томик и, прищурив глаза, залюбовалась свечением листвы. Ещё с месяц – и она померкнет, вытреплется на стылых ветрах, облиняет от нудных дождей, скукожится, сжурится, расколдуется.
Из яркой кустодиевской бабы лето превратится в дряб-лую, слезливую старуху-осень. Закутается в промозглые рваные подшалки замызганных облаков и покандыляет невесть куда с дырявой котомкой, рассеивая, теряя по расхристанным осенским дорогам то надоедные хлюпкие дожди, то сырую, неокрепшую от морозов крупу-сечку.
«Пора и нам сворачиваться», – размышляла я, переби-рая в беседке только что принесенные из леса ягоды. С утра ходили с отцом в Плоцкий за боярышником да ши-повником.
Захотелось, как, бывало, мама, сварить из шиповника варенье. В наших лесах он на удивление крупный, не оранжевый, как везде, а ярко-красный.
К концу лета рассыпает он свои рубины по подлесью, меж кустов лещинника. Надевай куртку поплотнее, чтоб не поцарапаться его шипами-колючками, набирайся тер-пения и, глядишь, к полудню нащиплешь плетушку от-борных калиброванных ягод.
Ничуть не хуже и боярышник-ягодка. У нас она круп-ная, издалека и обознаться можно: то ли боярышник-раскрасавец, то ли яблонька-ранеточка.
Настойкой из него всегда в деревне сердечко лечили. Да и не только хвори им изгоняли. На праздники, бывало, в любом дому коньячок свойский на боярышнике со сто-лов не сходил. Зальют ягодку первачом, дадут настояться в тёмном чуланчике, сколько надобно и – никакие тебе коньяки армянские-дагестанские не догодятся. Цвет – изумительный!
Я же люблю его свеженьким, прямо с кустика. Съешь горстку-другую и почувствуешь – давленьице в норме, сердечко не щемит, живи-радуйся! Наберу корзиночку и лакомлюсь. И вкуснятина, и для здоровья польза!
Сидя в беседке, любовалась августом, его щедротами. Послышалось: отец с Кешкой, козлом нашим, воюет.
– Бестия ты двурогая, – выговаривал он скотинке, – я тебя куда с утра спровадил? На оттавку клеверную, а ты, леший, куда Зинку с Милкой заманил? Битый час надры-вался, не мог из канубрей вывести. Ну, погоди у меня, дождёшься! Как пить, к Покрову на холодец угодишь!
– За что ты на бедного козлика осерчал?
– Да уж! Бедный, разнесчастный! Сызмальства неслух. Вожжами учил – не помогает. Начередит и начередит. Пока в лес ходили, весь хутор со стадом облазал, аж на Ломинке сыскал его! Это сколько ж вёрст! То ли дело, бы-вало… коровка, Лыска наша… Домой с пасьбы бегом – нате вам, молочка наготовила, – и отец засопел, завзды-хал о своей бурёнке.
Забыть о ней всё не мог. Нет-нет, да и защемит по кормилице стариковское сердечко.
Подстегнув к хлеву козье стадо, подсел на краешек лавки, зажаловался.
– С козами этими одна морока, а молока – стакан. Вот коровка… Посмотрел в сторону сараюшки, где испокон веку стояла у нас корова: телилась тут же, зиму зимовала, отсюда её и на первую травку в апреле вербочкой свечё-ной мама выгоняла.
Посмотрел, будто надеялся, снова увидит, как сначала покажется большая, чёрная с крупной звёздочкой морда, потом и вся Лыска с достоинством, не торопясь, выступит своей дородной тушей в проёме сарая… как подойдёт к развесистому клёну, почешет об него рога и спровадится за околицу, схватывая на ходу длинным шершавым язы-ком мелкую муравку, обдавая теплом навоза и парного молока.
Показалось, что отец хлюпнул слегка, отвернулся и уже никак не мог уняться.
– Стадо у нас всегда большущее было, до трёх коровок держали хозяйва. Нет больше стада… Не мычит, не те-лится… Фёдор Михайлов так убивался по своей Груньке, по коровке своей, значит, три недели без просыху пил-куролесил, с той поры, как сдал её Тихону на мясо. Зайдёт в сарай и рёвмя ревёт, воет, словно баба по дитю малому.
– Это зачем же Тихону Грунька Фёдорова сдалась?
– Как же зачем. Тихон завсегда нечист на руку был, а теперь и вовсе первый жульман в округе. Приспособился мясцо скупать. Подгребает у деревенских свеженятину за бесценок – и в Москву.
– На деревне, да без молочка, без творожку, без мас-лица свойского?
– А государство позаботилось: раз в неделю завозят в сельпо на центральную усадьбу молоко. Три месяца хра-нится – не прокисает. Ешь – не хочу – с консервантами. Коровье-то коли в подвал не опустишь, через день кислушка кислушкой…
Отец махнул в сердцах рукой и побрёл к хате – пора самовар ставить, вечереет. Управившись с ягодой, и я за-спешила на кухню, чай уже, поди, простыл.
Темнеть стало заметно раньше, и Аня, давно возвра-тившись с этюдов, сидела на стуле у маминой кровати, показывала наброски, сделанные за день.
– И у нас погостила, и сколько сделать успела, – нахваливала внучку мама, рассматривая то один, то дру-гой рисунок.
В последнее время дочь увлеклась портретом и пере-рисовала-переписала почти всех земляков.
Тут был и её любимец Васёк, недавно помирившийся со своим другом Костькой. Сидят в обнимку на подокон-нике несбывшейся школы, улыбаются. Как уж они с Аней пробрались сквозь репейник, одному Господу известно.
Не ускользнул от дочериного глаза и бывший колхоз-ный сторож дед Митяй. Притулился на лавочке у заколо-ченной конторы, козью ножку сворачивает, не торопится. А куда спешить? Красть-воровать нечего, всё давно рас-тащили, а потому – и сторожить нечего. Тяни, знай, само-садик с донничком, пускай колечки в пустоту.
– И как только смогла Аня уговорить попозировать Петра Алексеевича, даже удивительно, – заметила мама, рассматривая очередной рисунок, – человек он серьёз-ный, не напоказ. Даже пиджак с орденами да медалями на плечи накинул – уважил.
Старик сидел на завалинке, думал свои думы. Рядом костылик ореховый. Над крылечной дверью – звезда, лет тридцать назад пионеры–тимуровцы герою-ветерану тор-жественно под звуки горна водрузили. Поблёкла звезда, заржавела от времени и дождей.
– Давно не видались мы с Петром Алексеевичем, – мама продолжала рассматривать портрет фронтовика, – постарел, поседел, но даже сейчас в свои немалые годы – орёл.
Как это Аня не забыла? Чуть поодаль на гороже наки-нуты с десяток плетушек разного калибра. Занемог Алек-сеич, на бакше работать не стало сил. Чем кормиться? Сидеть без дела не привык, наладил небольшой промы-сел. Плёл корзинки, плетушки да кошёлки. Снабжал ими деревенских баб. В хозяйстве как без его поделок? И в лес, и в огород, и бельё на речку отнести пополоскать, окуней из омута выбрать. Одинокий он, Марии Акимовны уж лет десять как не стало. Но держится старый солдат, не сдаётся.
– Уважила деда, вот порадуется старый, – ахнула ма-ма, взглянув на другой холст.
В центре – высоченная куча рыжих, зелёных, полоса-тых, в крапинку и в пятнышко, лимонных и почти крас-ных кормовых тыкв. В этом году их великое множество. Выпузатили на унавоженной бакше – в мешок одну не затолкаешь, не в подъём.
Отец, сняв пропотевшую душегрейку, сидит на одной из тыквищ, попыхивает грушевой трубочкой, отдыхает. Только что выпряженный меринок стоит тут же, за теле-гой, на которой добротно уложены (чтоб не раскатались по дороге) брюхастые кабачки да круглые, с ведёрный чу-гун, патиссоны.
У ног хозяина, свернувшись калачиком, угомонился-таки непоседливый Дружок. Отец смотрит в глубь сада. Туда, где под пипином погуживает пяток ульев – его дав-няя любимая забава.
Кажется, передохнёт чуток, потрёт дающую о себе знать спину, выбьет трубочку и вновь пустится в кругово-рот житейских дел: станет на зиму пчёл устраивать, те-сать под сараем колья, чистить кормовую свёклу, сгребать и жечь не по времени палую листву. И нет конца и края его хлопотам…
Ещё и рассвет не забрезжил, а на кухне послышался шум. Выглянув попить кваску, я заметила, что отец до-стал помазок и бритву. Пристроив на краешке буфета не-большое зеркальце, он сидел с перекинутым через плечо рушником и брился.
«Куда-то собрался, прихорашивается», – подумалось спросонья.
Уж и позавтракали, а отца всё нет и нет.
Хотели в погребе разобраться, а он канул, ничего не сказал.
Часам к десяти мама не выдержала, рассекретила от-цово исчезновение.
– Не мог он никак вам открыться, на какое дело ре-шился. Целый месяц сам с собой не в ладу был. А вот всё-таки собрался с духом… Церковь у нас нынче на Поповке, на месте изничтоженной в двенадцать закладывать ста-нут.
– Вот это событие! – изумились мы. – Да как же вы могли смолчать, как такое дело пропустить?
– Ты же отца своего знаешь, – оправдывалась мама, – коммунист до мозга костей. Он и слышать о вере на про-тяжении всей жизни не мог. Как же теперь на склоне лет сознается своим детям, что нестерпимо ждал этого часа, с тех пор, как узнал о таком благом деле. Денег дал, на ко-локол, мол. Потому и тайно, потихоньку от вас отправил-ся. Бегите, ещё успеете.
Не раздумывая, кинулись на центральную усадьбу, зна-ли место, где когда-то стояла церковь. Радовались, что посчастливится присутствовать при закладке нового хра-ма. Путь в два километра пролетели – не приметили. До-брались до подножия крутой горы. На макушке её когда-то церковь Преподобного Сергия Радонежского возвыша-лась. Смотрим: народу! И откуда только взялось! Со всей округи собрались ради Божьего дела: на телегах и мото-циклах, на машинах и пешком. Только бы увидеть это чу-до! Восемьдесят лет такого не бывало!
Оказывается, всем миром решили поставить на По-повке новый храм. Сбросились, кто сколько может, из по-следнего. И на храм, и на утварь церковную, и на колокол. Решили: маковка непременно позолоченная будет.
Фундамент за лето выложили. Когда землицу под него выбирали, наткнулись на оконную решётку старинной ра-боты, с разрушенного храма. Заказали на все окна точно такие же, по тому же рисунку.
Мы пробирались поближе к месту будущей церкви.
– Из епархии приехали, освятить место и начало стро-ительства, – долетело из толпы.
И началась служба… Прямо под открытым небом, у бу-дущего храма Преподобного Сергия Радонежского. Впер-вые за столько лет мою землю кропили святой водой, чи-тали молитвы во славу Божью. Впервые благословлён был народ мой несчастный во имя Господа.
Бабы потихоньку утирались кончиками подшалков, мужики затихли, вслушиваясь в слова священников.
Неподалёку от входа в церковь нагромождена куча ва-лунов, а в середине её пробурена глубокая скважина. Чуть поодаль на струганном щите лежал пятиметровый, тём-ного дуба крест.
Мужики не позволили приблизиться к нему подъёмно-му крану. Навалившись миром, подняли его на руки и установили в скважину, закрепили, зацементировали на века. На крест водрузили образок Преподобного Сергия, а чуть ниже – табличку, которая гласила, что здесь когда-то стояла такая-то церковь и был такой-то приход.
Как только народ отхлынул от креста, гора Поповка, словно воспарила над деревней, устремляя людские взо-ры к поднебесью.
Православный крест вознёсся над полуразваленной деревенькой, над поросшими бурьяном полями, над обез-жизненным окрестным миром, словно вновь обращал овец заблудших в православие.
– Помоги, Господи! Дай сил сдюжить, преодолеть сва-лившиеся на народ мой беды! Подскажи дорогу правед-ную! Не оставь край мой в забвении! – шептала я, потря-сённая величественным видом креста, воздвигнутого меж валунов, словно не на горе нашей Поповке, а на самой Голгофе.
Свидетельство о публикации №225122600966