Авилонья игинские
АВИЛОНЬЯ* ИГИНСКИЕ
заправдашные, тёткой Нинилой, старшей сестрой моего отца, «на гулянках» (летними вечерами – на завалинке, зимними - на печке её хаты) мне поведанные.
Авилонья* - слово это в переводе с замудрёнистого языка тётки Нинилы, на мой взгляд, означает перипетии, ухабы или извивы судьбы.
ЖИВОЙ СМЕРТИ НЕ ИЩЕТ
Заране прошу, коли где промахнусь, не серчай, жалкая, на меня, не насмешки за-ради вдруг ошмыгнусь, оконфужусь, а скореича потому как на Роштво мне -- и-их! и самой на умочек не ложится! – девяносто годочков оттикало. Поди, скажешь: мол, рази ж стоко живут? Дак, родная моя, куды деваться? Знамо дело, два века не проканителишь, а только и живьём на погост не спровадишься: сколь отвёл Боженька, столь ровнёхонько земелюшку и оттопчешь. Бывало, старые люди так у нас и говаривали: мол, плетью в могилу не вгонишь, а калачом не выманишь.
Ещё бы ничто, если бы пути-дорожки мои были ясные да гладкие, будто крашенки, а то куды там! Всё с горушки да в ямину: тока-тока мало-мальски из ей насухо выкарабкаешься -- и опять жа в обратку бу-ултых да на самое донное донышко… И вся жистюшка таковская закозюлистая -- самыми что ни на есть авилонскими авилоньями.
И не возьму я в толк. Уж и так прикидывала, и этак: ить для чегой-то ж расщедрил Господь мне стоко годиков, знать, обнадеялся на меня… Всё ли сполнила? Не раздосадовала ли Его?.. Не ведаю.
На пензию-то как уходить, бригадир наш игинской Петрович дажить было попрекнул: видать, засумливался, не примахнула ли я пару-тройку годочков. Полста с хвостиком в колхозе оттарабанила, а всё ещё швыдкая, сноровкая была, что тебе молодая молодка. Я ему, бригадиру-то: мол, побойся Бога, Петрович! Какой тебе обсчёт! Коли четвёрка на горбу, шустришь и себя не помнишь.
Даже сама, было, запереживала: может, правда, мамынька что с моим рождением напутала. Ан нет! Тютелька в тютельку. Как в двадцать седьмом храм-то на Поповке рушили – мне уж по ту пору десять стукнуло -- бабы иконы по дворам разобрали, а бумаги церковные разлетелись бесхозно по подгорью.
Сосед наш, Шура-дурачок, собрал их до единой, набил под завяз котомку и ходил с ею по деревням. Выпрашивал у мужиков табак в обмен на энти бумаги: мол, на самокрутки в самый раз. Тады табачок кой-кто ещё на бахче держал, а вот с бумагой дело было туго.
Да что там курево, об ём ли печаловаться? Хлебушко по ту пору в нашем Игине – вот что главное -- не ели, а нюхали вприглядку. Редко у кого в животе дрожки не катались. Об том девчата на корогоде даже частушку присочинили:
Нету хлеба, нет муки,
Не дают большевики.
Нету хлеба, нету масла,
Электричество погасло.
Ну так вот, значит… Как-то спёрли мы с ребятишками у дурачка сумку, принесла я доставшуюся охапку церковных бумаг домой, папаньке на цыгарки. Тут-то как раз и обнаружил он -- грамоту-то знал, как-никак приходскую школу закончил – высмотрел, значит, на одном из листков запись батюшки Никандра о моём нарождении. Так что зря сумливался Петрович, у меня достоверная бумага имеется: нонешней зимой разменяла я как есть десятый десяточек!
Оно, конечно, коли дозволено бы выбирать, мне бы с рождением чуток переждать. Времена-то, времена какие! Ерманская, октябрьская заваруха, опять жа Гражданская!.. Но кто ж у меня спросился?
Как распустили из окопов, возвернулся кормилец наш хочь и колотый штыком, хочь и травленный газами, а всё ж таки мужик молодой, крепкий, надоть было ему как-то жисть налаживать. Вот и засватал он в соседнем Городище Наталью, Сергея Желудкова старшенькую.
Как сказывала матушка -- а как ей не поверить? -- обвенчал их в кировской церкви отец Никандр на Красную горку в шешнадцатом, а в семнадцатом на Роштво, раным-рано, ишо кочета и первую зарю не отголосили (ведь родить -- нельзя погодить) разрешилась она в продуваемой всеми ветрами хате, за ситцевой занавеской, на соломенном тюфяке под приглядом бабки Мороньи двойней… Без него, без пригляду-то, рази только муравьи родятся.
Хочь и получила повитуха за свои хлопоты тем днём рябую курицу, а на Бабьи Взбрыксы впридачу полтора десятка яичков, только, видать, чтой-то не заладилось: по её ли недогляду, из-за какой другой закавыки десять дён мымынька в гробу стояла, уж и не чаяли, что переможет, а единоутробный со мной младенчик, сестрица моя, не успев в своей крошечной жисти ни разочку согрешить, на вторые сутки от роду прибралась, сердешная. Ну, дак Бог дал, Бог взял… Так-то…
А я вот, значить, тяну теперя за двоих… По правде сказать, моя-то жистюшка ишо када-када свернулася… Почитай на том самом берегу, где утопшего сынка свово, Ванечку, вытащенного на песок рыбаками, увидала… И денно и нощно помню, ни запить, ни заесть… Кинулась я к ему тада, бездыханному, а дале ничегошеньки не чую, не вижу -- помутился белый свет, видать, в тот же секунд и дух из меня вон…
Да-а! Век долог – всем полон. Хочь и сказывают, мол, живой смерти не ищет, а только годочков пять ходила я полоумной… Покуда не сжалился Господь, не послал взамен Ванечки другого сынка. С той самой поры я, кажись, и народилась заново.
СЧАСТЛИВЕЕ ВСЕХ ТОТ, КТО ЛЕЖИТ В КОЛЫБЕЛИ
Об чём это я вчёра баяла?.. Поди-кась, упомни! Головушка -- прям-таки решето решетом! Раз таковское дело, придётся плясать от печки, возвернусь-ка я к изначальному началу.
Ну, тада, значит, и вот… Как чичас случилося: народилась я, глаза разлепила – хлоп-хлоп ими по сторонам – хочь окончишки в избе крохолюшечные, а всё ж таки свет слепит, дажить жмурко с непривычки. Нюх-нюх – чую, потом мужицким тянет, значит, всё сладили чин-чином – завернули как следно -- в папкину рубаху. Ну, дак бабку Моронью учить не надо!
Перво-наперво я, конечно, отвела душу – наоралась всласть. Как у мамыньки-то обреталась, дак всё молчком и молчком. Тесновато с сестрой-то на пару, пискнуть не пискнешь. А тута! А на просторе-то! Ну и дала, значит, жару!
-- Голосистая-а! Как пить дать, быть девке певуньей! – вынесла свой резолют бабка Моронья и подпихнула меня под матушкину титьку.
Я, конечно, не будь дура, с голодухи-то приложилась как следно. А подкрепившись, отвалилась, даже начало ко сну морить. Но тут вдруг чтой-то ка-ак пихнёт меня под бок: погоди, мол, не дремь, обглядись хоть, куды попала!
Ну, я луп-луп по сторонам. Матерь Божья! Да тут не токмо что запоёшь, тут в три голоса завоешь! И что ж это я, разнесчастная наделала: нет чтобы в каком ином дому али в хате какой позажиточней объявиться! Вот дак угораздило!
-- Люди добра-ии! Энто как жа в такой голытьбе произрастать-то?! – снова заревела я благим матом.
В углу закопченная с чугунами-ухватами печка, заскобленный до дыр, обнесённый лавками стол, на нём большущая пустая миска с десятью (!) деревянными ложками. На подворье – ни гогочет, ни кудахчет. Только заслышав мой отчаянный надрыв, пророчит, зная судьбинушку дитяти наперёд, жалостливо-жалостливо ноет и стонет январская вьюжина.
А тут, накось тебе, ишо горюшко! И об чём родители тока думали! Хватились: туды-сюды, а самого наиглавнейшего – колыбели-то, люльки и не сыскалося! Как мамынька без вещицы энтой нехитрой со мною на руках по дому управляться, за скотом ходить станет?
-- И куды меня теперя, горемышную, подева-ать? – захлебнулась я слезьми от обиды.
Бабку мою, Акулину, папенькину матушку, точно кипятком ошпарили.
-- Ах я растакая! – шумит, -- ды куда ж я, старая, голова дырявая, глядела?! -- спохватилась, шнырь бёгом в чуланец -- и ну давай тормошить допотопный сундук. Вытряхнула из него всё своё бабье добро: и что бабка, и что матушка, и что сама сбирала. Отмотала скольки надоть поскони -- холстины значить белёной -- и ну ладить мне люльку.
-- Ты погодь-ка, кумочка, -- кинулась, было, ей в помочь повивалка, -- поспрошай у Блиновых. У них под Зимнего Николу мальчоночка преставился. Люлька им теперя без надобностяв. К тому ж знатная-а! Дед-то Тимофей у них рукастай, сплёл из лозняка. Не колыбелюшка -- игрушка, да и только.
-- Опомнись, Моронья! Христос с тобой! Рази ж спозволю я внучонку посля покойного младенца в ту-то люльку положить! Да пущай она хочь золотая будет! – заотпихивалась бабка моя Акулина.
А и правду: разобиделась я, надула губы, пускаю слюни. Ишь, чего старая уздумала, совсем из ума выжила! Ить я в той-то люльке от страху и глаз-то не сомкну!
Смотрю: не прошло и часу, а уж зыбку сладили. А чего долго мерекать? Проще простого: сбили рамку из четырёх ошкуркованных (чтоб козявки какие младенчика не допекали) жердин, обтянули холстом, по углам ввинтили железные кольца, протянули в них верёвку. Иначе как зыбку к потолку подвесить? Опять жа коли в страду? Как люльку на краю поля на дереве обустроить, чтобы дать волю матушкиным рукам: хлеба ли жать, картохи ли, бураки ли сбирать.
Принёс отец со двора очап, длиннющий шест, чтобы колыбель к нему прикрепить, ка-ак бабка Моронья руками замашет, ка-ак заскандалит!
-- Ай ты ополоумел?! Кто ж с зыбалки кору сымает да сучки обрубает? Ай, деток боле не хочется?
Во дела! -- думаю, -- энто отчего ж так повитуха заупрямилася? А оказывается, дело-то важнецкое! Я-то и не догадывалась, как дети на свет выкарабкиваются. Энто ж надо, а? Вовек бы не допёрла: по очапу! Лезут себе, за сучки цепляются!
Ну, вот и дальше… привязали к зыбке, значит, верёвку. Ды хитрую-ю! На конце ей, у самого полу, сладили петлю. Усядется, бывало, матушка за ткацкий стан (али сберётся бабушка Акуля волну теребить), проденет ногу в ту петельку и, подкачивая зыбочку, замурлычет:
Пошел котик во лесок,
Нашел котик поясок,
Чем люлечку подцепить
Да Нинилу положить.
Нила будет спать,
Котик Нилу качать.
А котик её качать
Да, серенький, величать.
Бабушка Акулина нянчилась-тетёшкалась со мной ничуть не мене мамыньки. Всё, бывало, научает её, молодку: мол, гляди, девка, не вздумай када пустой люльки качать! Сотан-лиходей тольки того и дожидается: закружит, закружит внучонке головку, присушит болесть -- ни поп не отчитает, ни бабка не отшепчет. И в голова пристрой образок, а то как жа ж?
И по-тихому, без лишних глаз -- я-то почуяла! -- подложила родная в мою люльку на самое донное донышко обмотанную куделькой лучину, «чтобы -- упаси Бог! – младенчика нечистый не подменил».
Так вот месяцев, почитай, до девяти и возрастала я промеж самых близких. Бывало, заглянет к нам соседка Крючиха. Кто ж не знает её дурного глазу? Вот вам крест, не завираюсь! Бабка энта -- Касьян, да и только! На что взглянет – то и вянет: скотина дохнет, а человек сохнет. Бывало она – на порог, а матушка тут жа и задёрнет на люльке слаженный из её сарафана полог. В колыбельке-то я под защитой, точь-в-точь, будто в материнской утробушке. Никакой Крючихе вовек не доглядеться! Воистину говорят: мол, счастливее всех тот, кто лежит в колыбели.
СЕМЬ ВЁРСТ ДО НЕБЕС И ВСЁ ЛЕСОМ
Коли поднапрячься, скажу я тебя, племяшка, навспоминать, конечно, можно и с три короба. Но как быть, када тебе в энтом деле вовсе воли не дают? Вот, к примеру, -- хочь вам пожалюсь! -- всю жистюшку обсекал меня супружник мой Миколай. Тока-тока, бывало, навострюсь, нащупаю что позаковыристей обсказать, а он, Фома неверующий, на-те ж вам, опять с подковыркой: так, мол, и так, бабка моя дурит честной народ что шёлком шьёт, ни себе, ни людям передышки на даёт, дюжину супротив посади – всех до смерти заврёт. Ума не приложу: и как я с им шесть десятков сообча на одной печке промаялась -- сама не ведаю! Слову мому истому ни на граммулечку не веровал.
Рассуди сама. Собралася я как-то под Спиридона в проруби кой-какие тряпицы располоскать. Накрячила плетуху, сверху, как водится, пральник приладила. Спускаюсь с нашей крутолобины к речке. Гляжу, с горушки-то -- всё как на ладони: Толик с Витькой Кармановы насверлили во льду дырьев, плотицу таскают.
Надоть, думаю, -- они ребяты ласковые, безотказнаи, -- рыбёшки на ушицу выпросить. Ну и вот, значит… Снегу в том годе навалило-о! Утром протопчут стёжку, на другой день снова чистым-чисто. Уж и на полгоры пробилась, смотрю: что за диво? Крутится меж рыбаков рыжая-прерыжая кошка. Я дажить приостановилась, прикинула: ни на нашем урынке, ни в Заречье отродясь энтаких рыжух не водилося. Ах ты Осподи! Ажни я и в сугроб села – дак энто ж как есть лисья лисица!
Люди добраи, думаю, до чего мы задичали! Белым днём лесное зверьё по подгорью, в самой серёдке деревни разгуливает! И хочь бы хны!
До того я подивилась, дажить с места сойтить не смогла. Гляжу, значит, а она, хитрованка, села через лунку насупротив Тольки и наглыми глазёнками в просверленную во льду дырдочку уставилась. Видать, не впервой ей с нашими мужиками рыбалить.
Прикормили -- заныла душа -- дармоедку, нет, чтобы по-суседски нам со стариком с улова пару-тройку пескаришек али ишо кого подкинуть.
Дождалася-таки кумушка: снял Толька с крючка рыбёшку, подкинул ей будто собачонке, она, не будь дура, – глазам я своим не поверила, -- прямочки слёту, не жевавши – глоть! И бёгом к Витьке: уселась точно так жа, за поклёвкой следит.
Туды-сюды шастала меж лунками, покуль от пуза не натрескалась. Это б ишо куды ни шло! Но я от возмущенияв дажить языка лишилась, а как прикрикнуть, присвистнуть надоть было! Нанизали мужики на лозинку мелочи, рыжуха хвать за ветку зубами -- и мановью наперекосяк в лесок. Махнула своей рыжей метёлкой – только её и было. Видать, ребятёнкам своим поташшила. В октябре на Арину с дедом за шиповником ходили, норку её с выводком под поваленной сосной видали.
Ну, и что бы ты думала?.. Разишь старика мово подивишь?! Хочь в лепёшку расшибись, талдычит одно и тож: со вранья пошлин не берут. Что с им поделаешь?
А то ишо вот было. С той же самой рыжухой. Прям-таки до скандалу дело у нас со старым дошло. Ощипала я под Покров гусенёнка, дед опалил его во дворе соломой, оттёрла я его отрубями, выпотрошила -- на холодец, значит, уготовила. А припозднилась. Ухайдакала-ась – мочи нет! Завтри, порешила, спозаранку печку протоплю да и отстряпаюсь.
Гусёнка того – в мешок и на холод, на крыльцо, подвесила на гвоздик.
Утром – хвать! Мешок – на полу как есть пустой. И вить ни дырочки в ём: развязан честь по чести, как следно. И так и сяк я мерекала, постановила: она это, прожора рыжая, гусика мово спёрла. Собаки у нас культурнаи, вовек хозяйского не возьмут. Прихапнула нахлебница и была такова.
Я глаза наслюнила – и к Миколаю: так, мол, и так, хозяин ты, ай, кто? Сходи разберися: привадили братья Кармановы на деревню хабалку, пущай они и принимают меры.
Он жа, разэтакий, тока хихикнул на все мои переживанья: что, мол, раззява, откушала холодчику!?
… А уж када летом столкнулась я один на один с той-то проказницей у родника, Миколаю и докладывать не стала. Чего зря себя на посмешище выставлять? Ить наперёд знаю, опять заахает: мол, нагородила семь вёрст до небес и всё лесом.
Тебе, милая, расскажу как на духу. Послухай хочь ты, подивись: несла я рано по заре на коромысле водицу, да чтой-то перехватило поясницу. Скинула в анисы ведёрки, села, передыхаю. А травища по подгорью густющая-а!
Дажить напужаться не успела – шасть из ей прямо к ведёркам лисица. Вытянулась на задних лапах, полакала -- ну кошка кошкой – моей ключевой водички. Улеглась коло меня, обмершей. Я виду не подаю, не шелохаюсь. Передохнули, значит, мы обе–две молчком и разошлись всяк по своим делам.
Вскарабкалась я с горем пополам из подгорья, -- спасибо Миколаю: как-то перильцы берёзовые на верхи подыматься сладил, -- только к калитке стала подходить, слышу: у Сорочихи на дворе переполох. Видать, знакомка моя поутричать к ней припожаловала.
АХАЛ БЫ, ДЯДЯ, НА СЕБЯ ГЛЯДЯ
А и то, правда! В чужой сорочке блох не ищи! Сколько раз ловила я свово Миколая за язык: то там сбрехнёт, то тут проштрафится. Припру, бывало, его к стенке -- ни за что бы ни отвертеться. И деваться-то, вроде, некуды, дак он, шельмец, и тут лазейку сыщет: мол, сама и виноватая, с кем поведёшься – от того и наберёшься, несёшь околесицу, как язык до сей поры не поломала, и меня в свою веру обратила. Теперь вот расхлёбывай, уж и сам запутлякался: где быль, где небылица – одному Боженьке ведомо.
А что тут разбираться-то? Как ребятёнком был брехун брехуном, так и теперя моду свою не переменил – хлебом не корми, ох, и любит призагнуть! Сам ведь на Маслену клюкнул со сватом по Марусин поясок да и проязычился, как ишо мальцом деда свово Парфёна Мифодича за нос водил.
Мифодич, оказывается, был заядлым рыбаком. Речка-то нонче супротив тогдашней – куды там! -- ручей ручейком. А бывало, сказывал Миколай, заплывёт на лодке дед по вечерней заре на серёдку, поставит сеть, глядишь, к утру еле вытащит.
Ну и вот… приладился Миколай вместях с дружком своим Тимкой Курносовым, тем самым, что потом гдей-то под Вязьмой погиб; правда, командир отписал матери его, Матрёне, что пять танков ерманских всё ж таки сничтожить успел, под шестой, мол, кинулся, обвязавшись гранатами -- тут уж, ясно дело…
И с мальства Тимка тожить отчаянным был. Кто из них кого подбил, а только повадились они с Миколаем моим, а по тем временам Колькой, бабки Парфёнихи внуком, улов деда Мифодича потемну выбирать. Ну дак и понять можно: животы к спинам поприсыхали … Ни об чём ином и думки не думалися, только об харчах.
Сберут, значит, мальцы тишком рыбёшку, лызнут в ракитки и поджарят себе на прутьях. Дед, конечно, не солоно хлебавши, шумит: мол, ктой-то такой-сякой сети обирает.
А Колька, чтоб не дай Бог, Мифодич не распознал да не выпорол, возьми и сбреши: мол, слых прошёл, ребяты про меж собой проязычились: как едут в ночное, перво-наперво на речку завернут, подзатарются дедовой плотицей и на всю ночь ухой обеспечены.
Старый Парфён, конечно, стерпеть того не мог, учинил пастушатам допрос. Те божатся: мол, – ни слухом ни духом! А Колька похихикивает в кулачок: кто ж в его брехне разберётся, кто ж додумается, что деда надувает собственный внук?
Люди зря не скажут: привычка -- вторая натура… Вот и опять жа! Случился у нас на деревне случайный случай: забирала годков этак с десяток назад Фросю Гончарову дочка Валя к себе в город на проживанье. С самого сорок второго бедолажила баба вдовицею. Валюшку, правда, свою, сиротинушку, сберегла. Прикатила как-то девка: мол, хватит тебе, мать, бобыльничать! Какие твои годы теперя? Дажить слушать Фроськины отнекивания не стала.
Ну и вот, значит… Кликнули Гончаровы бабы деда мово Миколая заколотить для порядку оконцы-двери. Пущай, думаю, идёт, как не помочь по-суседски? Мужик-то он у меня с понятием: обнадеяться можно -- всё как следно справит.
Заколотил и заколотил… К вечеру, наугощавшись посля помочи, Миколай мой кой как по гороже, по гороже и -- до хаты.
-- Ну, что, соколик, распрощался со своей кралей? Теперя, небось, истомнуисся? -- я ему шпильку в бок, грешна, не стерпела.
Батюшки мои-и! Как он узвертелся-а! Как раскрылехтился-а!
-- Ты опять за своё, уж и на Поповку пора, а ты всё не унимаешься?
И пошло-поехало! Я ему слово – он мне, в штыки, все десять! И ведь знаю точно – брешет, будет, конечно, об ей томновать, -- а поймать не могу, видать-то ничего не видала… Хочь уже и несчётно годиков как старуха, а душечка-то -- бабья! Щемит, недоверчивая, и щемит! Как ей не успереживаться-то? Из-за энтой Фроськи-солдатки, почитай, лет пять у меня посля войны сердце на лоскутья рвалось.
Зря молоть не стану, бабонька она видная… А мужики по ту пору – на вес золота. Сколько их вернулось-то?.. Кто вовек кобелём не слыл и то пошатнулся. Девок, молодых баб вдовых – пруд пруди... а им ить тожить ласки хочется…
Хочь и тогда Миколай не сознался да и потом – режь его – не покаился, а только думается мне: и у него рыльце в пушку. Посуди сама, какую оказию, паразит, присочинил себе на выгородку.
Дело было в покосы. Уж почти и управились: и Кривой овражек прибрали, и Гадючий ложок подбили, дажить скопнить успели. Четыре года вся тягость на бабьи руки, а тут хочь и по пальцам перечесть, а всё ж таки возвернулись наши с фронта. Что толковать, сама знаешь: мужицкие навильни -- не бабьи, копна – навильни!
Вот и так, значит… Осталось всего ничего – пройтить пару ручек в Дальней лощине; там по правому бережку ручья донничек – что твой чай, хочь в самоваре заваривай.
Бригадир наш, Петрович, возьми да и откомандируй на те-то клевера мово Николая: мол, мужик ты спорай, за день управишься, жарень -- с утречка собьёшь, а к вечеру, Бог даст, сам-один и скопнить успеешь.
Ну и ладно. Собрала я Миколая, чем было: бутыль молока, полкраюхи, да пару яичков. Ушёл он, значит, чуть свет… Ушёл и канул! День его нет, два нет… На третий узбыхалась я, кинулась к Петровичу.
-- Куды ж ты, командёр, растудыть твою оглоблю, мово супружника подевал? Какая тебе разэтакая косьба стоко дён?
-- Ты, Нинка, погодь, охолонь! Не ерепенься! Сам в толк не возьму… Можа, приключилося чего? – зная мой норов, замямлил, затоптался, было, бригадир.
Вижу: толку с его, что с козла молока. Молчком – пущай тока засупротивится бригадир! -- выпрягла я его Карюху из таратайки, по буеракам на ней куды там! -- и прямочи так, охлюпкой, рванула в дальнюю ложбину.
Чуть кобылу не загнала!.. Прилетела, значит, кинулась туды-сюды! Ни на покосе, ни в копёшках, ни в салаше нет мово Миколая, будто и вовек не бывало. Прям-таки след от мужика простыл! Я и ну кричать, ну надрываться!
-- Миколай! – ору до хрипоты на всю лощину.
-- Ай-Ай! Ай-ай! -- насмехается, откликается на все мои ауканья эхо.
-- Угу! Угу! – поддакивает на пригорке в сосённике какой-то бессердечнай птиц.
Как добралася я затемно до свово порогу и не помню, все памерки отбило.
-- Сгиб мой Коленька, -- обливалась слезьми, -- либо кабаны разодрали, либо ишо какой зверь невиданнай у нас вывёлся.
…Тока через неделю -- я уж об его пропаже и в милицию прописала -- живой-здоровай, повиделось: дажить чуток раздобревший… под самый Престол объявился мой Миколай… Я как раз хлеба затевала. Дажить дёжку из рук выронила.
-- А и где жа ты, милок, цельную семицу обретался? – очухавшись, подступилась, было, я к нему, только где там!
-- Хочешь верь ты мне, хочешь не верь, а... -- и понёс такую околесицу, хочь святых выноси!
Ить ни одному его словечку моя душечка не внимала, сердцем чуяла: брехня голимая! И то, что заснул в салаше, и то, что очнулся, сам не понял где, отродясь такого места не видывал. И что бабка какая-то, вроде, нашей Мороньи, подала ему кубан кваску испить. Тут, мол, он и вовсе потерялся. Помнит только, что днями кормил да пас бабкиных ворон, а по ночам на бричке, запряжённой тремя чёрными, здоровущими котярами, возил старуху по деревням чужих коров доить… И чем дальше, тем гуще… У меня-таки от его брехни ум за разум зашёл. А он божился -- пытай его калёными щипцами – от свово не отступался.
Ломала я голову, ломала и так, и этак прикидывала, а потом, видать, Господь надоумил: дак чего ж тут мерекать, чего гадать-то!? От Дальней лощины до летнего тырла, где при десятку колхозных коров состояла и дояркой, и пастухом суседушка Фроська – рукой подать; перемахни через Кулёмин лесок – тут тебя и пригреют, и молочком парным отпоят.
-- Так во-от где он выхолился, морду за неделю с двухведерный чугун отожрал! – ахнула я.
Ахнула-то, ахнула. Да что толку? Доказательтвов – ну тебе ни с гулькин носик. Правда, с тех пор как что, я ему: мол, ахал бы, дядя, на себя глядя! А ему и крыть-то нечем!
С КУРАМИ ЛОЖИСЬ, С ПЕТУХАМИ ВСТАВАЙ
Наплела я тебе, Татьяна, вчёрась без меры, а потом до зари глазонек не сомкнула. Мал бы что в жисти не бывает?.. А мужик-то Миколай у меня -- кто ж не помнит? – что надо был! Золотой, скажу я тебе, мужик. Хочь на какие работы поставь – и топор из рук не выпустит, и вилы не выпадут, а уж как с сохой управлялся-а! Город, бывало, что игрушку разделает, грядочки пройдёт – что струночки на балалайке наладит. И особливо не фордыбачился, надо, значит, надо и никаких отбрыкиваний… Ты уж там прости мою душу грешную, Коленька, зазря я тебя охаяла!
…А что касаемо деревенских делов, дак сами знаете: чему-чему, а уж им -- ни конца ни краю завсегда нетути. Работы энтой ни безменом, ни аршином не смерить! Затемно подымисся, заполночь, коли повезёт, успеешь управиться, до постели доберёшься, а нет – и ночку прихватишь.
С мальства не припомню, чтобы абы как шлёндрала. Раньше-то, почитай, годочков с пяти дитёнка к помочи по хозяйству пристраивали.
Вот, помнится, сбаглили как-то на мои девчоночьи ручонки рябую клуху… Как на духу скажу: с той самой поры и по ныне зрить их, нахалюг, не могу. Уж ты мне поверь на слово: бестия энта -- наиковарнейший зверь на всём мужицком подворье. Козни-выходки её ещё када-када на прожог вызнала!
Бывало, и глаз с ей не спускаешь, а всё одно -- не уследишь и не уследишь. Токо на какой секунд отлучишься, -- да хочь бы за сарайку попысать, -- а она, шкодная, тут жа лызь со всем своим несчётным выводком на бакшу. И не куды-нибудь, а прямым ходом на луковые грядки! И давай на них в пыли купаться, от блох чупахаться!
Я, сами видите, росточком и потом не вышла, а уж тады и вовси от горшка два вершка была. Покуль из-под сарая из лопушняка выберусь, покуль насбираю под медовкой падальцев да надеру у горожи анису – его у нас тамотка – лес лесом, вкуснющи-ий! – дак на городе заместо грядок -- ток укатаннай, мозоль мозолью.
А то ишо вот: годов с десяти усаживала меня баушка за самопряху, мол, коли дель энту не освоишь, пиши пропало – о замужестве и думать не моги, кому ж ты, безрукая, снадобисся? На женихов я тада ишо и не засматривалася, но баушку слухала. Как жа баушку-то не почитать? У нас так-то не водилося. Опять жа – разишь она худое присоветует? Хочь и тянулась душечка моя на улицу: в копырки поиграть али в бабки, а только покуль не напряду наказанного, от кудели не отлипну… Да... так вот и возрастала…
Дальше-больше научилась носки-варежки вязать, ладно кресты по полотну класть: рушники, скатёрки вышивать – приданое-то у нас загодя справляют… Потом навострилась и юбки-кофтёнки, порты-рубахи шить – мамынька-то наша белошвейкой у барыни при имении состояла. Знамо дело, и меня, старшенькую, обучила. Работы энти -- в радость, за гулянку держали. А вообще-то пятёрка сестёр да братьёв прозывали меня испоконь «нянюшкой». Какая там нянюшка? У самой сопли в два ручья до земи, сама ишо дитё дитём…
На улицу к ребятишкам мочи нет, как тянет. Усажу одного на горб, другого подвяжу в подшалок, прижму к груди, третий, что твой репей сам за подол причепится… -- ну, и поплетусь с ими «на пятачок»: хочь не до игры мне – ребяты руки оттянули, но дай хочь на других нагляжусь… Повырастали... сами с курами ложатся, с петухами встают, теперя и няньчиться с ими не няньчусь, а по сей день кличут не иначе как «нянюшка да нянюшка»… А ежели признаться: мне и в радость!
СУДЬБА И ЗА ПЕЧКОЙ НАЙДЕТ
Девок-то, нас, у родителей было ажни четыре да два брата. По ту пору в какую избу ни заглянь – мене не водилося. А то и вовсе – до дюжины! Да хочь бы у суседей наших, у Ходёнковых. Конечно, можно нарожать и стока при хорошем житье... а у сирот оно каковское? С лебеды -- на крапиву, с мякины -- на щавель.
Папка-то наш, добытчик, рано прибрался… Как уехал кормилец на Балхаш, редко-редко оттель наведывался: так оно и понятно – край света, оттудова на завтрак не набегаисся! И по сей день не разумею, где тот-то Казахстан обретается? Да… сколько нашенских мужиков сгибло на тех первых стройках! И мы тут бедовали, заработков отцовских видом не видывали, и сам он канул, дажить холмочка, куды приехать да разом за все разнесчастья нареветься-выголоситься, нету.
Ну дак вот значит… Бедолажила с шестёркой мамка – и страшно вспомнить, как… А в году, кажись, тридцать втором уздумала она меня с рук долой, замуж, значит, сбаглить… Дак и понятно: хочь на один рот мене, всё ей полегше… Правду сказать, как мало-мальски в разум вошла, я ведь без дела не сидела, лясы подсолнушные на лавке не точила.
Дак куды ж деваться? Хочь как крути: когда-нито, а девке покрыть голову придётся. А тут, как нарочно, подвернулся мамыньки под руку Филька Корявый. Я хочь и сама росточком не шибко видная, но чтоб за энтакого карандуха!.. Ищи его потом в постели, дак и каких мы с им ребят настрогаем?! Чего доброго и весь людской род на Руси измельчает.
Тады я, конечно, об том, может, и не столь печаловалась, а только не люб он мне, ну хочь ты меня зарежь. Так я мамыньке и отпалила. Она и слухать не слухает: мол, куды ты денисся?
-- Таковский парень тебя сватает, а ты ишо выкобениваисся? Полон двор скота: пять коров, три лошади, пасека на сорок колод! Кабы не был он у Гавриловых недоростух-последушек, дак они б и на вороты наши не посмотрели -- нужна бы ты им больно была!
-- Говори, говори, -- отбиваюсь я что есть мочи, -- не жена энтому мозгляку нужна, а работница. Ить знают Гавриловы -- как не знать-то? -- хочь и невелика я росточком, может, и сама неказистенька, а в работах за мной и троим не угнаться!
-- Ай, одна ты на нашем урынке таковская? Вон и Лидка, товарка твоя, по хозяйству не хужей тебя справляется.
-- Справляется-то справляется, -- уже голошу я в причёты, -- а только поди энтот Филька постучись к Петрушиным, Лидкин папаня и до крыльца его, плюгавого, не допустит. А за меня и вступиться-то некому-у!
Так пихалась я от Корявого цельный год – уж я и так и энтак, а ему-то, видать, и невтерпёж. Как-никак двадцать пять, а всё ишо бессемейнай. Вот и стал он мне вовси проходу не давать, напирает и всё тут: мол, на Красную горку сватов дожидайтеся, поладим мирком, а на Троицу -- и за свадебку.
Шиш тебе, думаю, лучше удавлюсь, а за тебя, сверчка, в жисть не соглашусь. К тому ж на Велик пост подвернулся мне счастливый случай. А может, расслышал всё ж таки мои молитвы Господь?
Ну и вот… Как сичас помню: на Благовещенье, в самую водополицу, объявился на деревне нашей полномочнай, и как он только по распутице добрался? Половодь жуткая! Ни дорог, ни мостов, пожни – жижа жижей, что твоя сметана.
Видать, платили тому полномочному немало, коли кинулся он, прямо сказать, на смертнай рыск.
Скликали девок, ребят, кого помоложе к Евсеевой хате -- коло ней завсегда у нас сходы сбиралися. Мужик заезжай взошёл на крыльцо, скинул картуз и давай молодежь посулами нездешними умасливать: набрехал с три короба, у нас глазёнки-то и загорелись, повылупились. Э-эх, милая!.. Тока кому ж неведомо, что от слова до дела -- сто перегонов?
Заманил вербовщик заманом и нас с подругой Лидкой, записалися и мы с ей тайком от своих на ту-то самую Шатуру, на торфоразработки. Одним словом, сбёгли. Она, конечно, по глупости, по правде сказать, я её подбила. Ну, а мне, ясно дело, так подпёрло, так подпёрло – край! За тридевять земель рванёшь, тока бы от Фильки Корявого сокрыться.
И сокрылася… Заработок на деле оказался с гулькин носик. Мал-то мал, а всё ж таки свой. С энтих пор мамыньке я и вовсе не под шапку, сама себе командёр. Да… Помотало меня в девках по вербовкам! И женихов липло ко мне велико множество. А вот первого свово по случайной случайности встрела.
Вы не знали, что до Миколая я за Василием была? Была, как жа… Кабы не угнали нас с Лидкой фашисты в сорок первом под Роштво на работы в Германию, может, и не случилася б промеж нас с им любовь. Откуда было б ей взяться-то? Я с Орловщины, а он эво-он откель! Аж с Мордовии. Мордвин, значит, Вася мой был… А с погляду и не скажешь: светленькай такой, будто наш, игинской парень. Правду говорят: судьба и за печкой найдет!
Я-то с неметчины первой возвернулася… уж и на сносях была. Вася домой в Мордовию свою, с матушкой повидаться скатался и тот час -- что правда, то правда – не отказался, прилетел за нами с дитём. Я уже к той поре Зиночкой разрешилась. Белесенькая такая -- вылитый папка.
Только с первого разу не у всех ладно получается. Знать, не судьба и нам с Васей быть друг подле дружки до старости. Протомилась я в ихних лесах мордовских коло двух лет, измочалилось моё сердечушко, гляну в зеркало -- дажить с лица спала – утерпежу нет, домой охота…
Зря не скажу, семейство у мужа было ласковое, меня привечало как следно. А уж как Зиночку любили, так и не передать. Может, я виноватая?.. Скореича, так и есть… Как бы там ни было, только, истосковавшись по своим пригоркам, сгребла я как-то дочерь в охапку и опрометью к мамыньке, в Игино.
Вася приезжал… как не приезжать-то? Человек -- он и есть человек: томился, конечно, по своей кровинке. Остаться не остался, всё меня сманивал, а я: нет и нет. Ну, и нашла коса на камень: я ему нет, он мне нет… Потом всё слал дочушке посылки. Свекровка дюжить ладно вязала. Наработает платьишков, кофтёнок, пинеточков и шлёт внучонке… Да… Когда то было?.. Сичас Зина сама уже трижды бабка, а к нонешнему Вознесенью, сказывала, прабабкой станет. Так –то…
ОДИН ВЯЖЕТСЯ, ДРУГОЙ СВАТАЕТСЯ
Да-а-а… Как возвернулась я в сорок седьмом из замужества с ребятёнком на руках в свою деревню, так и душечка сокрушилась: голодуха – не приведи Господь. Может, и сто разов пожалела об том, а назад в чужедальнюю сторону ни за какие коврижки не загонишь.
Мамыньке, как схоронила она в сорок третьем подорвавшегося на мине братца мово Петю, не до чего, сама себя не помнила, а тут ещё я «с прицепом». Раскинула я направо-налево умочком: что ни говори, а покрыла девка голову -- ломоть отрезанный. И вселилась я в запустовавшую ещё с немца хату матерниной сестры тётки Татьяны. Кой-как обосновалась, а только одной в ту страстную пору без помочи мужицкой -- хочь пропадай. А куды ж пропадать? Дитё надо подымать. Ну, и опять – с лебеды на крапиву.
Но вот что удивительно: и обуться, одеться не во что, и травой подавилися, а молодость брала своё. Мне всего-то двадцать восемь. Самая баба… И мужики, конечно, захаживали… Как не захаживать? Сама, бывало, позову. То солома на крыше прогнила, дожжи заливают -- одной не в жисть не перекрыть, то город вспахать… Пробовала и сама за сохой ходить. Да куды там! Недоростух, худышка!
И привадился, было, со своей помочью к моему двору Степан Кудряшов. А что, думаю, видать, по нраву я Стёпке. Да и он мне люб… Что тут лукавить, как стакалась я с им, так и приросло к нему моё сердечушко, дери – не отодрать.
Только Господь располагает, а чёрт ему в кажном деле, особливо в полюбовном, норовит подножку подставить. И вышла про меж нас с мил-дружком такая вот заковыка. Заглянет, бывало, ко мне мой ухажёр дровишки поколоть, подладить что, приколотить, а када и запросто так – подушки да меня примять. И всё больше спозаранку, на худой конец в передышку меж работами. А на ночь ни в жисть не уломать. Всё отбрёхивался, бывало: мол, чтой-то об нас деревня толковать будет. Как быдто не знал, что даже собаки об нас до хрипу излаялись.
И всё ж таки Стёпка под Роштво сорок восьмого заслал к мамыньке сватов. Прямо комедь устроил. Какая мамынька? Коли спит со мной, мне и решать. Как потом узнала, была у Стёпки на ту шумиху со сватами особая причина. Порешило правление фронтовикам первым на деревне срубить новые хаты. Но чтобы пренепременно женатым. Припёрли Стёпку: он-то, голь голимая, немцы хату ещё в сорок первом пожгли, в землянке ютился, вот и решил поскореича на мне обжениться. Видать, чуял, паразит, что души в нём не чаю, прикидывал: мол, чего в такой поре баба не попустит. А я думаю: за мужиком-то уж точно не пропаду, коли сичас худо-бедно в одни руки справляюсь. Дак и девчушечке папанька нужон.
Пока что без закону сошлись мы, значит, на Вознесенье… Живём... сбираемся на Петровки в сельсовет на роспись. Я с поля – на хозяйство: какое-никакое, а всё равно уходу просит. Стёпка с пахоты, с сева – на стройку: хату заложили на Кривом урынке недалеко от клуба. Лето подошло, он и вовсе в сруб перекочевал: мол, утром ближе на ремонт в МТС -- он жа на фронте в танкистах числился -- ясно дело, первый трактор кому ж ишо-то? Ему и доверили. По правде, не сбрехать, тракторишко захудаленька-ай! Ишо до германца на задворки скинутай. Вот из-за энтой самой рухляди и жисть моя в ту–то пору, чего таить, сикось-накось и скрутилася… А можа, просто не пара мы были со Стёпкой? Ему, как оказалось, костляваи не по ндраву.
Ну, тады по порядку… Вот растолкуйте вы мне, люди добраи, какая ж то жисть, коли мужик фордыбастаи фортели выкидывает? Пожалкуйся какой бабе – нешто таковское обращенье хочь одна стерпит? Ладно бы уходил мужик до свету, по темну возвращался, это б куды ни шло -- на земле делов не перемерить. Но чтобы и ночи прихватывал? Это где ж такое прописано? А трудодень – он вить не резиновый: палочка и палочка.
Вот и я про то, вот и закорябалась в моей, начавшей простужаться от таковского заброшенного бабского положения душеньке, тужилка: у всех, значить, мужики, как мужики, а я и вовсе не докумекаюсь, мужья ли жена, вдовая ли вдовица? Нешто лёгко в такие годочки в холодную постелю ложиться? А пойду-ка я, решилась, смотаюся попожжа на ту-то МТС, догляжуся, какие мой Стёпушка гайки закручивает и куды свои болты вставляет.
Ох, и вспоминать не вспоминается! Вот что мы, бабы, такие досужие? Скажи на милость. Сидела б опосля дойки с Кузьминичной на крыльце, пепинки на сушку кромсала и с горем бы не спозналася. А то ж попёрлася!.. Ну и догляделася на свою шею! Уж так он, Степка-то, Муську бригадиршу ремонтировал, уж так кобелина старался, будто обнадеялся, что она ему за его усердствие заместо одной палочки по десять выпишет. И как жа тяжко ему те-то трудодни обходилися-а! Муська – баба-гром, а Стёпка что ж? Червячишка супротив бригадирши.
Конечно, не сдержалася я! Конечно, полыхнула-распалилася! Припомнила все, какие знала и каких вовек не слыхивала подходящие по такому случаю ласковые слова. Хотела, было, Стёпкины причиндалы в крошево изорвать-истоптать прямо на той-то охапке клеверу, где они с Муськой расчёт трудодней вели, но сунув в бочку с соляркой бригадиршины хархары -- пущай, паскудница, голяком вдоль деревни пройдётся – более-менее охолынула и потопала, не солоно хлебавши, до хаты.
К слову сказать, Стёпка-то с Муськой на Покров, хочи я, не хочи, а свадьбу сыграли. Куды ж деваться?.. Мужичонка он, и взаправду, хлипенкай -- шпындик шпындиком, а всё ж таки двойню бригадирше замастырил.
Да… Хочь кто не даст сбрехать: пущай и не шибко сытное было времечко, а развесёлое-е!
Свидетельство о публикации №226010200973