Филипповки

Зимы нынче, прямо сказать, никудышние. Поспрашивай у дедов-отцов, когда это было видано, чтобы на Святки дождь лил в верёвку? Синоптики, обманный этот народец, на потепление ссылаются: мол, не горюйте - будем жить теперь, как в Европах.
А куда же деваться от этой напасти русской душе, уже к Покрову томящейся по снегу? Ждёт, конечно, она и первой вешней травки, и летнего пышноцветья, и золотого осеннего полымя, как не ждать? Но так, как жаждет она первопутка, а за ним настоящей зимы с её, под самые застрехи снегами, с ядрёными - аж на речке лёд трещит! - жгучими морозами,  а и правда, так никакой  иной поры душа русского человека не дожидается.

Нынче вспомнилось вот моё гостеванье на Филипповки в родном хуторе лет тридцать назад. Да-а… как ни вздыхай, а уже в прошлом веке!
Конец ноября. Двадцать седьмого – Филиппов день, а по-простому – Заговенье или Мясоед. Народ наш – знатный придумщик, дал и ещё одно название этому дню – Куделица. А всё от того, что в эту пору крестьянки в русских деревнях усаживались чесать льняные и пеньковые кудели. Помню… - как позабудешь, если жизнь рядышком шла? - и кудели эти, и веретёна, и самопряхи, и огромный, с челноками-кроснами в полгорницы бабушкин ткацкий стан.

Ну, так я о погоде, о зиме настоящей, от которой даже в самую лютую стужу сердце русское горит - не унять, задором лихим распаляется.
В тот год снеги пали ещё под Казанскую, но до самых Филипповок так и лежали на полях, на улицах деревушки лишь тонкими белёными половиками. Зато, набирая с каждым днём силушку, ахнули такие трескучие морозы, что отцу пришлось из-за этой великой стужи навалить на погреб целую копну ржаной соломы – «Упаси Бог, промёрзнет картошка, бурак!», тогда ни самим до новолетья ни дотянуть, ни скотине ни сдюжить.
Одуревших от стылости, почти заклякших куриц и с почерневшими бурдами  петуха поснимали с насеста, перевели в подпечье. Рядом пригородили клеть для трёх шишконосых, поминутно кагакающих гусынь и презлющего, совершенно осипщего гусака.
 
В палисад на рябину вот уже три зимы кряду прилетала покормиться всеобщая любимица-ворона Акулька. К обеду на Куделицы, перескакивая с ветки на ветку, и роняя заиндивелые ягоды на снег, она не на шутку разоралась, да так, что мочи от её карра не стало. «Видать, помягчает, - выдала свой «резалют» бабушка, - вишь, как длинноносая надрывается!» 
К вечеру птица умолкла, подумали: под застреху забилась. И стали дожидаться в скором времени оттепели. Но вернувшийся со двора отец, вытряхнул из своей большущей овчинной варежки полуживую Акульку. «Ты ж моя бедолажная!» - всплеснула руками бабушка и, завернув ворону в уже никчёмную, побитую «шашалом»  белокрайку, пристроила болезную «для сугреву» в печурку.
 И ведь выходила-таки! Под Сретенье, когда, и впрямь, закапало, отпустила совсем освоившуюся в избе, где надо и где не надо  сующую свой нос нахлебницу на вольные  воздухи, «на продых».

А в те дни, перед началом Рождественского поста, мороз настолько усилился, что даже в тёплых сенцах разорвало забытые  всего на час ведёрки с водой. Лишь припудренная снегом земля промёрзла, почитай, на аршин. От сроку ли, холода ли его гибели  поспособствовали, запропастившегося, было, соседского Полкашку, сколько ни кликали, сыскали в гречишном омёте уже закоченевшим. Дядька Николай, взялся, было, за лопату, прикопать своего несчастного, так земля – железо-железом.
Каляные, сухие и жгучие воздухи несли с собой нескончаемые хвори, детишки вповалку лежали на печках. Солнце крашеной корзинкой-«ледянкой» каталось по скользкому, совершенно безветренному небу; месяц и звёзды своей яркой стылостью прожигали глаза любому-каждому припозднившемуся.
Казалось, и Крома, и наш, не шибко великий, прудишко промёрзли до самого донного донышка. Сколько ни пробивай, ни выворачивай зелёные глыбины, до воды не добраться. А если кому и удавалось, ноги в руки – и беги наутёк, фонтан воды вырывался из-под немеряной ледяной толщи и затоплял                огромный пятак вокруг проруби.

Хоть и стояла немыслимая холодрыга, невозможно было не залюбоваться зимним убранством, особенно в ясный полдень, когда всеми видимыми и невидимыми  гранями переливались опушённые густым колючим инеем деревья, кусты и травы, даже крылечные столбы и перила, и те, сверкали и горели подожжённые яркими лучами, будто осыпанные бриллиантами. Говорят: на Филлиповки - иней, осенью - в закромах овёс. Дай Бог!
Любуется-то мужик, любуется на эту пронзительную красоту, а у самого душенька не на месте: ну, как хлеба без снега повымерзнут, ну, как скотина расхворается, до весны не дотянет?
Ни в одном дворе в это бесснежье  выходила, прихватив решето с перьями, после первых петухов на двор хозяйка. Подкидывая их вверх, направо и налево, шептала известное ещё её прабабке заклинание:

Летите перья, летите,
Таких же лёгких и белых приводите.
Сойдись моё слово и мой завет,
Приди на Божьи поля белый снег,
Землицу покрыть, наст обновить.
Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
Ныне, присно и вовеки веков.
Аминь.               

И однажды, не придавая особого значения бабьей ворожбе, небеса всё ж-таки  снизошли до их напористых уговоров и молитв. А начилось всё с того, что ворона Акулька, чуток обхорохорившись, снова, как оглашенная, принялась орать: заскакивая на подоконник и валяя драгоценные бабулиной душе «огоньки» и «калашники», во всё своё лужёное горло закликала оттепель.
Вскорости, и впрямь наступило послабление. В полдень выйдешь за порог, а с крыши  кап да кап. Морозы скукожились, обмякли, знать, сами себя переморозили, разбежались по стогам, по копёшкам отогреваться. Дохнули юго-западные ветра да так, что отсырели небеса, поблёкли их краски. Куда-то запропастилось солнышко, и на его место, пыхтя и отдуваясь, взгромоздилась огромная серо-сизая тучища. Когда она, наконец-таки, заволокла своим пухлым брюхом все верхи, от натуги не стерпела и треснула.
Ветру, видать, только этого и было надо – умаявшись, убрался приспокойненько восвояси. Объявилась неслыханная тишь. Но ненадолго. Вдруг что-то там, на самом верхотурье, зашуршало, закопошилось, и, совершенно отвесно, словно по струнке, крупнющими ватными клочьями повалили снеги.
- Дождались! – отец, ненарадуясь  снегопаду, словно ребёнок, и обивая варежкой с ватника хлопья, переступил порог избы.
- А всё Акулинушка! Как есть птица вещая! – бабушка развязала холщовый мешочек, подманив ворону и посыпав ей лакомых конопелек, пригладила любимицу по спинке.

Снега всё усиливались и, занавесив к обеду своими кипенными тюлями всю округу, в невероятной густоте не прекращались ещё двое суток. Тихое, невесомое падение снежных хлопьев – настоящее пуховое чудо. Любовь к нему зарождается у нас ещё в раннем детстве и не отпускает потом до последних дней.
Разве можно усидеть в такую пору дома? Ноги – в валенки, на плечи - отцовский тулуп, на голову - мамину шаль! И скорее во двор, за калитку, в чистый, девственный простор. А там, в какую сторону не повернись, подними глаза вверх, посмотри под ноги - беспредельная белизна, не нарушаемое ни единым звуком безмолвие, и в нём  - живой нескончаемый поток снега.
Даже сумерки, какие-то свежие и начисто выстиранные что ли, долго оставались белесыми. Не хотелось возвращаться в жарко протопленную избу. Воротившись из-за околицы спустилась  хуторской улочкой в низину, дошла почти до Кромы. Хутор тонул в снежных хлопьях: подворья, палисады, кусты, деревья, редко встречавшиеся люди, ещё реже проезжавшие съезки.
А когда сквозь гущу снегопада едва приметно проглянули бледные огоньки избяных оконец, мир и вовсе погрузился в шевелящуюся серо-синюю мгу.
И всё равно не хотелось уходить. Поднявшись на крыльцо, я ещё долго ловила вязёнкой ниспосланные небесами дары. Тысячи изумительных по своей форме снежинок, обнявшись друг с дружкой, великолепными пухами ниспадали и ниспадали на вечерний хутор.
«Назавтра работы на подворье – не меряно: подходы  ко всем постройкам завалило. Не почистить при таком снегопаде дня два - вообще не откопаемся. Отец, как чуял, на днях новую лопату справил, завтра обновлю», - поднимаясь «на печерские горы», определила я себе заботу на утро.

Ночь показалась невероятно долгой. Успела отвыкнуть в своих городах, а ведь в деревне всегда так водилось: зимой ложились рано, с курами, вставали, правда, досвету. Совершенно выспавшись, я очнулась часу в четвёртом и подивилась льющемуся из заоконья сине-жёлтому свету. Откинув занавеску, ахнула – полная, словна на сносях, луна таращилась сквозь голые ветки ракиты на двор, заглядывала в окна, словно  любопытничала: мол, как вы тут в своём оснежье без меня обходились, не заплутал ли кто ненароком?

Пододевшись, выбежала на подворье. Воздухи морозны и прозрачны. Снегопад отгулял. Под звёздным небом, возлежа повсюду, пересверкивали выпавшие из невидимых закромов снеги. Лишь изредка, легка и невесома, проплывёт блеснув тончайшими алмазными гранями припозднившаяся снежинка, коснётся щеки, и тут же нет её, как и не бывало.
Постепенно хутор оживал. То там, то сям вспыхивали огоньки, хлопали двери, в совершенном безветрии ровными столбами из труб потянулись ввысь белёсые дымы. Забрехали собаки, заскрипели полозья, греманула колодезная цепь, а следом раздался гулкий шлёп ударившегося о воду ведёрка. В кузне, видно, дядька Афоня совсем потерял сон, досвету принялся лупить на всю округу по наковальне.
Пробивая ходы и дорожки по подворью, я ещё долго слушала, как чисто-чисто в морозных воздухах разносятся голоса пробуждающегося хутора. Лениво и нехотя ночь уступала свои права надвигающемуся рассвету. Но, как бы она не затягивала своё владычество над округой, минуты её были сочтены: вот уже выступил из темени сенной сарай, следом за ним объявился пчельник, вздыхая и сопя, вышел дышащий паром во все многочисленные ноздри хлев.

В избе весело пощёлкивала печь. На столешне великой стопой уже громоздились постные драники. Акулька сварливо клянчила у гремевшей чугунами бабули конопелек.
И такое тепло, такой несказанный свет переполнял душу, что верилось: вот-вот случиться что-то нежданно хорошее. Обязательно случится!


Рецензии