Глава 6

В тот промозглый октябрьский день наш покой был нарушен. Пятеро визитеров из столицы вышли из машин, словно десант из другого измерения: выглаженные воротнички, папки под мышками, цепкие взгляды. Три женщины и двое мужчин с видом комиссии по списанию старого имущества. Но больше всего пугала техника. Вспышки их камер бесцеремонно разрезали серые сумерки, а объективы жадно ловили каждое наше движение, будто мы были не людьми, а редкими насекомыми, которых нужно поскорее заколоть булавками под стекло.

Когда Григорий Семенович привел их в главный шатер, старшая из делегации женщина выступила вперед. Она оправила строгий жакет и заговорила тем тоном, каким зачитывают приговоры или официальные указы:

— Наша организация занимается защитой прав людей с особенностями развития. Мы прибыли из столицы, чтобы оценить условия вашего пребывания.

Мы собрались все, как на финальный поклон: Тамара, близнецы, Павел и Лариса. Иван стоял чуть впереди, я рядом с Антоном и остальными, кто пришел в цирк позже. Вся наша маленькая семья была здесь — тех, кого столичные гости называли «людьми с особенностями», мы сами называли просто домом.

— Нам поступили сведения, — женщина демонстративно не удостоила нас взглядом, обращаясь исключительно к Григорию Семеновичу. — Ваше заведение является рудиментом ушедшей эпохи. Оно эксплуатирует человеческие особенности, превращая чужую инаковость в товар. Подобная практика унизительна и недопустима в цивилизованном обществе…

— Спросите у них, — Григорий Семенович сделал шаг в сторону, словно открывая нас ее взгляду. — Прямо сейчас. Спросите, считает ли хоть один из них, что я тяну из него жилы.

Женщина развернулась к нам. В ее взгляде отразилась та самая хорошо отрепетированная жалость, от которой хочется умыться. Она смотрела на нас так, будто мы были бродячими псами в приюте.

— Скажите, пожалуйста… — начала она, смягчая голос до приторности.— Вас принуждают к выступлениям?

Мы не шевелились. Женщина неуютно повела плечами и задала следующий вопрос по списку:

— Достаточно ли вам платят? Соблюдаются ли ваши интересы?

Тамара выступила вперед. Она не защищалась, а говорила фактами, которым доверяла больше, чем пустым разговорам о «справедливости».

— Григорий Семенович обеспечивает нас жильем, кормит и одевает, а сверх того мы получаем свою долю с каждого представления, — спокойно ответила она. — За всю мою жизнь никто и нигде не предлагал мне лучших условий.

— Но послушайте, — Она развела руками, пытаясь объять нас своей непрошеной заботой. — Суть не в деньгах и не в еде. Само это зрелище… оно глубоко порочно. Вы позволяете толпе глазеть на себя, как на животных в зоопарке. Это превращает вас в объекты, понимаете? Это неэтично и не может быть оправдано никаким заработком.

— Неэтично для кого, сударыня? — голос Ивана заставил всех замереть. — Для нас, кто нашел здесь дом и дело, или для вас, чье эстетическое чувство задевает наш вид?

Гостья застыла, словно наткнувшись на невидимую преграду. Ее взгляд, до этого скользивший по нам свысока, теперь беспомощно метался по лицам артистов.

— Послушайте, я… — Она запнулась, крепко сжимая папку. — Я ведь просто хочу помочь.

— Помочь? — Николай стиснул челюсти, и по его лицу пробежала тень обиды. — Куда же вы нас устроите, в министерство? Кто потеснится, чтобы освободить место для нас двоих? Покажите мне того смельчака, что возьмет в магазин продавцов, не способных разойтись в разные стороны.

— Есть соответствующие программы реабилитации и квоты… — начал один из мужчин, поправляя очки.

— Все ваши программы — это попытки втиснуть нас в ваши рамки, — подхватил Михаил. — Вы предлагаете нам измениться, исправиться, подстроиться. Но мы не ищем исцеления, потому что не считаем себя больными. Мы хотим жить в своих телах и со своей правдой.

— И именно это место дает нам такое право, — подвела итог Тамара.

Раздражение проступило на лице женщины — той самой, что первой протянула им руку и первой же ее отдернула, сорвав с себя маску благожелательности. Она явно не рассчитывала на отпор от тех, кого собиралась «спасать».

— Вы просто не понимаете, — холодно произнесла она. — Мир вокруг меняется. Современное общество больше не желает быть соучастником… подобных зрелищ. Теперь это называют своим именем — дискриминация. И мы здесь, чтобы положить этому конец, хотите вы того или нет.

— Против кого направлена эта дискриминация? — Павел обвел рукой пустую арену. — Против нас, когда вы лишаете нас дела всей жизни? Или против публики, которой вы отказываете в праве видеть мир таким, какой он есть — во всем его несовершенстве?

— Против вас, — сжатым голосом произнесла она и в этом сдавленном тоне звучало нескрываемое раздражение человека, который не может заставить других быть «счастливыми» по его указке. — Вы не имеете права делать из себя посмешище.

— Отчего же? — мой голос прозвучал неожиданно даже для меня самого.

Все — и наши, и столичные — разом обернулись в мою сторону. Я никогда не стремился к спорам, предпочитая оставаться в тени Антона, и мое вмешательство подействовало на них как внезапный раскат грома. Женщина на мгновение лишилась дара речи, глядя на меня в упор.

— Да потому что вы — люди, — выпалила она. — Понимаете? Люди! А не экзотика, за которую требуют плату.

— Я прекрасно помню, что я человек, — Я сделал вдох, пытаясь унять дрожь в пальцах. — Но только под этим куполом я чувствую себя живым. В вашем мире я — тень. Люди смотрят сквозь меня, ускоряют шаг, прячут детей. В их молчании больше жестокости, чем в гоготе самой обезумевшей толпы. Здесь же зритель платит за право встретиться со мной взглядом. И поверьте, для такого, как я, это единственно доступная возможность дышать.

Антон сжал мое плечо, и эта молчаливая поддержка придала мне сил не отвести взгляд. Мы были семьей. А они — свидетелями.

Женщины рядом с ними строчили в блокноте, подшивая наши судьбы к официальному делу, а мужчина с камерой наблюдал через объектив, не пропуская ни одного движения. Я физически ощущал, как объектив скользит по нашим лицам, задерживаясь на изъянах и «уродствах», фиксируя каждую деталь, которую они приехали «спасать».

— Видите? — Тамара усмехнулась, кивнув на застывшего фотографа. — Ваши камеры неустанно фиксируют каждый наш жест. Вы собираете коллекцию наших странностей для своих папок. Так чем вы лучше публики? Григорий Семенович хотя бы не лжет нам в лица. Он называет это представлением. А вы называете это «защитой», пока продолжаете рассматривать нас как микробов в микроскопе.

Краска стыда или гнева — сейчас было не разобрать — залила щеки женщины. Она выглядела так, будто ее ударили наотмашь.

— Это… не одно и то же. Мы здесь ради высших целей. Мы пытаемся…

— Вы стремитесь лишить нас единственного способа кормить себя, — заговорил Иван. — Вы хотите сделать нас невидимыми, стереть с лица земли саму память о нашем существовании. И не обманывайтесь: это не доброта. Это — удобство. Ведь куда легче притвориться, что нас не существует, чем примириться с тем, что мы живы и зарабатываем на жизнь тем единственным, что у нас осталось — самими собой.

Визит затянулся на целый час, и это время превратилось в мучительную пытку, в течение которой мы были мишенями их расспросов. Перед нашими глазами мелькали бесконечные своды правил и законов. Пока комиссия выстраивала вокруг нас клетку из параграфов, Григорий Семенович отчаянно пытался найти в этой стене брешь. Он спорил, доказывал, убеждал, но закон в руках этих людей был не защитой, а приговором, который они зачитывали нам по частям.

Закон оказался сильнее нас. Через два дня курьер доставил решение, которое подвело черту под нашей историей. Цирк закрывали. В документе все выглядело безупречно и солидно: «в целях пресечения эксплуатации» и «ради соблюдения этических стандартов». Чиновники поставили жирную точку, не понимая, что за этими фразами стоят не «нарушения», а живые люди, которых одним росчерком пера выбросили обратно в ту самую пустоту, от которой бежали.

Представления не было. Впервые за годы шатер погрузился в сумерки раньше срока. Мы собрались вместе в последний раз как погорельцы на развалинах собственного дома. Григорий Семенович достал несколько бутылок дешевого вина. Мы пили молча, и каждый утопал в своих мыслях о будущем, которое вдруг стало темным и пугающим, словно море, спокойное вчера, но сегодня уже готовое накрыть волной.

— Куда же вы теперь? — Григорий Семенович обвел нас взглядом, в котором читалась вина человека, не сумевшего защитить свой авторитет и доверие людей.

Началась перекличка разбитых судеб. Тамара заговорила о далекой деревне, из которой уехала почти целую жизнь назад и где, возможно, еще стоял ее покосившийся отчий дом. Павел надеялся на сестру в большом городе, хотя по его глазам было видно: он не знает, найдется ли ему место в ее тесной жизни. Для близнецов открылась работа на заводе — скучное занятие, где их индивидуальность не имела значения. Иван же выбрал единственно возможный путь: он уходил в дом престарелых, в то самое забвение, о котором предупреждал нас все это время.

— А ты, Лариса? — обратилась к ней Тамара.

Лариса долго молчала. В ее застывшем взгляде не было ни страха, ни боли — только полное отсутствие мыслей, словно она уже ушла отсюда, оставив нам лишь свою оболочку.

— Еще не решила, — проговорила она почти шепотом.

Антон сидел по правую руку от меня. Я чувствовал его невысказанное стремление, желание протянуть руку или сказать что-то, но он молчал, словно опасаясь потревожить покой этой минуты.

— Сереж, — негромко позвал Иван. — Ты ведь не забыл, что я говорил тебе о достоинстве?

Я просто кивнул, не в силах разжать губ.

— Именно сейчас пришло время, когда помнить это важнее всего. Что бы ни принесло тебе завтра, в какую бы глушь или беду тебя ни забросило, никогда не забывай: только ты решаешь, кто ты есть. Не твои увечья, не жестокие обстоятельства и уж тем более не чужие взгляды. Только ты сам.

Тяжелая рука Павла поднялась вверх, сжимая надтреснутый стакан.

— За тех, кто был нам ближе родных, — проговорил он. — За семью.

— За семью, — повторили мы хором.

Я делал глоток за глотком, и с каждым из них крепло горькое чувство: сейчас обрывается нечто большее, чем история бродячей труппы. Уходила целая эпоха моей жизни. Время, когда я был не просто случайным прохожим, а частью единого целого. Время, когда одиночество было лишь словом из прошлой жизни. Потому что здесь, под этим куполом, у меня всегда был берег, к которому можно причалить.

Позже, когда шатер опустел и остальные разошлись по своим углам, Антон коротким жестом позвал меня к автобусу. Мы устроились на подножке, окутанные ночной прохладой. Методично затягиваясь сигаретой, Антон смотрел на далекие огни города, который так и не стал нам родным.

— Меня зовут в столицу, — нарушил он тишину. — Типография. Дают шанс писать статьи, прозу, все подряд.

Предчувствие этой вести давно жило во мне, но сейчас оно превратилось в удушливый ком в горле. Мир вокруг окончательно рассыпался на части.

— Что ж, — Я заставил себя улыбнуться, хотя он этого не видел. — Это правильно. Это очень хорошо.

— Да, — отозвался Антон. — Это хорошо.

Наступила долгая пауза, в которой каждый из нас мерил глубину предстоящей разлуки. Я уже готов был встать и уйти, когда его слова заставили меня замереть на месте.

— Поезжай со мной, Сережа.

Я посмотрел ему в лицо. Антон старался выглядеть искренним. В его глазах даже читалась мольба, но в ней не было надежды. Он звал меня, заранее зная мой ответ. Это был лишь благородный жест, попытка заглушить голос совести, прежде чем он шагнет в мир, где мне не будет места. Мы оба понимали: он приглашает меня только потому, что так велит порядочность, а не потому, что верит в возможность нашего общего завтра.

— Ты прекрасно знаешь, что это невозможно, — Я покачал головой. — Мое место не там, Антон.

Он замер с сигаретой у губ, и на мгновение мне показалось, что он сейчас закричит или ударит по борту автобуса.

— Да почему же нет? — с надрывом спросил он, словно пытаясь убедить в этой возможности самого себя.

— Потому что… — Я запнулся, подыскивая слова, которые не звучали бы слишком жалко. — Потому что здесь, среди своих, я точно знаю, кто я такой. А там я стану… никем. Генетическим сбоем, уродом, у которого нет своего угла.

— Ты не имеешь права так говорить о себе. Ты никакой не урод, — начал он, вкладывая в эти слова все свое искреннее, но никому не нужное сочувствие.

— Оставь это, — Я остановил его жестом. — Не трать слова на ложь. Не в этот вечер. Я тот, кто я есть. Урод. И больше ничего у меня не осталось, кроме этой правды. Здесь я привык к ней, она меня не пугает. Но в обычном мире… Там у меня нет кожи, Антон. Я не представляю, как быть там, где на меня будут смотреть, как на живое напоминание о том, что у Бога бывает дурное настроение.

Антон с силой вдавил окурок в землю, ставя точку в нашем споре, который он уже проиграл.

— Все это время я был просто лжецом, — Антон усмехнулся. — Все мои сказки о море и чудесных городах — все это песок. Но была одна правда, Сереж. Вещь, о которой я никогда не врал. Ни тебе, ни себе.

Он замолчал и посмотрел мне прямо в глаза, пригвождая меня этим взглядом к месту.

— Ты мой брат, Сереж. Не по крови, по праву выбора. Ты единственный на всем белом свете, кто видит меня настоящего. Не того сказочника, который вечно прячется за чужими историями, и не лжеца, в которого я порой превращаюсь. Ты видишь саму мою суть. И если я уезжаю без тебя, я оставляю здесь единственного человека, в чьих глазах я действительно существую.

Я почувствовал, как к горлу подкатил ком, а веки обожгло непрошеными слезами.

— И все-таки я остаюсь, — сказал я, глядя на него сквозь пелену.

Антон не стал спорить. Он лишь кивнул, принимая мой выбор как неизбежность.

— Я знаю, — отозвался он с невыносимой печалью. — На самом деле я всегда это знал.

В бесконечном шуме улиц тонуло наше прощание. Город дышал, жил и спешил по своим делам, оставаясь далеким от той боли, что замерла между нами у автобуса.

— Поклянись мне в одной вещи, — сказал Антон, не оборачиваясь.

— О чем ты?

— Не смей становиться безликим, — Он схватил меня за плечо, заставляя смотреть в глаза. — Оставь свой след. Бейся за каждый вздох. Делай что угодно, лишь бы не превратиться в призрака при жизни. Помни, кто ты есть, и не дай миру вытравить из тебя человека. Обещай мне.

— Я обещаю, — ответил я, глядя ему прямо в лицо и зная, что предаю это обещание в ту самую секунду, когда его даю.

— Я пришлю тебе адрес, Сереж, — пообещал он на прощание. — Слышишь? Приезжай в любой день. Мой дом — твой дом. Всегда.

Это была его последняя сказка. Самая добрая и самая жуткая из всех, что он сочинил за эти годы. Добрая, потому что она давала нам обоим шанс разойтись, не сойдя с ума от горя. Жуткая, потому что она заставляла меня ждать того, чему никогда не суждено было сбыться.


Рецензии