В отходниках

(Книга КОЛЫБЕЛЬ МОЯ ПОСРЕДИ ЗЕМЛИ)

Часть 2.
Глава 3.

Вперёд и только вперёд! Без оглядки! Две первые пятилетки (1928-1932 годы и 1933-1937 годы), названные тогда «сталинскими», были во многом похожи друг на друга и стали «знаменательными в решении задач форсированной индустриализации». Ещё бы! Обе они отличались таким размахом строительства, которого в России за всё ее существование и не видывали. Страна превратилась в гигантскую строительную площадку.
Когда в декабре 1927 года XV съезд ВКП (б) утвердил директивы первого пятилетнего плана развития народного хозяйства СССР, кадровый вопрос в строительстве явился одним из острейших. Попросту – не хватало рабочих рук.
Из деревни же, всеми правдами и неправдами насильственно «околлективизированный», обираемый до нитки всевозможными налогами, мужик (а душа русского неволи ох как не приемлет!) потянулся по проторенной стёжке на заработки, искать работу вдали от колхозов. А тут ещё под руку подвернулась пропасть новостроек!
 Что же так манило крестьянина из насиженного гнезда? Что могло пересилить и тоску по детворе, и думы о житных суслонах? А и к гадалке ходить не приходится. Думки мужицкие, конечно, не запить, не заесть. Снились отходнику чуть ли ни каждую ночь – как не сниться-то? – родимые, обкошенные литовкою, склоны; повязанные бабами в тугие снопы золотые житные колосья. Разве могло сердце его полниться покоем и ладом под скомканным, чужбинным небом?
Но средний доход рабочего превышал добыток крестьянина-бедняка более чем в два с половиной раза! Не очень-то разбежишься на колхозные трудодни. Крестьянское житьё тоже деньжат просит. А откуда они, деньги-то, возьмутся?.. Если прикинуть, мужику и себе картуз купить надо, и жене подшалок, и малым детям обутку, да и в праздник винца не грех пригубить. А сына женить, а дочери приданое справить, а мать-отца похоронить?
На стройки с порушенной душой, за долей да недолей хлынула, валом повалила (не от безделья, от великой нужды!) рыхлая масса, идущая из деревни впервые на производство.
Крестьяне-сезонники связь с землёй ни за какие коврижки терять не желали. Без неё, родимой, как ни крути, какие заработки на стороне ни имей, мужику не сдюжить. Вся опора – в землице. Как от неё навсегда мужику оторваться? И помыслить страшно!
 Вообще-то отходничество существовало в России на протяжении нескольких веков, и в былые времена промысел этот был важным источником дохода крестьян, покидавших на время родные деревни. Но в годы первых пятилеток это движение приняло невиданный размах. Среди более двенадцати с половиной миллионов рабочих и служащих, вовлечённых в различные отрасли народного хозяйства, восемь с половиной миллионов – простые русские мужики с Орловщины, Рязанщины, Смоленщины, со всех уголков России. Многие из них пришли в строительство. Кто поспорит, что большинство их своими корнями судьбою своей напрочь повязано с землёй, если доподлинно известно, что только 4,2 % отходников имели хозяйства без посева, 3% – с посевом, но без рабочего скота, а 64% – с посевом и рабочим скотом!
Руководители колхозов – люди тоже подневольные, по большей части своей – партийные, побаивались, конечно, не на шутку. Кого-кого, а их-то первых «взогреют» за развал колхозов. Вот они всячески и старались задержать сезонников в деревнях, клеймя их на сходах и собраниях как «дезертиров с колхозного фронта, отходников за длинным рублём». Но, несмотря на препятствия местных властей, маты-перематы председателей колхозов, крестьянин-бедняк самочинно, тайно, «потому как жить так не доставало уже никакой мочушки», срывался, словно травушка перекати-поле, из страха голода катил в чужедальние края. К примеру, только в 1929 году 63% сезонников прибыли на стройки самотёком.
Правда, несколько партийных и государственных постановлений 1931 года «упорядочили отход крестьянства на стройки первых пятилеток в условиях коллективизированной деревни».
С новостроек в российские глубинки кинулись вербовщики, сговаривать мужиков на отход. Разводили турусы на колёсах, стелили-то мягко, только не ведали мужики, как жёстко придётся им спать. Наврали с три короба, мол, и то-то вам будет, и это. Для завербовавшихся устанавливались льготы, обещалось жильё и продовольствие, оплата расходов на проезд к месту работы и обратно, даже на время проезда выплачивались суточные. Кто ж не поддастся заманчивым уговорам? И крестьянин-отходник, оставив на баб детишек, избы и пожни, потёк, валом повалил на новостройки. Теперь уже участились случаи прибытия из колхозов целых бригад.
 
В 1928 году в Карагандинской области Казахстана геологи во главе с Михаилом Петровичем Русаковым разведали месторождение меди. Для строительства медеплавильного комбината признали пригодным северный берег озера Балхаш. И в каких краях только в ту пору ни рылись котлованы, ни стучали топоры и молотки, но из сорока двух новостроек первых пятилеток «Прибалхашстрой» был самым важным, самым трудным. Не случайно же девизом первостроителей тридцатых годов стал лозунг «В бой за Балхаш!»
Несмотря на то, что строительство металлургического комбината велось в совершенно необжитой пустыне, вдали от промышленных центров и железных дорог, со всей страны начали съезжаться к Балхашу крестьяне по вербовке. Трудности и дальние, невиданные края не пугали: «Ай мужику привыкать? Небалованные!»
Завербовавшись на строительство медеплавильного завода, отбыла бригада и крестьян Кировской волости (угораздило ж мужиков попасть на самую тяжкую стройку!). Среди них: Ходёнков Иван, Блинов Григорий, Пинкин Фёдор, Самоха (осталась от мужика только кличка, за годами имя стёрлось в памяти земляков), Макаров Пётр, Чершуков Пётр, Гадёнков Павел, Иконников Василий, Леонов Сергей, мой дед Андрияхин Фрол, кум его разлюбезный, что гулял у него дружкой на свадьбе, Савинкин Фёдор.
Навряд ли задумывались кировские и игинские мужики, собравшиеся «на заработки», о том, что едут на стройку грандиозного комбината, по мощи, техническому оснащению который не имел себе равных тогда в Европе, который решит проблему государственного значения: прежде всего – освободит от импорта, ну, и, конечно же, – полностью обеспечит медью сам СССР. Обо всём этом ни дед мой Фрол, ни его сотоварищи наверняка не думали. Им, мужикам из Орловской глубинки, не до лозунгов и громких речей, «хочь бы как-нибудь сдюжить, детишек поднять».

Мужики наши – бывалые, снарядились, как водится. Взяли на прощанье перед благословенными образами со своих баб «крутой зарок» (чтоб потом на неё не иметь сердце), пошептали над спящей супружницей, как делали всегда у нас мужики, отправлявшиеся в путь:
 «На перекрёстке трёх дорог, на семи ветрах стоит бел-горюч камень Алатырь. Припаду я, раб Божий, к камню тому, слово заветное молвлю. Попрошу, чтобы жена моя впредь была мне единому верна и телом и душой – отныне и до гробовой доски! Да исполнится просьба моя заветная, ибо помыслы мои чисты и несть в них ни зла, ни поклёпа. А мне вместе с женой моей жить-поживать в мире и счастии! Аминь, аминь, аминь!»
Долгие проводы – лишние слёзы. Чтоб не выла баба в голос, не пророчила, сама того не желая, чего не след, прихватив с Божнички святой образок да сготовленный супружницей обережный рушник, шасть хозяин тихонько за порог. Поклонился избе, трижды перекрестился заскорузлыми пальцами на двери и, призвав Бога в помощь, Преподобного Сергия на путь, был таков.

                Ты прощай-ка, моя молода жена,
                Прощай ненадолго,
                Ненадолго поры времечка,
                На един часочек,
                На кругленький годочек!

 Многие деревенские, в их числе и мой дед Фрол, занимались отходничеством не первый год. Так однажды вместе с земляками Харитоновым Кузьмой, Шавыриным Митрофаном и Леоновым Иваном ездил он на заработки аж во Владивосток! Видно, отходничество у наших мужиков было уже в крови. Вот и старшая Фролова дочка Нинила, шестнадцати лет, завербовалась в тридцать третьем в Шатуру, на Ивановские торфоразработки.
 А уж сам дед Фрол поколесил по России! Работал со своими, игинскими, мужиками даже в Ялте на ремонте Воронцовского Дворца. Обтёсывали плиты, выстилали ступени. Своя сноровка требовалась – раствор с добавлением свинца да яичного желтка! Тоже – не фунт изюма! Друг его закадычный, Фёдор, к примеру, вернулся искалеченный: левая рука (так и осталась потом на всю жизнь), словно утюгом обожженая, с изуродованными пальцами.
 А дело было так: обтёсывали они камень, готовили для ступеней. Фёдор держал долото, а Михалёв Василий, тоже нашенский мужик, ударял по нему кувалдой. Вроде и совсем уж дело шло к концу, не подрассчитал Василий, возьми да промахнись. Так Фёдору руку и изувечил. Пальцы до костей стесал, измял. Правда, мастеровой человек, он без дела никогда не останется. Приладился Фёдор, как уж исхитрялся, Бог ведает. Только во всей волости в каждой избе (а может, и до сей поры хранятся?), мололи хлебушко именно его ручными меленками.
 
…Как, наконец-таки, добрались мужики до Казахстана, зацокали языками, только тут смикитили: надобно было дважды подумать, прежде чем вербоваться, тут не только не обогатишься, скорее – по миру пойдёшь. Не зря ж говорят: «За морем телушка – полушка, да рубль – перевоз!» Погнавшись за «длинным» рублём, хлебнут теперь горюшка сполна – голая казахстанская степь, «ни угла, ни калиточки, ни жилья, ни курева, ни простейших условий к жисти, ни нормального струменту». Да и где разжиться? Степь!.. Ветер сух и щедр! Даже для них, не балованных жизнью смиренников, работа, а её здесь было невпроворот, оказалась рубежом неземным, пределом человеческих возможностей, хоть волком вой. Оставалось надеяться на авось.
Если даже на ударных стройках, где поначалу вытягивали на «голых» призывах и кличах, не спасали громкие лозунги «Эх, ухнем!» и жилищная неустроенность приводила к срывам работы, то в районах средней Азии жизнь рабочих была просто невыносимой.
Сохранились архивные описания сварганенного наскоро «жилья» для сезонников: «приспособленные под общежития собачья конура, курятник, старая полуразвалившаяся печь и просто пещера, вырытая в земле… рабочие живут гораздо хуже скотины и по соседству имеют … уголовный элемент: курильщиков опиума».
Не является секретом теперь уже и телеграмма заместителя наркома тяжёлой промышленности СССР Александра Павловича Серебровского из Алма-Аты в Совет труда и Обороны, в ОГПУ и Наркомат снабжения СССР от семнадцатого июня 1932 года, по прочтении которой можно представить, как питались рабочие Балхашстроя: «Здесь, на месте, в Балхаше убедились, насколько краевые организации урезали контингент, утверждённый Москвой, и рабочие плохо питаются, поэтому прошу категорически запретить краю урезку, обязать давать разнарядки с твёрдым назначением, прекратить выдачу нарядов хлеба, мяса, масла в отдалённые районы Казахстана, откуда их невозможно вывезти. Прошу распоряжения срочного на присылку антицинготных средств, техрабочие по причине плохого питания болеют цингой, бросают работу и уходят, строительство движется очень плохо. Просим распоряжения завоза коммерческих продовольственных, промышленных товаров, выделив твёрдые фонды прямо из центра, поручив реализацию ГОРТУ. Имейте в виду, Балхашстрой находится в совершенно пустынной местности и на расстоянии пятисот вёрст от жилых мест, условия жизни и работы здесь исключительно тяжёлые».
Крестьянин, знамо дело, терпит-терпит, а потом «терпелке» его подступает неминучий конец. Ну, тут уж, как исстари повелось, – без бунта не обойтись. А как не взбунтоваться-то, если зарплату не выплачивают, расценки – ниже не придумать, с гулькин носик, норму выработать нет ни малейшей возможности. Кроме того – о доплате за работу в дождливые и холодные дни – и речи не веди. Кормёжка – никудышная, а чуть что – начальники грубиянствуют.
 Как тут не запить? Наипервейшее дело для мужика нашего, коли попал в безвыходное положение – «надраться». Гиблая, беспросветная жизнь, конечно, и подтолкнула мужика к стакану. А под пьяную лавочку да на голодный желудок тут как тут и хворобины, а злее всех из них – «беззубка»-цинга. Чуть протрезвев, мужики чихали на все договоры, толпами разбегались по домам… Так прокатилась по стройкам девятибальная «пьяная волна», отголоски которой ещё долго шумели по всей стране.
По правде говоря, успехи на стройках первой пятилетки были достигнуты, конечно, за счёт невероятного напряжения сил рабочих (в основной массе своей – крестьян-отходников), без них, пришедших из деревни и крепчайшими нитями связанными с ней, не смогло бы «осуществиться форсированное развитие строительства». С киркой и лопатой разворачивая сухую, каменную землю, рыли они котлованы, возводили стены будущих цехов, без тёплой одёжи в зимнюю стужу, без питьевой воды (за ней выстраивались километровые очереди) в изнуряющий летний зной.
Но упрямо, непрерывным потоком, караванами на верблюдах, на лошадях, на баржах через Балхаш, шло оборудование и материалы для мощного медеплавильного комбината. Вскоре пролегли по пустыне и стальные рельсы, гудки паровозов разбудили тысячелетиями спавшую степь.
Не потрафило деду Фролу, не удалось ему дотянуть до завершения строительства, помытарила его жизнь и дала окончательный крен, – уехал к чёрту на кулички, и – с концами, как в воду канул. Там, на Балхашстрое, умер он от крупозного воспаления лёгких в 1934 году, простудившись на очередном субботнике, на маёвке, не дожив года до своего сорокалетия, не познав и полдня жизни, оставив полну избу малолеток.
 
…Бабушку Наталью известили о мужниной кончине его сотоварищи. Видно, чуяло её сердечушко в дремучей безвестности беду неминучую, коли нет-нет да затоскует, выйдет она, полна отчаянья, бывало, в тихую безветренную ночь по сухим будыльям рогозника на своё намоленное местечко, на берег прудка стоячего, губы сами по себе и зашепчут: «Боженька Всемилостивый! Не позволь мне нести пустую околесицу! Уйми ты рабу Наталью от гнева лихого, от слова дурного, от чувства тоски, от напрасной грусти, от слёз ненужных, от мыслей недужных. Чай Фрол мне – не чужой человек! Не страдала бы я, не кричала бы я, думками худыми бы не маялась, а была бы спокойна и тиха, как эта стоячая вода. Прочь тревога от мово порога! Аминь!»
Ни креста, ни могилочки, куда прийти, праху мужнину поклониться… Ни самой малой ракиточки, им посаженной, на Мишкином бугре, от деда Фрола не осталось. Правда, в фанерном чемодане, возвратившись из Казахстана с пустой мошной, прохарчившись, привёз земляк его Самоха сокрушавшейся вдове, бабушке моей Наталье, по первозимице от «опорушки верной» пожитки: побитую фуфайку, вдрызг стоптанные кирзачи да пару застиранных бумазейных рубах. Долго не смела она даже заглянуть в мужнин чемодан…
Кинулась бы на Поповку маетная душенька, да церкву нехристи порушили! «А что церква, коли лики Святые на Россию, на игинские поля, на Мишкин бугор, денно и нощно с небес взирают, приглядишься: небушко-то наше, словно образа… Вишь, опять дош закрапал… Знать, томнуют со мною небеса, голосют, – рвала на себе волосы баба, била поклоны, – Господи Всемилостивый! Упокой душу мужа моего! Ниспошли ему местечко, хоть какое… с краешку, в Царствии твоём Небесном! Что ж ты не слышишь-то меня, Господи!.. Сколь крестил меня вьюгой стылою? Коли задолжала тебе что, так уж все сроки вышли – сполна отмолила! А коли нет – и до последнего вздоха стану тебя умолять! Об одном лишь прошу, убиваюся: не щадил ты меня, ну, и ладноть, пожалей, ты, родненький, не дозволь сгинуть чадам моим малолетним… заступись, дозволь выкормить младенчика Ванечку!»
 Уж и слёзы все, словно реки-водоёмы Казахстанские, пустынные, повысыхали, а небеса не откликались, молчали. Да что сказать-то? Бабья доля! Судьбина такая. Что теперь с неё возьмёшь? Носить её, как дитё малое в себе, – не выносить… Испокон веку растили бабы наши детушек в одиночку. Сколько войн! Сколько бедствий! Сколько мужиков кануло вдали от родимой хаты? Какой горький путь прошли русичи!?
Не гадала, не ведала Наталья, что накроет вдовьим платом муженёк судьбинушку её, до того нескладную, что глубоко на сердце западёт безутешная тяжесть сиротства. Знать, на роду ей прописано спознаться с горькой тоской.
Глянула на себя, будто со стороны, украдкой: одна… как в гробу. Линялая белокрайка, чёрствые крестьянские руки, горечь – в изломе губ, в глазах – слёзы долготерпимых мук, ни лучика во мгле души.
Вот и увяла, как увядает всё на этом свете… Пришлось ей, горемышной, как говорится, круто: ни разочку жизнь, насмешница злая, не погладила её по головке, не пролила слёз участья к ней, не согрела.
Дела; её, по правде заметить, не только в ту пору были из рук вон плохи. Не было в мире уголка, где бы её жалели и любили… ну, разве что в девичестве, родимый батюшка Сергей Лексеич да матушка Агриппина Карповна. Только кровинушкой своей и нуждались.
Горе глухое, судьбина лютая не молодят, а косицу белят… Не зря же сказывают: мол, день меркнет ночью, человек – печалью, а горе, что годы, – борозды по лицу проводит да безрассудно разбивает сердце. Но сгореть дотла при малых детях – не сгоришь…


Рецензии