Победа будет за нами!
Часть 2.
Глава 5.
Подошла пора поведать и о судьбе родителей моей мамы. К слову сказать, ничем особым от судеб кировских крестьян она не отличалась: та же беспросветная (но без неё-то и жизнь – не жизнь!) работа на земле, те же, как и у миллионов наших крестьян, заботы о хлебе насущном, о том, чтобы поставить детей своих хоть как-то на ноги.
…Нюра – будущая моя бабушка, мамина мама, работала до замужества в райбольнице. По выходным округа собиралась на лугу в лесу Волчьем. Девки дробили под гармошку, а парни устраивали кулачки. На лугу этом наша молодежь зачастую и знакомилась.
У Михаила – три брата. Станут стеной – все бегут врассыпную. Как такими богатырями не залюбоваться? А глянулся Нюре младшенький.
И молодой тракторист Миша Булыгин не дал маху – меж кулачками сумел-таки приглядеть себе любушку. И девчонка-то, вроде, как девчонка, но косы! Длинные, тугие, ни у одной в округе таких не было. За косы и полюбил её Михаил. Одна такая рзъединая! Увидел, протосковал лето, а к Успенью сватов заслал.
Михаил приехал свататься, и будущей тёще очень понравился – крепкий, ладный, непьющий. В тридцать восьмом, после уборочной сыграли свадьбу. Только не пришлось Нюрочке покрасоваться косой своей. Тиф свирепствовал тогда в деревнях. Навезли тифозных в больницу, Нюра и заразилась, слегла.
Долго провалялась в жару. В таких случаях стригут налысо. Брат Нюрочкин Василий скандалил на всю больницу, не давал резать её расчудесную косу. Выгнали его за дверь, а Нюру всё равно остригли… и косу сожгли. Случилось это незадолго до свадьбы. На вечере сидела она слабая, бледная, в белом платочке, волосики ёжиком, только начали отрастать… В октябре тридцать девятого народилось дитё.
Это теперь разные отсрочки перед службой в армии существуют, а раньше такого в помине не было. Да ещё перед службой парни проходили предварительную подготовку в Терчастях недалеко от Орла, на полигоне в Лужках.
Пришло время, забрали Михаила на действительную, сначала на Кавказ, затем перекинули в Иран. Помню его, маминого отца, дедушку Михаила, не смотри, что век на земле, – аккуратист и чистюля. Видать, в Иране насмотрелся, как выпекали лаваши, поэтому никогда их не ел, «гребовал». Скажет, бывало, мол, хозяйка их на коленке раскатала, к печке пришлёпнула. Покачает головой: «Разве можно так-то с хлебушком?»…
Уж и на вторую половину перевалила служба Михаила, а тут – хвать! – Гитлер, не к ночи будь помянут, зачесал кулаки, оттяпал пол-Европы…
Мы о волке, а он – за гумном! В Кирово и Игино сразу же, за июнь-июль сорок первого, мобилизовали всех мужиков, остались старики да малые дети. А по большей части – сплошное бабье царство. Осталась и Нюрочка с полуторагодовалой дочкой Клавой на руках да со свекровью. Слава Богу, та её любила. Бывало, до войны-то посадит на гулянках рядом, нальёт стопочку (а Нюрочка и вкуса спиртного не знала) и смеётся-приговаривает: «Попейся, молодиц!» Ведь знает, что Нюрочка и не пригубит, а всё подшучивала над ней.
Прожили свекровь с Нюрой до самой своей смерти под одной крышей. Всегда ладили, душа в душу. Любила свекровь её, как собственную дочь. А по какому случаю не любить-то? Бабочка она была покладистая, на работу цепкая, даже ярая, чистоплотная, да и в Мише, сынке её, души не чаяла. Коса у Нюры отросла, но уже не была выдающейся. Зато из простой девчонки превратилась Нюра в красивую женщину, расцвела, стать появилась.
И вот в сорок первом обрушилась беда…
Спустя всего лишь три с половиной месяца немцы овладели Орлом, рвались к Москве. До того момента, когда на поле запылали конопляные снопы, в деревне только слышали погромыхивание дальних боёв, да время от времени приходили слухи о зверствах гестапо в Орле. Но в Кирово уже никто не сомневался, что со дня на день немец придёт и в их дома. Конечно, боялись… Как не бояться-то?
…И вот заскрежетали гусеницы по большаку, ещё не прибранными полями, напрямки, наматывая на гусеницы побуревший подсвекольник, в деревню вкатилась война. Сначала ворвались танки, за ними мотоциклетки с колясками и машины с солдатами. Улица наводнилась немцами.
Первое, что они сделали – перебили у Кромы колхозное стадо, устроили настоящую охоту за коровами. Потом, переловив под плетнями хозяйских кур, выгнали всех баб из хат в амбары да сараи (хоть волчицами вой!) и расквартировались. Заходить в свои избы разрешали только для того, чтобы навести порядок, приготовить им еду.
Вытолкали немцы и Нюру с малышкой, и бабку, а в их просторной хате разместили свою почту. Только и успела старая, что похватать вгорячах со стен да спрятать в опущенный в шейную яму, заваленный картошником кованый прабабкин сундук посуровевшие образа да фотографии четверых своих ненаглядных кровиночек, сыновей, что бились на фронте яростно с лютым ворогом за неё, престарелую мать, за любушек-жён, за малых детишек своих, за родное Кирово Городище.
Согнав жителей села к школе, на которой уже развивался флаг со свастикой и была приколочена вывеска «Komendatur», немцы представили важную шишку – коменданта Давыдо;ва, поставленного над Кировской волостью (имя его не сохранилось в памяти земляков моих, а может, не захотели они его, «вражину», и запоминать-то, Давыдо;в, да и Давыдо;в).
…Когда бабка услышала хриплое, последнее, мычанье выпестованного ею, словно дитя малое, белолобого подтёлка, привязанного на луговинке, за садом, решительно собрала кое-какие пожитки, подхватила невестку Нюру с маленькой дочкой и ушла с ними в летник. Сладили печку, стол, так и перебивались.
А немцы продолжали занимать кировские хаты, грабить немудрёное их добро. Хозяйничали, как будто у себя дома. Ведь по не писаным правилам войны первые три дня оккупированные деревни отдавались на разграбление. Свиней оккупанты порезали сразу. Разбегались по дворам, хватали палки, били кур, откручивали им головы. С Кромы доносились взрывы – забавляясь, немцы загоняли гусей в воду и бросали туда гранаты. А выудив птицу на берег, снимали с неё кожу, словно чулок.
Рассказов о войне много не будет никогда…
На постое в соседской хате жил дебёлый рыжий офицер. Всё, бывало, погуживал себе под нос что-то бравурное. Только сам и знал, о чём поёт. Часто вынимал фриц из нагрудного кармана фото и хвастал своею фрау с малолетним сыном на руках. Из дома ему присылали посылки с шоколадом, печеньем. Он и повадился угощать Нюрочкину дочку, а сам всё на Нюру заглядывался, всё прижаться норовил.
Почуяв мысли фрица злые, потаённые, свекровь, чтоб невестка, не приведи Господи, духом перед «немецким жеребцом» не смутилась, вырядила её в рваньё. В сарае соорудила большой топчан. Сама ложилась спать с краю, внучку укладывала посередине, а Нюрочку у стенки. Утром самолично на; люди вымазывала её лицо и руки сажей. За версту от молодки несло древесной золой, влажным и кисловатым духом замызганной фуфайки, отваром чеснока.
Фриц всё, конечно, понимал, и только свистел из всей дури, ржал над уловками старушки. К зиме он совсем уже не давал прохода бедной Нюре («скрозь земь провалиться!»), заставлял её умываться, чтобы не прятала красу.
Фашисты резали скот, отбирали продукты, а деревенские кормились, как могли. Даже на собственной бакше были не вольны теперь распоряжаться. На общем сходе староста зачитал распоряжение командования триста восемьдесят третьей немецкой пехотной дивизии: «Кто вытаскивает картофель до созревания, чтобы взять самые большие картофелины, и вставляет потом клубень обратно в землю, будет расстрелян, как вредитель, то же самое для того, кто украдёт сноп зерна или сена…».
Не жили, а выживали! Ведь никто и не мыслил, что за такой короткий срок немцы дойдут до Орловщины и будут на ней властвовать двадцать два месяца!
По теплу ещё куда ни шло – деревенских спасали грибы, ягоды, щавель. А зимой приходилось тяжко. По немецким тылам Нюра, оставив на пригляд свекрови дочку, ходила за семьдесят пять вёрст пешком на базар в Орёл. Успевала за двое суток. Меняла яйца, настряпанные блины, пирожки на соль. На базаре в то время царствовал товарообмен. Наряду с советскими рублями имела хождение и немецкая марка, приравненная к стоимости десяти рублей.
Немцы, конечно, не раз перехватывали её на пути, вытрясали корзину, отбирали продукты. А коли посчастливится добраться до Орла, надо было ещё суметь продать картофельные пирожки, выдав их за мучные. За сутки картошка темнела, покупатель разламывал, и, если чуял обман, затевался скандал. А могли и побить, времена-то голодные!
Однажды свекровь учудила на старости лет. Ни с того ни с сего надумала пойти в лес и невестку с собой прихватила. Пробродили до тёмных. Молодка подберёзовики да свинухи собирала, а свекровь – мухоморы. «Совсем бабка плохая стала, – заглянув в корзину старухи, в кои веки подумала так о свекрови Нюрочка, – ничегошеньки путного… во как! – тут толь одни поганки!» А старой – хоть бы хны: «Тебе всё бы хаханьки! Об чём увидала – не мели! Языки-то людские побереги! Бытто не об чём не ведаешь. А то худо будет!» – промямлила бабка, прикрыла добыток «папретником», принесла домой и затеяла баню.
Пока Нюра с дочкой купались, хитрая бабка сделала отвар из мухоморов. Не впервой ей снадобья стряпать, до войны отварами всю деревню лечила. Взяла и окатила Нюру ядовитым зельем.
На другой день кожа на теле у невестки покраснела и распухла. Увидав это, немец остолбенел, сплюнул в сердцах, но никогда больше не подходил к Нюре и даже не заговаривал с нею. «Нечего фрицам на наших лебёдок заглядываться!» – бубнила в сердцах довольная старушка.
Она, бесстрашная, ведь не читала памятку, которую вручали солдатам и офицерам вермахта, воевавшим на Восточном фронте: «убивай всякого русского, советского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик. Убивай, этим ты спасёшь от гибели себя, обеспечишь будущее своей семьи и прославишься на века».
Не знали мои земляки и о том, что, готовя «План Барбаросса» (план нападения на Советский Союз), фашисты разработали «Распоряжение об особой подсудности в районе Барбаросса». Чудовищный документ этот, по сути, – государственная политика, оправдывающая жестокость и зверство. И к кому? К старикам, бабам да детишкам!
Война длилась… Каждый раз, как только бабка замечала, что фрицы засматривались на Нюрочку, тут же пользовалась испытанным рецептом. Настойка на мухоморах действовала безотказно. Многих парней и девчат на деревне спасла тогда хитрая бабка. Скольких фашисты не угнали в Германию, боясь колдовской заразы! А ещё старая придумала такую уловку: как что недоброе учует – нырь с невесткой и внучкой в шейную яму под копну ржаной соломы. Кто только в этом бабкином схроне не отсиживался!
…В августе сорок третьего выдворили немцев с Орловщины. А Михаил потопал в обмотках по свету – не приведи никому. Вернулся на родину лишь в сорок шестом.
Прыткая бабка, задетая за сердце невесткиными уговорами отдохнуть, и представить себе не могла, что выпадет такое времечко, когда и делать-то ей будет нечего. Бывало, скажет: «Э-эх, молодица-а! Всё второпях да второпях, и роздыху за жисть не чаяла! Горби;ла – все рученьки в коросте. К ночи – лишь бы до подушки допяться. Щец летних, пустых, похлебать – и то недосуг… И пожалиться некому… Теперя, када годики под гору, надеюся, что скоро, на том свете, небось, и отдохну, а тута – некада!»
Вот уже лет шестьдесят, как отдыхает… Видно, надломила её такая вот, в нехватках и постоянных заботах о пропитании, жизнь. Правда, перед смертью успела она налюбоваться на возмужавшего за долгие и суровые годы сына, пожила под его крылом, натетёшкалась и с двумя народившимися, послевоенными, внучатами – Михаил с Нюрочкой нажили ещё дочь Галину и сына Николая.
Рождение детей, обихаживание развороченной минами и снарядами землицы – всё это будет потом, после войны. А пока, в самом её начале, артиллерийская часть, в которой служил Михаил, срочно перекинули сначала в район Киева, на Днепр, а потом под Полтаву. Враг навалился такой махиной, что устоять уже не было никакой возможности. И вот тут судьба преподнесла ему случай, о котором мой дед Михаил, мамин отец, потом помнил всю жизнь.
Ещё с Ирана пришлось ему служить в одной артиллерийской роте со своим земляком Кудиновым Иваном. Когда под Полтавой часть их чуть не попала в окружение, отчаявшийся Иван, визжа от возбуждения и страха, предложил Михаилу под шумок бежать, мол, того гляди, фрицы всех нас одним чохом в землю вроют. Глазёнки его хитро-беглые, что глядели россыпью, не могли скрыть его нутра: всякого обведёт вокруг пальца.
Михаил аж зарделся в гневе: «Как бросить погибающих один за другим товарищей?! Нет уж! Что всем – то и мне!» – решил он и пригрозил застрелить земляка, если тот ещё раз заикнётся ему о побеге с передовой. А с Михаилом шутки плохи!
Правда, Иван, улучив минуту, всё равно дал стрекача. И ни разу за все годы войны пути их больше не пересекались.
А когда дед Михаил вернулся с фронта, как-то на Медовый Спас объявился на его пороге тот самый Кудинов Иван. Слухами земь полнится: оказывается, со времён освобождения Брянщины от фашистов возглавлял там (глазки хитрющие, гусь ещё тот!) какую-то деревоперерабатывающую фабрику или что-то в этом роде. Гость – на порог, а дед посмотрел на него пытливым взглядом, даже руки не подал, молча, вышел вон. С чего бы вдруг?
Иван ушёл, и бабушка Нюра ни с того ни с сего накинулась на мужа, не давая себе труда с ним церемониться, осерчала, защуняла: мол, что ж ты так-то фронтового товарища задичился, с чего так на него взъелся? Что за муха тебя укусила?
Тут уж дед не стерпел (пустоболтом никогда не был): не торопясь, раздумчиво покачивая головой, свернул козью ножку, покурил, потушил окурок о каблук сапога, а потом всё, что тяготило его душу, выложил жене. Ни с того ни с сего накинулся на земляка! – мол, развесила уши, слушай больше этого балабола! Был бы дельный мужик! Нечего с ним церемониться! Волк ему брянский – товарищ, а для меня он – на веки вечные предатель и дезертир! В такую-то минуту дал портки! Чего хорошего от него, подлеца, дожидать-то?..
Деда Михаила, участника несчётных боёв (иконостас за них – дай Бог каждому!), угораздило побывать в таких крутых заварушках, из которых и самому ему не верилось, что и выкарабкался. Но, видать, сам Господь его хранил. Довелось маминому отцу сражаться и в июле сорок второго на Волге, под Сталинградом, и летом сорок третьего на Орловско-Курской дуге, и освобождать родные места.
Тогда часть его вела бои в направлении Калинова куста и Дмитровска. Помню, бабушка всегда щуняла дедушку: мол, чуть хату родную из своей пушки в щепки не разнёс. До родного Кирово-то оставалось всего ничего – восемь километров! Узнав, что Михаил почти на пороге своего дома, командир пообещал, как прорвутся на городишко, дать трое суток отпуска. Но предстоял жутчайший бой…
Очнулся солдат в госпитале в Алма-Ате. Перед глазами – круги разноцветные. Вся правая сторона исполосована, изуродована, мясо вырвано до костей, концы рёбер срублены... Сплошные бинты. А домой о том – ни весточки, ни полнамёка…
Тот бой одиннадцатого августа сорок третьего года, в котором дедушку тяжелейше изранило, остался в семейной памяти и ещё по одной причине… Уже несколько ночей кряду наша артиллерия выкуривала немцев из Кирово. Бабушка Нюра с маленькой дочерью и свекровью уходили с вечера со своего двора в самом центре села и прятались в крепком подвале у Баженовых, которые жили на самом краю села, ближе к Игино. Старой бабке не доставало мочушки каждый вечер таскаться в убежище, вот и говорит она невестке: «Молоди;ц, я нынче никуда не пойду, ховайтесь без меня. Лягу я у энтой вот стеночки, глядишь, ничего со мной за ночь и не случится». Нюра заперечила (курицей квёлой никогда не была), сгребла бабку в охапку и, не слушая её ворчания, отвела в подвал. Ночью наша артиллерия почти разнесла Кирово. В Нюриной хате выбило одним махом именно ту стену, за которой надеялась спрятаться бабка. Спору нет, невестка спасла тогда свою свекровь от верной погибели.
А Михаил полгода провалялся по лазаретам, и снова – фронт. Прошагал половину Европы, до Сандомирского плацдарма. Освобождал узников концлагеря Равенсбрюк. Здесь, в Польше, и застала его Победа… А потом была ещё и Чехословакия!..
Чего только не случалось на войне?! Как уж так вышло? Воистину: «Пути Господни неисповедимы!» В Равенсбрюке томился попавший в плен ещё в сорок первом под Минском брат бабушки Нюры Василий. При воспоминании о встрече у ворот барака №7 концлагеря и дед Михаил, и дед Василий никогда не могли сдержать слёз.
Как сейчас вижу: приедет, бывало, бабушкин брат из своего Мартьяново к нам в гости на Престол, а уж на День Победы – обязательно (заранее дня за два, чтоб помочь сготовиться к празднику, и уедет дня через два после), и всё-то деды рядышком, всё-то не наговорятся.
На праздник, откинув все хлопоты (их ведь в деревне вовек не переделать!), усядутся они за заставленный закусками стол, а бабуля уж и с ног сбилась, снуёт по кухне, словно челнок из её ткацкого стана: то холодчику из погреба гусиного принесёт, то кубанок кваску подаст.
Чокнутся деды за встречу – по первой, потолкуют. В который раз расскажет дед Василий, как выживал в фашистском застенке, о том, как за ночь под страхом расстрела, по приказу немецкого офицера он (никогда не бравший в руки швейную машинку!) сшил немецкий китель (распоров старый и используя его вместо выкройки).
Не чокаясь, стоя, выпьют они по второй – за павших своих друзей-товарищей. Сколько их полегло за четыре года войны? Страшно и подумать… Под Минском в сорок первом остался полк деда Васи… Он, контуженый в том бою, да ещё горсть ребят из их роты, попали в плен… Помянет и дед Миша свой расчёт, который накрыло вместе с пушкой под Курском, когда он по счастливой случайности был вызван к командиру роты.
До сих пор отчётливо памятно: нальют деды по третьей, подзовут бабушку: «Да присядь ты, Григорьевна, не колмотись! Сама-то, чай, не меньше нашего хлебнула!» Утрёт бабуля кончиком фартука подкатившую слезу: «Да уж! Верёвку на маленькой вязанке никогда не затягивала, всё старалась на горб поболе взвалить… За Победу, ро;дные!»
Свидетельство о публикации №226010701099