И откуда взялось столько силы?..

                (Книга КОЛЫБЕЛЬ МОЯ ПОСРЕДИ ЗЕМЛИ)

Часть 2.
Глава 8.

По рассказам очевидцев можно представить жизнь Игино во время немецкой оккупации. Например, раннее утро. Выйдет бабушка Наталья из хаты, соберётся за водой. А ключ у нас под Мишкиной горой. На ней, как раз напротив наших соседей Ходёнковых, расставили немцы походные брезентовые палатки. Большущие! В них под охраной автоматчиков держали они своих штрафников. Рядом с этим лагерем на штанге стоял противоавиационный пулемёт.
 «Однажды, уже Курская подкатывала, уже слышно было, как «гавкали» зенитки, – рассказывал отец, – прохожу мимо. Вижу: привели под дулами автоматов и – батюшки! – бьют страшным боем, прикладами, двух своих танкистов (те в чёрных формах, с шевронами). Домекался: то ли за невыполнение приказа, то ли струсили, то ли ещё чем проштрафились. «Исходили» их до полусмерти и – в палатку».
День и ночь гоняли немцы своих штрафников, мочалили по ручью, по бакшам. И всё – по-пластунски. (Вообще-то, около сорока вагонов подобных арестантов было отправлено в Рейх с Орловского вокзала для разбирательства и соответствующего наказания. Как правило, если не расстреливали, штрафника с маршевой ротой отсылали на передовую).
 Каждый раз вынуждены были бабы ходить мимо этих палаток на родник. Ко ржанью и улюлюканью постовых, может, и можно привыкнуть: «Матка, Русь – капут! Москва – капут! Сталин – капут!» А как привыкнуть к тому, что здесь же, чуть ниже по горе, на воздухах, немцы устроили открытый сортир: канава сантиметров сорок шириной, метра три длиной, по бокам – два кола, меж ними – слега.
 Спустит фриц исподнее, усядется напротив стёжки, которая ведёт на ключ, и застынет, как вкопанный. Сидит себе, как ни в чём не бывало, газету почитывает. Бабам, попавшим впросак, хоть и ни в зуб ногой они в европейских правилах приличия, конечно, – гадко и противно. «За людей ироды нас не считают! Ещё кажут себя культурной нацией! И всё-то у них не по-людски, шиворот-навыворот! Нешто в добрых людях так-то водится? Можа, только тамотка, в ихних Германиях?» – плевались, судачили меж собою игинские крестьянки.
Пять минут читает фриц, десять читает, полчаса читает… А баба, хоть и не с руки, обегай его с коромыслом да с ведёрками аж за версту, спускайся к роднику по Сорочкиной горе, меж Савинкиными и Меркуловыми.
Кто его знает, фрица того? Может, штудирует попутно разработанную ещё накануне войны инструкцию поведения на оккупированных территориях СССР, в которой росчерком пера уничтожались миллионы «представителей неарийской расы». «Вы должны уяснить себе, – вдалбливали в башку, развязывали руки и так обнаглевшему захватчику эти «Двенадцать заповедей поведения немцев на Востоке и их обращения с русскими», – что вы на целые столетия являетесь представителями великой Германии и знаменосцами национал-социалистической революции в новой Европе. Поэтому вы должны с сознанием своего достоинства проводить самые жёсткие и самые беспощадные мероприятия, которые потребует от вас государство».
 Немец, особенно мелкая сошка, – исполнительный, приказной крючок, всегда чётко следует предписаниям. Вот и в деревнях наших гайки закручивал на славу! С самого первого дня по избам да заборам поразвесил, начитавшись указаний своих вождей, правила «нового порядка». Бельмом белела эта бумажка и на крыльце у Андрияхиных. Всё прописанное сводилось к одной последней строке: «За невыполнение правил – расстрел или повешенье!»
Несчастные, оставшиеся в оккупации (в основном женщины, дети и старики), были совершенно беспомощны, хлебнули горюшка сполна.
Ежедневно деревенских, от пятнадцатилетних мальчишек до стариков, выгоняли полицейские по разнарядке коменданта Давыдо;ва на общественные работы. Чистились от снега просёлки, тщательно засыпались промоины, вырубался кустарник с обочин, выкашивались лопухи и крапива.
С фашистом шутки плохи, у него пёс цепной вместо души, – всякое уклонение от работы рассматривалось как саботаж. Работали под надзором полицаев или под прицелом немецкой охраны. Чуть что, замешкался, – получи удар палкой по спине или рёбрам. «За работу, – вспоминают пережившие оккупацию, – выдавался мизерный паёк: хлеб с опилками, неочищенная гречиха, обрат с молокозавода. Но даже это было большим подспорьем для голодавших семей – на безрыбье и рак – рыба».
Вывозилось население наших деревень и на рытье немецких окопов. И на строительство укреплений, например, линии «Хаген», проходившей по границе брянских лесов, западнее города Карачев, на которой почти на месяц было задержано наступление советских войск на брянском направлении.
Поле игинское немцы поделили на небольшие частные наделы. На них мужик вмести; и лук-картохи, и полосочку ржицы. А где ещё возьмёшь хлебушко-то? В магазине не купишь, не получишь на колхозном складе за трудодни. На несколько дворов выдавали «благодетели» лошадь.
Война – войной, а обед у фрица строго по расписанию. Чуть ниже по горе, напротив Макеевой избы, замаскировав под развесистой ракиткой, немцы врыли большую фуру. Регулярно в этот «ларек» завозили они для своей части эрзац-хлеб: белый, крошащийся, рассыпающийся и совершенно безвкусный. Сколько этим буханкам лет – сам фюрер не ведал. Видать, из его стратегических запасов. Правда, готовясь к походу на Восток, зазубрив предусмотрительно подготовленные простейшие разговорники, да и пообтёршись с начала войны, немцы научились худо-бедно балакать по-русски, первыми словами, с которыми они вышибали двери, были: «матка», «млеко», «яйки», «масло».
У деревенских хлебушко – по великим праздникам, на самый крайний случай, достать негде было «ни жменьки». Мучицу берегли пуще собственного глазу. А когда вдруг случалось «разжиться», затевали тюрю – похлёбку из хлеба, лука, воды и растительного масла. Чёрный хлеб – вкуснее всего на всём белом свете. Он, и правда, – свидетель нашей истории. И горестей, и счастья. А потому и замешан, и испечён самой судьбой. Тот, кто бедовал – воевал и голодал, не забудет об этом никогда.
Из чего только бабы не исхитрялись стряпать блины-лепёшки. С такими добавками, которые и скотине мужик в бывалошние времена не подал бы. «Гребовать» не приходилось. Лютовал страшный голод. Зашлёт, бывало, ранней весной, как только снег стает, бабушка Наталья детей на игинское поле или в брошенные бурты, насобирают они прошлогодних, нечаянно просмотренных, перемёрзлых картох – «пирепиков», вымоют, высушат, перемелют – хоть в хлеб подсыпай, хоть ещё в какое печево. Даже поговорка объявилась в эти тяжёлые годины: «Хороши лепёшки из гнилой картошки!»
А как выстоятся, вызреют в лугах метёлки конского щавеля, сдёргивали их деревенские и пополам с мякиной, лебедой стряпали из них «хлеб». Все травы с Мишкина бугра перебывали на столе в ту тяжкую пору у моих земляков. Не давали траве веку. Всю луговину переели: «опестыши» (весенние побеги хвоща), головки клевера, листья липы, сергибус и анис, «толстушка» и щавель, стволья конского щавеля и топорики (баранчики), дикий лук и дикий чеснок, лопухи и крапива, паслён и молочник, даже сосновая хвоя.
Бабушка Наталья и лес – это особая песня. Пели на Руси эту песню бабы и раньше, но в годы оккупации, в голод, она стала чуть ли не самой единственной, придающей силы. Выручало именно собирательство, которым с успехом занимались ещё наши прапращуры, кажется, без него бы и вовсе не выжили. «Лес – кормилец, батюшка!» – только так и называла его всегда бабушка Наташа. На всю жизнь, видно, с тех голодных лет сохранилось у неё особое, «лесное» чутьё.
…Травы сушили, размалывали и стряпали из таковской муки блины и лепёшки. Конечно же, выбирали подчистую все грибочки-ягодиночки. Болели и пухли вповалку от этой еды взрослые, умирала детвора. По деревне – ни кошки, ни собаки не осталось. А немцы да полицаи разъезжали на холёных лошадях…
 «Познали, почём фунт лиха! И поплакаться – не поплачешься. Есть хотелось всегда. Постоянное чувство голода. А он ведь – страшнее любого страха… даже страха смерти. Хлеб – несказанный праздник! Даже когда его всего лишь кусочек размером со спичечную коробочку. В ригах, где когда-то хранились снопы, труху до земли повыбрали», – так говорит отец мой, и я ему безгранично верю.
 А уж коли какая баба на деревне не скрепится духом, не сдержится и вынет заветный мешочек с последней мучицей да выкатит из чулана дежку, затеет, замесит на ночь тесто, а по заре над всей округой поплывёт дух ржаного хлеба, то к обеду жди она на порог полицаев. Явятся с поборами. Унюхают, как же! Клещами вырвут! Да и фрицы распробовали наши ковриги. Конечно! Не хрен знает что – какой-то эрзац, а настоящий русский хлеб! Прихвостни обыщут каждый угол, только держись! Похватают всё, что припасено из съестного.

Суточные нормы продуктов питания, установленные оккупантами:

 

У немцев существовала даже «Памятка для ведения хозяйства в завоёванных восточных районах»! Недвусмысленны и строки из этого предписания: «Завоёванные восточные области являются германской хозяйственной территорией. Земля, весь живой и мёртвый инвентарь… являются собственностью германского государства».
От эдаких рекомендаций и памяток, узаконенных командованием Третьего рейха, руки у германца развязывались окончательно, и русские крестьяне облагались дикими, непосильными налогами. Предписывалось сдавать почти весь урожай. Вводились невиданные поборы масла, яиц, молока и шерсти. Чтобы выжать всё возможное из крестьянских хозяйств, придумывались всяческие налоги: поземельный, на строения, снежный, подоходный, церковный…
Так и этого мало – время от времени производился грабёж и под предлогом пожертвований для русских военнопленных. Сохранился список вещей, собранных населением для русских военнопленных и переданных немецкой части № 42355 за 1942 год: четыреста тридцать пять брюк, двести восемнадцать ватных пиджаков, девятьсот тринадцать шапок и фуражек, пятьсот семьдесят шесть рубашек, четыре мешка табаку. Валенки, пятьдесят три пары лаптей.
Холода в сорок втором – сорок третьем стояли такие, что птицы замерзали на лету, до минус тридцати. Немцы укутывались во что могли, увязывались даже бабьими шалями. Бывали случаи, когда снимали облюбованную одёжу-обувку: валенки, полушубки с жителей деревни прямо на улице.

Бедный Мишкин бугор! Чего он только не натерпелся за эти двадцать два месяца! На середине его, ниже Савинкиной и Павликовой изб, до сих пор можно разглядеть достаточно большую по площади, выровненную немецкими штрафниками площадку. На ней, обнесённой колючей проволокой, тренировались минёры.
Однажды Ване Андрияхину повезло найти в конце своего огорода трёхлинейку. Притащил домой, мамка, словно поражённая громом, так и ахнула: «Тудыть тую рать!» Обшарила его карманы, и винтовку ночью запрятала под застрех, чтоб мальчишка её вовеки не сыскал. А когда пацан наткнулся в окопах на офицерский бинокль, зная мамкины разборки, чтобы не отбрёхиваться, не наводить тень на плетень, домой не понёс (ай маменькин сынок?), сам припрятал, куда подальше. (В сорок четвёртом в немецких окопах наткнулся он на пистолет, и приспособил было к нему патроны от ППШ, да хоть и жалко расставаться, пришлось-таки сдать председателю колхоза).
 А при немцах, забравшись на грушенку в саду Вани Макеева, вооружившись биноклем, не думая о том, что бы с ними сталось, обнаружив их фашисты, отчаянные друзья-мальчишки просматривали всю округу.
Выпытали они и то, как аккуратно, с их Мишкина бугра фрицы вырезают дернину, закладывают противотанковые «кастрюльки», а затем снова незаметно прикрывают дерновой печинкой. Там же, за колючим забором – по-немецки добротно сколоченные длинные столы, на них немчура разложила такие же мины. Соберутся над ними кружком, послушать, так ничего и не разберёшь, всё на своём: вар-вар-вар. И так день за днём. Одни насобачатся смерть для наших уготавливать – уходят, прибывают новые.
Местность наша, расположенная на водоразделе, имела для врага особую, стратегическую ценность. Заняв этот гребень, враг мог наблюдать все передвижения войск на Сосковском направлении. Через всю округу с юга на север тянулась сплошная линия обороны. Порадели фрицы – единой цепью, чередуясь друг за другом, без малейшей лазейки для наших войск, шли немецкие блиндажи, минные поля и траншеи.
И поныне они, поросшие чернобыльем, всё ещё пугают своей ощеренной пастью, нет-нет да напомнят о себе взрывом семидесятилетней мины или снаряда, припрятанных страшной годиной.
На господствующих высотах сёл Кирово, Новогнездилово и Гнилое Болото фашисты установили мощные противотанковые орудия, вкопали в землю «пантеры» и «тигры». На этих же высотах располагались немецкие подвижные противотанковые группы, разившие броню наших танков даже на расстоянии двух километров. На подступах к высотам, на их склонах, минёры из части, расположившейся в Игино, оборудовали мощные минные заграждения – голыми руками не возьмёшь.
Ниже минёров по взгорью, чтоб не быть бельмом на глазу, за Маринкиной избой, у её мазанки, в самых зарослях мальвы (не дураки, местечко красивое!), обустроило немецкое офицерьё на тёплое время свою палатку.
И туда дотянулись своим биноклем пацаны. Жили офицеры в ней вольготно. Раз, два раза в месяц получали из Германии посылки (всё упаковано в баночки-коробочки), да и паёк офицерский не такой уж скудный: и шнапс, и тушенка, и шоколад, и галеты. А чего не достанет – на то полицаи существуют – только прикажи, на задних лапках пробегутся из конца в конец деревни, из-под земли выкопают, добудут и яйца, и кур, и духовитые русские ковриги.
Оттуда, из этой палатки, день и ночь на всю катушку гремели бравурные немецкие марши, развесёлые тирольские и австрийские крестьянские песенки – дым коромыслом! Иногда кому-нибудь из офицеров вздумывалось с шального перепою позабавиться: разыскивались пластинки с русскими песнями, приводился какой-нибудь игинской мужик.
Из стаканов фрицы не пили. Нальют мужичку рюмочку – тот хлоп её махом. Подивятся, заподзуживают, нальют ещё – нашему-то эта граммулька, что комариный укус: «А что там пить-то – экий напёрсток!» Подадут бутылку – кашлянёт мужик в кулак, оприходует её, и галетку не примет, рукавом занюхает. Держится козырем. Сплюнет. А пачку сигарет возьмёт… И под восторженный гогот немчуры отправится до хаты. (Как не вспомнить тут фильм «Судьба человека»? Было! И у нас такое было!)
«С куревом, – рассказывали «пережившие немца», – было туго. Как мужику без него? Хоть пропадай! Дрождин Харлампий Дмитрич, на зависть всем, бои идут, а он всё-таки табачок посеял. Мужик он – скаредный, снегу посередь зимы не допросишься! Собрался как-то ни свет, ни заря по какому-то делу в Порточки. Идёт, козьей ножкой в темени попыхивает. А по утренней рани табачок эвон где душе, истомлённой по куреву, чуется. Вот и унюхали его, домекались братья Редькины, патрулировавшие в тот день Игино, да бегом, бегом наперерез Харлампию. Тот прикинул: «Облава!» – и пулей в Ярочкин лесок. (Жителям под страхом смерти запрещалось передвигаться между деревнями без пропуска, выдаваемого комендатурой. Поля за околицами время от времени простреливались трассирующими пулями.) Полицаи кинулись за мужиком. Догнали, свалили: «Покурить не найдётся? Дай хоть затянуться!» Тот, очухавшись, выудил из кармана кисетец, размотал шнурок, вынул сложенный вчетверо книжный лист: «Доброе сегодня утро», – только и молвил, и стал не спеша крутить цигарки.
Восьмилетним мальчишкой, по словам отца, сажал и он до двухсот корней самосада. И сам украдкой от старших с друзьями-товарищами курил, и мать выменивала табак на базаре в Орле на еду (дети до четырнадцати лет на рынок не допускались, за это беспощадно штрафовали родителей).
Запрещалось во время оккупации под страхом смерти торговать не только на рынках, но и везде где бы то ни было самогоном, брагой и табаком. Бабушке приходилось рисковать. Но сколько же надо было того табаку, если в это, голодное, время золотое кольцо можно было выменять всего лишь на полкило муки! Килограмм хлеба стоил тридцать-пятьдесят рублей. Мясо на рынке стоило полторы марки за кило, яйца – марка за десяток, водка – три марки за пол-литра.
Запрещалось проносить по дорогам, даже если комендант и выдаст аусвайс на перемещение, больше продуктов, чем «необходимо для дневного пропитания». На подходах к городу немцы расставляли полицейские посты. И те коштовались, как могли: отбирали всё, что люди с огромным трудом вырастили, собрали или наменяли в деревнях. Но если и добирались игинские бабы более-менее благополучно до Орла, то нередко и на самом рынке устраивались облавы и товар конфисковали. И несчастные, протопав семьдесят пять километров до рынка, – батожок в руки – возвращались с пустыми котомками, опять же своим ходом, назад, к голодной детворе.
Даже рейхминистр пропаганды Германии Геббельс в своём дневнике в начале марта 1942 года вынужден был признать: «Положение с продовольствием в оккупированных восточных областях чрезвычайно затруднительно. Там умирают от голода тысячи и десятки тысяч людей, что совершенно никого не интересует».


Рецензии