Да разве об этом расскажешь!

                (Книга КОЛЫБЕЛЬ МОЯ ПОСРЕДИ ЗЕМЛИ)

Часть 2.
Глава 11
                А надо рассказать ...

 Немца погнали дальше, на запад. 43-й, 44-й, 45-й… Мужики воюют, а на бабьих измождённых плечах порушенные хозяйства, голодные, истощённые дети. Попробуй подними разваленные фашистом колхозы, когда все рабо;тные мужики на фронте! Пяткина Лидия Тимофеевна, заведующая избой-читальней, всю осень билась, гуртовала баб вокруг себя, пыталась заново собрать игинской колхоз имени Ворошилова.
На осень сорок третьего в нём – одна корова красно-пёстрой масти, пять овец, три свиноматки да разъединая лошадь Хозяйка. Продвигаясь вперёд, одна из наших частей оставила её, раненую, в Игино, мол, чем чёрт не шутит, может, и выкарабкается. Протоптав военными путями-дорогами не одну версту, на игинских буграх Хозяйка поотдохнула и, на радость деревенским, пошла на поправку. А выносливости ей, военной коняге, не занимать, трудяга ещё та!
В декабре сорок третьего председателем в Игино прислали Меркулова Алексея Даниловича, брянского партизана из отряда имени Когановича. Жену и пятерых его детей, за участие Алексея Даниловича в движении сопротивления, расстреляли фашистские каратели.
Одинокому председателю отвели угол в избе Фёдора Савинкина. Соберётся, бывало, детвора вечером у Савинкиных в избе и пристаёт к Алексею Даниловичу: расскажи да расскажи, как там, в партизанах-то, воевалось. Показали фрицу кузькину матушку? Покурит Данилыч, кашлянёт и завспоминает. О том, как с болью в сердце взрывал на Брянщине мосты, возведённые до войны его же руками, как ходил в разведку за линию фронта, как чуть не погиб вместе с другими бойцами от голода.
Однажды каратели обложили болота, в которых скрывался отряд. Обычно продовольствие и боеприпасы доставляли им с большой земли на самолёте, а тут немцы устроили настоящую охоту на парашюты со снабжением. Расстреливали, уничтожали их ещё в воздухе. Командир собрал отряд и приказал: паникёров расстреливать, держаться любой ценою!
Закончились последние припасы. К лютому зимнему холоду добавился голод. В отряде были две лошади. Обсудив меж собой, медсестры отряда предложили командиру зарезать лошадей и подкормить партизан, спасти отряд. Но после длительной голодовки конина не пошла впрок – видать, с непривычки съели лишку, скрутило желудки, бойцы мучились, хворали. Нашли способ излечения: больного сажали в тёмную землянку на несколько суток. Невероятно, но, Данилыч уверял, что помогало.
 
В эту осень вернулась с малолетним ребёнком из блокадного Ленинграда чудом выжившая дочь Савинкиных Настя. Ещё в начале войны получила она на мужа похоронку. Приглянулся новый председатель Насте, и зажили они одной семьей. А хатка – кошку за хвост повернуть негде.
Приближалась зима. А новоявленный председатель раздет-разут. Справили ему кой-какую одёжу: посконную рубаху, штаны, шубник. Правда, с обуткой – беда! И порешили тогда бабы нашенские, всю жизнь делавшие добро не разбирая кому, верившие, что добрые дела не разлетаются по свету никчёмным дымом, остричь своих разнесчастных пятерых колхозных овец, чтобы дед Харлан свалял председателю валенки. Обычно-то овец стригут в апреле – лучшая шерсть; на худой конец, в сентябре – поярковая стрижка. А тут – в декабре-то месяце! Фермы разрушены, поэтому и малочисленную колхозную животинку распределили тогда по крестьянским дворам. Хлев, куда поместили «лысых» овец, покрепче обложили от холодов всякой всячиной.
У Савинкиных на дворе стояла единственная колхозная корова. Рожищи – по сажени. Кстати, очень даже неплохая – ведерница. Приладился ходить сверять её удои Илья Губарёв, выбранный бабами председателем ревизионной комиссии. Подоит подвизавшаяся её обихаживать Авдотья-Колдучиха Красавку, а он тут как тут, слёзно просит: «Авдотьюшка, ну хоть бутылочку молока ребятишкам налей!» Понятное дело, у кого ж терпение не лопнет, когда детвора помирает с голоду.
Перебедовали с горем пополам зиму. Подкатывала весна сорок четвёртого. Как поднимать поля? Именно в эту пору прижилась в деревнях наших частушка: «Я – и лошадь, я – и бык, я – и баба, и – мужик». Отмахнётся баба от тяжёлых думок, ровно тараканов из «кухвайки» повытряхнет, и снова – за заступ.
Русская жизнестойкость и выносливость во все века поражала иноземцев. Народ наш – удивительнейший, ему и самому не ведомо, какие напасти в своей судьбе он ещё может сдюжить. Не раз подтверждалось историей, что русские лишь только кажутся беспечными и разрозненными. Попробуй, загреми гроза, подкати к украинам нашим чужеземец – соберутся они для отпора в единый, несломимый кулак.

Колхозные поля бабам приходилось вскапывать вручную, лопатой. Норма – пять соток в день. А полевая землица – не огородняя! К тому ж – издавлена гусеницами танков, изъезжена грузовиками, изорвана минами-снарядами! Кровь приливает к голове, и сердце начинает бить тревогу, как представлю ту непосильную ношу. Говорят: баба русская – двужильная. Так оно и есть. Мамина мама, бабушка Нюра, вскапывала в день по семь соток! Это как же надо бы питаться при такой тягловой работе? А на столе что? Тёрли из пирепиков (гнилой сушеной картошки) крахмал, и из жмыха, с добавлением вики, «груили хлеб». Сейчас хозяйке стыдно было бы свиньям его подать. Но даже такой еде радовались.
Отец мой вспоминает те страшные годы: «Порой не ели по три дня. Деревня пухла от голода. В старых, заброшенных буртах выгребали возгоревшееся месиво, толкли в ступе на лепёшки и оладьи. Пекли прелики на огуречном рассоле – «трёхдневные прелики». Блины их них – чёрные, сухие до хруста. Потащились как-то с Иваном Макеевым в Савин лес. Ноги переставлять мочи нет. Шесть раз на пути отдыхали. Пришли, а лес – пустой: ни гриба, ни ягоды, ни щавеля. Побрели, не солоно хлебавши, назад.
А однажды напали с другом в глуши на нетронутый куст крушины, так наелись, чуть не померли. Трава не успевала вырастать, выдирали с корнями. В лугах не сыскать было даже конского щавеля. Зубы от травы у ребятни – чёрные. Ходишь, как слепой котёнок, ткнёшься в траву и сходу засыпаешь. Из районной Сосковской больницы приезжали санитары, забирали окончательно ослабших, распухших детей».

Пошла как-то игинская баба Катерина Полетаева на Свободную к брату. Вернулась радостная – дали в гостинец аж два стакана пшена! Сварила Катя жиденький кулешец. А к обеду ненароком заглянул к ней тринадцатилетний племянник. Переминается с ноги на ногу, из избы не идёт. Шут с ним! Как не разжалобишься, не угостишь – своя кровь?!
Все ушли по делам, и племянник ушёл. Чуток погодя возвратился он в тёткину избу (заперта ведь – лишь на палочку), отодвинул заслонку, залез в печку, выхлебал из чугуна весь до капельки кулеш и, разморенный теплым уютом и сытостью, «отчаянный злодей» – на-поди! – прямо в печи и уснул.
Вернулись хозяева. Собралась семья за стол. Катя подошла к печи да ка-ак заорёт благим матом – из печного устья ноги торчат! Подбегает к ней дочка: «Да это ж наш Афонька!» – по чуням признала. И смех, и слёзы.
Ни мыла (голову мыли золой), ни керосина, ни спичек. Печку бабе разжечь было нечем. Почтальонка вместе с фронтовыми письмами на неделю разносила по избам десять спичек и к ним – тёрочку. Берегли из печи каждый уголёк. Вспомнили, как когда-то разводили огонь пращуры – трутовики в ту, тяжелейшую, пору были на вес золота. Сначала трутень варили в золе, потом высушивали. Он становился мягким, ворсистым. Чтобы извлечь с его помощью огонь, необходимы были ещё кресало и камушек-голышик. Курильщики тоже носили обязательно в кармане кроме кисета трутовик и кресало.
Чудом сохранённых во время оккупации шестёрку коров хозяйки берегли как зеницу ока. Но весной их всё равно насильно забирали распахивать колхозные поля. В отличие от конского хомута, им шили из суровой ткани упряжь – шлейки – и ставили в соху. На них же и боронили. Пасли ночью, утром – снова в поле. Бабы, знамо дело, не давали кормилиц, кричали истошными голосами, рыдали горючими слезами. Как повели бурёнку со двора, Сидорова бабка уцепилась за её хвост, кричит-рыдает: «Как я к ней, голубушке, с подойником подойду, стыдно под титьки садиться. Вымечко напрочь иссохло!»
Несмотря на тяжелейшие условия, в которых оказались мои земляки после выдворения оккупантов, они, чем только могли, оказывали помощь фронту. Не было в ту пору иного призыва, кроме «Всё для фронта, всё для Победы!» К примеру, в честь Героя Советского Союза, уроженца нашего района Немкова Ивана Андреевича в первые месяцы после освобождения проходил сбор денежных средств на постройку боевых самолётов. Среди пятисот тысяч рублей есть доля личных сбережений и моих односельчан. Может, это о моих землячках писал Михаил Васильевич Исаковский:

 …Ты шла, затаив своё горе,
 Суровым путём трудовым.
 Весь фронт, что от моря до моря,
 Кормила ты хлебом своим…

Кроме того, колхозники платили налоги продуктами из личного хозяйства. Налогом обкладывалось каждое плодовое дерево, каждый крыжовниковый-смородинный куст. Прозябающим впроголодь крестьянам с подворья необходимо было сдать двести литров молока, двести штук яиц, сорок четыре килограмма мяса, три центнера картошки.
Вспахать кое-как вспахали-вскопали в сорок четвёртом. А сеять нечем – зерно ведь, когда игинских и кировских жителей власовцы при отступлении немецких войск погнали на Брянск, в августе сорок третьего, ссыпали в шейные ямы. Там оно «сгорелось» и погнило. Весной этого года сеять не удалось. Но в августе немного скосили «хлеб войны». Крестцы и старновку, чтобы не было холодно, и наши, и немцы стелили по окопам. В апреле осыпавшееся зерно взошло, а к осени худородный клин, этот самосев, скосили, прибрав зерно в дальний чулан на семена.
А вот картошку бабы, угнанные немцами, в августе наспех, но успели забуртовать. Теперь её вынули из ям и, не оставив себе на пропитание ни плетушки, нарезав на мельчайшие дольки, порой «глазка;ми», очистками посадили на вскопанных лопатами, вспаханных на коровах полях.
До новины – ждать и ждать! Да и какой урожай от эдаких семян: мелочь, дичка дичкой. Под деревней Толмачёво обнаружили в буртах гнилую картошку. И бабушка Наталья кинулась туда «на менку» (айда, не зевай!), принесла детворе высушенную и перетёртую в муку картошку. Отдав свою вязаную кофту, получила всего-то стакан муки, затеяла оладьи.
А в первых числах Великого поста сорок четвёртого бабушка Наталья слегла от тифа. Слава Богу, на ту пору в её семье снова объявилась (уже с тройкой своих ребятишек) младшая её сестра Нюша, добравшаяся к ней наконец-таки из Донбасса. И покуда старшая сестра металась в жару, она взяла под пригляд немудрёное её хозяйство. Не захворай тогда бабушка, может, и не постигла бы её семью беда смертная. Но что теперь о том толковать? Таков, видать, Божий промысел.
…Как-то раз, ещё и снег не сошёл, нашли Ваня Андрияхин и сосед его Петик Ходёнков под кручей противопехотную мину. Чудна;я штуковина! Летит с небес, гудит-воет. Отрубили ребятишки у неё топором крылышки (обезвредили!) – теперь уж точно выть не станет, и, вроде как, так и надо. «А в апреле, в Чистый четверг, – рассказывает отец, – играли в оврагах мы с братом Петькой да с двумя соседскими мальчонками, тоже Иваном да Петей. Нашли точно такую же мину. Ходёнков Иван возьми да ударь её оземь. А мина ка-ак бабахнет! Пришёл я в себя, поворачиваюсь: у Петика Ходёнкова обе челюсти порвало, фуфайка кровью течёт. Ивана, брата его, взрывной волной отбросило во-он куда, аж под кручу, в ручей. Меня, – вспоминает отец, – изрешетили мелкие осколки, а брату Петьке досталось, как следует: один осколок – в руку, другой, более крупный, пробил армейский ремень и вошёл в живот.
Мать заслышала взрыв – оборвалось сердце. Она рванулась было в тифу, к оврагам, но где там! Упала в круче, на полпути…
Ходёнкова Ивана принесли на постилке – двадцать три раны. Но, слава Богу, – поверхностные! А наш Петик отлежал две недели под окном на лавке. В больницу везти не было никакой возможности – апрель, всевселенский разлив: бурлил Жёлтый, вскрылась Крома.
Мало-помалу брат даже стал выкарабкиваться на солнышко. Сядет, играет девкам на балалайке… Ох, и мастак же был! Жарил на ней так, что устоять не было никакой мочи. Живот ему перевязывали кружевами. Откуда бинты-то? Кружева те присыхали к ране и к коже вокруг неё. Сердобольная тётушка Нюша, ухаживая за племянником, отмачивала их водой и свежими повязками перематывала Петин живот. Хоть и растирала она его нашептанными Колдучихой мазями, подавала пить девясиловый настой, а всё одно – не вышедший осколок начать ржаветь. Умер брат от столбняка. Страшно умирал. Кричал шибко. На семнадцатый день после того взрыва у Хильмечков его отнесли на погост».

В начале ноября 1943 года снова начались занятия в Кировской семилетке. Орловский облисполком и бюро ВКП(б) постановило «провести первый день учёбы в школах, как праздник трудящихся освобождённых районов области, мобилизующих учителей и всю общественность на повседневную заботу о советской школе, учащихся, воинах Красной Армии, партизан, детях, оставшихся без родителей, создавая все условия для их нормальной учёбы и питания».
С семнадцатого августа до второго ноября, до самых глубоких заморозков сорок третьего, в Кировской школе располагался военный госпиталь 133ЧППГ. Здесь же, на взгорье, между правлением колхоза и школой, расчистили аэродром, на который садились самолёты с ранеными. Через дорогу от школы – старая конюшня, в ней наладили первичную обработку раненых. Рядом, на пойменном лугу, раскинули брезентовые приёмные палатки. Школьные классы оборудовали под лечебные палаты. В конце сорок третьего этот госпиталь, вместе с соседним, из села Звягинцево, перевели в освобождённый Дмитровск.
Школу кое-как привели в порядок, для тепла (по тем временам, как нарочно, стояли лютые зимы) окна в классах засыпали золой и торфяной крошкой. Немцы свели все леса, классы не отапливались. И вот в такую школу Иван Андрияхин, мой отец, в сентябре сорок четвёртого в десятилетнем возрасте пришёл в первый раз учиться.
Набрали сразу два параллельных класса. Ребятишки разных лет рождения. Малолетние мужички. Дети войны. Дети, с присущим всем мальцам на свете, в любые времена, озорством.
Чернила – сок отжатой столовой свёклы – по дороге в школу замерзали. Приходилось согревать собственным теплом. Засунет пацан «непроливайку» под мышку, так и несёт её в школу, а холода – великие. Мальчишка сам окоченел до костей, свекольный сок тельцем своим отогреть так и не смог. Отец вспоминает:
«Одёжа у меня была на всё про всё, на все случаи жизни – тужурка, в которой ещё из Донбасса возвратился, а рукава – непомерные – и в десятилетнем возрасте – до земли. Ночью служила она на печке подстилкой. Утром выйдет мать на подворье, поколотит её об угол, выбьет из неё пылюгу: «Иди, сын, учись!»
И был у нас в классе мальчонка, с хоронившимися глазками, невелик ростом, корявеньки-ий, серенький. И волосы цвета печной золы. Самый молодой. Дразнили его «Кыса». Где уж отыскала ему мамка, Бог знает, только явился он однажды в школу гордый. Вынимает из своей холщовой сумки пузырёк подсинки. Чтобы драгоценную жидкость не пролить, вырезали ему дома заботливо из пушечных колёс резинку, притёрли пузырёчек.
Парт ещё сладить для учеников не успели, просто сколотили из досок стол, длиннющий, на сорок человек один. Достал Кыса свой заветный пузырёк, открывает пробку зубами, а шкодник-сосед толк его под локоть. Ребятня попадала с лавок – на рожицу мальчишки выплеснулась ядрёная, ядовито-синего цвета жидкость, залила его с ног до головы.
Урок, конечно, сорвали, никто не мог равнодушно смотреть на несчастного Кысу-«Водяного». Молодая учительница Вера Фёдоровна ушла. Вместо неё появился директор школы – Дмитрий Иванович Герасин (бывший армеец, капитан): «Ну, что, неслухи, идите просите у Веры Фёдоровны прощения». «Идём, – улыбается отец, – неумытый Кыска с нами. Только открыли двери в учительскую, Вера Фёдоровна, взглянув на синего Кысу, не сдержалась: фыркнула и рассмеялась. Вот и всё прощение… А ещё, на переменах, не раз побывав до войны на взрослых кулачках, в школьном коридоре бились мальчишки кировской школы класс на класс. Звонок прозвенит – сидят, уткнув разбитые сопатки в крепкие снежки».

К посевной сорок пятого пригнали в колхоз им. Ворошилова шестёрку крупных немецких тяжеловозов, среди них одного никому не поддающегося мерина. Деревенские за дикие повадки тут же приклеили ему кличку – Бандит. На радость бабам, коров перестали залучать на поля. Бандита, конечно, приручили. Куда деваться? Лошадиная сила – на вес золота! Ночью игинской табун пасли в Савином логу – там всегда трава гуще и сочнее.
Пахота и уборка урожая были сопряжены с большими опасностями, ведь многие поля заминированы и нашими, и немцами. Пахарю за день надо было поднять один гектар да ещё двадцать соток. За такой тягловый труд ему выдавали один килограмм хлеба зерном. Малое зерно это легко было смолоть и на ручной домашней мельнице. Устройство её чрезвычайно просто: два жернова размером с тазик. Нижний, основной, мощней, толще. На камнях – пазы, в центре отверстие, куда засыпалось зерно. Если ты одалживаешь меленку, должен уплатить, перед тем, как молоть, «гарцевый сбор» – отсыпать хозяину кружку зерна.


Рецензии