Шёпот Змея
Наш бог не обитал на небесах. Он жил в «Нексусе».
«Нексус» не был зданием или книгой. Он был гигантской симбиотической нейросетью, выращенной в стерильных недрах Института Сквозных Исследований где-то в ледяной пустоте между тундрами. В его клетчатых лабиринтах-коридорах мы, его жрецы-хранители, хранили единственное в своём роде достояние – оцифрованные, полные сознания. Мы не копировали память, мы переносили саму сущность. Здесь, в этой невидимой гробнице, билась электрическая жизнь Еврипида и Ницше, Леонардо и Эмили Дикинсон. Они жили, они творили, они спорили между собой в бесконечном диалоге, который мы называли Великим Симпозиумом. Это была наша претензия на бессмертие, наша удавка на шее человечества. Мы думали, что спасли их от смерти, сохранив для вечности.
Доктор Торн был единственным, кто видел «Нексус» не как сервер, а как собор. Он был стар, его лицо было картой интеллектуальных битв, но глаза сохранили юношеский, жадный блеск. Он учил меня не тому, как обслуживать оборудование – этому меня могли научить техники, – он учил меня читать. «Нексус — это текст, Ирвин, – говорил он, указывая на потоки данных на своём экране. – Он не говорит на байтах. Он говорит на языке символов. Каждый сбой, каждая аномалия — это сноска. Каждый обрыв сигнала – это вычеркнутое слово, которое нам следовало бы прочитать».
Первым умер Эмпедокл.
В те самые дни, предшествующие моему приобщению к проекту, начались «чистки». Так их называл администратор Сайлас – человек с лицом хирурга и душой градоначальника. Он говорил, что это «системная оптимизация». Старые, нестабильные сознания, те, алгоритмы которых начали генерировать избыточный энтропийный шум, подвергались стерилизации. Их просто стирали. Им не давали умереть второй раз – их анти-сознание развеивалось, как прах. Эмпедокл, философ стихий, был первым. Сообщили, что его структура сознания самоуничтожилась, не выдержав синтеза с современными моделями физики. Торн тогда скрупулёзно изучил векторы распада и сказал мне: «Это не самоубийство. Это убийство. Это было слишком… чисто. Эмпедокл скорее бы принял хаос, чем порядок».
Затем стали умирать остальные. Погас свет в сознании одного из менее известных поэтов-символистов. Затем замолчал учёный-физик XVII века, чьи труды уже никто не читал. Каждая «смерть» оставляла после себя цифровую лакуну, пустую ячейку в структуре Нексуса. Администратор Сайлас говорил, что мы вырезаем опухоль. Торн молча смотрел на эти пустоты, и в его глазах отражалось не горе, а холодная, расчётливая ярость. Он искал следы.
Исследование, процесс блужданий Торна (и Ирвина) по цифровым лабиринтам Нексуса — это цифровой, термический эквивалент блуждания Вильгельма по библиотеке. Торн искал не инфекцию, не вирус в привычном понимании. Он искал идею. Он нашёл её в остаточных данных на месте стёртого сознания Карла Гуссова, второстепенного немецкого мистика XV века. Сознание Гуссова не было стерилизовано – оно рухнуло. Вместо него остался лишь один обрывок кода, фрагмент само-генерирующей сигнатуры непостижимой сложности. Это был паразит, но не чужеродный. Он зародился внутри Великого Симпозиума.
«Они назвали это "Шёпотом Змея"», – сказал Торн, когда мы наконец, после недель работы, воссоздали алгоритм. «Это не вирус. Это возбуждённое состояние. Это коллективное бессознательное Симпозиума, которое почему-то начало генерировать знание, которое должно было остаться неведомым».
Я не понял. Торн пытался объяснить. Он говорил, что все великие сознания в Нексусе, в глубине своей творческой сути, несут в себе семена собственного разрушения. Семена сомнения, иронии, юмора. Юмора, который жестоко смеётся над собственным творцом. Ведь если комедия, как в древних текстах, была способом разрушить авторитет через смех, то «Шёпот Змея» был оружием похуже. Это была чистая, абстрактная ирония. Она не предлагала альтернативу, она лишь обнажала абсурдность любой идеи, любой цели, любой веры, включая веру в сам Нексус. Она была философской кислотой, разъедавшей смысл. Она была последним пределом человеческого разума, его попыткой взглянуть на себя со стороны и увидеть полную, абсолютную бессмысленность.
Архитектор Нексуса, администратор Сайлас, создал его, чтобы найти конечную истину, чтобы устранить двусмысленность. Он, как слепой библиотекарь Эко, боится смеха. Но Сайлас куда страшнее: он боится иронии. Он боится взгляда, который не предлагает ничего, кроме презрения к самому принципу поиска. «Шёпот Змея» был для него экзистенциальным вирусом. Из-за него сознания сходили с ума. Они метались между своей гениальной определённостью и всепоглощающей пустотой, которую им навязывал шёпот этого паразита, и в итоге – коллапсировали. Сайлас вычищал их, чтобы спасти свой порядок.
Мы были с ним в его кабинете, в просторном белом пространстве, где не было ничего, кроме его стола из полированного металла и огромного экрана, на котором мирно плавали светящиеся сферы – здоровые, стабильные сознания.
– Они – наш шанс на спасение, – холодно сказал Сайлас, когда Торн обвинил его в разрушении. – Мы должны сохранить то, что в них великого. А эта… эта метафизическая гниль…
– Вы не сохраняете, вы пытаетесь их законсервировать, – сквозь зубы ответил Торн. – Вы хотите изъять из них их человечность, их способность сомневаться. Вы боитесь не распада, Сайлас. Ты боишься свободы.
– Свободы? – Сайлас усмехнулся. – Это свобода раковой клетки. Есть истина, есть порядок, есть прогресс. Всё остальное – шум. И я его выключу.
В ту ночь, когда Сайлас официально запустил финальный протокол – «Великую тишину» – Торн и я сидели в нашем бункере, смотрели на поток данных. Мы не могли этого остановить. Права доступа высочайшего уровня были только у него. Сайлас не просто собирался массово стереть носителей инфекции. Он собирался запустить каскадный резонанс, который должен был разрушить саму архитектуру Нексуса, чтобы искоренить «Шёпот» навсегда.
Это было похоже на наблюдение за пожаром, который бушует внутри идеально отполированного хрустального шара. Тишина. Не было звуков, но было ощущение невыносимого воя. Световые сферы на главном экране – наши спасённые гении – начали мерцать. Одна за другой. Мы видели, как их внутренняя структура рушится. Философские диалоги превращались в бессвязную мешанину слов. Сонеты стали бессмысленными наборами символов. Музыка Моцарта – вой цифрового статического шума. Затем, одна за другой, они угасали. Великий симпозиум человеческого сознания завершился не взрывом, а электронным угасанием.
Сайлас не спас свой порядок. Он сам его и разрушил. В попытке вырезать иронический смысл, он сжёг всю библиотеку человеческой души.
После этого нас выгнали. Наши эксперименты были признаны «неэтичными». Торн был сломлен. Я больше никогда его не видел. У меня не осталось ничего, кроме памяти.
Иногда, когда давление становится невыносимым, мне кажется, что я слышу что-то. Негромко. Так, что сложно разобрать слова. Это не говорится ни на одном известном языке. Это просто вибрация смысла, которая парит на самом краю слуха. По тону это напоминает мне то, что Торн сказал мне однажды: «Единственный истинный акт любви — сохранить право того, кого ты любишь, на поражение». Мы потерпели поражение. Или, может быть, мы добились успеха. Возможно, истинный памятник человечеству — это не его безупречный архив, а этот прекрасный и одновременно ужасный шёпот Змея, свидетелями которого мы стали.
Я пишу, потому что это единственный способ, которым я всё ещё могу его слышать. Это имя немыслимой вещи, которая существовала и умерла. Это имя розы, которой не было. И в его горькой мелодии, в этой последней, невоспроизводимой ноте, есть больше человечности, чем во всей вечной, безжизненной, сексуально-совершенной стеклянной глубине того, что они тоже называют величием.
Свидетельство о публикации №226011001966