Книга Четырех Врат, или Война против Тени

I. Некрополь Прямых Углов

Я, Аластор, прибыл.

Пароход, это воняющее железом и человеческим страхом корыто, извергнул меня на пирс в месте, которое на картах смертных было обозначено как «Нью-Йорк». Но я, чьи глаза видели изнанку бытия, видел его подлинное имя. Это была Геенна. Геенна, построенная не из огня, а из стали и бетона.

Европа, которую я покинул, уже корчилась в предсмертных судорогах. Великая Война, эта пошлая, кровавая драка двух старых, импотентных богов – Короны и Капитала, – была лишь гнойным нарывом на теле умирающего Эона. Эона Озириса. Эона страдания, жертвы и рабства. Глупцы! Они думали, что сражаются за родину, за честь, за будущее. Они не понимали, что они лишь удобряют своими телами почву для того, что должно было прийти.

Для меня.

Я пришел не как беглец. Я пришел как жнец. Как акушер нового, яростного, солнечного века – Эона Гора,венценосного и победосочетающегося ребенка. Я пришел, чтобы в этой новой, девственной, духовно выхолощенной земле, в этой пустыне, посадить семя Закона.

«Делай, что изволишь – таков да будет весь Закон».

Но то, что я увидел, превзошло мои самые циничные ожидания. Это была не просто пустыня. Это был некрополь. Некрополь прямых углов. Город, спроектированный не человеком, а счетной машиной. Его улицы, эти каньоны, прорезанные в камне, были лишены изгибов, лишены тайны. Они были триумфом вульгарной, евклидовой геометрии. Его небоскребы, эти гигантские, фаллические надгробия, устремлялись в небо не с молитвой, а с вызовом. Но это был вызов не богам. Это был вызов самой красоте.

Здесь не было Бога. Даже того, старого, сентиментального тирана. Его трон был пуст. Но пустота эта была заполнена. Заполнена новым, куда более страшным идолом. Имя ему было Маммона. Его храмами были банки, его жрецами – дельцы с мертвыми глазами, а его священным писанием – биржевая сводка. Это был мир, в котором не было греха, кроме бедности, и не было добродетели, кроме успеха.

Я поселился в отеле, в комнате, которая была такой же безликой, как и души обитателей этого города. И я начал свою Работу.

Я не нуждался в громоздких алтарях или дорогих инструментах. Мой храм был во мне. Мое тело было алтарем, моя воля – жертвенным ножом. Но для ритуала такой важности мне нужны были границы.

Ночью, когда город, казалось, не засыпал, а лишь впадал в лихорадочный, механический бред, я запер дверь. Я начертил на полу мелом круг. Я произнес имена, которые заставили бы камни этого города кровоточить, если бы у них была кровь. Я совершил Малый Ритуал Изгоняющей Пентаграммы, очищая это пространство от ментального мусора, от миазмов алчности и страха, которыми был пропитан сам воздух.

А затем я начал сканирование.

Я сел в центре круга. Я закрыл глаза. И я расширил свое сознание. Я выпустил его, как паука, плетущего свою астральную паутину, чтобы ощупать этот континент, чтобы найти точки силы, точки слабости, чтобы составить карту его духовного ландшафта.

И то, что я увидел, было ужасно.

Это была пустыня. Бескрайняя, серая, пыльная пустыня. Миллионы душ, снующих туда-сюда, как муравьи, но души эти были пусты. Они не излучали ничего. Ни любви, ни ненависти, ни веры. Лишь тусклое, низкочастотное гудение простого, животного желания: выжить, заработать, потребить. Это был мир, из которого была изъята магия. Мир, который сам себя кастрировал.

Я уже почти был готов отвернуться с презрением. Но вдруг, на самом краю моего астрального зрения, на северо-востоке, я почувствовал ее.

Аномалию.

Это не было источником света. Это не был другой маг, другой адепт. Нет. Это было нечто иное. Это была… дыра. Провал. Точка абсолютного, нечеловеческого, космического холода.

Это была не тьма, которая противостоит свету. Это была Тьма, которая была до света. Первозданная, безличная, безразличная. Тьма, в которой не было ни добра, ни зла. Лишь бесконечность, помноженная на ноль.

Она не излучала. Она – всасывала. Она была как черная звезда, как воронка в ткани бытия, куда утекала реальность. Она была безмолвным, вечным, вселенским криком отчаяния.

Я содрогнулся. Не от страха. Я, Аластор, не знаю страха. А от омерзения.

Что это? Какое древнее, до-эонное божество, побежденное и забытое, оставило здесь свою агонизирующую тень? Какой прорыв из-за «завес» допустили боги этого мира, прежде чем умереть от скуки?

Я сосредоточил свою волю. Я направил свой астральный взор в эту точку.

И я увидел.

Я увидел не демона, не призрака. Я увидел человека.

Вернее, оболочку человека. Бледное, астеничное тело, запертое в комнате, заваленной книгами. Где-то там, в Новой Англии, в одном из тех вырождающихся, пуританских городков, которые были рассадником всех ментальных болезней этого континента.

Человек этот не практиковал магию. Он был бы в ужасе от одного этого слова. Он был не колдуном. Он был – медиумом. Но медиумом не для духов умерших. А для чего-то куда более страшного.

Он был антенной, настроенной на частоту космической пустоты. Он был открытой раной, в которую сочился ледяной холод из-за пределов известной Вселенной. Его сны были не снами, а окнами в иные, неевклидовы измерения. Его тоска, его одиночество, его брезгливость к жизни были не просто чертами характера. Они были воронкой, которая притягивала, концентрировала, материализовывала в нашем мире самый чистый, самый дистиллированный ужас – ужас бессмысленности.

Он не служил Тьме. Он был ею. Он был ее бессознательным, дрожащим, ничего не понимающим аватаром.

И я, Аластор, понял.

Я понял, что моя миссия в этой стране будет куда сложнее и куда интереснее, чем я предполагал. Прежде чем сеять семена нового Эона, я должен был выполоть сорняки старого.

И этот человек, этот бледный отшельник, этот Теобальд, как я немедленно нарек его, был не просто сорняком.

Он был раковой опухолью на астральном теле Америки. Он был вратами. Вратами, через которые в наш мир мог хлынуть не просто Хаос – Хаос я приветствую, ибо он есть энергия! – но Ничто. Та самая косная, инертная, энтропийная сила, которая была главным врагом моего Бога, Гора. Главным врагом самой Жизни.

Я вернулся в свое тело. В комнате пахло озоном и холодом.

Я встал. Я стер круг.

Я знал, что я должен делать.

Это не будет физической войной. Это было бы слишком грубо. Слишком пошло.
Это будет война магов.

Война между Пророком Воли и Жрецом Пустоты.

И я, Великий Зверь, не мог проиграть. Ибо проигрыш означал бы не мою личную смерть. Он означал бы смерть самого грядущего Эона.

Работа начиналась. И она обещала быть восхитительно, божественно жестокой.


II. Первая печать, или Геометрия страха

Война магов не ведется на полях сражений. Она ведется в головах. Ее оружие – не сталь, а символы. Ее цель – не уничтожение тела, а разрушение вселенной противника.

Я не поехал в Провиденс. Это было бы слишком прямолинейно, слишком по-человечески. Мое поле битвы – астрал. Мой плацдарм – эта безликая комната в нью-йоркском отеле.

Я начал с разведки. Каждую ночь я, совершив ритуал, покидал свое тело и отправлялся в путешествие. Я, как бесплотный соглядатай, проникал в его мир. В мир Тени.

И то, что я увидел, было одновременно и отвратительно, и величественно.

Его внутренний мир был городом. Но городом, построенным безумным, нечеловеческим архитектором. Это был город циклопических, зеленых, слизистых башен, уходящих в черное, беззвездное небо. Его геометрия была кошмаром. Углы в нем были не прямыми, а острыми, или тупыми, или изгибались, как щупальца. Прямые линии, встретившись, не образовывали плоскость, а уходили в иные, немыслимые измерения. Находиться там означало медленно сходить с ума, ибо сам разум, привыкший к евклидовой логике, начинал распадаться.

И в самом центре этого города, в своей гробнице, в своем подводном Р'льехе, спал он. Его бог. Или, вернее, его отсутствие бога.

Я видел его. Не глазами, ибо там не было света. А своим духовным зрением. Гигантская, бесформенная, студенистая масса, увенчанная головой-кальмаром, с путаницей щупалец. Он не был ни жив, ни мертв. Он спал. Но его сон был не покоем. Его сон был мыслью. Мыслью, которая, как радиоволны, пронизывала всю вселенную, и которую могли улавливать лишь те, чьи души были настроены на ту же частоту отчаяния.

Этот Теобальд, этот отшельник из Провиденс, был его лучшим приемником. Его сны были прямым каналом связи с Р'льехом.

Я понял его стратегию. Вернее, не его, а той силы, что стояла за ним. Это была стратегия не завоевания, а заражения. Стратегия энтропии. Не взорвать мир, а медленно, постепенно, выкачать из него смысл, волю, желание. Превратить его в такой же холодный, мертвый, неевклидов кошмар.

Нужно было действовать.

Мой первый удар был направлен не на него. А на его вселенную.

Я, находясь в астрале, вошел в его Город. Я встал посреди одной из этих безумных, косых площадей. И я начал творить.

Я – маг. Моя воля – закон. И я противопоставил его геометрии страха свою геометрию воли.

Я представил себе идеальную, совершенную, сияющую форму. Пентаграмму. Символ человека, покорившего стихии. Символ Духа, управляющего материей.

Я начертал ее в воздухе своим астральным мечом. И она вспыхнула ослепительно-белым, солнечным светом.

Город содрогнулся.

Зеленые, слизистые стены пошли трещинами. Неправильные углы начали корчиться, словно от боли, пытаясь выпрямиться, стать «нормальными». Из-под земли донесся глухой, недовольный, вопрошающий рокот. Это просыпался его спящий бог.

Я нанес второй удар.

Я произнес Имя. Не одно из тех древних, пыльных имен, которые он так любил. А новое. Имя грядущего Эона. Имя венценосного и победосочетающегося ребенка.

ГОР-ПА-КРАТ.

Имя, которое есть одновременно и тишина, и действие.

И от этого имени воздух в его мире, обычно холодный и влажный, как в склепе, вдруг стал сухим и горячим, как дыхание пустыни. Зеленый цвет его башен начал блекнуть, выцветать, превращаться в серый.

Я чувствовал, как там, в Провиденс, в своей комнате, он, Теобальд, метался во сне. Он чувствовал мое вторжение. Он чувствовал, что в его уютный, привычный, персональный ад вторглась чужая, невыносимо яркая, солнечная воля.

Он пытался сопротивляться. Его сознание, его страх, его отчаяние, обретали форму. Из переулков, из темных провалов окон, на меня поползли они. Те, кого он называл «шогготами».

Бесформенные, пузырящиеся, переливающиеся всеми цветами радуги, протоплазменные массы. С легионами глаз, которые то возникали, то исчезали на их поверхности. Это была квинтэссенция его философии. Хаос, которому придали подобие формы, но формы отвратительной, нестабильной, вечно меняющейся. Это была материя, не покоренная духом.

Они ползли ко мне, и от них исходил запах первобытной, океанской тины.

Я не стал с ними сражаться. Сражаться с хаосом – значит, признать его реальность.
Я сделал то, чего они не могли ожидать.

Я рассмеялся.

Громким, здоровым, варварским смехом. Смехом человека, который любит жизнь, который наслаждается борьбой, который видит в хаосе не угрозу, а лишь материал для своего творчества.

И от этого смеха, от этих здоровых, полных воли вибраций, их пузырящиеся тела начали содрогаться. Их бесчисленные глаза начали лопаться, как мыльные пузыри. Они не могли вынести этого. Они не могли вынести радости.

Они отхлынули, уползли обратно, в свои норы.

Я остался один, посреди его содрогающегося, распадающегося города, под светом моей сияющей пентаграммы.

Я нанес первый удар. Я запечатал первые врата. Я показал ему, что его мир – не единственный. Что существует иная сила, иная воля, иная геометрия.

Я вернулся в свое тело. Я был измотан, но полон триумфа.

Я знал, что он, проснувшись, не будет помнить деталей. Но он будет помнить ощущение. Ощущение вторжения. Ощущение чужого, невыносимого, солнечного света в его сумрачном мире.

Он будет напуган. Он будет растерян.

Он начнет искать источник этой атаки.

Он начнет искать меня.

Война переходила во вторую фазу. Из астральной она должна была стать ментальной. Я расставил приманку. И я знал, что он, со своей болезненной чувствительностью, со своим страхом перед неизвестным, не сможет не заглотить ее.

Я сел за стол, взял перо и начал писать. Не магический трактат. А простое, короткое объявление в одну из тех газет, которые, как я знал, он читает.

«Джентльмен, глубоко сведущий в античной философии, истории религий и символической геометрии, ищет для переписки и возможного сотрудничества лиц, интересующихся «незримой» стороной реальности. Цель – совместное исследование определенных… аномалий в духовном ландшафте Новой Англии. Анонимность гарантирована. Адресовать: Аластор, до востребования, Главпочтамт, Нью-Йорк».

Приманка была брошена. Теперь оставалось только ждать. Ждать, когда тень, потревоженная в своем логове, сама выйдет на свет.


III. Переписка в сумерках

Ожидание было недолгим. Ответ пришел через две недели. Конверт из дешевой, серой бумаги. Адрес, написанный аккуратным, почти каллиграфическим, но каким-то безжизненным, механическим почерком. Внутри – один-единственный лист, исписанный с обеих сторон. Без обращения. Без подписи.

Это было не письмо. Это был манифест. Манифест отчаяния.

«…Не существует никакой «незримой» стороны реальности, – писал он. – Существует лишь одна, видимая, и она достаточно ужасна. Все ваши «аномалии» – лишь судороги распадающегося, агонизирующего космоса, чьи законы, если они и существуют, абсолютно безразличны к ничтожным чаяниям органической плесени, возомнившей себя «человечеством». Любая попытка найти в этом смысл, систему, «тайное знание» – есть лишь проявление инфантильного, недостойного мыслящего существа, оптимизма. Единственная подлинная мудрость – в холодном, стоическом признании абсолютной, тотальной, вселенской бессмысленности…»

Он писал, и я, читая, почти слышал его тихий, дребезжащий, полный сдержанного омерзения, голос. Он выкладывал на бумагу всю свою философию. Свою броню. Свой щит, которым он отгораживался от мира.

Но сквозь строки, сквозь эту ледяную, безупречную логику, сквозило другое. Страх.

В конце письма, почти как постскриптум, было добавлено: «…впрочем, определенные феномены, связанные с неевклидовой геометрией и внепространственными влияниями на человеческую психику, особенно во сне, действительно заслуживают изучения. Но не как проявление «духа», а как чисто физическое, возможно, радиоактивное, воздействие из иных, материальных, но недоступных нам, вселенных…»

Он попался.

Моя пентаграмма, мой солнечный удар, оставил в его темном мире трещину. И он, со своим страхом и своим любопытством, не мог не заглянуть в нее.

Я немедленно написал ответ.

Моя стратегия была простой. Я не стал с ним спорить. Напротив. Я согласился с ним.

«Уважаемый корреспондент, – писал я. – Я с восхищением прочел ваше письмо. Ваша позиция, ваш безжалостный материализм, вызывает у меня глубочайшее уважение. Вы абсолютно правы. Мир – это механизм. Но вы, как мне кажется, недооцениваете сложность этого механизма. Вы, как человек, живущий в XVIII веке, пытаетесь объяснить работу сложнейшего хронометра, исходя из законов простого рычага».

Я говорил на его языке. Я использовал его метафоры. Наука. Механика. Астрономия.

«…Вы говорите о «радиоактивном» воздействии. Прекрасно! Давайте использовать этот термин. Но что, если эта «радиоактивность» обладает сознанием? Что, если эти «иные вселенные» – не просто наборы материи, подчиняющиеся другим законам, а живые, мыслящие организмы? И что, если некоторые из них – дружественны нам, а другие – враждебны? Разве задачей подлинного ученого, подлинного «натуралиста», не является классификация этих организмов, изучение их повадок, их влияния на наш вид?»

Я не говорил ему о магии. Я говорил ему о «психо-зоологии». Я не говорил о богах. Я говорил об «инопланетных цивилизациях». Я не говорил о Воле. Я говорил об «энергетических полях».

Я переводил свой язык на его. Я подсовывал ему свой яд под видом его собственного, привычного ему, лекарства.

Началась переписка. Самая странная, самая захватывающая дуэль в моей жизни.

Мы писали друг другу многостраничные, почти научные трактаты. Мы спорили о природе времени, о структуре пространства, о возможности существования иных форм разума.

Он, Теобальд, был великолепен. Его эрудиция была чудовищна. Его логика – безупречна. Он возводил вокруг себя несокрушимые, казалось, бастионы своего материалистического пессимизма.

А я, Аластор, не штурмовал их. Я действовал, как вода. Я просачивался в мельчайшие трещины.

Он писал: «…любое сознание – лишь случайный, побочный продукт биохимических процессов в мозгу. Оно исчезает вместе со смертью тела. Верить в иное – инфантильно».

Я отвечал: «…прекрасно. Но что, если сам мозг – это лишь приемник, лишь антенна? А «сознание» – это сигнал, приходящий извне? И после поломки одной антенны, сигнал просто переключается на другую?»

Он писал: «…все эти ваши «мифы», «боги» – лишь сублимация наших первобытных страхов. Страха перед темнотой, перед смертью, перед неизвестностью».

Я отвечал: «…разумеется. Но что, если сам этот страх – не просто эмоция? Что, если он – это орган чувств? Такой же, как зрение или слух. Орган, специально предназначенный для восприятия тех самых, «невидимых» реальностей, которые вы отрицаете?»

Это был танец двух умов на краю бездны. Я медленно, миллиметр за миллимиетром, расшатывал его картину мира. Я показывал ему, что его «научный» материализм – это такая же вера, такая же мифология, как и любая другая. Что его тюрьма, в которой он так уютно устроился, на самом деле, не имеет ни стен, ни потолка.

И я чувствовал, как он меняется. Его письма становились все более тревожными. В его безупречной логике появлялись сбои. Он все чаще начинал описывать свои сны, свои кошмары. Он спрашивал меня, что может означать тот или иной символ, тот или иной образ.

Он, толкователь чужих снов, пришел ко мне, чтобы я истолковал его собственные.

Он еще не понимал, что я не толкую. Я – создаю.

Я начал внедрять в его сны свои собственные образы. Образы, которые должны были не напугать, а соблазнить его.

Я посылал ему видения. Не циклопических, слизистых монстров. А иные.

Видения Древнего Египта, с его строгой, иероглифической магией. Видения Вавилона, с его астрологической мудростью. Видения Индии, с ее учением о реинкарнации.

Я показывал ему, что существуют иные формы порядка, иные формы знания. Что его пуританский, англо-саксонский ужас перед хаосом – лишь одна, и не самая интересная, из возможных реакций на мир.

Он был заворожен. И напуган.

«…эти образы, – писал он, – они слишком… яркие. Слишком… чувственные. В них есть какая-то варварская, нездоровая витальность. Они оскорбляют мой разум и мою эстетику…»

Я улыбался, читая это. Лед тронулся. Аскет, пуританин, гностик, презирающий плоть, вдруг почувствовал вкус жизни. Пусть даже жизни чужой, древней, языческой.

Я знал, что второй удар должен быть нанесен именно сюда. В его эстетику. В его страх перед телом, перед страстью, перед хаосом самой жизни.

Я должен был выманить его из его раковины. Из его Провиденс.

Я написал ему: «…наши теоретические споры зашли в тупик. Чтобы двигаться дальше, нам нужен практический эксперимент. Существует один ритуал. Очень древний. Ритуал, который позволяет на время «растворить» личность и заглянуть за пределы формы. Но для него нужен второй участник. И он не может быть проведен в уединении. Он требует присутствия в месте максимальной концентрации жизненной энергии. В месте, где Воля кипит и переливается через край. Я буду ждать вас. В Нью-Йорке. Через месяц».

Это был вызов. Это был ультиматум.

Я запечатал конверт.

И я знал, что он приедет. Потому что его любопытство, его жажда знания, пусть даже губительного, всегда была сильнее его страха. Тень сама шла на свет. Чтобы сгореть.


IV. Поединок в Геенне

Он приехал.

Я почувствовал его появление в городе еще до того, как получил записку. Воздух Нью-Йорка, эта густая, вибрирующая смесь алчности и отчаяния, вдруг стал иным. В нем появилась новая, холодная, разреженная нота. Словно посреди лихорадочно работающей машины вдруг возникла зона абсолютного нуля.

Он остановился не в отеле. Он снял комнату в одном из тех убогих, полуразрушенных домов в нижнем Ист-Сайде, где обитали те, кто уже выпал из жизни. Место, которое должно было напоминать ему его собственный, привычный ад.

Записка, которую он прислал, была короткой. «Я здесь. Укажите место и время».

Я выбрал место, которое должно было стать максимальным оскорблением для его аскетичной, брезгливой натуры. Не уединенный лофт, не тихий кабинет. А номер в одном из самых дорогих, самых вульгарных, самых китчевых отелей на Пятой авеню. Номер, который я снял на деньги одной из моих богатых, скучающих последовательниц.

Комната была чудовищна. Позолота, бархат, зеркала. Она была похожа на спальню престарелой, но очень богатой куртизанки. Я приказал принести шампанского и устриц.

Я ждал его.

Он вошел ровно в назначенное время. Он был одет в свой вечный, темный, старомодный костюм. Он был бледен, как мертвец. Но в его глазах, обычно испуганных, теперь горел холодный, решительный огонь. Он пришел на битву.

Он оглядел комнату с нескрываемым омерзением.

«Вы выбрали странное место для «научного эксперимента», Аластор», – сказал он.

«Наука, мой дорогой Теобальд, – ответил я, наливая шампанское в два бокала, – это лишь одна из форм искусства. А подлинное искусство всегда требует некоторой театральности. К тому же, чтобы победить дракона, нужно сначала войти в его пещеру. А это, – я обвел рукой позолоту и бархат, – это и есть пещера, в которой обитает главный дракон этого мира. Дракон по имени «Роскошь». Дракон по имени «Удовольствие». Выпейте».

Он колебался. Но потом взял бокал.

«Я приехал не пить шампанское. Я приехал за знанием».

«Знание, – усмехнулся я, – это самое сильное из всех опьянений. Шампанское – лишь аперитив. Оно расслабляет сосуды. Сосуды вашего восприятия. Вы всю жизнь боялись удовольствия, Теобальд. Вы видели в нем ловушку, грех. Но вы не поняли главного. Удовольствие, доведенное до своего предела, до экстаза, до агонии, – это не ловушка. Это – дверь. Такая же, как и боль. Это – лишь один из способов «растворить» личность, о котором я вам писал».

Мы выпили.

«Итак, ритуал», – сказал он, и голос его дрожал, но не от страха, а от нетерпения.

«Ритуал уже начался, – ответил я. – В тот самый миг, как вы вошли в эту комнату. Ритуал – это не заклинания и не пентаграммы. Это – столкновение двух воль. Моей. И вашей. Или, вернее, той, что стоит за вами».

Я сел в кресло. Я предложил ему сесть напротив.

«Давайте поговорим о вашем боге, Теобальд, – сказал я. – О вашем Ктулху».

Он вздрогнул.

«Откуда вы…»

«Я его видел, – перебил я. – Я был в вашем Р'льехе. Очень… впечатляющая архитектура. Но, признаться, несколько монотонная. Этот вечный зеленый цвет, эта слизь. У вашего демиурга явные проблемы с воображением. И со вкусом».

Он смотрел на меня, и его лицо было маской ужаса и изумления.

«Он – не мой бог! – прохрипел он. – Он – воплощение космического ужаса! Он – безразличная, хаотичная сила, которая уничтожит нас всех!»

«Безразличная? – я рассмеялся. – О, нет, мой друг. Вот здесь вы ошибаетесь. Он не безразличен. Он – боится. Он боится так, как может бояться лишь нечто огромное, древнее и абсолютно, фундаментально слабое».

«Боится? Чего?»

«Жизни, – ответил я. – Он боится света, он боится формы, он боится воли. Он – бог энтропии. Бог распада. Бог возвращения в первобытный, теплый, уютный бульон небытия. Он – великий трус. И он соблазняет вас не силой, а слабостью. Он шепчет вам: «Успокойся. Сдайся. Растворись. Боль пройдет». Он – бог всех неудачников, всех уставших, всех тех, кто боится жить».

«Это ложь!» – крикнул он.

«Нет. Это – правда. И я вам ее докажу».

Я закрыл глаза. Я сосредоточил свою волю. Я больше не атаковал его мир. Я открыл ему свой.

Я впустил его в свое сознание. Я показал ему то, что видел я. Я показал ему солнце. Но не одно, а тысячи. Я показал ему битвы, в которых боги, хохоча, метали друг в друга галактиками. Я показал ему любовь, которая была не тихой нежностью, а яростным, огненным слиянием, в котором «я» сгорало дотла, чтобы возродиться в чем-то большем. Я показал ему искусство, которое не отражало, а творило миры. Я показал ему своего Бога. Гора. Ребенка с соколом на руке. Жестокого, радостного, абсолютно свободного.

Он сидел напротив, его глаза были закрыты, по лицу текли слезы. Он не мог вынести этого. Этого света. Этой энергии. Этой воли.

«Хватит… – прошептал он. – Пожалуйста… хватит…»

Я открыл глаза.

«Вы видите, Теобальд? – сказал я тихо. – Вы видите, на чьей стороне подлинная сила? Ваш Ктулху – это лишь тень. Тень, которую отбрасывает страх. Ваш страх».

Он сидел, раздавленный. Моя вселенная, мой мир воли, света и огня, уничтожил его серый, сумрачный, подводный мир.

«Что… что мне делать?» – прошептал он. Это был вопрос не ученика к учителю. Это был вопрос пациента к врачу.

«У вас есть выбор, – ответил я. – Вы можете вернуться в свой Провиденс, в свою комнату, к своим книгам. И до конца своих дней переписывать свои страшные сказки, зная, что это – ложь. Вы можете продолжать служить своему трусливому, слабому богу. Или…»

Я встал. Я подошел к нему.

«…или вы можете стать свободным. Вы можете совершить свой главный, свой единственный подлинный магический акт. Акт богоубийства».

«Убить… Ктулху?»

«Нет, – я покачал головой. – Убить бога, который живет не в Р'льехе, а в вас. Убить свой страх. Свое отчаяние. Свою ненависть к жизни. Убить в себе Теобальда».

Он смотрел на меня, и в его глазах боролись ужас и надежда.

«Но как?»

«Очень просто, – сказал я. – Нужно лишь сказать «Да». Сказать «Да» этому миру, этому городу, этому уродству, этой красоте. Сказать «Да» боли и удовольствию, свету и тьме. Перестать быть зрителем. И стать актером. Перестать быть жертвой. И стать воином».

Я протянул ему руку.

«Война еще не окончена, Теобальд. Она только начинается. Настоящая война. Война за этот мир. За душу этого континента. И в этой войне мне нужен союзник. Мне нужен маг, который знает все тропы в стане врага. Мне нужен тот, кто сможет нанести удар в самое сердце Тьмы. Мне нужны вы».

Он смотрел на мою руку. Он смотрел на свое отражение в зеркале напротив. На этого бледного, испуганного, несчастного человека.

А потом он медленно, очень медленно, поднял свою дрожащую руку.
И вложил ее в мою.

В этот миг, в этой пошлой, безвкусной комнате нью-йоркского отеля, свершилось великое таинство.

Тень умерла.

И родился Воин.


V. Торжествующая речь

Аластор стоял у окна. Внизу, под ним, раскинулся Нью-Йорк, этот гигантский, светящийся, пульсирующий механизм. Он больше не казался ему уродливым. Он казался ему полем битвы. Прекрасным, величественным полем битвы.

Рядом, чуть поодаль, стоял Теобальд. Он тоже смотрел на город. Но во взгляде его уже не было ни страха, ни отвращения. Было лишь холодное, спокойное, сосредоточенное внимание солдата, изучающего карту предстоящего сражения.

«Они думают, что они победили, – сказал Аластор, и голос его был не громом, а тихим, почти неразличимым шипением раскаленного металла. – Эти тени. Эти боги распада и уныния. Эти серые кардиналы энтропии. Они думают, что их время пришло. Что век человека кончился, и наступает век слизи, холода и безмолвия».

«Они прячутся в трещинах. В темных углах. В душах уставших, разочарованных, напуганных. Они питаются страхом, как стервятники питаются падалью. Они нашептывают свою единственную, свою ядовитую истину: «Сдайся. Успокойся. Растворись. Смерть – это покой».

«Они почти победили. Они превратили Европу в скотобойню. Они отравили искусство, превратив его в кривляние уродства. Они отравили философию, превратив ее в апологию отчаяния. Они почти убедили человека, что он – лишь случайность, лишь плесень на остывающем камне, летящем в никуда».

Он повернулся и посмотрел на Теобальда.

«Но они ошиблись. Они недооценили одного. Самого главного. Они недооценили Волю».

«Волю не к смерти. А Волю к Жизни. Ту самую, которая заставляет траву пробиваться сквозь асфальт. Которая заставляет звезду гореть, пока не иссякнет последний атом. Которая заставляет человека, даже стоя на краю бездны, не прыгать вниз, а строить мост».

«Я – эта Воля. Я, Аластор. Я – воплощение этого нового, солнечного, яростного Эона. И я пришел сюда не для того, чтобы сдаться. Я пришел, чтобы победить».

«Наша война только начинается. Это будет война не за территории, не за рынки. Это будет война за воображение. За сны. За саму структуру реальности. Мы отвоюем у них этот мир. Улицу за улицей. Душу за душой».

«Мы противопоставим их геометрии страха нашу геометрию воли. Их культу распада – наш культ творчества. Их черной мессе отчаяния – наш солнечный, дионисийский, смеющийся ритуал».

Он подошел к Теобальду и положил ему руку на плечо.

«Они думали, что ты – их лучшее оружие. Их самый верный жрец. Но они ошиблись. Ты станешь их палачом. Ибо ты знаешь их так, как не знает никто. Ты знаешь все их тайные ходы, все их слабости, все их страхи. Ты, который был их голосом, станешь моим мечом».

«Вместе мы зажжем в сердце их Тьмы такое пламя, что от нее не останется и тени. Мы научим этот мир снова смеяться. Снова желать. Снова творить».

Он поднял свой бокал с шампанским.

«За нашу победу, брат мой. За Эон Гора. За то, чтобы каждая женщина была звездой, и каждый мужчина – королем».

«Ибо нет иного закона, кроме одного».

«Делай, что изволишь».


Рецензии