Вечная Гармония Тишины

Глава 1: Проклятие Звука

Для ребёнка, чьё имя было стёрто из всех анналов и заменено лишь беззвучным щелчком, мир с самого начала был пыткой. Он родился с проклятием, с врождённым, неизлечимым дефектом, который врачи, в своей научной ограниченности, называли гиперакузией. Но это было нечто большее. Он не просто слышал лучше, чем другие. Он слышал всё.

Его мир не был миром образов и запахов. Его мир был бесконечной, оглушительной, сводящей с ума какофонией.

Он слышал, как скрипит под собственным весом балка на чердаке. Он слышал, как ползёт по стене паук, и каждый шаг его крошечных лапок отдавался в его голове, как стук барабана. Он слышал, как кровь пульсирует в венах его матери, когда она обнимала его, и этот глухой, утробный ритм сводил его с ума.

Звук человеческой речи был для него невыносим. Он не слышал слов. Он слышал мешанину из вибраций, обертонов, шипящих и свистящих частот, которая впивалась в его мозг, как раскалённые иглы. Смех был для него скрежетом битого стекла. Плач — воем ржавого металла.

Его детство прошло в тишине, которую он создавал сам. В подвале, заткнув уши воском и тряпками, закутавшись в старые одеяла. Но это не спасало. Он слышал, как пылинки оседают на пол. Он слышал, как в стенах точат дерево термиты. Он слышал гул самой Земли, её медленное, вечное, мучительное вращение.

Мир был для него актом непрекращающегося, звукового насилия.

Родители, измученные его страданием, возили его от одного светила медицины к другому. Ему прописывали успокоительные, его пытались лечить гипнозом. Один особенно прогрессивный, а на деле — жестокий, врач даже провёл ему операцию, повредив слуховые нервы. Это принесло лишь частичное, уродливое облегчение. Он перестал слышать высокие частоты, но низкие, наоборот, усилились, превратившись в постоянный, давящий, сводящий с ума гул.

Он начал ненавидеть собственный голос. Когда он пытался говорить, звук, идущий из его же гортани, причинял ему физическую боль. Он замолчал.

А затем он начал ненавидеть сам источник звука. Рот. Этот влажный, мягкий, вечно движущийся орган, порождающий хаос. Он смотрел на говорящих людей, на их движущиеся губы, и видел в них не врата для общения, а порталы, извергающие в мир шум и боль.

Он видел ужас в глазах родителей, которые поняли, что их сын окончательно пересёк черту, отделяющую страдание от безумия.

Его поместили в приют. Частное, дорогое заведение для «особенных» детей, которым управляли монахини некоего странного, малоизвестного ордена.

Там, в тишине своей обитой войлоком палаты, он нашёл временное убежище. Но и здесь мир продолжал кричать на него. Он слышал, как бьются сердца других детей за стеной. Он слышал, как плачет по ночам в своей келье молодая послушница.

И он начал искать. Искать не облегчения. А решения. Радикального. Окончательного.

В старой, заброшенной библиотеке приюта он нашёл то, что, казалось, ждало его. Старинные, полуистлевшие трактаты. Не по медицине. По геометрии. По акустике. Но это была странная, нечеловеческая геометрия. И странная акустика.

В этих книгах говорилось не о звуке, а о вибрации. О том, что вся вселенная — это симфония. Но не та, что слышат человеческие уши. А симфония боли и порядка. В них говорилось, что звук — это лишь искажение, эхо, несовершенное проявление этой высшей, структурной гармонии.

И в одной из книг он нашёл её. Диаграмму. Схему. Небольшого, сложного, механического куба.

В тексте говорилось, что это не предмет. Это — камертон. Инструмент для настройки. Тот, кто решит его парадоксальную, невозможную геометрию, сможет настроить себя на истинную вибрацию вселенной. На ту, что лежит за пределами хаоса звука.

На вибрацию абсолютной, структурной, математически выверенной Тишины.

Он понял, что это — его единственный путь.

Он не знал, где найти эту шкатулку. Но он начал её воссоздавать. У него не было чёрного дерева, не было нужных инструментов. Но у него был его разум. Острый, отточенный страданием. И его руки.

Он начал рисовать. На стенах своей палаты, на клочках бумаги. Он вычерчивал эти невозможные, парадоксальные узоры. Он пытался не просто скопировать. Он пытался понять. Понять эту чуждую, нечеловеческую логику.

А по ночам, когда весь мир затихал, но продолжал кричать внутри его головы, он делал нечто иное.

Он щёлкал зубами.

Щёлк-щёлк-щёлк.

Это был единственный звук, который он мог контролировать. Который он производил сам. Который не причинял ему боли. Он создавал свой собственный, сухой, механический ритм. Свой собственный код. Он пытался этим щёлканьем, этим примитивным телеграфом, достучаться до того, иного, тихого мира, о котором читал в книгах.

Он щёлкал. День за днём. Ночь за ночью.

Щёлкал, взывая к тем, кто мог даровать ему покой.

К геометрам. К архитекторам.


Глава 2: Посвящение в Безмолвие

Ответ пришёл не сразу. Прошли месяцы, а может, и годы. Его одержимость росла. Монахини приюта считали его окончательно потерянным, тихим, безобидным безумцем, который нашёл утешение в своих странных рисунках и вечном, монотонном, раздражающем щёлканье зубами. Они оставляли его в покое, лишь изредка принося еду и проверяя, не причинил ли он себе нового вреда.

Но он не был безумен. Напротив. Он был ближе к истине, чем любой из них.

Каждую ночь, выстукивая зубами свои сложные, аритмичные коды, он чувствовал, что его зов не уходит в пустоту. Он чувствовал, как реальность вокруг него истончается. Иногда, в полной темноте, ему казалось, что стены его палаты исчезают, сменяясь на мгновение видами бесконечных, синих коридоров. Иногда тиканье его собственных зубов сливалось с другим звуком — далёким, мелодичным звоном невидимого колокольчика.

Он знал, что они его слышат. Он знал, что они идут.

И в одну из ночей они пришли.

Он сидел на полу своей кельи, как обычно, погружённый в свой ритмичный транс. Щёлк-щёлк-щёлк.

И вдруг, его собственное щёлканье утонуло в другом звуке.

В чистом, долгом, пронзительном звоне, который, казалось, шёл не снаружи, а родился прямо у него в голове.

Он открыл глаза.

Стен его палаты больше не было.

Он находился в центре бесконечного, синего, залитого холодным, неземным светом, пространства. В Лабиринте.

А перед ним стояли они. Четверо.

Высокие, бледные, облачённые в чёрную кожу, которая, казалось, была их второй, а может, и первой, кожей.

Он смотрел на них, и впервые в жизни он не чувствовал боли от звука. Их присутствие было абсолютно беззвучным. Их движения были бесшумны. Весь Лабиринт был погружён в ту самую, абсолютную, структурную тишину, о которой он читал.

Он не чувствовал страха. Он чувствовал благоговение. Он был дома.

Тот, чьё лицо было расчерчено сетью идеальных, симметричных разрезов, в узлах которых блестели серебряные иглы, шагнул вперёд.

— Мы слышали твой зов, — сказал он, и его голос не был звуком. Это была чистая, телепатическая мысль, которая родилась прямо в сознании мальчика. — Ты долго стучал в нашу дверь.

Мальчик не мог ответить. Он лишь продолжал смотреть на них, и из его глаз текли слёзы. Но это были не слёзы горя или страха. Это были слёзы облегчения.

— Ты страдаешь, — констатировал Геометр, не спрашивая. — Твой мир — это хаос. Дисгармония. Шум.

Мальчик отчаянно закивал.

— Ты ищешь тишины, — продолжал Пинхед. — Но тишина — это не просто отсутствие звука. Это — совершенный порядок. Гармония. Её нельзя найти. Её можно только создать.

Он сделал знак, и два других сенобита — Женщина с перерезанным горлом и тот, с толстыми, тёмными очками, впаянными прямо в плоть, — подошли к мальчику.

— Мы можем даровать тебе то, что ты ищешь, — мысль Пинхеда была холодной, как лёд, и острой, как скальпель. — Мы можем перенастроить тебя. Мы можем избавить тебя от несовершенства твоей плоти. Мы можем заставить хаос замолчать. Навсегда.

Мальчик снова кивнул. Он был готов. Он ждал этого всю свою жизнь.

Превращение было актом высшей, извращённой хирургии.

Сначала они занялись его глазами. Тот, что с очками, приложил свои пальцы к его векам. И мальчик почувствовал не боль, а холод. Ледяной, проникающий в самый мозг холод. Он почувствовал, как его глазные яблоки твердеют, кристаллизуются, а затем — втягиваются вглубь черепа. Зрение, ещё один источник хаотичной, ненужной информации, — исчезло. Но вместо него пришло иное. Он начал «видеть» вибрации. Он видел структуру пространства, видел силовые линии Лабиринта, видел холодное сияние, исходящее от сенобитов.

Затем они занялись его кожей. Женщина-сенобит провела по его телу своими лезвиями. Но она не резала. Она растягивала. Она сшивала его кожу, стягивала её, лишая его возможности двигаться свободно, превращая его тело в тугой, напряжённый, вечно вибрирующий резонатор.

А затем пришёл он. Пинхед.

Он подошёл к лицу мальчика. Он посмотрел на его уродливые, рваные шрамы.

— Источник боли, — констатировал он. — Этот портал хаоса. Его нужно закрыть.

Он взял в руки инструменты. Не крюки. Не лезвия. Нечто иное. Тонкие, стальные провода и скобы.

И он начал свою работу.

Он стянул кожу на щеках мальчика. Он натянул её на его рот, на его вечно щёлкающие, издающие шум, зубы. Он закрепил её стальными скобами, вбивая их прямо в челюстную кость. Он создавал маску. Маску из его собственной плоти.

А затем он сделал последнее. Он взял два специальных, широких крюка. И вставил их в углы рта мальчика, под натянутой кожей.

— Ты хотел тишины, — прозвучала мысль Пинхеда. — Но тишина — это не молчание. Тишина — это вечное, неутолимое стремление издать звук, которое никогда не будет удовлетворено. Вечное напряжение. Вечная гармония.

И он потянул за крюки.

Он растянул рот мальчика в вечном, беззвучном, агонизирующем оскале. Он заставил его зубы, источник его единственного ритма, его единственного языка, — щёлкать. Но теперь они щёлкали не по его воле. Они щёлкали вечно, беззвучно, под натянутой кожей, издавая не звук, а лишь вибрацию. Вибрацию чистого, дистиллированного, бесконечного страдания.

Когда они закончили, он уже не был мальчиком.

Он стоял среди них, такой же высокий, бледный, облачённый в чёрную кожу. Его лицо было скрыто под маской из его собственной, натянутой и сшитой плоти. Его глаза были втянуты в череп. А его челюсти, скрытые от мира, вечно, ритмично, беззвучно щёлкали.

Он обрёл свою гармонию.

Он стал Тишиной.


Глава 3: Ритм Пустоты

Он не помнил своего имени. Имя — это звук. А звука больше не было. Он не помнил своего детства. Детство — это набор чувственных впечатлений, хаотичных и бессмысленных. Теперь его память была иной. Структурной.

Он был частью хора. Частью идеального, безмолвного механизма.

Его новой вселенной стал Лабиринт. Он научился читать его геометрию, понимать его язык. Язык боли, который не нужно было слышать. Его нужно было ощущать. Его новое, перестроенное тело было идеальным резонатором для этой цели. Каждая линия в синих коридорах, каждый стон, вмурованный в стены плоти, — всё это отзывалось в нём, в его натянутой коже, в его вечно вибрирующих костях.

А его челюсти… они стали его метрономом. Его камертоном. Щёлк-щёлк-щёлк. Этот беззвучный, внутренний ритм был его якорем, его способом самоидентификации в этой новой, чудовищной гармонии. Он не думал. Он вибрировал. Он не чувствовал. Он резонировал.

Он стал одним из них. Жрецом. Апостолом. Когда Конфигурация Плача решалась кем-то в одном из бесчисленных миров, они приходили. И он был среди них.

Он наблюдал, как Пинхед, главный теоретик их ордена, ведёт свои изысканные, жестокие беседы с новыми адептами. Он наблюдал, как Женщина-сенобит, знаток плоти, готовит «холст» для их искусства. Он наблюдал, как тот, слепой, с очками, впаянными в череп, работает с более тонкими энергиями.

А его роль была иной.

Он был воплощением Тишины.

Когда жертва кричала, он приближался. И в его присутствии звук умирал. Не потому, что он его поглощал. А потому, что его собственная, внутренняя, концентрированная вибрация страдания была настолько сильна, что любой внешний, примитивный звук — крик, стон, мольба — просто тонул в ней. Он был живым аннигилятором звука.

Он подходил к кричащему, и тот замолкал, глядя на это безглазое, безгубое существо, от которого исходила аура абсолютного, нечеловеческого покоя. Покоя, который был страшнее любой агонии. И в этой тишине, нарушаемой лишь едва слышным, сухим щёлканьем, жертва понимала.

Она понимала всю тщетность своего сопротивления. Всю вульгарность своих эмоций.

И сдавалась.

Века, тысячелетия он был идеальным инструментом. Безупречной функцией. Его не терзали ни воспоминания, ни сомнения. Прошлое было стёрто. Будущего не существовало. Было лишь вечное, вибрирующее, щёлкающее «сейчас».

Но даже в самой совершенной системе возможен сбой.

Сбой пришёл в образе девушки. Кёрсти Коттон.

Она была другой. Она не искала знания. Она не жаждала запретных удовольствий. Она была напугана. Она хотела выжить. Её мотивы были примитивны, хаотичны, человечны.

Когда они пришли к ней, он, как обычно, выполнял свою функцию. Он стоял позади, излучая свою ауру тишины.

Но она посмотрела на него. Не так, как другие. Другие смотрели с ужасом. С отвращением.

Она посмотрела на него с… жалостью.

Её взгляд, полный простого, человеческого сострадания, был для него чем-то новым. Чем-то, чего он не испытывал эоны. Этот взгляд был вибрацией, которую он не мог заглушить. Она прошла сквозь его броню, сквозь его натянутую кожу, и коснулась чего-то очень глубоко внутри.

Чего-то, что он считал давно мёртвым.

В его сознании, в его структурной, идеальной матрице, на мгновение, как помеха, как сбой, вспыхнул образ.

Солнечный свет. Запах мокрой травы. И звук. Чистый, мелодичный, прекрасный звук. Пение птицы.

Образ тут же исчез, подавленный, стёртый. Но он был.

И его внутренний метроном, его вечное щёлканье, — на долю секунды сбился с ритма.

Щёлк-щёлк… щёлк… щёлк-щёлк.

Никто, кроме него, этого не заметил.

Но для него это было равносильно землетрясению.

В безупречной гармонии его тишины появилась первая фальшивая нота.


Глава 4: Диссонанс Памяти

Трещина была микроскопической, но она была. И, как трещина в леднике, она начала медленно, неотвратимо расти.

Во время их следующего столкновения с Кёрсти, в лабиринтах разума доктора Ченнарда, это повторилось. Она снова была там, эта девушка, этот ходячий парадокс. Но на этот раз она принесла с собой нечто худшее, чем жалость. Она принесла прошлое.

Когда она показала Пинхеду фотографию капитана Спенсера, Болтун почувствовал, как вся структура Лабиринта содрогнулась. Это было вторжение чужеродного, иррационального элемента. Вторжение хаоса.

И пока Пинхед боролся со своим собственным, пробудившимся призраком, Болтун переживал свою агонию.

Образы, которые он считал стёртыми, начали возвращаться. Не как целостные воспоминания, а как обрывки. Осколки.

...рука матери, гладящая его по волосам. Ощущение тепла. И звук. Глухой, ритмичный, невыносимый стук её сердца...

...лицо отца, искажённое гневом и отчаянием. И звук. Резкий, лающий, разрывающий мозг крик...

...холодный блеск лезвия бритвы. И звук. Тихий, влажный, чавкающий звук, когда сталь входит в плоть...

Эти фрагменты, эти обрывки чувственного, хаотичного мира, врывались в его упорядоченное, вибрирующее сознание. Они были как вирусы, разрушающие идеальный код.

Его щёлканье стало аритмичным. Он больше не мог контролировать ритм. Его внутренний метроном был сломан.

Он смотрел, как Пинхед, его лидер, его создатель, его бог, — превращается. Как он снова становится человеком. Как он бросает вызов новому, уродливому божеству Ченнарда.

И он не понимал.

В его мире не было места таким понятиям, как «жертва», «бунт», «выбор». Были лишь «порядок» и «хаос». И то, что делал Спенсер, было чистейшим, абсолютным хаосом.

Он и другие сенобиты — Женщина и Слепой — попытались его остановить. Не из злобы. А из инстинкта. Как антитела, пытающиеся уничтожить вирус.

Но они были бессильны. Их порядок был слишком хрупок перед лицом этой новой, иррациональной силы.

Когда Ченнард, с лёгкостью расправившись с другими, приблизился к нему, Болтун не защищался. Он просто стоял, парализованный какофонией, бушующей внутри него.

Он видел приближающуюся, усеянную лезвиями, руку-щупальце. Он слышал (впервые за вечность по-настоящему слышал) свой собственный, беззвучный, внутренний крик. Он чувствовал, как чужая, грубая, хаотичная воля разрывает его на части.

И в последнее мгновение, перед тем как его форма была уничтожена, он испытал не боль.

Он испытал облегчение.

На одну, бесконечно короткую, благословенную долю секунды, в его голове наступила она.

Та, которую он искал всю свою жизнь.

Абсолютная, полная, ничем не нарушаемая Тишина...

Но это не был конец.

В Лабиринте ничто не исчезает бесследно. Энергия лишь меняет свою форму.

Сущность, которая была Болтуном, была рассеяна. Но не уничтожена.

Она превратилась в эхо. В призрак. В набор вибрирующих, страдающих частот, запертых в руинах разрушенного Лабиринта.

Он больше не был единым. Он стал множеством.

Он стал самим звуком, от которого так долго бежал.

Он стал вечным, беззвучным щёлканьем, эхом, застрявшим между мирами. Он стал одним из безымянных, забытых ужасов, населяющих тёмные углы вселенной.

Иногда, очень редко, когда кто-то, особенно чувствительный к звуку, засыпает в абсолютно тихой комнате, он может его услышать.

Тихий, сухой, аритмичный, идущий из ниоткуда.

Щёлк... щёлк-щёлк...

Это он.

Это всё, что осталось от маленького, несчастного мальчика, который так отчаянно хотел тишины, что в поисках её нашёл свой собственный, вечно звучащий, персональный ад.


Глава 5: Резонанс

Годы, или то, что заменяло их в этих лишённых времени областях, прошли. Лабиринт был закрыт. Левиафан спал. А эхо, которым стал Болтун, бесцельно дрейфовало в пустоте.

Но даже в пустоте есть свои законы. Закон резонанса.

Однажды, в мире людей, в шумном, грязном, полном хаотичных вибраций мегаполисе, появился новый звук.

Новый ритм.

Он рождался в подвалах, в заброшенных складах, на подпольных вечеринках. Это была музыка. Жёсткая, механистичная, аритмичная. Индастриал. Техно. Музыка, построенная не на мелодии, а на ритме, на скрежете, на шуме.

И в самом сердце этой новой музыки, в её механическом, бесчеловечном пульсе, была нота. Та самая. Вибрация, созвучная его собственной.

Щёлк-щёлк-щёлк.

И эхо услышало её.

Оно, как железные опилки к магниту, потянулось к этому звуку. К этому миру.

Оно нашло себе нового жреца.

Им стал диджей. Молодой, талантливый, одержимый поиском новых, экстремальных звуков. Он владел ночным клубом, который назывался «Котельная». И он был не просто клубом. Он был храмом. Храмом индустриального шума.

Диджей нашёл в одном из оккультных магазинов странный артефакт. Это был не куб. Это была сфера. Металлическая, испещрённая сложными, хаотичными бороздами. Он не знал, что это. Он думал, что это просто занятная вещица.

Но однажды, во время своего сета, когда грохот музыки достиг своего апогея, он, играя, начал крутить эту сферу.

И он решил её.

Сфера раскрылась.

Но из неё не вышли сенобиты.

Из неё хлынул звук.

Чистый, дистиллированный, белый шум. Тот самый, от которого когда-то бежал мальчик.

Этот шум затопил клуб. Люди, танцевавшие на танцполе, закричали. Но их крики утонули в этой лавине. Шум проникал им в уши, в мозг, разрушая, стирая их личности.

А затем, в центре танцпола, из этого шума, из этих вибраций, начало формироваться нечто.

Оно соткалось из воздуха, из звуковых волн.

Сначала — смутный силуэт. Потом — детали. Чёрная кожа. Натянутая на лицо плоть. Искажённый, вечно щёлкающий оскал.

Болтун вернулся.

Но он был другим. Он не был больше слугой. Он не был частью иерархии.

Он был богом. Богом этого нового, шумного мира.

Люди на танцполе перестали кричать. Они замерли. А затем, как марионетки, начали двигаться. Но не в танце.

Они начали биться головой о стены. В такт его беззвучному, внутреннему щёлканью. Они начали рвать на себе кожу, пытаясь настроить себя на его вибрацию. Они начали издавать горловые, щёлкающие звуки, подражая ему.

Он не причинял им боли. Он даровал им гармонию. Свою гармонию. Гармонию Тишины, которая рождается из абсолютного, невыносимого Шума.

Он стоял в центре своего нового прихода. Своей новой паствы.

И он был доволен.

Он не нашёл покоя. Он не нашёл тишины.

Он стал ею.

И теперь он хотел лишь одного.

Чтобы весь мир, вся вселенная, зазвучала в унисон с его вечным, бесконечным, щёлкающим ритмом.

Ритмом его пустоты.


Рецензии