Они
Существуют на Земле места, которые выпали из привычной нам географии. Это не просто дикие, необитаемые уголки. Это — области истончения. Точки, где наша уютная, трёхмерная, предсказуемая реальность становится пористой, проницаемой для влияний, идущих… не извне, а, скорее, между. Как если бы ткань мироздания в этих местах была истёрта до предела, и сквозь неё начинала проступать иная, чуждая, нечеловеческая изнанка.
Двое мужчин, путешествующих на лодке вниз по Дунаю, не знали этого. Для них, Человека Разума и Человека Чувства — так условно можно было их назвать — это было лишь приключением, способом сбежать от удушающей цивилизации, от её прямых углов и предсказуемых законов.
Первый, Фальконе, был человеком наблюдающим. Он привык доверять своим чувствам, поэзии момента, тонким, невыразимым эманациям места. Второй, его спутник, которого он звал просто Швед, был его полной противоположностью. Практичный, приземлённый, он верил лишь в то, что можно измерить, взвесить и нанести на карту.
Их путешествие было идиллией. До тех пор, пока они не вошли в ту область.
Она началась внезапно. Река, до этого широкая и полноводная, вдруг разлилась, превратившись в бесконечный, плоский, водяной лабиринт, заросший ивами.
Это были не просто деревья.
Ивы здесь были другими. Они росли с неестественной, агрессивной густотой, образуя сплошную, монотонную, зелёно-серую стену по обеим сторонам бесчисленных проток. Их стволы были скрюченными, уродливыми, а ветви, покрытые длинными, узкими листьями, свисали до самой воды, постоянно шевелясь, даже в абсолютном безветрии.
Их было слишком много. Их монотонность, их бесконечное, шепчущее повторение самих себя, — всё это вызывало не восхищение, а подспудную, глухую тревогу. Это была не природа. Это была армия. Безмолвная, неподвижная, но готовая в любой миг прийти в движение.
— Странное место, — сказал Швед, его практичный ум первым зафиксировал аномалию, хотя и не смог её правильно интерпретировать. — Никогда не видел, чтобы ивы росли так густо. Словно они… что-то скрывают.
Фальконе молчал. Он чувствовал нечто большее. Он чувствовал волю.
Воля эта исходила не от деревьев. Она исходила от самого пространства. Он чувствовал, как оно здесь меняет свои свойства. Оно становилось плотнее. Оно, казалось, наблюдало.
А затем изменилась сама река. Вода, до этого мутно-жёлтая, стала прозрачной, но при этом тёмной, словно они плыли над бездонной пропастью. И она начала «петь». Это был не плеск воды о борт лодки. Это был тихий, высокий, монотонный гул, который шёл, казалось, из самых её глубин. Он был похож на звук, который издаёт гигантский, натянутый до предела, нерв.
Они плыли уже несколько часов, но пейзаж не менялся. Бесконечные, одинаковые острова, поросшие одинаковыми, шепчущими ивами. Они потеряли чувство направления. Они потеряли чувство времени. Они были не в реке. Они были в вене гигантского, чуждого, дремлющего организма.
К вечеру они нашли небольшой, песчаный островок, казавшийся достаточно сухим, чтобы разбить на нём лагерь. Они вытащили лодку на берег, развели костёр. Но огонь не принёс утешения. Его свет казался слабым, немощным. Он не разгонял тьму, а лишь подчёркивал её плотность, её враждебность.
А ивы… ивы на том берегу, на этом, на всех бесчисленных островах вокруг, — они, казалось, придвинулись ближе. Они склонили свои ветви, они образовали сплошной, шепчущий, наблюдающий купол.
— Я не хочу здесь оставаться, — вдруг сказал Швед, его голос был напряжён. — Давай поплывём дальше. Даже ночью. Это место… оно давит.
Но было уже поздно.
Когда они сидели у костра, пытаясь есть, Фальконе заметил это.
На песке. Вокруг их лагеря.
Появлялись вмятины.
Не следы. А именно вмятины. Небольшие, круглые, глубокие. Словно кто-то или что-то, очень тяжёлое, но не имеющее формы, передвигалось вокруг них. Вмятины появлялись из ниоткуда. Песок просто… проседал. Одна. Потом другая, в нескольких футах. Потом третья, уже совсем близко к костру.
Они появлялись беззвучно.
— Ты… ты видишь это? — прошептал Фальконе, боясь пошевелиться.
Швед медленно кивнул. Его лицо, освещённое пламенем костра, было бледным, покрытым бисеринками пота.
Они были не одни.
И то, что было с ними, не подчинялось законам их мира. Оно не имело веса, но оставляло следы. Оно не имело формы, но занимало пространство.
Это было не существо.
Это было… влияние. Проявление той чуждой, иной геометрии, которая здесь, в этом месте, просачивалась в их реальность.
И в тот же миг, со всех сторон, из-за стены ив, донёсся звук.
Звук, похожий на звон миллионов крошечных, серебряных колокольчиков.
И ивы… они пришли в движение.
Они начали медленно, в такт этому звону, раскачиваться.
И склоняться.
К ним.
Глава 2
Ночь перестала быть просто временем суток. Она стала состоянием. Состоянием, в котором привычные законы физики начали давать сбой.
Звон серебряных колокольчиков не был звуком в привычном смысле. Он не шёл из какого-то определённого источника. Он рождался прямо в воздухе, в самом пространстве между ними и стеной ив. Он был похож на акустический резонанс, но резонировало не эхо, а сама геометрия.
И ивы. Их движение было чудовищным. Они не просто качались. Они текли. Их ветви, их стволы, их листья — всё это теряло свою твёрдость, свою определённость. Они изгибались под невозможными углами, они сплетались, расплетались, образуя постоянно меняющийся, живой, дышащий узор.
Это был не танец. Это было… письмо.
Фальконе, чей разум был более восприимчив к подобным вещам, понял это с леденящим ужасом. Ивы не просто двигались. Они что-то писали. Они выводили в воздухе гигантские, сложные, многомерные иероглифы. Это был язык. Язык, предназначенный не для слуха и не для зрения. А для чего-то иного.
— Что… что они делают? — прохрипел Швед, инстинктивно придвигаясь ближе к костру.
— Они… общаются, — ответил Фальконе, не в силах отвести взгляд от этого гипнотического, сводящего с ума танца. — Но не друг с другом. Они общаются с… тем, что оставляет следы.
Вмятины на песке продолжали появляться. Теперь они образовывали не хаотичный узор, а чёткую, геометрическую фигуру. Спираль. Она закручивалась вокруг их лагеря, медленно, неотвратимо, сжимая кольцо.
Звон стал громче. И в нём появились новые ноты. Более низкие. Глубокие. Вибрирующие.
И Фальконе… понял, что он тоже их слышит. Но не ушами.
Он слышал их телом.
Каждый удар этого низкого, невидимого колокола отдавался вибрацией в его костях, в его нервных окончаниях. И эта вибрация была не просто звуком. Она была… командой.
Она приказывала его телу измениться.
Он почувствовал, как его собственные, человеческие, привычные пропорции начинают искажаться. Ему показалось, что его руки стали длиннее. Что его позвоночник изгибается под неестественным углом.
Он посмотрел на Шведа. И увидел, что тот смотрит на него с ужасом.
— Твоё… твоё лицо, — прошептал Швед.
Фальконе поднёс руки к своему лицу. И на ощупь оно было… другим. Незнакомым. Скулы стали острее. Линия подбородка… сместилась.
Это место. Оно не просто было чужим. Оно делало их чужими. Оно перестраивало их. Оно настраивало их, как музыкальные инструменты, на свою собственную, чудовищную гармонию.
— Мы должны убираться отсюда! — закричал Швед, вскакивая на ноги.
Он бросился к лодке.
И в тот же миг, одна из вмятин, самая большая, появилась прямо перед ним.
Он не успел затормозить. Он шагнул прямо в неё.
И закричал.
Это был короткий, обрывистый крик, полный не боли, а бесконечного, вселенского удивления.
Фальконе увидел, как тело его друга, на одно ужасное мгновение, — провалилось. Оно не упало. Оно провалилось в этот неглубокий, казалось бы, след в песке, как в бездонную пропасть.
А затем его выбросило обратно.
Он лежал на песке, скорчившись. Его тело билось в конвульсиях.
Фальконе подбежал к нему.
— Что с тобой?!
Тот перевернулся на спину. И посмотрел на него.
Но это были не его глаза.
Зрачки исчезли. Вся радужка, до этого голубая, стала абсолютно, равномерно серой. Как и листья ив.
— Оно… оно показало, — прохрипел Швед, и его голос был чужим, дребезжащим, как звон тех самых колокольчиков. — Я видел.
— Что ты видел?
— Всё. — В его голосе не было ни страха, ни радости. Лишь констатация. — Форму. Истинную форму. Мы… мы не здесь. Этот остров. Эта река. Этого нет.
Он медленно поднял руку и указал на стену ив.
— Мы… там, — сказал он.
Фальконе проследил за его взглядом.
И на одно ужасное, сводящее с ума, мгновение, он тоже увидел.
Завеса спала.
Ивы не были деревьями.
Они были… пальцами.
Гигантскими, серыми, многосуставчатыми пальцами невообразимых, циклопических существ, которые стояли по ту сторону реальности, на берегу иной, невидимой реки. А они, двое людей, их лодка, их костёр — всё это было лишь крошечной, незначительной деталью пейзажа, который эти существа созерцали.
Их мир был не миром.
Он был порогом.
Дверным проёмом, в котором они случайно разбили свой лагерь.
И теперь хозяева дома обратили на них своё внимание.
Видение исчезло. Снова были лишь ивы, река, песок.
Но знание осталось.
Швед замолчал. Он просто лежал, глядя в небо своими новыми, серыми, всепонимающими глазами.
А звон колокольчиков… он начал приближаться.
Глава 3
Ночь превратилась в бесконечный, тягучий кошмар. Швед больше не двигался и не говорил. Он лежал на спине, и его серое, безразличное лицо, казалось, было вырезано из того же материала, что и окружающие их ивы. Его дыхание было ровным, почти неслышным. Он не спал. Он… созерцал. Он навсегда остался там, в том мгновении прозрения, созерцая истинную, чудовищную природу этого места.
А Фальконе остался один. Один на один с этим знанием. И с нарастающим звоном.
Звон колокольчиков был теперь не просто звуком. Он обрёл физические свойства. Фальконе чувствовал его как давление на кожу, как вибрацию в костях. И он видел его. Воздух вокруг лагеря начал мерцать, искажаться, словно был наполнен мириадами крошечных, вибрирующих, стеклянных частиц.
Вмятины на песке больше не появлялись. Теперь происходило нечто худшее.
Сами ивы начали приближаться.
Они не шли. Их корни не вылезали из земли. Но расстояние между их лагерем и стеной деревьев — сокращалось. Медленно, неумолимо, на дюйм за дюймом. Словно само пространство сжималось, стягивалось к ним, как затягивающаяся петля.
Фальконе понял, что они не просто на пороге.
Порог начал закрываться.
И они были внутри.
Он пытался что-то сделать. Он подбрасывал дров в костёр. Яркое пламя взметалось вверх, и на мгновение звон стихал, а движение ив замедлялось. Но дров было мало.
Он пытался разбудить Шведа. Он тряс его, кричал ему в ухо. Но тот не реагировал. Его тело было здесь, но его сознание было уже далеко. Там, по ту сторону.
Паника сменилась странным, холодным, почти научным любопытством. Фальконе снова сел у костра. Он достал свой дневник. И, вслушиваясь в нарастающий звон, наблюдая за медленным, неотвратимым наступлением ив, он начал писать.
Он описывал всё. Не свои чувства. Нет. Чувства здесь были неуместны. Он описывал процесс.
«Геометрия этого места нестабильна», — выводил он дрожащей рукой при свете угасающего костра. — «Это не трёхмерное пространство в привычном нам понимании. Это, скорее, проекция. Проекция более сложного, многомерного пространства на нашу реальность. И эта проекция… она живая. Она обладает примитивным, но деятельным сознанием».
«Существа, которых мы не видим, но чьи следы мы наблюдаем, — они не являются "монстрами". Это, скорее всего, обитатели того, высшего, измерения. Для них мы — не более чем узоры плесени на стене. Наше существование для них — факт, но факт незначительный. До тех пор, пока мы не нарушаем их покой».
«Наш костёр. Наш шум. Наше само присутствие — всё это "грязь" в их чистом, упорядоченном мире. И они пытаются эту грязь стереть. Не из злобы. А из чувства… брезгливости. Как мы смахиваем паутину».
«Ивы — это не растения. Это сенсоры. Антенны, которые улавливают вибрации нашего мира и транслируют их туда. А звон — это их ответ. Это инструмент. Инструмент для "очистки". Он не разрушает материю. Он… перестраивает её. Он заставляет нашу нестабильную, хаотичную геометрию соответствовать их, стабильной. Он превращает живое в неживое. Движение — в стазис».
Он писал, и он чувствовал, как его собственный разум меняется. Он начинал мыслить их категориями. Он начинал понимать их логику.
И это понимание было страшнее любого страха.
Ивы были уже в нескольких шагах. Их ветви, похожие на серые, костлявые пальцы, нависали над костром. Звон колокольчиков был теперь оглушительным. Он был везде. Внутри и снаружи.
Костёр начал гаснуть.
Фальконе посмотрел на Шведа.
И увидел, что тот меняется.
Его кожа стала серой, приобретая текстуру древесной коры. Его руки и ноги вытягивались, истончались. Его тело медленно, но верно, превращалось… в иву.
Он не умирал. Он ассимилировался.
Он становился частью этого места. Частью его чудовищной, безразличной гармонии.
Фальконе понял, что его ждёт та же участь.
Он посмотрел на свои руки. Они тоже казались ему чужими. Длинными. Серыми.
Он закричал.
Но из его горла вырвался не крик.
А тихий, мелодичный, чистый звон.
Звон серебряного колокольчика.
Глава 4
Процесс не был быстрым. Это была медленная, мучительная эрозия. Эрозия формы. Эрозия личности.
Он сидел у догорающего костра, а мир вокруг него — и внутри него — распадался. Он чувствовал, как его кости становятся более хрупкими, как его кожа теряет тепло, приобретая прохладную, гладкую текстуру коры. Его мысли, ещё недавно бывшие чётким, линейным потоком, превращались в хаотичный, вибрирующий рой. Он думал не словами, а… резонансами.
Он смотрел на Шведа. Тот уже почти полностью слился с землёй. Его ноги превратились в корни, ушедшие в песчаную почву. Его руки стали ветвями, тянущимися к небу. А на его лице, на его сером, безмятежном, уже почти нечеловеческом лице, была тень улыбки. Он обрёл свой покой. Он стал частью вечного, неизменного пейзажа.
А Фальконе… он всё ещё боролся.
Что-то в нём, какой-то остаток упрямой, человеческой индивидуальности, сопротивлялось этой трансформации. Он не хотел становиться частью этой симфонии. Он не хотел быть нотой. Он хотел быть диссонансом.
Он сосредоточил всю свою угасающую волю. Он вспомнил свой мир. Мир хаоса, боли, несовершенства. Мир, где углы не всегда прямые, а линии не всегда параллельны. Мир, который был живым.
И он сделал то, что единственное ещё мог.
Он начал писать.
Не в дневнике. Дневник выпал из его слабеющих, деревенеющих рук.
Он начал писать… собой.
Он заставил своё мутирующее, непослушное тело двигаться. Он встал. Он пошёл. Он начал вычерчивать на песке, вокруг своего умирающего друга, фигуры.
Не круги. Не спирали.
Он чертил прямые углы. Квадраты. Треугольники.
Он вносил в эту чуждую, текучую геометрию грубую, примитивную, но абсолютно чужеродную для неё, эвклидову логику.
И мир вокруг него взвыл.
Звон колокольчиков превратился в скрежет. В визг. Ивы, уже почти сомкнувшиеся над ним, отшатнулись. Пространство, до этого сжимавшееся, вдруг пошло волнами, как поверхность воды, в которую бросили камень.
Он внёс в их идеальное уравнение парадокс.
Он начертил последнюю линию. Замкнул квадрат.
И в этот момент, в центре этого квадрата, реальность разорвалась.
Образовалась не дыра. Не портал.
А… ничто.
Точка абсолютной, негативной пустоты, которая начала с жадностью всасывать в себя всё вокруг.
Она поглотила угасающий костёр.
Она поглотила тело Шведа, которое с сухим треском рассыпалось в прах.
Она поглотила ивы, которые с беззвучным криком втягивались в неё, как спагетти.
Она поглотила звон, свет, само пространство.
Фальконе стоял на краю этой растущей пустоты. Он был её создателем. И он должен был стать её последней жертвой.
Он сделал шаг вперёд.
И позволил пустоте поглотить себя.
* * *
Годы спустя, другие путешественники, проплывая по этому участку Дуная, находили его странным. Но не более.
Ивы здесь росли как обычно. Река текла, как ей и положено.
Лишь иногда, в самые тихие, безветренные дни, вода в одном месте, на небольшом, ничем не примечательном песчаном острове, вела себя странно.
Она не текла.
Она… обтекала.
Обтекала невидимое, идеально квадратное препятствие.
Словно посреди реки, невидимый и неосязаемый, навечно застыл шрам.
Шрам на теле реальности.
Последний, безмолвный иероглиф, оставленный человеком, который посмел начертить прямой угол в мире кривых зеркал.
Свидетельство о публикации №226011102254