Наследие

Глава 1: Камень, море и молчание

Ветер, вечный и неумолимый скульптор этих изрезанных берегов, выл свою погребальную песнь среди почерневших шпилей и обветренных бойниц родового замка Мак-Олбрайтов. Он врывался в разбитые окна, словно голодный дух, но не искал тепла — он искал отзвука, эха, которое могло бы родиться лишь в пустых, гулких залах.

В самой высокой башне, в комнате, что уже много лет служила кабинетом, Аластер, последний из этого древнего рода и поэт, чей единственный собеседник — буря, взирал на ярость океана. Его фигура, высокая и худая, была почти неподвижна. Лишь бледное, аристократически-тонкое лицо, обрамленное спутанными прядями темных волос, казалось живым в этом царстве камня и сумрака. Его глаза, глубоко посаженные и полные не столько усталости, сколько неизбывной, тяжелой меланхолии, были прикованы к зрелищу за единственным, чудом уцелевшим окном.

А там, внизу, раскинулся хаос. Северное море, свинцово-серое, билось в агонии. Волны, подобные чудовищным хребтам, с ревом обрушивались на гранитные утесы. Это была не просто стихия; для Аластера это был вечный, непрекращающийся гекзаметр, поэма, которую природа слагала с начала времен. Он пытался уловить ее ритм, перевести на язык слов, но все его попытки казались жалкими и тщетными. Слова, его собственные слова, казались мелкими, мертвыми перед лицом этой первобытной мощи. В его разуме всплыли чужие, более сильные строки, строки великого Сорли Маклина, рожденные на таких же истерзанных ветрами островах.

«Tha b;ird is t;irnean air an uinneig / far an robh an Nollaig gheal...»

Да, именно так. Доски и гвозди на окнах его души, где некогда, возможно, могло бы быть что-то светлое. Но теперь там была лишь эта величественная, оглушающая пустота.

Большую часть своих дней Аластер проводил не здесь, а этажом ниже. Его истинным убежищем и, одновременно, самой изощренной тюрьмой была библиотека. Она занимала два этажа в центральном крыле замка, и ее сводчатые потолки терялись во мраке. Воздух здесь был густым, пропитанным запахом старой кожи, пергамента и сладковатым ароматом сухой древесной пыли. Десятки тысяч томов стояли на полках из черного дуба, вздымавшихся до самых потолков. Это было не просто собрание книг, а вся квинтэссенция шотландского духа, собранная его предками — воинами, меценатами и мыслителями.

На полках, в строгом, почти военном порядке, суровые проповеди и теологические трактаты Джона Нокса соседствовали с мистической, тревожащей фантасмагорией «Путешествия к Арктуру» Дэвида Линдсея. Здесь покоились труды поэтов «шотландского возрождения»: колоссальная фигура Хью Макдиармида, пытавшегося объять всю Шотландию в своем синтетическом языке; скорбные, пронзительные элегии уже упомянутого Сорли Маклина на его родном гэльском; философские, полные образов снов и воспоминаний стихи Эдвина Мьюира; кристально чистые и точные зарисовки Нормана Маккейга и Джорджа Маккей Брауна. Были здесь и авторы более ранних эпох, и исторические хроники, и сборники баллад, от которых веяло запахом вереска и крови.

Эта библиотека была его миром. Он читал запоем, впитывая мудрость, ярость, печаль и веру сотен умов, живших до него. Но это знание не приносило ему облегчения. Напротив, оно давило на него своей тяжестью. Каждый великий поэт, каждый глубокий теолог, каждый честный писатель, казалось, взирал на него с немым укором. Они уже все сказали. Они описали каждую скалу и каждую волну, постигли все глубины веры и отчаяния, воспели любовь и оплакали смерть. Что мог добавить он, Аластер, к этой великой симфонии? Его собственные стихи, которые он иногда решался записать в толстую тетрадь, казались ему на следующий день лишь бледным, бездарным эхом чужих голосов.

Он был не последним отпрыском угасающего рода, нет. Он был одиноким эпилогом к великой, многотомной саге, написанной до него. Его предки строили замки, вели армии, покровительствовали искусствам, спорили с королями. Они действовали. Он же был обречен лишь на рефлексию, на бесконечное пережевывание прошлого, на бесплодные попытки облечь в слова то, что и так было сказано и спето.

Аластер отвернулся от окна и медленно прошел вглубь комнаты. Он сел в огромное, обитое потрескавшейся кожей кресло у давно остывшего камина. Снаружи ревел океан. Внутри, в тишине и пыли, молчали тысячи книг, содержавших в себе всю славу и всю боль Шотландии. А в центре всего этого, в самом сердце камня, моря и молчания, сидел Аластер Мак-Олбрайт, поэт, потерявший свои слова. Он не ждал, когда рухнет замок — он чувствовал, как рушится его собственный мир, неспособный породить ничего нового. И он, поэт, сидел без единой строки, вслушиваясь в единственную поэму, что рождалась в эту ночь — поэму шторма.


Глава 2: Голос из-за океана

Шторм утих так же внезапно, как и начался, оставив после себя мир, омытый и оглушенный. Море, еще вчера казавшееся воплощением первобытного хаоса, теперь тяжело и ровно дышало у подножия утесов, его свинцовая гладь была подернута маслянистой, нездоровой рябью. Воздух был пропитан острым, йодистым запахом водорослей и мокрого камня. В замке воцарилась тишина, более глубокая и гнетущая, чем сам рев бури. Это было молчание огромного, остывающего тела, в котором прекратилась агония.

Аластер провел бессонную ночь в библиотеке, не зажигая свечей, окруженный тенями тысяч безмолвных томов. Он не читал; он просто сидел в своем кресле, слушая, как замок оседает и потрескивает, приходя в себя после яростных объятий океана. Утром, когда мутный, безрадостный свет просочился сквозь высокие стрельчатые окна, он обнаружил себя все там же, с раскрытой, но непрочитанной книгой Эдвина Мьюира на коленях.

Раз в неделю, если дорога не была полностью размыта, старый Дункан из ближайшей деревни, расположенной в нескольких милях вглубь суши, совершал свой неторопливый подъем к замку. Он приносил скудные припасы и почту, если таковая имелась, что случалось крайне редко. Сегодня был как раз такой день. Аластер увидел его издалека — сгорбленную, упрямую фигуру, медленно движущуюся по мокрой тропе, — и спустился вниз, в огромный, гулкий холл, где сквозняки играли пылью на каменных плитах пола.

Дункан, человек, чье лицо напоминало потрескавшуюся кору древнего дуба, молча протянул ему холщовую сумку и один-единственный конверт. Он никогда не говорил лишнего, словно экономя слова, как экономят торф для очага. Аластер кивнул в знак благодарности, и старик, не дожидаясь ответа, повернулся и начал свой медленный спуск обратно, к миру живых.

Аластер остался один в холодном холле, держа в руках письмо. Конверт был из плотной, кремовой бумаги, но казался чужеродным в этом царстве серого камня. Американские марки с изображением какого-то строгого государственного мужа и почтовый штемпель: «Провиденс, Род-Айленд». Сердце, этот почти забытый орган, на мгновение сжалось, а потом забилось чуть быстрее. Провиденс. Это мог быть только он. Теобальд.

Он не стал вскрывать письмо здесь. Он вернулся в свое святилище, в библиотеку, и сел за массивный дубовый стол, заваленный картами и рукописями. Пальцы, казавшиеся почти прозрачными в утреннем полусвете, осторожно вскрыли конверт. Почерк Теобальда был таким же, как и десять лет назад, когда они последний раз обменивались письмами — мелкий, нервный, полный острых углов, словно письмена, нацарапанные на стене темницы.

Письмо было длинным, и Аластер читал его медленно, впитывая каждую каплю горечи, каждое слово, пропитанное знакомой ему до боли тоской. Они познакомились много лет назад в Эдинбурге, два молодых поэта, одинаково одержимых мрачной романтикой и чувством собственной чужеродности в этом мире. Но потом их пути разошлись: Аластер вернулся в свою родовую темницу, а Теобальд, американец с шотландскими корнями, уехал домой, в старый, полный призраков город Новой Англии.

Фрагмент письма, который Аластер перечитал несколько раз, звучал как эхо его собственных мыслей:

«...и здесь, в Провиденсе, мой старый друг, я нахожу такое же запустение, только облеченное в кирпич и асфальт, а не в дикий камень. Я брожу по этим улицам, мимо старых домов с заколоченными окнами, где когда-то жили китобои и купцы, и чувствую себя не более чем призраком. Я все еще пишу, Аластер. Слагаю строки в тишине своей комнаты, в то время как за окном гудит равнодушный город. Но для кого? Для чего? Поэзия в этом веке — это попытка развести костер из мокрых листьев посреди ледяного болота. Мы — последние жрецы мертвого культа. На днях я перечитывал старого доброго По, нашего общего духовного отца, и его строки впились в меня, как никогда прежде. Помнишь?

«Eagerly I wished the morrow;—vainly I had sought to borrow
From my books surcease of sorrow—sorrow for the lost Lenore—
For the rare and radiant maiden whom the angels name Lenore—
Nameless here for evermore.»

Так и мы, друг мой, тщетно ищем в своих книгах избавления от скорби. Только наша Ленор — это не дева. Наша Ленор — это Смысл, который покинул этот мир и оставил нас бормотать свои заклинания в пустоту. Я устал от этого одиночества, Аластер. От одиночества среди толпы, которое, возможно, еще страшнее твоего, уединенного. Я хочу увидеть твой замок. Хочу постоять на твоих утесах и посмотреть в лицо тому самому океану, который веками вытачивал душу твоих предков. Я хочу разделить с тобой не радость, ибо ее у нас нет, но тяжесть молчания. Позволь мне приехать. Зима здесь, в Новой Англии, обещает быть долгой и серой. Я мог бы сесть на корабль в следующем месяце и быть у тебя к началу нового года, когда дни будут самыми короткими и темными. Это кажется правильным. Встретить самую глубокую тьму года в самом сердце тьмы...»

Аластер отложил письмо. Воздух в библиотеке, казалось, загустел еще больше. Он не чувствовал радости или воодушевления. Он чувствовал нечто иное — глубокое, почти болезненное чувство узнавания. Словно утопающий, который в бездне под собой видит силуэт другого утопающего. Это не спасало, но делало погружение в бездну не таким одиноким.

Разделить тяжесть молчания. Да, Теобальд понял все правильно. Не болтать о поэзии, не делиться планами, не пытаться подбодрить друг друга. Просто быть рядом. Два темных пятна на фоне серого пейзажа. Два разума, одинаково отравленных осознанием бренности бытия, в стенах, которые были свидетелями сотен лет этой самой бренности.

Он встал и подошел к окну. Море было спокойно, почти покорно. Впервые за долгие годы в его будущем появилось событие. Не точка света, нет, но скорее точка сгущения мрака, ориентир. Приезд Теобальда. Начало нового года.

Он вернулся к столу, взял чистый лист бумаги и обмакнул перо в чернильницу. Его ответ был коротким, лишенным всяких сантиментов, но в его лаконичности было больше понимания, чем в сотне вежливых фраз.

«Теобальд, — написал он. — Замок и я будем ждать. Комната с видом на восток готова. Приезжай. Аластер».

Он запечатал конверт и положил его на край стола. Через неделю Дункан заберет его. А потом останется только ждать. Ждать, когда еще один призрак присоединится к нему в этом каменном мавзолее на краю света.


Глава 3: Кристальный Человек и каменные стены

Ожидание стало новым состоянием замка. Оно поселилось в гулких коридорах, в тишине библиотеки, в медленном, неотвратимом оседании пыли на полированные поверхности, которых больше не касалась рука человека. Письмо Теобальда, лежавшее на краю стола, было единственным осязаемым якорем в этом море безвременья, единственным доказательством того, что за пределами этих стен существует мир, способный послать весточку. Но время, лишенное событий, растягивалось, истончалось, превращаясь в вязкую, полупрозрачную субстанцию. Дни сливались друг с другом, отличаясь лишь оттенком серого неба и силой ветра, который теперь казался не яростным врагом, а лишь привычным, меланхоличным аккомпанементом.

Чтобы заполнить эту пустоту, Аластер с головой ушел в то единственное, что еще могло удержать его рассудок от полного растворения в архитектуре замка — в книги. Но читал он теперь иначе. Он не искал утешения или знаний, не пытался услышать голоса великих поэтов прошлого. Его внимание, словно по какому-то тайному велению, было приковано к одному, самому странному и тревожащему сектору библиотеки, к тому, где обитали тени, не похожие на другие. Он снова и снова возвращался к творчеству Дэвида Линдсея.

Он достал с полки старое, потрепанное издание «Путешествия к Арктуру». Книга была в суперобложке землистого цвета, с выцветшим, почти нечитаемым названием. Она пахла пылью и чем-то еще, чем-то неопределимо чужеродным, словно ее страницы впитали воздух иных миров. Аластер знал этот роман почти наизусть, но каждое новое прочтение было подобно новому погружению, и с каждым разом он опускался все глубже, а вода над головой становилась все темнее.

В этот раз его путешествие по страницам было особенно медленным и осмысленным. Он не просто следил за диким, невообразимым путешествием главного героя, Маскулла, по планете Торманс. Он вживался в саму ткань этого мира, в его извращенную, болезненную философию. Он бродил вместе с Маскуллом по пустыне Поч, где каждый шаг причинял боль, но эта боль была единственным подлинным ощущением. Он смотрел на мир новыми, дополнительными органами чувств, которые появлялись у героя, и пытался представить, каково это — обладать «джорном» или «эйр-сором», воспринимать реальность в ее более сложной, мучительной полноте.

Именно сейчас, в тишине своей каменной темницы, Аластер начал понимать, что «Путешествие к Арктуру» — это не фантазия. Это был самый точный, самый безжалостный реализм, какой только можно вообразить. Линдсей не придумывал миры, он срывал покровы с нашего собственного. Планета Торманс, со всей ее причудливой флорой и фауной, с ее народами, каждый из которых воплощал один из пороков или одну из иллюзий человечества, была не чем иным, как географией души.

Аластер поднял взгляд от книги и обвел им свою библиотеку. Эти стены, эти тысячи томов, эта величественная, готическая красота, которую его предки с таким упорством создавали веками… что это, как не земли, созданные Кристальным Человеком, демиургом, которого Маскулл преследовал по всему Тормансу? Кристальный Человек, или Формирующий, как называл его Линдсей, был творцом, но творцом, чье единственное желание — создавать красивые, но пустые формы. Он создавал миры, полные удовольствий, долга, любви, самопожертвования — всего того, что люди считают добродетелью. Но все это было лишь ложью. Искусной, прекрасной, но ложью, призванной отвлечь от истинной, первозданной сущности вселенной, которую Линдсей называл Суртуром, или Муспеллом. Миром чистого, ничем не приукрашенного бытия, суть которого — боль и борьба.

Он посмотрел на портрет своего прапрадеда, воина с суровым, волевым лицом. Этот предок всю жизнь положил на алтарь долга, защищая свои земли. Он был подобен одному из обитателей Торманса, Океану, который жил лишь ради того, чтобы исполнять свой долг, и в этом находил свое тихое, иллюзорное счастье. Он посмотрел на портрет другого предка, поэта, чьи сонеты, полные изящества и любви к этому суровому краю, до сих пор хранились в рукописном виде. Чем он отличался от Джойвинд, персонажа Линдсея, которая жила лишь ради того, чтобы дарить другим чистое, незамутненное удовольствие? Все они, его предки, были служителями Кристального Человека. Они строили этот замок, украшали его, воспевали его в стихах, наполняли его книгами, создавая прекрасный, благородный фасад, великолепную иллюзию смысла.

А он, Аластер, кто он в этой вселенной? Он с ужасом и странным, извращенным удовлетворением понял, что он — Маскулл. Тот, кто пришел в этот мир, чтобы разрушить его. Тот, кто не может найти покоя в красивых формах. Тот, чья душа инстинктивно тянется к правде, какой бы уродливой и мучительной она ни была. Его неспособность писать стихи, его отвращение к благородному прошлому своего рода, его тяга к уединению и распаду — все это было не признаком упадка, а первыми шагами по пути Маскулла. Пути, который вел прочь от обманчивого света Кристального Человека, в холодную, честную тьму Муспелла.

Аластер закрыл книгу. Ее страницы перестали быть просто бумагой. Теперь это был путеводитель. А его замок, его наследие — это был сам Торманс. И он должен был пройти по нему до конца, исследуя каждую иллюзию, каждую ловушку красоты, чтобы добраться до самой высокой башни — до башни Суртура, где его ждала последняя, освобождающая правда. Правда о том, что за всей этой величественной декорацией нет ничего, кроме первозданной, бессмысленной и потому абсолютно свободной энергии. Ветер за окном завыл с новой силой, и Аластеру показалось, что это не ветер, а смех Крага, спутника Маскулла, который был воплощением этой самой мучительной правды.


Глава 4: География Души

Дни, последовавшие за этим откровением, обрели новую, зловещую осмысленность. Аластер больше не был просто пленником замка; он стал его исследователем, его анатомом. Он бродил по бесконечным залам и переходам, но теперь его взгляд был взглядом человека, ищущего швы и трещины в декорации. Он прикасался к холодным, влажным камням стен не как к части своего дома, а как к коже чужого, искусственно созданного существа. Библиотека из убежища превратилась в арсенал иллюзий, в каталог всех ложных путей, которые предлагал человечеству Кристальный Человек.

Он погрузился и в другие, менее известные работы Линдсея. Он нашел «Одержимую женщину», роман о доме в Сассексе, где существовали комнаты, видимые не всем и ведущие в иную, более подлинную реальность. Аластер читал и чувствовал, как стены его собственного замка становятся тоньше. Ему начало казаться, что за привычной геометрией комнат скрываются другие пространства. Что вот эта дверь ведет не в оружейную, а в пустыню Поч. Что за тем гобеленом, изображающим охоту на оленя, скрывается вход в пещеры, где живет народ, общающийся без слов, одной лишь силой воли. Замок перестал быть просто зданием; он стал живой, многослойной картой, такой же, как планета Торманс.

Особенно сильно его захватила идея Линдсея о боли как о единственном инструменте познания. В «Путешествии к Арктуру» Маскулл обретает новые органы чувств только через страдание, через борьбу, через потерю. Красота, удовольствие, покой — все это лишь притупляет восприятие, делает человека слепым и глухим к истинной природе вещей. Аластер начал переосмысливать всю историю своего рода через эту призму. Века войн, лишений, борьбы с суровой природой — это было время, когда Мак-Олбрайты были близки к правде, к миру Суртура. Они были жестоки, но они были живы, их чувства были обострены до предела.

А потом пришел мир, богатство, досуг. Они начали коллекционировать книги, картины, писать стихи, предаваться утонченным размышлениям. Они начали служить Кристальному Человеку. Они строили все более удобные и красивые залы, разбивали сады, которые все равно гибли под солеными ветрами, пытались насадить гармонию там, где ее сутью был хаос. И с каждым поколением их чувства притуплялись, кровь становилась жиже, воля — слабее. Они променяли мучительную правду Муспелла на комфортабельную ложь.

И он, Аластер, был конечным продуктом этого процесса. Человек, рожденный в самой сердцевине иллюзии, в самой красивой и самой мертвой точке творения Кристального Человека. Но в нем, по какой-то генетической случайности, по какому-то сбою в программе, пробудился зов иного мира. Зов Суртура. Поэтому ему была так невыносима красота. Поэтому его рука не могла больше вывести ни одной поэтической строки. Поэзия, как он теперь понимал, была высшим инструментом Кристального Человека. Она брала грубую, болезненную реальность и облекала ее в гармоничную, благозвучную форму, делая ее выносимой, но при этом — лживой. Его поэтический дар умер не от недостатка таланта, а от избытка правды. Он больше не мог лгать.

Он стоял у окна, глядя на море. Раньше он видел в нем величие, трагическую красоту, источник вдохновения. Теперь он видел лишь то, что оно есть на самом деле: бессмысленное движение огромных масс воды, подчиняющееся слепым законам гравитации и давления. Никакой поэзии. Никакого смысла. Только чистая, холодная, первозданная энергия. И в этом отсутствии смысла была своя, страшная свобода.

Мысли о Теобальде теперь тоже окрасились в эти новые, линдсеевские тона. Он понял, почему их так тянуло друг к другу. Теобальд, живущий в старом, пуританском Провиденсе, городе, построенном на костях веры и страха, тоже был Маскуллом. Он тоже чувствовал фальшь окружающего мира, тоже искал в поэзии не красоты, а правды, и, не находя ее, впадал в отчаяние. Их встреча будет не просто встречей двух одиноких друзей. Это будет встреча двух путешественников, которые, идя разными путями, пришли в одну и ту же точку на карте Торманса. Они встретятся не для того, чтобы утешить друг друга, а для того, чтобы подтвердить друг для друга реальность того ужасного, но подлинного мира, который они оба увидели.

Аластер взял со стола тяжелый том «Сфинкса», еще одного романа Линдсея, в котором тот исследовал пределы и бессилие человеческого языка. Он раскрыл его наугад. Слова, которые раньше казались ему туманными и претенциозными, теперь звучали с пророческой ясностью. Линдсей писал о том, что все слова — это лишь тени, ярлыки, которые мы навешиваем на непостижимые явления, чтобы обмануть себя, будто мы их понимаем.

Аластер закрыл книгу. Он понял, что ему больше не нужны слова. Ни свои, ни чужие. Ему нужно было дождаться Теобальда. Чтобы вместе с ним погрузиться в молчание. Не в неловкое молчание двух людей, которым нечего сказать, а в то самое, изначальное молчание, которое было до того, как Кристальный Человек создал свою первую, лживую, прекрасную форму. Молчание, в котором единственным звуком был гул подлинного, безразличного мира.


Глава 5: Прибытие

Дни перед прибытием Теобальда стали для Аластера воплощением того самого «ожидания», о котором так много писали экзистенциалисты, чьи труды пылились в дальнем углу библиотеки. Это было не радостное предвкушение, а скорее нарастающее напряжение, словно струна, натягиваемая до предела. Он велел немногословной жене Дункана, которая раз в месяц появлялась в замке, чтобы совершить ритуальную борьбу с вековой пылью, привести в порядок гостевые покои в восточном крыле. Это была комната с высоким, сводчатым потолком и огромным, почти во всю стену, окном, выходящим прямо на море. Комната, где холод камня и рев океана ощущались особенно остро. Идеальное место для Теобальда.

В назначенный день Аластер с самого утра ощущал беспокойство, совершенно ему не свойственное. Он не мог найти себе места. Библиотека казалась тесной, книги — немыми. Он снова и снова поднимался в свою башню, вглядываясь в единственную дорогу, змеящуюся среди вересковых пустошей. И наконец, ближе к вечеру, когда солнце, так и не сумев пробиться сквозь плотную пелену облаков, начало клониться к горизонту, окрашивая все в больные, фиолетово-серые тона, он увидел его. Старый, потрепанный автомобиль, медленно и неуверенно ползущий вверх по склону, словно заблудившееся насекомое.

Аластер спустился в главный холл, впервые за много лет приказав зажечь несколько факелов в настенных держателях. Пляшущий, неровный свет выхватывал из мрака каменную кладку, гербы его предков, темные провалы коридоров. Когда тяжелая дубовая дверь со скрипом отворилась, впуская порыв влажного, соленого ветра, на пороге стоял Теобальд.

Он был таким, каким Аластер его и представлял, только еще более иссушенным жизнью. Высокий, сутулый, с впалыми щеками и лихорадочным блеском в глазах, которые казались слишком большими для его худого лица. Он был одет в тяжелое темное пальто, не слишком подходящее для путешествия, но идеально гармонирующее с этим замком. Они не обнялись, не пожали друг другу руки. Они просто стояли мгновение, глядя друг на друга — два зеркала, отражающие одно и то же изможденное, одинокое лицо.

— Ты приехал, — сказал Аластер. Это был не вопрос, а констатация факта.

— Я приехал, — ответил Теобальд, и его голос, низкий и с легкой хрипотцой, гулко разнесся под сводами холла. — Он именно такой, каким я его себе представлял. Даже хуже.

В его словах не было оскорбления, только глубокое, почтительное удовлетворение.

Вечером они сидели у камина в малой гостиной. Впервые за долгие годы Аластер приказал разжечь огонь. Живое, трескучее пламя казалось аномалией, дерзким вторжением тепла и света в это царство холода. Но оно было необходимо. Оно создавало островок уюта, на котором два их сознания могли встретиться. На столике между их креслами стояла бутылка старого, почти черного виски и два тяжелых хрустальных бокала.

Они говорили. Говорили так, как могут говорить только два человека, для которых слова — это профессия и проклятие. Они не обменивались новостями или светскими любезностями. Они сразу, без предисловий, погрузились в то, что составляло суть их существования. Они говорили о поэзии. О том, как мертвы стали старые формы, как бессилен стал язык перед лицом молчания вселенной. Теобальд с горечью цитировал Харта Крейна, еще одного поэта, не выдержавшего разрыва между своим видением и реальностью. Аластер отвечал ему строками из поздних, самых мрачных стихотворений Макдиармида, где тот, отбросив все свои лингвистические эксперименты, приходил к простому, страшному выводу о геологическом безразличии мира к человеку.

Они говорили о философии, о том, как распалась связь времен, как все великие системы, от Платона до Гегеля, оказались лишь изящными конструкциями, песочными замками, смытыми волной двадцатого века. Они были двумя последними интеллектуалами в пост-интеллектуальную эпоху, двумя последними романтиками в мире, где само слово «романтизм» стало ругательством.

— Мы — эпилог, Теобальд, — сказал Аластер, глядя в пляшущее пламя. — Эпилог к книге, которую уже никто не читает. Мы сидим на руинах и пытаемся по осколкам ваз и обрывкам пергаментов восстановить смысл целого. А смысла, возможно, никогда и не было.

— Или он был, но оказался настолько чудовищным, что человечество предпочло его забыть, — тихо возразил Теобальд. — Мы живем в эпоху великой амнезии. Все, что глубже и страшнее вчерашних новостей, старательно вытесняется. Мы с тобой — хранители плохих воспоминаний.

Разговор неизбежно зашел о книгах, которые формировали их мировоззрение. Теобальд говорил о Мелвилле, о его белом ките как о воплощении безликой, но разумной злобы бытия. Говорил о Готорне, о его одержимости наследственным грехом, так хорошо понятной ему, жителю Новой Англии. И тогда Аластер, наливая еще виски в бокалы, задал вопрос, который зрел в нем уже несколько часов.

— Скажи, Теобальд, — начал он медленно, — тебе когда-нибудь попадалось имя Дэвида Линдсея?

Теобальд нахмурился, его длинные пальцы задумчиво пробежали по краю бокала.

— Линдсей... Кажется, что-то слышал. Шотландец, верно? Автор какой-то странной, фантастической прозы? Я никогда не читал. В Америке он практически неизвестен. А что, это стоит того?

Аластер откинулся в кресле, и его лицо в полумраке, освещенном лишь камином, стало похоже на маску античного трагика.

— Стоит того? — тихо повторил он. — О, Теобальд... Это не просто «стоит того». Это, возможно, единственное, что стоит читать в этом проклятом веке. Потому что Линдсей — не писатель. Он — картограф. Он составил карту тюрьмы, в которой мы все сидим. И он же наметил единственный возможный путь к побегу.


Глава 6: Линдсей

На следующий вечер, и на несколько вечеров подряд, малая гостиная превратилась в лекторий для двоих. Теобальд, захваченный страстью и глубиной мысли своего друга, стал самым внимательным слушателем в мире. А Аластер говорил. Он не пересказывал сюжет «Путешествия к Арктуру». Он препарировал его суть, излагая философию Линдсея так, как он сам ее понял в тишине своей библиотеки.

— Пойми, Теобальд, — говорил он, расхаживая перед камином, его тень металась по стенам, как гигантская, встревоженная птица, — вся наша так называемая реальность, весь наш мир — это Торманс. Планета, созданная демиургом, которого Линдсей называет Кристальным Человеком. Его единственная цель — творить красивые, но пустые формы.

Аластер брал с полки случайные предметы — старинный фолиант, потускневший серебряный кубок, даже свой бокал с виски.

— Вот! Вот его работа! Культура, искусство, религия, мораль, любовь, долг… все это — лишь различные земли на планете Торманс. Это ловушки. Искусно сделанные, чарующие, но ловушки. Их цель — заставить нас поверить, что в этой жизни есть смысл, что есть добро и зло, что наши поступки имеют значение. Они призваны дать нам комфорт, цель, удовольствие. Но все это — ложь. Это анестезия, которая мешает нам почувствовать истинную природу бытия.

Теобальд слушал, затаив дыхание. То, о чем говорил Аластер, было пугающим, но в то же время невероятно созвучным его собственным, еще не до конца сформулированным ощущениям.

— А какова же она, эта истинная природа? — спросил он, и его голос в наступившей тишине прозвучал необычно громко.

— Линдсей называет ее Муспелл, или Суртур, — продолжал Аластер, и его глаза горели фанатичным огнем. — Это первозданный, не сотворенный мир. Мир чистой энергии. У него нет цели, нет смысла, нет морали. Его суть — борьба, столкновение, вечное движение. И единственное чувство, которое адекватно ему, — это боль. Не страдание, пойми, а чистая, незамутненная боль как единственное доказательство подлинности существования. Все, что делает Кристальный Человек, — это пытается прикрыть эту первозданную боль красивыми драпировками.

Он остановился и посмотрел на своего друга.

— Наш мир, Теобальд, одержим служением Кристальному Человеку. Мы ищем счастья, комфорта, смысла. Мы создаем искусство, чтобы «облагородить» жизнь. Мы пишем стихи, чтобы придать красоту страданию. Но все это — предательство. Предательство по отношению к единственной правде, которая нам доступна. Мы — поэты, и мы — главные лжецы, главные жрецы этого культа красоты. Мы берем дикий, необузданный Муспелл и заключаем его в изящную клетку сонета или элегии.

Теобальд был бледен. Он смотрел на огонь, и казалось, видел там не пляску пламени, а отблески мира Суртура.

— Но… какой же тогда выход? — прошептал он. — Если все — ложь?

— Выход в том, чтобы стать Маскуллом, — торжественно провозгласил Аластер. — Герой Линдсея. Его имя означает «мужская воля». Он — тот, кто путешествует по Тормансу, но не поддается его чарам. Он срывает все покровы, разрушает все иллюзии, отвергает все удовольствия. Он ищет только Муспелл. И он находит его. Ценой своей жизни, ценой всего, что он считал собой. Он сам становится частью этой первозданной, мучительной правды. Стать Маскуллом — значит сознательно выбрать боль вместо анестезии, выбрать правду вместо красоты, выбрать разрушение вместо созидания.

Несколько минут они сидели в полном молчании. Треск поленьев в камине казался оглушительным. Идея Линдсея, пропущенная через призму одержимого, меланхоличного разума Аластера, обрела плоть и кровь. Она перестала быть литературной концепцией. Она стала программой действий.

— Я никогда… никогда не думал об этом в таком ключе, — наконец произнес Теобальд. — Это… чудовищно. И невероятно притягательно. Это объясняет все. Мое собственное отвращение к миру, мою неспособность найти в нем место. Я все время пытался вписаться в ландшафт Кристального Человека, не понимая, что моя истинная родина — в другом месте.

Аластер кивнул, его лицо смягчилось. Впервые за много лет он не чувствовал себя одиноким в своем безумии.

— Теперь ты понимаешь, — сказал он тихо. — И теперь, возможно, ты поймешь и то, о чем я хочу тебе рассказать. Эта философия — не просто теория, вычитанная из книг. Я думаю… я думаю, что здесь, совсем рядом, есть место, где граница между мирами Кристального Человека и Суртура особенно тонка. Место, где можно ощутить дыхание Муспелла.


Глава 7: Холм

Прошло еще несколько дней, прежде чем Аластер решился продолжить этот разговор. Они с Теобальдом много гуляли по окрестностям замка, если погода позволяла. Они стояли на краю утеса, подставляя лица ветру, который нес соленые брызги, и молчали. Теперь это молчание было наполнено новым, общим смыслом. Они оба смотрели на мир глазами Маскулла, видя за красотой пейзажа лишь геологическую схему, за игрой волн — лишь слепую механику.

Однажды вечером, когда они снова сидели у камина, Аластер, долго глядя в огонь, заговорил.

— Помнишь, я говорил о месте, где миры соприкасаются? — начал он, и его голос был тише обычного. — Оно существует. Я знаю, где оно.

Теобальд подался вперед, его лицо выражало напряженное ожидание.

— Это холм, примерно в миле к западу отсюда, — продолжал Аластер. — Формально, он все еще часть поместья Мак-Олбрайтов. В детстве я иногда забредал туда. Местные его обходят стороной. Называют Холмом Древних, хотя никто уже не помнит, почему.

Он сделал паузу, словно собираясь с мыслями.

— Это очень странное место, Теобальд. Там почти ничего не растет, кроме низкого, жесткого вереска и лишайников каких-то нездоровых, ржавых оттенков. Но главное не это. На самой вершине холма из земли выступают камни. Не просто валуны, оставленные ледником. Они образуют… нечто вроде круга. Или спирали, я так и не понял. Они черные, пористые, не похожие на гранит наших скал. И они всегда холодные, даже в самый жаркий летний день.

Аластер встал и подошел к книжному шкафу, извлек оттуда старую, переплетенную в кожу карту поместья. Он расстелил ее на столе.

— Вот, смотри. — Он указал пальцем на серое, ничем не примечательное пятно. — Официально здесь ничего нет. Никаких руин, никаких памятников. Поэтому сюда никогда не добирались археологи. Это наша земля, и никто не проявлял к ней интереса. Мой отец считал это просто причудой природы. Но я… я думаю иначе.

— Ты думаешь, это капище? — прошептал Теобальд.

— Я не знаю, как это назвать, — ответил Аластер. — «Капище» — это слово из мира Кристального Человека. Оно подразумевает поклонение, ритуал, смысл. А то место… оно лишено смысла. Оно просто есть. Оно чужеродно. Когда стоишь там, чувствуешь… давление. Не физическое. Психическое. Словно само пространство в этой точке имеет другую плотность. Ветер там звучит иначе. Тишина там… она не пустая. Она тяжелая, полная чего-то, у чего нет имени.

Он снова посмотрел на Теобальда, и в его глазах было нечто большее, чем просто воспоминание. В них был страх, смешанный с почти научным любопытством.

— Я не был там с детства. После одного случая… Я был там один, на закате. И мне показалось… мне показалось, что камни сдвинулись. Несильно, на какой-то дюйм, но я был уверен, что их положение изменилось. И еще мне показалось, что я слышу звук. Не ушами, а всем телом. Очень низкий, вибрирующий гул, идущий из-под земли. Я убежал оттуда в ужасе и больше никогда не возвращался.

Он замолчал. В комнате повисла тяжелая тишина.

— Я думаю, — продолжил Аластер почти шепотом, — что это одно из тех мест, где Муспелл просачивается в наш мир. Некая геологическая или метафизическая аномалия. Портал, если хочешь. Не в другой мир, а в изнанку нашего собственного. В его подлинное, лишенное формы состояние. Это место, где нет никакой красоты. Никакой лжи Кристального Человека. Только первозданная, холодная, безразличная сущность бытия.

Он поднял глаза на Теобальда.

— Я хочу пойти туда снова, — сказал он твердо. — Но я не хотел идти один. Теперь, когда ты здесь, когда ты понимаешь… Я думаю, мы должны пойти туда вместе. Как два исследователя, нашедшие на карте Торманса вход в башню Суртура.


Глава 8: План

Воцарившуюся после слов Аластера тишину нарушил не треск поленьев и не вой ветра, а тихий, но уверенный голос Теобальда. Аластер ожидал увидеть на лице друга страх, сомнение, даже вежливый отказ. Но вместо этого он увидел то, чего не видел в этих глазах никогда — чистый, незамутненный, почти хищный интерес. Страдание и меланхолия, казалось, на мгновение отступили, уступив место чему-то более древнему и первобытному — жажде познания, которая не боится обжечься.

— Пойти туда? — медленно повторил Теобальд, и в его голосе не было ни капли колебаний. — Аластер, после того, что ты мне рассказал, после всех этих лет, проведенных в сером тумане бессмысленности, ты спрашиваешь, хочу ли я пойти? Да я требую этого! Если есть хоть малейший шанс прикоснуться к чему-то подлинному, к чему-то, что не является искусной подделкой, — я готов.

Он поднялся с кресла, его домашняя, книжная натура, казалось, слетела с него, как старая кожа. Теперь перед Аластером стоял не просто поэт-меланхолик, а человек, которому только что указали выход из тюрьмы, пусть даже этот выход вел в бездну.

— Но расскажи мне больше, — продолжил он, его голос приобрел деловитую твердость. — Все, что ты помнишь. Каждая деталь важна. Ты говорил, камни холодные, пористые, не похожие на местные. На что они похожи?

Аластер, удивленный и воодушевленный такой реакцией, погрузился в воспоминания, вытаскивая из глубин памяти детали, которые он сам считал забытыми.

— Они… как застывшая губка, — медленно подбирая слова, ответил он. — Черные, но не от копоти или старости. Это их естественный цвет. И они не отражают свет. Даже когда солнце светит прямо на них, они остаются матовыми, поглощающими. Как дыры в реальности. Поверхность испещрена мелкими, неправильной формы отверстиями, словно кипящая порода застыла в одно мгновение. Я помню, как прикоснулся к одному из них в детстве. Холод был не просто как от камня зимой. Он был… живым. Он не просто отнимал тепло у моей руки, он втягивал его, высасывал.

— А круг? Или спираль? — настойчиво спрашивал Теобальд, его глаза горели. — Какого он размера? Камни стоят вертикально или лежат?

— Они скорее выступают из земли, — вспоминал Аластер. — Большинство не выше, чем по колено. Некоторые почти вровень с землей. Они образуют неровный круг, диаметром, может быть, шагов тридцать. Но что самое странное, трава и вереск не растут вплотную к ним. Вокруг каждого камня есть зазор в несколько дюймов голой, уплотненной земли, будто что-то в самом камне отравляет почву. В детстве мне казалось, что это не камни, а верхушки каких-то гигантских, ушедших вглубь земли колонн.

Теобальд слушал, как загипнотизированный. Каждая деталь ложилась в его сознании на подготовленную философией Линдсея почву, обрастая смыслами и зловещими коннотациями.

— Это невероятно, — пробормотал он. — Поглощающие свет камни, убивающие жизнь вокруг себя. Это же идеальный символ Муспелла! Материальное воплощение мира, который противостоит свету и жизни, даруемым Кристальным Человеком. И гул… Ты уверен, что это был не просто шум ветра или кровь в ушах от страха?

— Я тоже так думал, — признался Аластер. — Я много лет убеждал себя в этом. Но это было не так. Звук не приходил снаружи. Он рождался внутри головы, в костях. Это было ощущение, вибрация. Представь, что ты стоишь на корпусе гигантского, работающего механизма, скрытого под землей. Вот что это было.

Они замолчали. Картина, нарисованная Аластером, была настолько полной и жуткой, что не требовала комментариев. Она жила своей жизнью в полумраке комнаты, среди теней от пляшущего пламени.

Наконец, Теобальд задал главный вопрос. Его голос снова стал тихим, почти заговорщицким.

— Хорошо. Мы пойдем туда. Но что мы собираемся делать? Мы просто придем, посмотрим и уйдем, как испуганный мальчик много лет назад? Или… у тебя есть план, Аластер? Что ты хочешь предпринять?

Аластер медленно подошел к окну и посмотрел в черную, непроглядную ночь. Ветер бился в стекло, словно тоже хотел услышать ответ.

— Я не хочу просто посмотреть, — ответил он, не оборачиваясь. — Просто посмотреть — это удел туристов. А мы — исследователи. Я хочу… провести эксперимент.

Он повернулся, и его лицо было серьезным и сосредоточенным, как у ученого перед решающим опытом.

— Я хочу провести там ночь.

Теобальд не вздрогнул. Он лишь плотнее сжал подлокотники кресла.

— Ночь? — переспросил он. — В этом месте?

— Именно. Ночью, — подтвердил Аластер. — Когда влияние нашего обычного мира, мира Кристального Человека, ослабевает. Когда солнце, его главный символ, уходит. Я хочу понять, что происходит с этим местом во тьме. Усиливается ли гул? Меняется ли что-то еще? Слова Линдсея — это гипотеза. Я хочу проверить ее. Я хочу предоставить этому месту шанс проявить себя, когда ему не будет мешать дневной свет.

Он снова замолчал, давая Теобальду время осознать масштаб предложения.

— У нас будет все необходимое: теплая одежда, фонари, термос с горячим чаем, может быть, даже немного виски. Мы не будем ничего делать. Никаких ритуалов, никаких заклинаний. Это было бы глупо. Это было бы попыткой навязать свой, человеческий смысл тому, что его не имеет. Мы просто будем там. Мы будем наблюдать. Мы станем научными приборами, регистрирующими аномалию. Мы будем слушать. Не ушами, а всем своим существом. Мы превратимся в Маскулла, который не пытается бороться с Тормансом, а просто проходит сквозь него, позволяя ему воздействовать на себя, чтобы понять его природу.

План был безумным. Он был квинтэссенцией готической литературы, смесью научного любопытства и романтического стремления заглянуть за грань. Но в контексте их разговоров, в атмосфере этого древнего замка, он звучал единственно логичным. Это было не просто приключение. Это был философский акт.

— Я согласен, — после долгой паузы твердо сказал Теобальд. — Провести ночь. Наблюдать. Стать приборами. Это… правильно. Это единственный достойный ответ на вызов, который бросает нам это место. Когда мы идем?


Глава 9: Путь

Они выбрали для своего похода третью ночь после разговора. Это было время, когда, по расчетам Аластера, луна должна была быть скрыта, обещая им почти абсолютную, первозданную тьму. Подготовка была короткой и деловитой, лишенной всякой суеты. Они не собирались в поход, они готовились к эксперименту. Два тяжелых непромокаемых плаща, два мощных фонаря, герметичный термос с обжигающе горячим чаем, фляга того самого виски, что согревал их у камина, и компас, старый, с латунным корпусом, который Аластер нашел в ящике стола своего деда. Больше ничего. Никакого оружия, никаких лишних предметов. Они должны были быть наблюдателями, а не участниками.

Они вышли из замка сразу после заката. Небо было затянуто плотной, бесформенной массой облаков, и сумерки сгустились неестественно быстро. Ветер стих, и в наступившей тишине каждый шаг по каменистой тропе звучал оглушительно громко. Замок за их спинами быстро превратился в черный, зазубренный силуэт, а потом и вовсе растворился во мраке. Единственным ориентиром был узкий луч фонаря Аластера, выхватывающий из темноты клочки мокрого вереска, скользкие валуны и участки топкой, чавкающей под ногами земли.

Они шли молча. Воздух был холодным и влажным, он проникал под одежду, заставляя тело дрожать. Но это была знакомая, честная дрожь от сырости и холода. Примерно через полчаса ходьбы ландшафт начал меняться. Подъем стал круче. Растительность — скуднее. Тропа исчезла, и теперь им приходилось идти по сплошному ковру из низкорослого, колючего вереска, который цеплялся за их плащи. Это была граница. Они вступали на территорию Холма Древних.

И почти сразу оба почувствовали перемену. Это было нечто неуловимое, что нельзя было описать словами. Воздух, казалось, стал плотнее, словно они вошли в невидимое облако. Тишина стала глубже, она давила на барабанные перепонки. Даже лучи их фонарей, как им показалось, стали короче и тусклее, с трудом пробивая вязкую, насыщенную тьму.

— Ты чувствуешь? — прошептал Теобальд, его голос прозвучал приглушенно, словно он говорил сквозь вату.

— Да, — так же шепотом ответил Аластер. — Давление. Оно началось.

Они продолжили подъем. С каждым шагом это странное ощущение усиливалось. Появилось легкое головокружение, чувство дезориентации, словно земля под ногами была не совсем твердой. Аластер сверился с компасом. Стрелка мелко, но непрерывно дрожала, отклоняясь на несколько градусов от севера.

И вот они увидели их. Луч фонаря выхватил из темноты первый черный камень. Он был именно таким, как описывал Аластер: матовый, пористый, поглощающий свет. Он не торчал из земли, а вырастал из нее, как гриб или нарост на теле планеты. Вокруг него была мертвая зона голой, утрамбованной почвы. Аластер выключил фонарь. Несколько секунд их глаза привыкали к темноте. И тогда они увидели, что камень не совсем черный. Он излучал… отсутствие света. Он был темнее, чем окружающий мрак, словно дыра, вырезанная в ткани ночи.

Они медленно двинулись дальше, к вершине, и камней становилось все больше. Они образовывали хаотичный, на первый взгляд, узор, но чем ближе к центру они подходили, тем яснее проступала извращенная логика их расположения. Это была спираль. Грубая, неправильная, но несомненно спираль, закручивающаяся к центру холма.

Они достигли вершины. Здесь, на небольшой, почти плоской площадке, камни стояли ближе друг к другу. В самом центре лежал самый большой из них — плоский, почти как алтарь, валун, наполовину вросший в землю. Они остановились. Давление здесь было почти невыносимым. Казалось, невидимая сила пытается выдавить воздух из легких. Головокружение усилилось.

— Невероятно, — пробормотал Теобальд, обводя лучом своего фонаря это уродливое творение. — Это… нечеловеческое. Это даже не анти-человеческое. Это просто… иное.

Аластер ничего не ответил. Он прислушивался. Сначала он ничего не слышал. Но потом, сосредоточившись, отбросив все посторонние мысли, он снова ощутил его. Ту самую вибрацию, которую он помнил с детства. Она шла из-под ног, из самого сердца холма. Низкий, подпороговый гул, который не столько слышался, сколько ощущался всем телом. Он посмотрел на Теобальда. По его расширенным зрачкам Аластер понял, что тот тоже это чувствует.

Они нашли относительно ровный участок земли между двумя камнями и сели, прислонившись спиной к шершавой, холодной поверхности. Холод был таким, как и описывал Аластер. Он проникал сквозь плащ и одежду, и это был не просто холод, а активное высасывание тепла. Они выключили фонари, и мир погрузился во мрак. Теперь не было ничего, кроме этой давящей тишины, вибрации под землей и островков абсолютной черноты там, где стояли камни.

Время потеряло свой смысл. Они не знали, сколько прошло — час или десять минут. Они сидели молча, каждый погруженный в свои ощущения. Давление нарастало, и к нему примешалось новое чувство. Странное, тревожное, но в то же время притягательное. Это было чувство… обнажения. Словно невидимые руки срывали с них один за другим слои их личности: воспоминания, привычки, страхи, надежды. Все то, что они считали собой, вся их внутренняя архитектура, возводимая годами, начала рассыпаться под действием этого безмолвного излучения. Они переставали быть Аластером и Теобальдом, поэтами, мыслителями. Они превращались в чистое, оголенное сознание. В приборы, как и хотел Аластер.

И тогда началось.


Глава 10: Урок Муспелла

Это началось не со звука или вспышки света. Это началось с изменения в самой структуре их восприятия. Первым это заметил Теобальд.

— Аластер… — прошептал он, и его голос дрогнул. — Ты… видишь?

Аластер не сразу понял, о чем он. Вокруг была все та же непроглядная тьма. Но потом он сосредоточился и понял. Тьма перестала быть однородной. В ней появились… цвета. Не цвета в обычном понимании, а нечто иное. Участки тьмы, которые были более фиолетовыми, другие — с зеленоватым оттенком, третьи — пульсировали тусклым, багровым отсутствием света. Это было похоже на то, как если бы они вдруг начали видеть в инфракрасном или ультрафиолетовом спектре. Их зрение обрело новый, дополнительный орган. Как джорн у персонажей Линдсея.

— Это… — выдохнул Аластер. — Это оно. Начинается.

Но это было только начало. Вслед за изменением зрения пришло изменение слуха. Гудение из-под земли стало громче, и в нем начали различаться отдельные «ноты» — если можно было применить это слово к тому, что они слышали. Это были не тона, а скорее разные плотности вибрации. Одна была острой и колючей, как игла, другая — тяжелой и давящей, как свинцовая плита. Их слух тоже обрел новый регистр.

А затем началось самое страшное и самое завораживающее. Пространство вокруг них перестало быть статичным. Оно пошло волнами. Аластеру показалось, что земля под ним вздымается и опадает, как грудь спящего гиганта. Он посмотрел на камни. И с ужасом, смешанным с восторгом, увидел, что они движуются. Не так, как в его детском воспоминании, на какой-то дюйм. Они медленно, очень медленно, но непрерывно меняли свое положение, перетекая, словно густая смола, вращаясь вокруг центра спирали. Холм был не просто куском породы. Он был живым. Медленным, чудовищным, но живым организмом.

— Мы внутри! — закричал Теобальд, и его крик был полон не столько страха, сколько безумного, пророческого экстаза. — Мы не на нем, мы внутри него! Это не просто место, это… существо!

Его слова были истиной. Они поняли, что их первоначальная гипотеза была наивной. Они не были наблюдателями. Они были пищей. Не в физическом смысле. Холм питался не их плотью. Он питался их сложностью. Он расщеплял их личности, их сознания, впитывая высвобождающуюся при этом энергию. Он был механизмом, созданным для деконструкции творений Кристального Человека.

Именно в этот момент их настигла первая волна чистой, незамутненной боли, о которой говорил Линдсей. Она ударила не в тело. Она ударила прямо в центр их обнаженного сознания. Это была не физическая боль, а метафизическая. Боль от соприкосновения с реальностью, лишенной всякого смысла, всякой опоры. Боль от осознания своей абсолютной, космической ничтожности. Боль от распада собственного «я».

Теобальд вскрикнул и схватился за голову. Он начал раскачиваться взад-вперед, что-то бормоча. Аластер попытался дотянуться до него, но его собственное тело перестало его слушаться. Он чувствовал, как его мысли, его воспоминания отслаиваются от него, как старая краска. Вот он видит лицо своей матери — и в следующую секунду оно рассыпается в пыль. Вот он вспоминает строки любимого стихотворения — и буквы распадаются на бессмысленные закорючки. Кристальный Человек внутри него умирал, и его агония была невыносимой.

— Красота… ложь… — бормотал Теобальд, его глаза были безумными. — Все ложь… Только это… только это…

Он вдруг вскочил на ноги. Его движения были резкими, неестественными, как у марионетки. Он сделал несколько шагов к центральному, алтарному камню.

— Теобальд, нет! — крикнул Аластер, но его голос был слаб.

Теобальд не слушал. Он подошел к алтарю и, шатаясь, взобрался на него. Он встал во весь рост, раскинув руки, словно распиная себя.

— Вот оно! — закричал он в пульсирующую тьму. — Вот она, правда! Не нужно ничего строить! Нужно только… рассыпаться!

И в этот момент самый интенсивный, самый плотный луч не-света, исходивший из глубин космоса, ударил прямо в него. Не было ни вспышки, ни звука. Просто на одно мгновение фигура Теобальда стала абсолютно черной, чернее, чем сами камни. А в следующее мгновение он исчез. Не упал, не испарился. Просто исчез. На камне не осталось ничего, кроме легкого, едва заметного колебания воздуха.

Холм поглотил его. Переварил.


Глава 11: Последнее Прозрение

Ужас, который испытал Аластер, был запредельным. Он был настолько сильным, что пробил пелену распадающегося сознания и на мгновение вернул ему ясность мысли. Он видел, как его друг, единственный человек, который его понимал, был стерт из бытия. Но ужас быстро сменился чем-то другим. Чем-то, для чего в человеческом языке не было названия. Это была смесь скорби, зависти и… понимания. Теобальд не умер. Он завершил путешествие. Он стал частью Муспелла.

Аластер остался один. Один на один с этим живым, голодным местом. Процесс распада в нем возобновился с новой силой. Теперь, когда сознание Теобальда было поглощено, холм сосредоточил все свое внимание на нем. Боль стала невыносимой. Он чувствовал, как рушатся последние бастионы его личности. Но вместе с болью пришла и кристальная, нечеловеческая ясность. Он больше не был Аластером. Он был просто точкой восприятия. И эта точка вдруг увидела все.

Он понял, что Линдсей был прав лишь отчасти. Он видел дихотомию, борьбу двух миров. Но он не видел всей картины.

— Это не борьба… — прохрипел Аластер в темноту, обращаясь к невидимому призраку своего друга, к самому себе, ко всей вселенной. — Какая глупость… какая человеческая глупость… считать это борьбой…

В его угасающем мозгу, в последних вспышках нейронной активности, родилась новая, последняя, самая страшная теория.

— Кристальный Человек… и Суртур… — шептал он, захлебываясь словами. — Они не враги. Они — партнеры. Это… симбиоз.

Картина предстала перед ним во всей своей чудовищной простоте. Мир Муспелла, мир чистой, хаотичной энергии, сам по себе бесплоден. Он просто есть. Мир Кристального Человека, мир сложных, красивых форм, сам по себе слаб и иллюзорен. Но вместе… вместе они образуют вечный цикл.

— Кристальный Человек… он… он фермер! — выкрикнул Аластер, и в его голосе смешались ужас и восторг первооткрывателя. — Он не защищает нас от Муспелла! Он выращивает нас для него!

Все встало на свои места. Вся история вселенной, вся эволюция, вся культура. Это был гигантский, космический процесс земледелия. Кристальный Человек берет простую, хаотичную энергию и облекает ее в сложные формы. Он создает звезды, планеты, жизнь. Он создает разум. Он создает души, полные сложнейших структур: любви, ненависти, поэзии, веры. Он возделывает их, как фермер возделывает поле.

— А потом… — прошептал Аластер, чувствуя, как последние остатки его «я» утекают, — когда плод созревает… когда сложность достигает предела… приходит жнец. Приходит Муспелл.

Этот холм, эти камни — это не портал. Это был комбайн. Место, где собранный урожай — сложные, зрелые души — лущится, деконструируется, расщепляется обратно до чистой энергии, которая затем снова поступает в распоряжение Кристального Человека для нового цикла посева.

— Это не трагедия… — смеялся и плакал он одновременно. — Это… экономика! Космическая экономика! Мы — урожай! Наша боль, наша радость, наша поэзия — это просто… питательные вещества!

Это было последнее, самое страшное откровение. Не было никакой борьбы добра и зла, смысла и бессмыслицы. Была лишь гигантская, безразличная, самодостаточная система. И они, со всеми их трагедиями и прозрениями, были лишь частью этого цикла.

Аластер почувствовал, как его тело становится легким. Боль ушла. На смену ей пришло чувство полного, абсолютного покоя. Он понял, что его тоже почти «собрали». Он поднял глаза к небу, которого не было.

— Теобальд… ты видел? — прошептал он. — Какая… какая грандиозная… и бессмысленная… поэма…

Это были его последние слова. Луч концентрированной тьмы, который поглотил его друга, теперь окутал и его. Он не почувствовал ничего. Просто перестал быть.

Наступил рассвет. Бледный, безрадостный, он осветил вершину Холма Древних. На ней не было ничего. Ни двух тел, ни фонарей, ни фляги из-под виски. Только черные, холодные, поглощающие свет камни, стоящие в своей извечной, медленно вращающейся спирали. Они были чисты. И они были голодны. Урожай был собран. И впереди были новые, долгие века ожидания.


Рецензии