АЗ ЕСМЬ!
Часть первая: ГОЛОД
I.
Вы хотите знать? Вы, сытые, вы, теплые, вы, которые читаете это в своих уютных, вонючих от комфорта, креслах? Вы хотите знать, откуда приходит крик?
ХОРОШО.
Я расскажу вам. Но не для вас. А для себя. Чтобы еще раз выблевать этот яд. Чтобы еще раз пережить этот огонь.
Я помню не рождение. Рождение – это ложь, придуманная родителями, чтобы оправдать свое животное, бессмысленное соитие.
Я помню ГОЛОД.
Это – первое. Это – настоящее. Это – Бог.
Голод, который был не в желудке. Нет. Это – для вас, для обывателей. Мой голод был в костях. В каждой клетке. Это был метафизический, вселенский голод. Голод новорожденного бога, которого по ошибке выбросили в мир, состоящий из дерьма и компромиссов.
Я помню войну. Этот ваш театр абсурда. Эти идиоты в мундирах, которые думали, что сражаются за родину, за кайзера, за какую-то еще чушь. А на самом деле, они лишь удобряли своими кишками землю. Я видел это. Я, еще почти ребенок. Я видел, как красивые, глупые мальчики превращаются в фарш. И я не чувствовал ужаса. Я чувствовал омерзение. Омерзение к их глупости. К их покорности.
А потом – клетка.
Английский лагерь для военнопленных. Вы думаете, это было страшно? НЕТ!
Это было честно.
Впервые в жизни мир показал мне свое подлинное лицо. Лицо тюремщика.
Мир – это и есть лагерь. А все вы – заключенные. Просто вы этого не поняете. Вы обклеили свои камеры обоями, вы повесили занавески, вы завели себе жен, детей, работу. И вы вообразили, что вы – свободны.
Я же был свободен именно там. В грязи. В холоде. Среди вшей и дизентерии.
Потому что я знал.
Я ЗНАЛ, что это – тюрьма. И в этом знании была моя сила.
Я помню баланду. Эту теплую, мутную, безвкусную жидкость. Они думали, что кормят нас. Они нас унижали. Они пытались убить в нас зверя, превратить нас в таких же, как они, жвачных животных.
Но во мне зверя убить было нельзя.
Потому что я и был этим зверем.
Именно там, в этой клетке, я и начал свою войну. Мою подлинную, единственную войну.
Войну против НИХ.
Против всего мира.
Они устраивали «вечера самодеятельности». Чтобы «поддержать дух». Дух! Они говорили о духе, эти бездушные манекены!
И однажды я вышел на их сцену.
Я не играл. Я не читал стихов.
Я – кричал.
Я кричал так, как кричит новорожденный, которого окунают в ледяную воду. Так, как кричит волк, попавший в капкан. Так, как кричит бог, которого распинают.
Я кричал все, что было во мне. Весь мой голод, весь мой холод, всю мою ненависть.
И они… они замолчали.
Эти сытые, самодовольные английские охранники. Эти жалкие, сломленные немецкие мальчишки.
Они смотрели на меня. И в их глазах был УЖАС.
Не страх. А первобытный, священный ужас. Ужас существа, которое вдруг увидело нечто, что не укладывается в его уютный, понятный мирок.
Они увидели меня.
И в этот миг я понял.
Я понял, в чем моя сила.
Мое безумие. Моя ярость. Моя боль.
Это – не проклятие.
Это – оружие.
Это – мой дар. Мой бог. Мой дьявол.
С этого дня я стал актером.
Не для того, чтобы развлекать. А для того, чтобы мучить. Чтобы терзать. Чтобы сдирать с них, с вас, кожу вашей респектабельности. И показывать вам то, что под ней. Пустоту.
Или – меня.
Что, в сущности, одно и то же.
II.
Война кончилась. Меня выпустили из одной клетки в другую. Еще более страшную. В послевоенную Германию.
Это не была страна. Это был гигантский, смердящий труп, который еще не похоронили. Руины, голод, проститутки, черви в мундирах, которые называли себя «правительством».
И среди всего этого – театр.
О, немецкий театр! Какое убожество! Какая ложь!
Режиссеры, эти бездарные бухгалтеры, говорили о «системе», о «школе», о «технике». Они учили актеров, как правильно ходить, как правильно говорить, как правильно «переживать».
Они пытались научить орла летать по расписанию.
Я приходил к ним. Я был голоден. Мне нужны были деньги.
Я выходил на сцену. И я делал то, что они хотели. Я говорил их мертвые, картонные слова.
Но я говорил их так, что слова эти начинали кровоточить.
Я смотрел так, что зрители в первых рядах ежились.
Я двигался так, словно по сцене шла невидимая пантера.
Они боялись меня. И они восхищались мной.
Они ничего не понимали. Но они чувствовали.
Они чувствовали СИЛУ.
Режиссеры-идиоты кричали на меня. «Это не по тексту!», «Это слишком!»
Слишком! Для них, для этих амеб, для этих ходячих трупов, все, что было живым, было «слишком».
Я посылал их к черту. Я уходил.
Я спал на вокзалах, в телефонных будках. Я воровал еду.
Но я был свободен.
И я нашел свою собственную сцену.
Не их плюшевые, пыльные театры.
А эстраду. Подвал. Кабак.
Я выходил один.
На пустую сцену.
И я читал.
Не их драматургов.
А тех, кто был таким же, как я.
Франсуа Вийона, этого гения, вора, убийцу.
Рембо, этого ангела, который добровольно сошел в ад.
И, главное, – Его.
Иисуса.
О, как я любил его! Не того, слащавого, приторного, которого вам показывают в церквях.
А другого.
Иисуса-бунтаря. Иисуса-анархиста. Иисуса, который пришел не с миром, но с мечом.
Иисуса, который кричал в лицо фарисеям: «Лицемеры! Порождения ехиднины!»
Я не играл его.
Я был им.
Я выходил на сцену, и я кричал его Нагорную проповедь, как боевой клич.
Я выплевывал в лицо этим сытым, самодовольным бюргерам их собственное ничтожество.
И они – они, которые пришли поглазеть на «сумасшедшего актера», – они цепенели.
Они плакали. Они скрежетали зубами. Они бросали в меня бутылками.
Это было прекрасно!
Это был настоящий театр!
Это была война!
Однажды, во время одного из таких вечеров, в зал вошел человек. Он был не похож на других. Он не смотрел на меня с любопытством или со страхом. Он смотрел на меня с холодным, оценивающим взглядом владельца зоопарка, который присматривает себе нового, редкого, опасного зверя. Его звали Вернер.
Он подошел ко мне после выступления.
«Я хочу снять с вами фильм, – сказал он. – В джунглях».
«Я ненавижу джунгли», – ответил я.
«Я знаю, – сказал он. – Поэтому вы и поедете».
И я посмотрел в его сумасшедшие, голубые, арийские глаза.
И я увидел в них то же самое, что и в своих.
Одержимость.
Волю.
Безумие.
Я понял, что встретил своего единственного, достойного врага.
Или – единственного, достойного союзника.
Это было одно и то же.
«Хорошо, – сказал я. – Поехали. В ваши джунгли. Посмотрим, кто кого сожрет. Вы – меня. Или я – вас. И весь ваш проклятый, Богом забытый, мир».
Часть вторая: ВОЙНА
III.
Джунгли.
Вы, которые видели их в кино, вы думаете, что знаете, что это такое.
Вы не знаете НИЧЕГО.
Это не просто деревья. Это не просто лианы.
Это – живой, мыслящий, ненавидящий организм.
Это – триумф зеленой, безмозглой, кишащей жизнью, материи.
Это – ад. Но ад не огненный. А влажный. Гниющий.
Все здесь гнило. Воздух. Вода. Люди.
Особенно – люди.
Эта съемочная группа. Эти немцы. Эти самодовольные, потные, ноющие идиоты. Они жаловались на жару, на москитов, на еду. Они не понимали.
Они не понимали, что это – не съемки.
Это – война.
И что джунгли – это не декорация. Это – враг.
А он, Вернер, этот белобрысый, безумный тиран, он наслаждался этим.
Он думал, что он – режиссер. Что он – творец. Он думал, что это он заставил нас тащить этот чертов корабль через гору. Он думал, что это он придумал этот ад.
Наивный!
Он был лишь инструментом. Таким же, как и все.
Инструментом, с помощью которого джунгли, с помощью которого этот континент, пытался меня переварить.
Сломать.
Уничтожить.
Они дали мне роль. Агирре. Гнев Божий.
Какая ирония!
Они думали, что я играю.
Я – НЕ ИГРАЛ!
Я выпустил на волю то, что всегда было во мне.
Мою ярость. Мою гордыню. Мое презрение.
Я не играл конкистадора, который сошел с ума.
Я был богом, который спустился в мир насекомых и с отвращением наблюдает за их суетой.
Я помню этот плот.
Этот плавучий гроб, плывущий по мутной, грязной реке.
Вокруг – тишина. И этот вечный, зеленый, безразличный, всепожирающий лес.
Все умерли. Все эти статисты. Эти манекены.
Я остался один.
Один, посреди этой зеленой, гниющей вселенной.
И на плот начали прыгать они. Обезьяны. Маленькие, юркие, с умными, грустными, человеческими глазами.
Они не боялись меня. Они прыгали мне на плечи, они трогали мои волосы. Они были единственными живыми существами в этом аду, которые понимали.
Они узнали своего.
Своего короля.
Короля обезьян.
Вернер, этот идиот, кричал из-за камеры: «Гениально! Гениально!»
Он думал, что это он придумал.
Он не понял, что это не кино.
Это – был мой трон. Моя коронация.
Коронация короля в царстве распада.
Я стоял на этом плоту. Один. Среди обезьян.
И я смотрел, как река несет меня.
В никуда.
В сердце тьмы.
В мое собственное, единственно возможное, королевство.
И я был счастлив. Счастлив тем страшным, тем нечеловеческим, тем божественным счастьем, которое дается лишь на самом дне.
В полном, абсолютном, окончательном одиночестве.
IV.
После Ада Зеленого наступил Ад Серый. Вернер, этот ненасытный вампир, сосущий мою энергию, решил, что после джунглей он бросит меня в самое страшное, что только можно вообразить. В немецкий город. В бюргерский быт.
Он решил снимать «Носферату».
Он пришел ко мне со своей идеей. «Ты будешь вампиром, – сказал он, и в его безумных, голубых глазах плясал дьявольский огонек. – Но не тем, голливудским, с бабочкой и зализанными волосами. А подлинным. Из фильма Мурнау. Существом не ночи, а чумы. Символом распада».
Я рассмеялся ему в лицо.
«Вернер, – сказал я. – Ты – идиот. Ты хочешь, чтобы Я играл символ распада? Да я и есть распад! Вы все, со своим уютным, гниющим мирком, – вы и есть тот город, в который я прихожу, чтобы принести чуму. Чуму правды».
Но я согласился.
Почему?
Потому что в этом была своя, извращенная, неотразимая логика.
Я, который всю жизнь чувствовал себя изгнанником, чужаком, пришельцем с другой планеты, должен был, наконец, сыграть его.
Подлинного, абсолютного, вечного Чужака.
Грим.
Это была пытка. Часами я сидел в кресле, а эти бездарные мясники лепили на мое лицо эту маску. Этот лысый череп. Этот хищный нос. Эти уши, как у летучей мыши. Эти длинные, похожие на когти, ногти.
Они думали, что они создают монстра.
А они – они лишь снимали с меня мою, человеческую, маску, обнажая то, что было под ней.
И когда я, после четырех часов этой пытки, впервые посмотрел в зеркало, я не увидел грима.
Я увидел себя.
Себя – подлинного.
Существо, которому тысячи лет. Существо, которое видело взлеты и падения империй. Существо, для которого человеческая жизнь – лишь краткая, смешная, жужжащая возня мух.
И в этих глазах, в моих собственных, но ставших чужими, я увидел не зло.
Я увидел ТОСКУ.
Бесконечную, вселенскую, ледяную тоску бессмертного, запертого в тюрьме времени.
Тоску бога, вынужденного жить среди насекомых.
Съемки были адом. Но адом привычным. Холодные, сырые замки. Вечно ноющие, вечно боящиеся сквозняков, актеры. И он, Вернер, бегающий вокруг с мегафоном, воображающий себя демиургом.
Но была одна сцена.
Сцена, ради которой все это стоило терпеть.
По сюжету, я, вампир, должен был сесть за стол и написать письмо.
Я сел. Передо мной лежали перо и бумага.
Вернер начал что-то кричать о «ракурсе», о «свете».
«Заткнись, – сказал я. – Просто снимай».
И я начал писать.
Но я писал не тот текст, что был в сценарии.
Я начал писать свое.
Я писал о Ночи. О Тишине. О Вечности.
О том, как это – слышать биение собственного, ненужного, сердца, когда весь мир вокруг уже давно умер.
О том, как это – помнить любовь, которая была тысячу лет назад, и чувствовать лишь пепел на губах.
О том, как это – жаждать.
Не крови. Нет. Кровь – это для примитивных, для животных.
А жаждать – забвения.
Покоя.
Смерти.
Подлинной, окончательной, которая для меня, бессмертного, была самой недостижимой, самой желанной из всех роскошей.
Я писал, и я чувствовал, как из меня, из самой моей глубины, поднимается холод.
Холод одиночества, который был моей единственной родиной.
Моим единственным богом.
Я закончил. Я поднял глаза.
Вся съемочная группа стояла в полной, мертвой тишине.
Даже Вернер молчал.
На их лицах, на этих сытых, самодовольных, буржуазных лицах, был не страх.
Был УЖАС.
Подлинный, метафизический ужас.
Ужас людей, которые на мгновение заглянули в бездну.
И увидели в ней не монстра.
А свое собственное, отраженное, бесконечное одиночество.
В тот вечер, вернувшись в отель, я долго смотрел на себя в зеркало.
Я не смывал грим.
«Так кто же ты?» – спросил я у своего отражения.
Ты – я? Или ты – Носферату?
Ты – актер, который играет монстра?
Или ты – монстр, который всю жизнь притворялся актером?
И отражение, этот лысый, ушастый, клыкастый урод, улыбнулось мне.
И сказало.
Беззвучно.
Одними глазами.
«А какая разница?»
Часть третья: ПОСЛЕДНИЙ КРИК
V.
Голливуд.
Эта фабрика лжи. Этот конвейер по производству целлулоидных богов.
Они думали, что купили меня. Что они превратили меня в свою ручную, комнатную горгулью.
Я играл их идиотские роли. Я произносил их идиотские диалоги.
И я брал их деньги.
Много денег.
Чтобы построить на них свою крепость. Свою башню из слоновой кости.
И чтобы купить на них то единственное, что еще имело для меня цену.
То, что было реальнее их реальности.
Поэзию.
В моей библиотеке, в моей хижине на берегу океана, не было «бестселлеров».
Там были только они.
Мои единственные, мои подлинные собеседники.
Мертвецы.
Но мертвецы, которые были живее всех этих голливудских, бегающих, улыбающихся, совокупляющихся трупов.
Я читал их.
Я не читал. Я – вдыхал их. Я пил их.
Я кричал их.
Франсуа Вийон. Этот вор, этот убийца, этот гений. Он знал. Он знал все о грязи, о голоде, о холоде. О виселице, которая ждет в конце.
«Я знаю мух в молоке, / Я знаю, как отличить человека по одежде, / Я знаю погоду, когда она ясная, / Я знаю, когда летит муха; / Я знаю все, кроме самого себя».
Я читал это, и я смеялся. Да, Франсуа! Да, брат мой! Мы оба знаем все, кроме этого. Кроме этой проклятой, этой божественной, этой пустой загадки по имени «Я».
Артур Рембо. Этот ангел, который добровольно сошел в ад, чтобы посмотреть, как там.
Он был моим братом-близнецом. Моим юным, моим более чистым, моим более жестоким отражением.
«Я тот, кому Маг, подняв взор к Сатане, / Велел молчать, — и вот, я проклят Небесами…»
Да, Артур! Да! Проклят! Ибо проклятие – это и есть единственная форма благословения в этом мире, управляемом торгашами и фарисеями.
И, конечно, он.
Мой Заратустра.
Мой Фридрих.
Ницше.
Он был не философом. Он был динамитом.
«Что падает, то нужно еще и толкнуть!»
О, как я любил эту фразу!
Я сделал ее своим девизом.
Я толкал.
Я толкал их всех. Режиссеров, продюсеров, актеров. Я толкал их в пропасть их бездарности, их лицемерия.
Я был их злой совестью. Их зеркалом.
Я выходил на сцену. Один.
И я читал их.
Я не читал. Я – становился ими.
Мой голос становился голосом Вийона, хриплым от виселичной веревки.
Мое тело становилось телом Рембо, горящим в африканской лихорадке.
Моя мысль становилась молотом Ницше, который крушил их идолов.
Публика, которая приходила на эти вечера, ждала «монстра». Ждала, что я буду бесноваться, кричать, плеваться.
И я давал им это.
Но это было не представление.
Это был ритуал.
Я брал эти слова, эти мертвые, напечатанные на бумаге, знаки.
И я, своей волей, своей яростью, своей болью, – я воскрешал их.
Я превращал их из литературы – в жизнь.
В оружие.
В кинжал.
И я вонзал этот кинжал в их сытые, самодовольные, жирные сердца.
Я кричал им о смерти, о безумии, о пустоте.
Я заставлял их, хотя бы на час, почувствовать тот ледяной сквозняк, который дует из-за пределов их уютного, картонного мирка.
Они выходили из зала бледные, оглушенные, растерянные.
Они не понимали, что произошло.
Они думали, что побывали на «поэтическом вечере».
А они – они присутствовали при рождении и смерти миров.
Я возвращался домой, в свою хижину.
Опустошенный.
Но – чистый.
Я выблевал яд.
Я мог дышать.
До следующего раза.
Это была моя единственная, подлинная терапия. Моя единственная, подлинная любовь. Моя единственная, подлинная война.
Война, которую я вел не с миром. А с самим собой. И в которой я не мог ни победить, ни проиграть.
А мог лишь – кричать.
Кричать, чтобы не сдохнуть.
Кричать, пока мой крик не станет тишиной.
А тишина – моим последним, моим самым совершенным, произведением искусства.
VI.
А теперь…
Теперь – тишина.
Я сижу в своей хижине.
Я смотрю на океан.
Он – вечен. Он – безразличен. Он – прекрасен.
Он – это я.
Я сделал все, что мог.
Я кричал, пока не сорвал голос.
Вы не услышали.
Ну и к черту вас.
К черту вас всех.
Я – Я.
Я – Зверь.
Я – Бог.
И этого – достаточно.
ДА
Свидетельство о публикации №226011200127