Искупление
КНИГА ТРЕТЬЯ. ИСКУПЛЕНИЕ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЦАРЬ-ЗАГОВОРЩИК
Глава 1. Крестоцеловальная запись
*Москва. Успенский собор. 1 июня 1606 года.*
Шапка Мономаха пахла чужим потом.
Василий Иванович Шуйский почувствовал это сразу, как только митрополит Исидор опустил тяжелый венец на его голову. Этот запах — затхлый, въедливый — остался от Бориса. А может, и от Отрепьева.
Власть пахла страхом предшественников.
Шуйский стоял на коленях перед Царскими вратами. Каменные плиты пола холодили ноги даже через бархатные штаны. Ему было пятьдесят четыре года — глубокий старик по нынешним временам. Спина ныла, глаза слезились от густого ладанного дыма, но он держался прямо.
Он знал, кто стоит у него за спиной.
Мстиславский. Голицын. Воротынский. Романовы.
Цвет московской знати. Волчья стая, которая позволила старому Лису стать вожаком. Пока позволила.
В соборе стояла тишина. Не благоговейная, а выжидающая. Они ждали, когда он заплатит цену.
Шуйский с кряхтением поднялся. Дьяк, семеня, поднес ему развернутый свиток.
Такого на Руси еще не бывало. Цари присягали Богу, но никогда — своим холопам, пусть и родовитым.
Василий Иванович положил маленькую, сухую ладонь на Евангелие.
— Аз, царь Василий, — его голос, обычно тихий и сиплый, сейчас звучал на удивление твердо, — целую крест всей земле Русской.
Он обвел взглядом бояр. Взгляд у него был цепкий, тяжелый, подслеповатый.
— Что мне, без суда боярского, никого смерти не предавать. Вотчин и дворов не отнимать. Жен и детей за вину мужей не карать.
По рядам прошел вздох. Кто-то — кажется, Татищев — шумно выдохнул.
Они получили то, что хотели. Гарантии. Теперь царь не мог ни казнить, ни миловать по своей прихоти. Самодержавие кончилось. Началась сделка.
Шуйский наклонился и прижался губами к золотому распятию.
Металл был холодным.
«Радуетесь, — думал он, чувствуя вкус золота. — Думаете, стреножили коня? Пишите, пишите свои грамоты. Бумага все стерпит. А власть — она не в бумаге. Она в умении ждать».
Он вышел из собора на Соборную площадь.
День был пасмурным. Низкие тучи цепляли кресты Ивана Великого.
На площади стояла толпа.
Не та восторженная, пьяная от счастья масса, что встречала Лжедмитрия год назад. Эта толпа была серой, угрюмой и молчаливой.
Люди смотрели на нового царя исподлобья. Они знали: этого царя не выбирала Земля. Его «выкрикнули» на Красной площади свои же люди, пока стрельцы отмывали мостовые от крови поляков.
— Здрав будь, государь, — крикнул кто-то из передних рядов. Без радости. По обязанности.
Шуйский поднял руку в перчатке.
Никто не упал на колени. Никто не бросил шапку в небо.
В толпе шушукались.
— Маленький какой...
— Лысый...
— А правда, что он царевича Дмитрия дважды хоронил?
Шуйский прошел сквозь строй стрельцов к Грановитой палате. Он чувствовал спиной этот липкий, недоверчивый холодок народной нелюбви. Он знал: для них он — «боярский царь». Не помазанник, а выдвиженец.
И это было страшнее всего.
---
Вечером он сидел в своем кабинете.
Свечи чадили. На столе лежали донесения воевод.
Шуйский снял венец и потер виски. Голова раскалывалась.
В дверь тихо вошел его брат, Дмитрий Шуйский. Человек надменный, глупый, но преданный роду.
— Вася, — сказал он, не церемонясь. — Худо дело.
— Где? — не поднимая головы, спросил царь.
— На Варварке. И на торгах. Болтают люди.
Шуйский поднял мутные глаза.
— О чем болтают? Что я старый? Что я скупой? Это я знаю.
— Нет. Болтают, что зря мы палили из пушки.
Василий Иванович замер.
— Что?
— Говорят, — брат понизил голос, — что пепел, которым ты выстрелил, он в Польшу не улетел. Он на землю пал. И из этого пепла, мол, черти лезут. А еще... говорят, что Сам ушел.
— Кто — Сам?
— Отрепьев. Мол, убили мы немца какого-то или татарина, а истинный Дмитрий опять утек. Видели его. На белом коне.
Шуйский медленно встал. Он подошел к иконе, но креститься не стал.
Вместо страха в нем поднялась холодная, ядовитая злость.
— Я сам видел дыру в его груди, — прошипел он. — Я сам видел его рожу, разбитую камнями. Он мертв, Дима. Мертв, как этот стол.
— Им плевать, — развел руками брат. — Им скучно, Вася. Им нужен праздник. Отрепьев был праздником. А ты — будни. Постные, скучные будни. Вот они и выдумывают сказки.
Царь подошел к окну. Москва спала, погруженная во мрак. Только на стенах перекликались караульные.
Он понял, что покой ему не светит. Он занял трон мертвеца, но мертвец не хотел уходить.
— Ладно, — сказал Шуйский, и голос его стал сухим и жестким, как треск сучья. — Хотят сказку? Будет им сказка. Страшная.
Он повернулся к брату.
— Пиши указ. Собрать полки. Всех воевод — к присяге. Кто усомнится в моей власти — того на дыбу. Не как изменника, а как вора. Я целовал крест, что не казню без суда. Так вот, суд будет. Быстрый и правый.
Он сжал кулак. Маленький, старческий кулак, в котором теперь была зажата судьба огромной страны.
— Я этот венец не украл. Я его подобрал в грязи, когда остальные разбежались. И я его никому не отдам. Ни живым, ни мертвым.
Глава 2. Галерный раб
*Путивль. Воеводская изба. Август 1606 года.*
В горнице стоял тяжелый дух. Пахло немытым телом, старой овчиной и прогорклым маслом.
Князь Григорий Шаховской, потомок Рюрика, сидел на краю лавки, стараясь не касаться стола рукавами дорогого кафтана. Ему было брезгливо. И страшно.
Напротив сидел Иван Болотников.
Он не был похож на человека. Это был обломок скалы, кое-как обтесанный топором. Огромные плечи, казалось, мешали ему сидеть, руки — неестественно длинные, с вывернутыми суставами — лежали на столешнице, как два мертвых краба.
На запястьях, там, где рукава задрались, виднелись широкие белые полосы. Шрамы от кандалов. Кожа там была гладкой, блестящей, мертвой.
— Видел, значит? — спросил Шаховской. Голос князя предательски дал петуха.
— Видел.
Болотников не повышал голоса. Он говорил тихо, с легким свистом — видно, перебита переносица.
— Царь Дмитрий жив. Здоров. В Самборе сидит, полки собирает.
Болотников смотрел на князя тяжелым, немигающим взглядом. Глаза у него были странные — с желтизной, пустые, как у рыбы. В них не было почтения. В них вообще ничего не было, кроме усталости зверя, который слишком долго грыз решетку.
Шаховской знал: это ложь. Никакого царя в Самборе нет, там сидит самозванец-дублер. Но ему было плевать на правду. Ему нужен был таран, чтобы проломить ворота Кремля.
— А грамота?
Болотников медленно сунул руку за пазуху. Вытащил свиток. Бросил на стол. Не подал, а именно бросил — как кость собаке.
Шаховской развернул.
— «Воеводе нашему Большому...» — пробормотал он. — «Жаловать холопов... Побивать бояр...»
Князь поднял глаза.
— Побивать бояр, Иван? А я кто? Я ведь тоже боярин.
Болотников впервые пошевелился. Он наклонился вперед, и доска стола жалобно скрипнула под его весом.
— Ты, князь, мне нужен. Пока. Пушки дашь. Порох. Людей дашь.
— А потом?
— А потом Бог рассудит.
Болотников усмехнулся. Но улыбка коснулась только рта, глаза остались мертвыми.
— Я пятнадцать лет на весле сидел, князь. Меня турок кнутом бил, пока спина в мясо не превратилась. Я знаю, как вы живете. И знаю, как мы живем.
Он встал. В низкой горнице ему приходилось гнуть шею.
— Я поведу твоих людей, Шаховской. Но не проси меня их жалеть. И бояр своих... подальше спрячь. Мои ребята злые. Они грамоту не читают. Они шелк видят — и за ножи хватаются.
---
На площади перед собором яблоку негде было упасть.
Путивль — город воров, беглых каторжников и степной вольницы — ждал.
Толпа гудела глухо, утробно. Здесь не было ярких одежд. Серые зипуны, драные рубахи, татарские малахаи. В воздухе висело напряжение, густое, как перед грозой.
Болотников вышел на крыльцо.
Он молчал минуту. Просто стоял и смотрел на них.
И толпа затихла под этим тяжелым взглядом. Они почуяли вожака. Не барина, который смотрит сквозь них, а волка из своей стаи, только матерого, битого.
— Царь Дмитрий жив! — рявкнул он. Голос был хриплым, сорванным ветрами, но слышно было каждому. — Он прислал меня к вам!
Болотников выдернул из ножен саблю. Кривую, турецкую, с зазубринами.
— Шуйский в Москве жирует! Бояре ваши жилы тянут! Хватит!
Он рубанул воздух клинком.
— Царь дает вам волю! Идите в поместья! Всё, что найдете — ваше! Хлеб — ваш! Золото — ваше! Баб их — берите!
Толпа выдохнула. Секунду стояла тишина — люди переваривали услышанное. Им разрешили всё. Им отпустили грехи заранее.
— Любо! — заорал кто-то диким голосом.
— Веди нас, батюшка!
— Смерть боярам!
Это был не крик радости. Это был рык голодной стаи, которой бросили мясо.
В стороне, у коновязи, стоял дворянин Истома Пашков. Он привел свою сотню на помощь «законному царю», надеясь на чины и награды.
Сейчас он бледнел, глядя на бесноватую толпу.
— Истома, — тронул его за рукав поручик. — Ты слышишь, что он несет? Он же нас на ножи пустит. Мы же тоже помещики.
Пашков сжал рукоять сабли так, что побелели костяшки.
— Молчи, — процедил он сквозь зубы. — Молчи и улыбайся. Если они поймут, что мы боимся — разорвут прямо здесь. Мы оседлали тигра, поручик. Теперь главное — не свалиться ему под лапы.
Болотников спускался с крыльца прямо в толпу. Люди тянулись к нему, пытаясь дотронуться до его кафтана, как до ризы святого. А он шел сквозь них, не глядя, твердым шагом человека, который привык ходить по качающейся палубе.
Он знал, что делает.
Он не собирался править. Он собирался жечь.
Ему было все равно, кто сидит в Кремле — Дмитрий, Шуйский или сам черт. Ему нужно было видеть, как горят усадьбы тех, кто когда-то приковал его к веслу.
К вечеру из города выступил первый отряд.
Они шли без строя, горланя песни, размахивая топорами и рогатинами.
Над Путивлем поднимался черный дым — кто-то уже поджег дом богатого купца, просто так, на радостях.
Гражданская война началась.
Глава 3. Волчья сыть
*Село Коломенское. Стан повстанцев. Ноябрь 1606 года.*
Осень в тот год не наступила — она сразу сгнила.
Небо над Москвой висело грязной, мокрой тряпкой. Земля, раскисшая от бесконечных дождей, превратилась в черное месиво, которое с чавканьем пожирало сапоги, колеса телег и лафеты пушек.
Истома Пашков, дворянский сотник, стоял на крыльце захваченной царской усадьбы. Он кутался в подбитый лисьим мехом плащ, но сырость пробирала до костей. Сырость и страх.
Лагерь «царского войска» раскинулся перед ним на версту. Тысячи костров чадили в тумане, смешивая запах дыма с вонью мокрой овчины, нечистот и перегара.
Внизу, у разломанного забора, толпа оборванцев в зипунах добивала лошадь. Лошадь была хорошая, породистая — аргамак, угнанный с боярской конюшни. Она хрипела, суча ногами в грязи, а мужики с гоготом рубили её топорами, не дожидаясь, пока издохнет.
— Рви, братва! — орал рыжий мужик с бельмом на глазу. — Боярское мясо слаще!
Пашков отвернулся. Его мутило.
Месяц назад, когда они шли из Путивля, ему казалось, что это поход за правду. За законного царя Дмитрия.
Но теперь, стоя под стенами Москвы, он видел правду.
Это была не армия. Это была саранча.
— Любуешься? — раздался за спиной тяжелый голос.
Пашков вздрогнул. Рядом встал Прокопий Ляпунов.
Рязанский дворянин, воевода, человек жесткий и гордый. Он тоже привел свои полки к Болотникову. И теперь тоже стоял и смотрел на этот ад.
Лицо Ляпунова было серым, скулы обтянуты кожей. Он не спал третьи сутки.
— Скоты, — сплюнул Ляпунов. — Мы привели к столице зверинец, Истома.
— Они сегодня моего племянника повесили, — тихо сказал Пашков.
Ляпунов резко повернул голову.
— Кого? Митьку?
— Его. В разведку ходил. Вернулся, а эти... казачки... увидели на нем сапоги. Сафьяновые, красные. Стянули. А самого — на осину. Сказали: «Больно гладкий ты, барин. Кровопийца». И грамота от Болотникова им не указ. Болотников сам на это смотрел и смеялся.
Пашков достал трясущимися руками кисет. Табак отсырел и не загорался.
— Мы в ловушке, Прокопий. Впереди — Шуйский с пушками. Позади — наши же холопы с ножами. Если мы возьмем Москву... они нас первых вырежут. Им плевать, за кого мы. Им главное — что мы в шелках ходим.
Ляпунов молчал. Он смотрел на зарево над Москвой. Там, за стенами, сидел царь Василий. Вор. Узурпатор. Но — дворянин. Свой.
— Шуйский прислал человека, — вдруг сказал Ляпунов. Голос его звучал глухо, как из бочки.
Пашков замер.
— Когда?
— Ночью. Скопин-Шуйский, племянник царя. Пишет: «Братья, опомнитесь. С кем вы связались? С вором и каторжником? Возвращайтесь под государеву руку. Царь Василий всё простит. И чины даст, и вотчины пожалует».
— Врет, — выдохнул Пашков. — Васька Шуйский всегда врет. Заманит и головы срубит.
— Может, и врет, — Ляпунов повернулся к сотнику всем корпусом. Глаза у него были холодные, решительные. — Но Шуйский хотя бы не станет жарить нас на вертелах ради забавы. А эти — станут.
Он кивнул на лагерь.
— Для них мы враги по крови, Истома. Им наша белая кость поперек горла встала.
Внизу раздался дикий женский визг. Пьяные казаки тащили в кусты какую-то девку.
— Слышишь? Это дочь приказчика. Вчера — уважаемая девица. Сегодня — мясо. Завтра на её месте будут наши жены, Истома. Выбирай. Быть предателем для беглого холопа или быть мертвецом.
Пашков смял в кулаке незажженную трубку.
Выбор был страшный. Снова предать. Снова переметнуться. Иудин грех.
Но жить хотелось. Хотелось в теплую горницу, к изразцовой печи, подальше от этой липкой, кровавой грязи.
— Когда? — спросил он.
— Завтра, — отрезал Ляпунов. — На рассвете Шуйский делает вылазку. Как только ударят колокола на Симоновом монастыре — мы разворачиваем полки. И бьем.
— Куда бьем?
— В спину, — Ляпунов криво усмехнулся. — Болотникову в спину.
---
В шатре Ивана Болотникова было темно.
Горела одна сальная свеча.
Воевода сидел на медвежьей шкуре, скрестив ноги по-турецки. Он точил саблю.
Вжик. Вжик. Вжик.
Камень скользил по стали с противным, ноющим звуком.
Болотников не спал. Он вообще разучился спать по-человечески еще на галерах. Там сон был роскошью.
Он слышал всё. Пьяные крики, визг баб, храп тысяч людей.
И он чувствовал запах. Не дыма и не дерьма.
Запах измены.
Он знал, что Ляпунов с Пашковым шепчутся. Видел, как они морщат носы, глядя на его «орлов».
— Белоручки, — прошептал он, пробуя пальцем лезвие. Кровь выступила мгновенно, темная, густая.
Он спокойно вытер окровавленный палец о шкуру, не поморщившись.
— Думаете, я не знаю? Думаете, перехитрили холопа?
Он мог бы приказать перерезать их прямо сейчас.
Но их было много. Дворянские полки — это сила. Это латы, это пищали, это строй. Его мужики с вилами против строя не устоят.
Ему нужно было, чтобы они пошли в бой первыми. Чтобы легли под пушками Шуйского.
А если предадут...
Болотников посмотрел на огонь свечи.
— Ну давай, Прокопий, — сказал он в пустоту. — Давай, Истома. Покажите свое нутро. Волчья сыть. Я знал, что вы псы. А псов либо кормят, либо убивают.
Снаружи заржала лошадь.
Над Коломенским занимался серый, промозглый рассвет.
Рассвет, который должен был окрасить московский снег в красный цвет.
Глава 4. Иудин поцелуй
*Близ деревни Котлы. 2 декабря 1606 года.*
Туман был густым, как скисшее молоко. Он глушил звуки, искажал фигуры.
Истома Пашков сидел на коне, чувствуя, как мерин под ним нервно перебирает ногами, чавкая в грязи. Рука, сжимавшая поводья, занемела от холода и напряжения.
Справа и слева от него в серой мгле стояли его сотни. Дворянская конница. Люди в стеганых тегиляях, в железных шапках, с саблями наголо. Они молчали.
Лошади фыркали, выпуская пар.
Никто не смотрел друг другу в глаза. Все знали, что сейчас произойдет.
Впереди, в низине, ревела толпа.
Там стояло главное войско Болотникова. Мужики, холопы, казаки. Они готовились к атаке на полки царя Шуйского.
Пашков слышал их голоса — хриплые, злые, пьяные от страха и ярости.
— За царя Дмитрия!
— Смерть боярам!
Пашков скрипнул зубами. *«Смерть боярам...»* — повторил он про себя. — *«Дураки. Вы сами себе приговор орали. А теперь мы его исполним».*
Грохнуло.
Земля дрогнула. Это ударили пушки Шуйского со стороны царского стана.
В тумане расцвели багровые вспышки. Послышался треск ломаемых деревьев и человеческий вой.
Битва началась.
— Вперед!!! — заревел голос Болотникова где-то в авангарде. — Руби их!
Пашков видел, как серая масса «союзников» хлынула вперед, в низину, прямо на царские пищали. Они бежали нестройно, размахивая топорами, вилами, саблями. Они верили, что дворянские полки Пашкова и Ляпунова прикроют их с флангов.
Они верили, что они — одна армия.
Пашков ждал.
Сердце билось в горле, как пойманная птица.
К нему подскакал вестовой от Ляпунова.
— Пора, Истома, — крикнул он, перекрывая грохот канонады. — Скопин-Шуйский сигнал дал! Маши шапкой!
Пашков на секунду закрыл глаза.
Вот она, эта черта. Шагнуть — и ты Иуда. Остаться — и ты труп.
Он выдохнул воздух, пахнущий пороховой гарью.
И рявкнул:
— Слушай команду!!!
Сотни голов в железных шлемах повернулись к нему.
— Знамена — долой! — заорал Пашков, срывая голос. — Разворот! Бей воров! За государя Василия Ивановича!
В рядах возникло секундное замешательство. Некоторые не поняли. Как — бить воров? Мы же сами с ними?
Но инстинкт повиновения сработал. Дворяне, ненавидившие мужиков, ждали этого приказа.
— За Веру! За Царя! — подхватили сотники.
Конница Пашкова, набиравшая разгон, ударила не по врагу.
Она ударила во фланг своей же пехоте.
Это было похоже на то, как нож входит в мягкое масло.
Казаки и крестьяне, бежавшие в атаку, не ждали удара сбоку. Они даже не выставили пики.
Первый ряд просто снесли конями. Хруст костей был слышен даже сквозь грохот выстрелов.
Пашков рубанул какого-то мужика в сермяге. Тот обернулся в последний момент.
Истома увидел его лицо. Молодое, безусое, перепачканное сажей. И глаза. Широкие, полные детского изумления.
— Барин? — только и успел выдохнуть парень. — Ты чего?..
Сабля Пашкова развалила ему плечо до ключицы.
Кровь брызнула горячей струей, заливая лицо сотника, попадая в рот.
Соленая.
— Не барин я тебе! — заорал Пашков, стряхивая красные капли. Он рубил снова и снова, пытаясь заглушить в себе совесть звоном стали. — Вор ты! Собака бешеная!
Начался хаос.
Болотниковцы, зажатые между царскими стрельцами спереди и предателями-дворянами сзади, смешались в кучу.
— Измена!!! — пронесся над полем дикий вопль.
Строй рассыпался.
Мужики бросали рогатины. Они метались, как овцы в загоне, куда ворвались волки.
Их рубили с седел. Их топтали конями. В них стреляли в упор.
Пашков видел, как его поручик насадил на пику старика, который пытался закрыться иконой.
Видел, как Ляпунов, весь забрызганный чужой кровью, прорубается к центру, чтобы соединиться с царскими войсками.
В центре этого кровавого водоворота метался Иван Болотников.
Истома увидел его на мгновение в разрыве дыма.
Великан был пешим. Его коня убили. Он стоял, широко расставив ноги, и крутил своей тяжелой саблей, как мельницей. Вокруг него лежала гора тел — и дворян, и стрельцов.
Болотников орал. Но не слова команды. Он выл.
Он видел, как его армия умирает от удара в спину.
Он встретился взглядом с Пашковым. Через головы, через пики, через дым.
Истоме показалось, что воевода сейчас перепрыгнет через всё поле и вцепится ему в глотку зубами.
Но тут по рядам повстанцев ударил залп царских пушек. Картечь выкосила целый ряд рядом с Болотниковым.
Его увлекли, оттащили свои же.
— Уходим! В Калугу! К засекам!
Битва превратилась в бойню. Бегущих добивали еще три версты.
Снег, перемешанный с грязью, стал бурым.
---
Вечером Пашков въехал в царский лагерь.
Его конь хромал. Плащ был изрублен, на щеке запеклась чужая кровь.
Навстречу ему выехал молодой всадник в сияющих, чистых латах. Князь Михаил Скопин-Шуйский. Племянник царя, надежда династии.
Скопин смотрел на Пашкова без улыбки.
Вокруг ликовали стрельцы, тащили пленных, делили добычу.
А здесь, между двумя воеводами, висела тишина.
— С победой, Истома, — тихо сказал Скопин.
Пашков вытер лицо рукавом, размазывая грязь.
— С победой, князь.
— Ты сделал дело. Государь не забудет. Чин думного дьяка тебе обещан.
Пашков посмотрел на свои руки. Они дрожали.
— Скажи, князь... — хрипло спросил он. — А Бог... Он тоже забудет?
Скопин-Шуйский посмотрел на поле, усеянное трупами. Там воронье уже начинало свой пир.
— Бог далеко, Истома, — ответил молодой князь. — А Москва — вот она. Живая. Мы спасли её. Этой ценой.
Он развернул коня и поехал к шатру царя.
Пашков остался один.
Он был победителем. Он был богатым. Он был прощен.
Но он знал, что до конца дней своих будет просыпаться от того изумленного взгляда парня с вилами: *«Барин? Ты чего?..»*
Иуда получил свои сребреники. Но веревку искать было еще рано.
Война только разгоралась. Болотников ушел. И он вернется еще злее, чем был.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ТУШИНСКИЙ ВОР
Глава 5. Учитель из Шклова
*Стародуб. Съезжая изба. Май 1607 года.*
Человека втащили в избу за шиворот. Он упирался, сучил ногами в стоптанных башмаках и визжал, как заяц, попавший в силки.
— Не троньте! Я — мирный человек! Я грамоте детей учу! Я писать умею!
Его швырнули на грязный пол. Человек скорчился, прикрывая голову руками. Он был невысокий, с рыжеватой бороденкой, с бегающими, испуганными глазами. Одет бедно — в потертый польский жупан, весь в дорожной пыли.
В избе пахло кислым вином и табаком.
За столом сидели двое.
Один — Иван Заруцкий, донской казачий атаман. Красивый, черноволосый, с хищным лицом и серьгой в ухе.
Второй — пан Меховецкий, польский авантюрист, командир наемников.
Они разглядывали пленника, как конокрад разглядывает лошадь на ярмарке.
— Похож? — спросил Заруцкий, лениво ковыряя в зубах соломинкой.
Меховецкий встал, подошел к лежащему. Взял его за подбородок и грубо, как скотину, задрал голову вверх.
Пленник затрясся.
— Повернись, — приказал поляк. — В профиль.
Человек подчинился, всхлипывая.
— Ну? — спросил Заруцкий.
— Есть сходство, — задумчиво сказал Меховецкий. — Рыжий. Нос с горбинкой. Одна рука чуть короче другой, как у того... убиенного. Только тот был орел, а этот — мокрая курица.
— Ничего, — усмехнулся атаман. — Оботрется. Перья вставим — полетит.
Он наклонился к пленнику.
— Ты кто таков будешь, убогий?
Человек сглотнул, глядя на атамана снизу вверх с животным ужасом.
— Матвей я... Веревкин. Или... Богданко. Из Шклова мы. Учителем был, псалтирь читал... Торговал малость... Отпустите, панове! Нет у меня денег!
Заруцкий и Меховецкий переглянулись и расхохотались. Смех был громким, злым.
— Денег у него нет! — хохотал атаман. — А царство у тебя есть?
— Какое... царство? — прошептал учитель.
Заруцкий резко перестал смеяться. Он схватил учителя за грудки и рывком поднял на ноги. Лицо его оказалось совсем близко — смуглое, жесткое.
— Хватит дурака валять, — тихо, но страшно сказал он. — Мы знаем, кто ты. Ты не Матвей. И не Богдан. Ты — царь Дмитрий Иванович. Чудом спасшийся от Шуйского в Москве.
Учитель вытаращил глаза.
— Помилуйте! Какой царь?! Я в Москве отродясь не был! Я букашка! Я...
Удар кулаком в живот согнул его пополам. Он захрипел, хватая ртом воздух.
— Неправильно отвечаешь, — спокойно сказал Меховецкий, садясь на край стола. — Попробуй еще раз. Ты — царь?
— Н-нет... — прохрипел пленник.
Второй удар, теперь ногой в ребра, опрокинул его на спину.
— Ты не понял, друг, — ласково сказал Заруцкий, нависая над ним. — У нас тут войско стоит. Тысячи казаков. Поляки. Им всем жалованье нужно. А платить некому. Шуйский нам не платит, он нас вешать хочет. Нам нужен царь. Знамя нам нужно. Понимаешь?
Он достал кинжал и начал чистить ногти.
— Если ты царь — мы тебя оденем в бархат. На коня посадим. В Москву введем. Баб у тебя будет — сколько хочешь. Вина — бочки. Власть, почет.
Он перевел взгляд на лезвие.
— А если ты не царь... то зачем ты нам? Лишний рот. Прирежем сейчас, да в канаву кинем. Никто и не вспомнит учителя из Шклова.
В избе повисла тишина. Слышно было только, как жужжит муха, бьясь о слюдяное оконце.
Пленник лежал на полу, размазывая по лицу слезы и грязь.
Он был маленьким человеком. Всю жизнь он боялся. Боялся старосты, боялся пана, боялся голода. Он хотел просто жить.
Но сейчас жизнь предлагали только в обмен на Душу.
Он посмотрел на сапоги Заруцкого. Потом на холодные глаза поляка.
Он понял: они не шутят. Им все равно, кто он. Им нужна Кукла.
— А... — голос его дрожал, срывался. — А если... если узнают?
— Кто? — усмехнулся Меховецкий. — Мужики? Они царя в лицо не видели. Им покажи парчовый кафтан — они и рады. А бояре... Бояре сделают вид, что верят, если мы силу покажем.
Заруцкий протянул руку и поднял пленника. Отряхнул ему плечо.
— Ну так кто ты, человече?
Учитель из Шклова глубоко вздохнул. В этом вздохе умер Матвей Веревкин. Умер мелкий торговец, писец, бродяга.
Родилось Чудовище.
— Дмитрий я, — тихо сказал он, опуская глаза. — Иванович.
— Громче! — рявкнул Заруцкий.
— Я — Царь Дмитрий Иванович! — выкрикнул самозванец, и голос его сорвался на визг. — Спасся я! Бог меня вынес!
Заруцкий расплылся в улыбке.
— Вот и славно. Вот и хорошо, государь.
Он крикнул в сени:
— Эй! Тащите кафтан! И вина государю! Да помойте его, воняет как пес!
В избу ввалились казаки с охапкой одежды. Кто-то тащил кувшин.
Новоявленного «царя» начали переодевать. С него сдернули грязный жупан, напялили дорогой, шитый золотом, но тоже с чужого плеча — на спине топорщился.
Он стоял, позволяя делать с собой что угодно.
Он чувствовал, как страх отступает, а на смену ему приходит странное, пьянящее чувство. Чувство вседозволенности.
Вчера его могли побить за косой взгляд. Сегодня перед ним ломали шапки атаманы.
— Выпей, государь, — Меховецкий сунул ему кубок.
Лжедмитрий II — уже не человек, а Тень — залпом осушил вино. Оно обожгло горло, ударило в голову.
Он выпрямился. Глаза его заблестели недобрым, шальным блеском.
— А что, панове... — сказал он, и в голосе прорезались наглые нотки. — Девку бы мне. Царь я или не царь?
Заруцкий захохотал, хлопая себя по ляжкам.
— Будет тебе девка! Будет тебе Москва! Всё будет!
Атаман подмигнул поляку:
— Наш человек. Сработаемся.
---
Вечером «царя» вывели к войску.
Тысячи глоток орали «Слава!». Казаки подбрасывали шапки. Они видели то, что хотели видеть: законного правителя, который даст им право грабить.
Никто не заметил, что «царь» боится лошадей. Никто не заметил, что он не умеет держать саблю. Никто не заметил, что руки у него — руки писца, а не воина.
Лжедмитрий II ехал сквозь строй, глупо улыбаясь.
Он был пустым сосудом, в который залили яд Смуты.
Он не знал, что его ждет. Не знал про Тушино. Не знал про Марину Мнишек, которая с отвращением ляжет с ним в постель, признав в этом грязном мужике своего «погибшего мужа». Не знал, что закончит жизнь разрубленный шашкой на охоте своим же охранником.
Сейчас он был счастлив.
Маленький человек получил большую игрушку. Игрушку под названием Россия.
Глава 6. Венчание с тенью
*Тушинский лагерь. Сентябрь 1608 года.*
Карета остановилась, увязнув колесом в глубокой колее.
Марина Мнишек отдернула бархатную шторку. В нос ударил запах, от которого хотелось закрыть лицо надушенным платком. Пахло тысячами лошадей, гнилой соломой, жареным мясом и человеческим потом.
Это было Тушино. Вторая столица. «Вор-город», как шепотом звали его в Москве.
— Приехали, ваше величество, — сказал пан Юрий Мнишек, её отец.
Он сидел напротив, старый, циничный воевода, который проиграл все свои деньги в карты и теперь делал последнюю ставку. Ставку на дочь.
Марина посмотрела на него ледяным взглядом.
— Я никуда не пойду, отец.
— Пойдешь, — спокойно ответил Мнишек, поправляя соболью шапку. — У нас нет выбора, Марыся. Шуйский нас выпустил, но назад в Польшу дороги нет. Король Сигизмунд нас не ждет. А здесь — армия. Здесь — деньги.
— Там — самозванец! — выкрикнула она, сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони. — Там сидит какой-то холоп! Вы хотите, чтобы я, помазанная царица Московская, легла в постель с мужиком? Чтобы я признала в нем моего Дмитрия?
Отец перехватил её руку. Жестко. До боли.
— Твой Дмитрий мертв, глупая девка. Сгнил. А этот — жив. И у него под рукой сто тысяч сабель. Если ты скажешь «да» — ты снова царица. Если скажешь «нет» — ты пленница. И поверь мне, казаки с пленной полячкой церемониться не будут.
Дверь кареты распахнулась.
Снаружи стоял гул. Тысячи глаз смотрели на повозку. Поляки в блестящих кирасах, запорожцы с оселедцами, русские перебежчики в боярских шапках.
Все ждали чуда. Ждали встречи разлученных супругов.
Марина вышла.
Она была прекрасна. Бледная, в черном дорожном платье, с высоко поднятой головой. Она шла по деревянным мосткам, проложенным поверх грязи, как по мрамору Вавельского замка.
Впереди стоял большой шатер, крытый парчой.
У входа её ждал Он.
Лжедмитрий II (бывший учитель, бывший бродяга) стоял, переминаясь с ноги на ногу. На нем был царский кафтан, унизанный жемчугом, но сидел он мешковато. Рыжая борода была расчесана, но руки... Руки он прятал за спину.
Он боялся. Боялся этой женщины больше, чем Шуйского.
Он знал, кто она. А она знала, кто он.
Марина подошла к нему. Остановилась в двух шагах.
Толпа замерла. Слышно было, как ветер хлопает пологом шатра.
Она смотрела ему в лицо.
Искала хоть одну черту. Хоть тень того Дмитрия — изящного, дерзкого, с веселыми глазами.
Но видела только грубое, испитое лицо мужика, который пытался изобразить величие. От него пахло вином и луком, несмотря на дорогие духи.
Это была насмешка. Карикатура.
— Марыся... — хрипло сказал «царь». Голос был чужой. Грубый.
Он протянул к ней руку.
Марину передернуло. Ей захотелось плюнуть в эту протянутую ладонь. Закричать: «Вор! Лжец!».
Она почувствовала спиной взгляд отца. Взгляд гетмана Рожинского. Взгляды тысяч вооруженных зверей, которые ждали спектакля.
Её жизнь висела на волоске. Не жизнь царицы, а жизнь женщины.
Она сделала вдох. Глубокий, как перед прыжком в ледяную воду.
Внутри неё что-то умерло. Гордость? Честь? Или, может быть, душа?
Остался только холодный расчет.
«Я буду царицей, — подумала она. — Пусть даже в аду».
Марина шагнула вперед.
— Дмитрий... — сказала она громко, чтобы слышали все. — Государь мой! Живой!
И упала ему на грудь.
Толпа взревела.
— Ура! Признала! Истинный царь!
Загремели литавры. Казаки палили в небо из пистолей.
В шатре, скрытые от глаз черни, они остались одни.
Лжедмитрий отступил от неё, тяжело дыша. Он всё еще боялся.
Марина стояла посреди шатра, вытирая губы платком. Брезгливо. Тщательно.
— Слушай меня, холоп, — тихо сказала она. Голос звенел сталью. — На людях я буду звать тебя мужем. Но здесь, наедине, не смей ко мне прикасаться. Подойдешь ближе чем на шаг — зарежу.
«Царь» заморгал. В его глазах мелькнула злоба, но тут же погасла под напором её властности.
— Как скажешь, матушка... Как скажешь. Мне бы только царство вернуть. А там...
— А там посмотрим, — оборвала она. — Вина мне налей. И позови отца. Будем думать, как взять Москву.
Она села в кресло, расправив складки платья.
Снаружи бушевал праздник. Люди пили за здоровье «чудесно спасшихся супругов».
А в шатре сидели два самозванца.
Один украл имя.
Вторая продала память.
Так началось Тушинское сидение. Самое позорное и самое страшное время Смуты, когда воры судили честных, а шлюхи играли роль цариц.
Глава 7. Северный ветер
*Великий Новгород. Детинец. Март 1609 года.*
Ветер с Волхова дул такой, что, казалось, мог содрать кожу с лица. Он нес запах талого снега, хвои и близкой Балтики.
Князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский стоял на крепостной стене.
Ему было двадцать два года.
Он был молод, красив той строгой, северной красотой, что бывает у людей долга. В его глазах не было ни страха, ни того безумного блеска, что сжигал Лжедмитриев. В них был спокойный, холодный свет разума.
Рядом с ним, кутаясь в меховой плащ, стоял иноземец. Якоб Делагарди. Шведский генерал. Рыжий, веснушчатый, прагматичный наемник.
Внизу, на замерзшей реке, строились полки.
Это было странное зрелище. Русские ополченцы в сермягах стояли плечом к плечу с немецкими рейтарами в вороненых латах и шведскими мушкетерами в синих камзолах.
— Хороший строй, князь, — сказал Делагарди на ломаном русском. — Но мои солдаты хотят денег. Король Карл ждет уступки Корелы.
Скопин сжал перила так, что перчатка заскрипела.
Это была цена. Страшная цена.
Его дядя, царь Василий Шуйский, запертый в Москве, приказал: «Отдай шведам всё, что просят, только приведи войско».
Чтобы спасти сердце России, приходилось отрезать ей палец. Отдать древнюю крепость Корелу лютеранам.
— Будет тебе Корела, Якоб, — тихо ответил Скопин. — И деньги будут. Сначала — Москва.
— Москва... — швед усмехнулся. — Там сейчас два царя. И оба, говорят, не настоящие. Один — вор, другой — трус. За кого воюем, князь?
Скопин медленно повернул голову. Его взгляд был тяжелым, не по годам взрослым.
— Мы не за царей воюем, генерал. Цари приходят и уходят. Мы воюем, чтобы здесь, — он ударил кулаком по камню стены, — не было Польши. Чтобы мои дети молились по-русски, а не по-латыни.
Внизу заиграла труба.
Полки двинулись.
Это была новая армия. Скопин не просто собрал людей. Он их обучил.
Всю зиму, пока Москва голодала, а Тушино пьянствовало, здесь, в Новгороде, стучали молоты кузнецов и грохотали учебные стрельбы. Скопин учил русских мужиков «немецкому строю». Учил не бежать от конницы, а встречать её лесом пик. Учил дисциплине.
К нему на стену взбежал гонец. Весь в мыле, лицо красное.
— Воевода! Радость!
— Говори.
— Города встают! Кострома, Галичу, Вологда! Мужики вилы берут, ляхов по лесам бьют! Ждут тебя, Михаил Васильевич! Говорят: «Идет наш спаситель!».
Скопин не улыбнулся.
Он знал, чем это пахнет.
Народная любовь — это яд. Особенно когда твой дядя — царь, которого ненавидят.
Василий Шуйский сидит в Кремле и дрожит от зависти. Он боится своего племянника больше, чем поляков.
«Спаситель»... Это опасное слово. Спасителей на Руси либо канонизируют, либо травят.
— По коням, — скомандовал Скопин.
Он спустился во двор. Слуга подвел ему белого жеребца.
Князь легко, одним движением, взлетел в седло.
Он выглядел как Георгий Победоносец с иконы. Сияющие доспехи, алый плащ, молодое лицо.
Армия встретила его ревом. Не по команде. От души.
Они верили ему. Впервые за годы Смуты у России появился Герой, а не Палач.
— На юг! — крикнул Скопин, поднимая булаву. — На Тверь! На Москву!
Лавина двинулась.
Северный ветер дул им в спину. Он разгонял туман, он морозил грязь, делая дороги твердыми.
Это шло возмездие. Молодое, злое и чистое.
---
*Две недели спустя. Тверь.*
Польские гусары — лучшие воины Европы — смеялись.
— Кто идет? Скопин? Этот мальчишка? Да мы разгоним его лапотников одними нагайками!
Они вышли в поле вальяжно, красуясь крыльями за спиной.
Но «лапотники» не побежали.
Русский строй ощетинился длинными шведскими пиками. Гусары налетели на них и захлебнулись кровью. А потом ударили мушкетеры — залпом, дружно, как на учении.
Поляки побежали.
Тушинский лагерь задрожал. Слух прошел молнией: «Идет Михаил! Непобедимый!».
Воры и мародеры, привыкшие грабить беззащитных, вдруг поняли, что праздник кончился. Пришел Хозяин.
Скопин сидел в шатре под Тверью. Он писал письмо дяде в Москву.
*«Государь, держись. Враг разбит. Дорога открыта. Скоро буду»*.
Он поставил точку.
В этот момент у него сильно закололо в боку. Сердце? Или предчувствие?
Он был слишком ярок для этого темного времени. Слишком хорош.
А темнота не любит света.
Глава 8. Чаша с ядом
*Москва. Палаты князя Воротынского. 23 апреля 1610 года.*
Москва гудела, как пасхальный колокол.
Неделю назад Михаил Скопин-Шуйский въехал в город. Это был триумф, какого древняя столица не видела со времен взятия Казани. Люди падали в грязь, целовали следы его коня, хватали его за стремена. Бабы выли от счастья, мужики кидали шапки.
— Вот он! — кричали они. — Вот наш истинный царь! Красное Солнышко!
А в Кремле, за толстыми стенами, сидел царь Василий. Старый, желчный, похожий на паука. Он смотрел в щелку ставни на ликующую толпу и не слышал радости. Он слышал приговор.
«Они любят его, — думал Шуйский, сжимая сухие кулаки. — Они хотят его на трон. А меня — в монастырь».
Рядом стоял его брат, Дмитрий Шуйский. Бездарный воевода, который проиграл все свои битвы. Он ненавидел племянника еще сильнее. За молодость. За талант. За победу.
---
Сегодня был пир. Крестины у князя Воротынского.
Собралась вся знать.
За длинными столами, уставленными серебром и снедью, было душно. Горели сотни свечей, плавя воск и воздух.
Михаил Скопин-Шуйский сидел на почетном месте.
Он был весел, но бледен. Последние месяцы войны высосали из него силы. Он мало спал, много работал.
— За здоровье победителя! — провозгласил тост хозяин дома.
Михаил поднял кубок. Вино плескалось темное, густое.
В этот момент к нему подошла женщина.
Екатерина Григорьевна Шуйская. Жена Дмитрия Шуйского.
И дочь Малюты Скуратова.
В ней текла кровь главного палача Ивана Грозного. Это была женщина стальная, жестокая, с глазами, в которых никогда не отражался свет.
Она несла свою чашу. Особую. Золотую, с чеканкой.
— Позволь, племянничек, — сказала она, и голос её был сладким, как патока, — поздравить тебя. Ты — наша гордость. Выпей из моих рук. Уважь тетку.
В зале повисла тишина.
Все знали, что Шуйские ненавидят Михаила. Все чувствовали это напряжение.
Михаил посмотрел на чашу. Потом — в глаза Екатерине.
Он всё понял.
Он был воином. Он чуял смерть за версту. Смерть стояла прямо перед ним, в парчовом летнике и кокошнике, усыпанном жемчугом.
Он мог отказаться. Мог оттолкнуть руку. Мог выплеснуть вино.
Но он был Рюриковичем. И он был слишком горд, чтобы показать страх перед бабой.
— Спасибо, тетушка, — тихо сказал он.
Он взял чашу. Тяжелую, холодную.
Екатерина улыбалась. Улыбка у неё была Малютина — одними губами.
Михаил поднес золото к губам.
Зал перестал дышать. Кто-то из гостей отвел глаза. Кто-то перекрестился под столом.
Он выпил. До дна.
Поставил пустую чашу на скатерть.
— Сладко, — сказал он.
Через минуту его лицо стало пепельно-серым.
Пот — крупный, холодный — выступил на лбу.
Михаил схватился за грудь. Воздуха не хватало. Внутри, в животе, разгорелся пожар, словно он проглотил раскаленные угли.
— Душно... — прохрипел он, пытаясь расстегнуть ворот кафтана. Пальцы не слушались.
Он покачнулся и рухнул на пол.
Гости вскочили. Началась паника.
— Лекаря! Князю плохо!
Екатерина Шуйская стояла спокойно, сложив руки на животе. Она смотрела на корчащегося на полу героя так, как её отец смотрел на жертв в пыточной. Работа была сделана.
Михаила вынесли на руках.
Он умирал две недели. В страшных муках. Его молодое, сильное тело боролось с ядом (сулемой или мышьяком — никто не узнает), но яд был сильнее. Волосы вылезли, кожа почернела.
Москва стояла под его окнами и плакала.
23 апреля он скончался.
Когда гроб выносили из дома, толпа не дала поставить его на дроги. Люди подняли гроб на руки и несли его до самого Архангельского собора.
Шуйский и брат его Дмитрий шли за гробом, деланно рыдая.
Но народ не обманешь.
В толпе летели камни.
— Убийцы! — шипели москвичи. — Отравили сокола! Самим теперь не жить!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. СЕМИБОЯРЩИНА
Глава 9. Ножницы для царя
*Москва. Царские палаты. Июль 1610 года.*
В Москве пахло гарью и страхом.
Этот запах просачивался даже сквозь толстые стены Кремля, сквозь дубовые ставни, сквозь курения ладана.
Василий Иванович Шуйский сидел на троне.
Трон был огромным, золотым, но царь на нем казался маленьким, ссохшимся стариком. Его руки, унизанные перстнями, дрожали.
Он знал новости. Они были страшными.
Под Клушино польский гетман Жолкевский разбил русскую армию в пух и прах. Брат царя, Дмитрий Шуйский (тот самый, чья жена поднесла яд Скопину), бежал с поля боя первым, бросив пушки, знамена и обоз. Он въехал в Москву на загнанной лошади, босой, потеряв сапоги в болоте.
Армии больше не было.
Между поляками и Москвой была пустота.
Дверь в палату распахнулась без стука.
Шуйский вздрогнул. Так к царю не входили. Так входили к арестанту.
На пороге стоял Захар Ляпунов — брат того самого Прокопия, что предал Болотникова. Рядом с ним — князь Голицын, князь Воротынский и дюжина дворян с обнаженными саблями.
— Вы чего? — спросил Шуйский, пытаясь придать голосу твердость. — Кто пустил? Стража!
— Нет у тебя стражи, Василий Иванович, — усмехнулся Ляпунов, шагая по ковру грязными сапогами. — Разбежалась стража. Да и не царь ты нам больше.
Шуйский вцепился в подлокотники трона.
— Я — помазанник Божий! Я крест целовал!
— Ты крест преступил, — отрезал Голицын. — Ты племянника своего, надежду нашу, отравил. Ты кровью умылся. Из-за тебя, ирод, ляхи под стенами стоят.
Ляпунов подошел вплотную. От него разило вином и потом.
— Слезай, Вася. Кончилось твое время.
— Не слезу! — взвизгнул Шуйский. — Это мой трон! Я Рюрикович!
— Слезай, говорю! — рявкнул Ляпунов и, схватив царя за ворот парчового платно, рывком сдернул его с престола.
Шуйский упал на ковер. Шапка Мономаха покатилась по полу, глухо стукнув о доски.
Никто не бросился её поднимать. Величайшая святыня Руси валялась в пыли, как старая шапка грибника.
— В монастырь его, — скомандовал Воротынский. — Постричь. И чтоб духу его в миру не было.
— Не хочу! — закричал Шуйский, суча ногами. — Не имеете права! Я женат! У меня царица молодая!
— Была царица, станет монапица, — сплюнул Ляпунов. — Тащите.
Его поволокли.
Не через парадное крыльцо, а через черный ход, как куль с мукой.
Привели в Чудов монастырь.
Там уже ждали монахи. Они стояли с каменными лицами, держа в руках черную рясу и ножницы.
Шуйский понял: это конец.
Он начал биться. Он кусался, царапался, визжал.
— Не дамся! Анафеме предам!
Четверо дюжих дворян навалились на него, прижали к полу. Заломили руки.
— Читайте молитву, отче, — сказал Ляпунов, вытирая расцарапанную щеку.
Игумен начал читать чин пострижения.
— Брат наш Варлаам отрекается от мира сего...
— Не отрекаюсь! — орал Шуйский, извиваясь под телами мучителей. — Не брат я вам! Я государь!
— ...Отрекается от жены, от чад, от власти... — монотонно бубнил монах.
— Нет! Нет!
Игумен подошел с ножницами.
Лязгнула сталь.
Седая прядь волос упала на плиты.
— Дай сюда, — Ляпунов вырвал ножницы у монаха. — Ты, отче, слишком нежно стрижешь.
Он грубо, клоками, начал кромсать волосы бывшего царя. Вместе с волосами срезал и кусок кожи на голове, но Шуйский уже не чувствовал боли. Он только выл — длинно, тоскливо, по-звериному.
Через десять минут всё было кончено.
На полу лежал старик в черной, грубой рясе. Лысый, с окровавленной головой, сломленный.
Василий Шуйский умер. Родился инок Варлаам.
— В келью его, — бросил Голицын. — И караул выставить. Чтобы не сбежал.
Дворяне вышли на воздух.
Они свергли тирана. Они думали, что спасли Россию.
Они не знали, что совершили еще одну страшную ошибку.
Страна осталась без царя. Трон был пуст.
А свято место пусто не бывает.
Глава 10. Семь голов гидры
*Москва. Грановитая палата. Август 1610 года.*
В Кремле было странно тихо.
На троне никто не сидел. Шапку Мономаха убрали в сундук, от греха подальше.
Вокруг стола сидели семь человек.
Семь бояр. Федор Мстиславский, Иван Воротынский, Андрей Трубецкой, Василий Голицын, Иван Романов, Федор Шереметев, Борис Лыков.
Это называлось — «Семибоярщина».
Правительство без головы.
Они смотрели друг на друга с подозрением. Каждый из них хотел власти, но каждый боялся взять её в одиночку.
— Гетман Жолкевский стоит в Филях, — нарушил тишину князь Мстиславский, председатель думы. — Требует ответа. Кто царем будет?
— Не Шуйский же, прости Господи, — буркнул Романов.
— И не «Вор Тушинский», — добавил Воротынский. — Если Лжедмитрия пустим — он нас всех перевешает.
— Есть выход, — тихо сказал Федор Шереметев.
Все повернулись к нему.
— Какой?
— Владислав. Королевич польский. Сын Сигизмунда.
В зале повисла тишина.
Предложение было чудовищным. Посадить на православный трон католика? Поляка? Врага?
Но это был выход.
— Он юн, — продолжал Шереметев вкрадчиво. — Ему пятнадцать лет. Мы его окружим нашими людьми. Мы его женим на русской. Мы заставим его принять православие. Зато у нас будет законный царь, признанный Европой. И Жолкевский нас не тронет.
Бояре переглянулись.
Это была сделка с дьяволом. Но дьявол предлагал защиту от холопов и самозванцев.
Для аристократии польский королевич был ближе и понятнее, чем русский мужик с вилами или сумасшедший самозванец.
— А народ? — спросил Трубецкой. — Народ не примет латинянина.
— А мы народ спросим? — усмехнулся Мстиславский. — Мы скажем, что так надо для спасения веры. Что Владислав крестится в нашу веру.
Дверь отворилась.
Вошел Патриарх Гермоген.
Ему было восемьдесят лет. Он еле шел, опираясь на посох. Но глаза его горели огнем.
— Слышал я, — прогремел его старческий голос, — что вы тут удумали. Литву на царство звать?
— Это политика, владыка, — поморщился Мстиславский. — Спасаем город.
— Души вы свои губите! — Гермоген ударил посохом о пол. — Если королевич крестится в православие — благословлю. А если нет — прокляну! И вас, и его! Не бывать еретику на престоле Московском!
Бояре опустили глаза.
Они знали: Гермоген не сломается. Этот старик был из кремня.
Но они уже решили.
Страх перед бунтом черни был сильнее страха Божьего.
— Пишите договор, — сказал Мстиславский. — Зовите Жолкевского. Открываем ворота.
— В Кремль? — ужаснулся Романов.
— В Кремль. Пусть польский гарнизон нас охраняет. От своего же народа.
В ночь на 21 сентября 1610 года ворота Кремля тихо открылись.
Не было боя. Не было штурма.
В сердце России вошли стройные ряды польских гусар и немецких наемников.
Стучали копыта по брусчатке. Развевались чужие знамена с белым орлом.
Бояре сдали Москву без выстрела. Чтобы спасти свои шкуры и вотчины.
Это было дно.
Ниже падать было некуда. России больше не существовало. Была польская провинция Московия.
Глава 11. Каменный старец
*Москва. Чудов монастырь. Подклет. Январь 1611 года.*
В подземелье было холодно так, что дыхание застывало инеем на жидкой, седой бороде старика.
Патриарх Гермоген сидел на охапке гнилой соломы.
Ему было восемьдесят лет. Его тело высохло, превратившись в пергамент, натянутый на кости. Ряса висела на нем, как на вешалке. Но глаза — глубоко запавшие, темные — горели фанатичным, страшным огнем.
Сверху лязгнул засов.
Дверь со скрипом отворилась. В подвал ворвался клуб морозного пара и свет факелов.
Вошли двое.
Михаил Салтыков — боярин, перебежчик, глава русской прислуги у поляков. И пан Гонсевский — комендант Кремля, фактический хозяин Москвы.
Они были сытые, румяные, в теплых шубах. От них пахло жареным гусем и дорогим вином.
Салтыков брезгливо пнул сапогом солому.
— Ну что, владыка? Одумался?
Гермоген не пошевелился. Он даже не поднял глаз.
— Я не с тобой говорю, Иуда, — прохрипел он. — Я с Богом беседую. Не мешай.
Гонсевский усмехнулся. Он уважал силу, даже вражескую, но его терпение лопалось.
— Слушай, старик, — сказал поляк с сильным акцентом. — Дело простое. Под Москвой собирается ополчение. Ляпунов, бунтовщики. Они хотят штурмовать город. Крови будет много.
Он присел на корточки перед патриархом.
— Напиши им грамоту. Прикажи разойтись. Ты патриарх, они тебя послушают. Напиши: «Королевич Владислав — наш законный царь, покоритесь ему». И мы тебя выпустим. Вернешься в свои палаты, будешь есть с золота.
Гермоген медленно поднял голову.
Он посмотрел на Гонсевского. Потом перевел взгляд на Салтыкова.
В этом взгляде было столько презрения, что боярин попятился.
— Хлеба хочешь, собака? — тихо спросил патриарх Салтыкова. — Власти хочешь?
Он с трудом, опираясь на стену, встал. Ноги его дрожали, но он выпрямился во весь свой немалый рост.
— Я, — голос его окреп, загремел, отражаясь от каменных сводов, — напишу им. Обязательно напишу.
Салтыков обрадовался.
— Вот и славно! Давно бы так!
— Я напишу им, — продолжал Гермоген, и каждое слово падало, как камень, — чтобы они шли сюда быстрее. Чтобы они жгли вас огнем и мечом. Чтобы они не жалели животов своих ради веры православной!
Он поднял сухую руку и перекрестил воздух перед собой, словно отгоняя бесов.
— Да будут благословенны те, кто идет спасать Россию. И да будут прокляты те, кто продал её латинянам. Анафема вам! Анафема!
Салтыков побагровел. Он выхватил кинжал.
— Я тебе язык отрежу, старый черт!
— Режь! — крикнул Гермоген, распахивая рваную рясу на груди. — Убей меня! Я уже мертв для мира! Но слово мое ты не убьешь! Оно уже ушло! Оно уже в Нижнем, в Рязани, в Ярославле!
Гонсевский перехватил руку боярина.
— Не дури, Михаил. Убьешь его — сделаешь святым. Мучеником. Тогда они точно нас разорвут.
Поляк посмотрел на старика с ненавистью, смешанной со страхом.
— Пусть гниет здесь. Хлеба не давать. Воды — кружку в день. Посмотрим, как он запоет через неделю.
Они вышли, грохнув тяжелой дверью.
Засов лязгнул, как выстрел.
Гермоген остался в темноте.
Он опустился на солому. Силы оставили его. Голод грыз желудок, как крыса.
Но он улыбался.
Он знал, что успел.
Тайными тропами, через верных монахов, его грамоты уже ушли из Кремля.
Маленькие клочки бумаги, написанные при огарке свечи.
*«Смотрите, как отечество наше расхищается и разоряется... Вставайте, люди русские! Не пожалейте жизни своей...»*
Эти письма летели сейчас по заснеженным дорогам России. Они жгли руки тем, кто их читал. Они будили совесть.
Старик умирал в каменном мешке. Но его голос уже звучал на площадях, собирая новую, страшную бурю, которая должна была смыть грязь с лица земли.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ВОСКРЕСЕНИЕ
Глава 12. Мясник и Князь
*Нижний Новгород. Сентябрь 1611 года.*
Утро было холодным. Волжский ветер гнал по мостовой желтые листья и обрывки польских грамот, которые никто не читал.
На паперти церкви Иоанна Предтечи, что на Торгу, стоял человек.
Кузьма Минин. Земский староста.
Он не был похож на героя. Коренастый, с широким лицом, с руками, привыкшими рубить мясо и считать медь. Он был в простом кафтане, но взгляд его был тяжелым, как у быка перед боем.
Площадь была забита народом. Купцы, ремесленники, беженцы из сожженной Москвы. Люди стояли молча, понуро. Они устали. Устали от поборов, от страха, от новостей, что "Русь погибла".
— Православные! — голос Минина не был громким, но в тишине прозвучал как удар молота. — Доколе спать будем?!
Толпа зашевелилась.
— Москва в плену! — продолжал Кузьма, сжимая кулак. — Святыни наши псы поганые топчут! Патриарх в темнице с голоду мрет! А мы что? Мошну бережем?
Он шагнул вперед, на самый край ступеней.
— Хотим помочь Московскому государству? Так не жалеть нам животов своих!
Он рванул ворот кафтана.
— Дворы продадим! Жён и детей заложим! Но войско соберем! Кто, если не мы? Нет больше царя! Нет бояр! Есть только мы — сироты казанские!
Он снял шапку и бросил её на землю.
Потом развязал кошель, висевший на поясе. Тяжелый, кожаный. Вытряхнул всё содержимое в шапку. Серебро, медь, даже золотой дукат звякнул.
— Вот всё, что у меня есть. Берите! На порох, на пищали, на наемников!
Площадь выдохнула.
Этот жест мясника пробил плотину.
Полетели в шапку кольца с пальцев купчих. Полетели последние деньги бедняков. Полетели жемчужные ожерелья.
Народ проснулся.
Но деньги — это полдела. Деньги не умеют воевать. Им нужен был Вождь.
— Кого воеводой кликнем?! — крикнул кто-то из толпы. — Бояре все продались! Воеводы — либо воры, либо трусы!
Минин поднял руку.
— Есть один человек. Честен. Храбр. В измене не замечен. Крови своей не жалел.
— Кто?!
— Князь Дмитрий Михайлович Пожарский!
Толпа загудела одобрительно.
Пожарского знали. Он дрался с поляками в Москве полгода назад, был тяжело ранен, его едва живым вывезли в вотчину. Он не присягал ни Тушинскому вору, ни королевичу Владиславу. Он был чист.
---
*Село Мугреево. Вотчина князя Пожарского. Октябрь 1611 года.*
Князь Дмитрий Пожарский сидел в кресле, укутав ноги медвежьей шкурой.
Он был еще слаб. Раны, полученные на Лубянке, затягивались плохо. Он хромал, лицо было бледным, осунувшимся. В глазах застыла тоска.
Он считал, что всё кончено. Россия умерла, и ему оставалось только доживать свой век в глуши, молясь о прощении грехов.
Во двор въехали сани.
Вышли люди. Бородатые, серьезные. Нижегородцы.
Впереди шел коренастый мужик. Минин.
Князь знал его. Мясник. Торговец скотом.
«Зачем они здесь? — подумал Пожарский с раздражением. — Опять денег просить? Или жаловаться?»
Минин вошел в горницу. Не поклонился в пояс, как положено холопу перед князем, а кивнул с достоинством равного.
— Здрав будь, Дмитрий Михайлович.
— И вы будьте здравы, — глухо ответил князь. — С чем пожаловали?
Архимандрит Феодосий, приехавший с делегацией, начал было говорить витиевато, про долг и веру, но Минин его перебил.
— Дело есть, князь. Войско мы собрали. Деньги есть. Люди есть. Воеводы нет.
Пожарский усмехнулся горькой улыбкой.
— Воеводы нет? А Трубецкой? А Заруцкий? Они же под Москвой стоят, «казацкие таборы». Идите к ним.
— Воры они, — отрезал Минин. — И с ворами нам не по пути. Они страну грабят, а не спасают. Нам нужен честный меч. Твой меч, князь.
Пожарский отвернулся к окну.
— Я болен, Кузьма. Раны ноют. Да и какой я воевода? Я стольник простой. Не боярин знатный. Меня другие князья слушать не станут. Скажут: «худородный».
— А нам плевать на роды! — Минин подошел к креслу вплотную. — У нас нынче один род — Русский! Вставай, князь!
— Не встану, — упрямо сказал Пожарский. — Предадут. Как Ляпунова предали. Убьют свои же.
Минин помолчал. Потом сказал тихо, глядя князю в глаза:
— А ты не бойся предательства. Казну я беру на себя. Я буду твоим «выборным человеком». Ты будешь воевать, а я — хозяйствовать и воров ловить. Если кто из бояр пикнет — я ему глотку перегрызу. Но ты — веди полки.
Пожарский посмотрел на этого мясника.
Он увидел в нем такую дикую, первобытную силу, какой не было ни у одного боярина в Думе.
Князь понял: это последний шанс.
Бог посылает ему не армию, а Помощника.
Дмитрий Михайлович откинул шкуру с ног.
Попытался встать. Боль прострелила бедро, он поморщился, но устоял.
Он выпрямился. Бледный, худой, но прямой, как клинок.
— Хорошо, Кузьма, — сказал князь Дмитрий Пожарский. — Я возьму меч. Но с условием. Казна и припасы — на тебе. И карать изменников буду я, своей властью, без оглядки на чины.
— Договорились, — Минин протянул свою широкую, мозолистую ладонь.
Князь, Рюрикович, потомок Всеволода Большое Гнездо, крепко пожал руку торговцу мясом.
В этом рукопожатии родилась новая Россия.
Не боярская, не царская. Земская. Народная.
— Собирай людей, староста, — скомандовал Пожарский, и голос его вновь обрел командирскую сталь. — Идем в Ярославль. Там соберем всех, кто не скурвился. И оттуда — на Москву.
Глава 13. Удар мясника
*Москва. Крымский брод. 24 августа 1612 года.*
Жара стояла адская. Солнце, висевшее в белесом, пыльном небе, плавило шлемы и сушило глотки.
Князь Дмитрий Пожарский смотрел на другой берег Москвы-реки.
Там, сверкая сталью кирас и золотом знамен, разворачивалась смерть.
Гетман Ян Кароль Ходкевич, «Лев Лехистана», привел к Москве огромную армию. И главное — он привел обоз. Четыреста возов с хлебом, солониной, вином и порохом.
Если этот обоз прорвется в Кремль к осажденному гарнизону — всё было зря. Голодные поляки в Кремле наедятся, воспрянут духом, и осада затянется на годы. А у Ополчения сил на годы нет.
— Красиво идут, — сквозь зубы процедил стоящий рядом князь Туренин.
— Идут как на парад, — отозвался Пожарский. — Потому что нас за людей не считают. Для них мы — бунтующие мужики.
Грохнуло. Земля вздрогнула.
Польские гусары пошли в атаку.
Это было страшное зрелище. «Крылатая кавалерия». За спинами всадников шумели перья, наводя ужас на коней противника. Длинные пики с флажками опустились, нацеливаясь в грудь ополченцам.
Удар был чудовищной силы.
Русские дворянские сотни, стоявшие в центре, прогнулись. Слышался треск ломаемых копий, ржание коней и крики людей, которых топтали железными копытами.
Пожарский, превозмогая боль в старых ранах, командовал:
— Держать! Не пятиться! Стрельцы, огня!
Дым от пищалей затянул поле. Битва распалась на сотни мелких схваток. Рубили саблями, кололи бердышами, стягивали гусар с седел крючьями.
Но Ходкевич давил. Его пехота, немецкие наемники, шаг за шагом теснили ополченцев к реке.
Русские отступали. Медленно, огрызаясь, но отступали.
А на другом берегу, в Замоскворечье, стояли «таборы» князя Трубецкого. Казаки. Формально — союзники. А на деле...
Они стояли и смотрели, как поляки убивают ополченцев.
— Пущай земские кровью умоются, — сплевывая семечки, гоготали казаки. — А мы потом добычу возьмем.
Пожарский видел это предательство. У него темнело в глазах от бессильной ярости.
Если казаки не ударят — Ополчению конец.
---
Вечер опускался на поле битвы.
Ополчение было на грани разгрома. Люди валились с ног от усталости. Возы Ходкевича уже почти прорвались к Серпуховским воротам. Еще час — и хлеб будет в Кремле.
К ставке Пожарского подскакал Кузьма Минин.
Он был страшен. Без шапки, кафтан расстегнут, лицо черно от копоти. В руке — тяжелая сабля, на которой запеклась чужая кровь.
Он спрыгнул с коня, чуть не упав.
— Князь! — хрипел он. — Беда! Гнутся наши! А эти ироды казацкие стоят, смотрят!
Пожарский сидел на барабане, бледный как смерть. Рана открылась, повязка на бедре промокла.
— Вижу, Кузьма. Нет у меня резервов. Всё в бою.
— Дай мне людей! — рявкнул Минин.
Князь поднял на него мутные глаза.
— Кого?
— Дай мне три сотни дворян! Тех, что в резерве у Хмелевского!
— Зачем тебе? Ты же не воевода, Кузьма. Ты в строю не ходил.
— Дай!!! — заорал Минин так, что кони шарахнулись. — Я им в брюхо ударю! Внезапно! Через брод! Они уставшие, они победу празднуют! Если сейчас не ударим — конец России!
Пожарский смотрел на мясника.
Это было безумие. Бросить в бой гражданского человека во главе дворянской конницы? Против гетмана Ходкевича?
Но в глазах Минина горел такой огонь, что князь понял: этот не отступит.
— Бери, — тихо сказал Пожарский. — Бери сотню Хмелевского. С Богом.
---
Минин влетел к дворянам, которые стояли в перелеске, ожидая приказа отступать.
— Братцы! — заорал он, размахивая саблей. — Слушай мою команду! За мной!
Ротмистр Хмелевский, старый рубака, удивился:
— Куда, староста? Там же смерть.
— Там слава! — гаркнул Кузьма. — Неужто мы, русские люди, отдадим Москву ляхам?! Неужто мы хуже казаков?! Айда за мной! Кто не пойдет — тот баба!
И он, простой торговец, пришпорил коня и первым бросился в воду Крымского брода.
Дворяне — гордые, родовитые — переглянулись.
Им стало стыдно. Мясник идет умирать, а они стоят?
— За Кузьмой! — ревел Хмелевский. — Ура!
Три сотни всадников перелетели через реку.
Поляки их не ждали. Рота литовцев, охранявшая фланг, уже расслабилась, сняла шлемы, пила вино.
Удар был внезапным и страшным.
Отряд Минина врезался в польский фланг как пушечное ядро.
— Руби! — орал Кузьма, работая саблей как топором на бойне.
Паника — страшная вещь.
Полякам показалось, что на них обрушилась свежая армия. В сумерках страх умножил три сотни на десять.
— Русские прорвались! Окружают! — разнеслись вопли.
Ряды Ходкевича дрогнули. Задние побежали, сминая передних.
И тут случилось чудо.
Казаки Трубецкого, которые весь день наблюдали за боем с ухмылками, увидели, как бегут поляки. Увидели, как горстка дворян во главе с мужиком гонит гетманское войско.
Их взяла зависть. И жадность.
— Ату их! — заорали атаманы. — Добыча уходит!
Казачья лава, тысячи сабель, сорвалась с места и ударила по бегущим полякам с другой стороны.
Это был разгром.
Гетман Ходкевич, победитель стольких битв, бежал, бросив свой драгоценный обоз.
Возы с хлебом, так и не доехавшие до Кремля, достались русским.
В Кремле, на стенах, стояли голодные польские солдаты и выли от отчаяния, глядя, как их надежда исчезает в клубах пыли.
---
Поздно ночью Минин вернулся к шатру Пожарского.
Он едва держался на ногах. Кафтан был изрублен в лохмотья.
Князь Дмитрий Михайлович вышел ему навстречу. Он обнял старосту. Крепко, по-братски.
— Ну что, мясник, — прошептал князь, и по щеке его текла слеза. — Ты сегодня накрошил мяса знатного.
— Не я, князь, — устало выдохнул Кузьма. — Господь. И люди русские.
Москва была спасена.
Осажденный гарнизон в Кремле был обречен. У них не осталось еды.
Впереди был только голод, каннибализм и капитуляция.
Глава 14. Венец для отрока
*Москва. Кремль. Октябрь 1612 года.*
Ворота Троицкой башни открывались со скрипом, похожим на стон.
Князь Дмитрий Пожарский и Кузьма Минин сидели на конях, ожидая выхода гарнизона. За их спинами стояло ополчение — молчаливое, суровое. Они ждали врага, чтобы плюнуть ему в лицо, а может, и разорвать.
Но когда ворота открылись, злость исчезла. Осталась только тошнота.
Из Кремля выходили не люди. Выходили тени.
Польские солдаты, когда-то гордые шляхтичи в бархате и латах, шатались от ветра. Их лица были обтянуты пергаментной кожей, глаза провалились в черные ямы черепов.
От них шел запах. Сладковатый, тошнотворный запах тлена.
Минин прикрыл нос рукавом.
— Господи Иисусе... — прошептал он. — Они же...
— Людоедство, — коротко бросил Пожарский. Он знал, что творилось за стенами последние недели. Там ели кошек, крыс, варили пергамент книг. А потом начали есть мертвых. А потом — и живых.
Поляки бросали оружие в грязный снег. Сабли, мушкеты, алебарды — всё летело в кучу.
Они шли сквозь строй русских, ожидая смерти. Но русские не били. Они смотрели на этих скелетов с ужасом и брезгливостью. Побеждать мертвецов нет чести.
Ополчение вошло в Кремль.
Сердце России было осквернено. В церквях стояли лошади (вернее, их обглоданные кости). Иконы были порублены на дрова. В Грановитой палате, где пировали цари, валялись груды мусора и человеческие останки.
Пожарский спешился у Успенского собора.
Он снял шлем. Перекрестился на закопченный купол.
— Мы вернули дом, Кузьма, — тихо сказал он. — Только жить в нем пока нельзя. Отмывать надо. Долго отмывать.
---
*Москва. Успенский собор. Февраль 1613 года.*
Земский собор гудел, как растревоженный улей.
Семьсот человек. Бояре, дворяне, казаки, купцы, черносошные крестьяне. Вся земля Русская собралась, чтобы решить один вопрос: «Кому быть царем?».
Спорили до хрипоты, до драк.
— Князя Голицына на царство! — кричали одни. — Род древний!
— Голицын в польском плену! — возражали другие.
— Пожарского! — ревели третьи.
Дмитрий Пожарский сидел в углу, бледный от боли в ранах. Он отрицательно качал головой.
— Нет. Не по мне шапка. Я воин, а не политик. Загрызут меня бояре.
— Трубецкого! — орали казаки.
— Воротынского!
— Шведского принца!
Казалось, смута начнется по второму кругу. Снова раздор, снова кровь.
И тогда встал казачий атаман. Глотку он имел луженую, саблю — острую.
— А что нам гадать?! — рявкнул он. — Есть у нас природный царь! Михаил Федорович Романов!
В зале повисла тишина.
Бояре переглянулись.
Михаил? Этот мальчишка? Ему всего шестнадцать лет. Он сидит с матерью в Костроме, в монастыре. Он тихий, болезненный, ничем не прославился. Отец его, митрополит Филарет, тоже в плену.
Федор Шереметев, хитрый боярин, наклонился к соседу и шепнул:
— А что? Миша Романов молод. Разумом еще не дошел. Нам, боярам, поваден будет. Будет править, как мы скажем. И род его знатный — от первой жены Ивана Грозного, Анастасии. Вроде как родня Рюриковичам.
— Романова! — подхватили казаки (им нравилось, что отец Михаила был патриархом в Тушино, значит, «свой»).
— Романова! — согласились бояре (надеясь управлять мальчиком).
— Романова! — выдохнул народ (уставший от героев и желавший простого, «природного» царя).
Решение было принято. Не потому, что Михаил был лучшим. А потому, что он устраивал всех. Он был компромиссом. Точкой равновесия.
---
*Кострома. Ипатьевский монастырь. Март 1613 года.*
Келья была тесной.
Шестнадцатилетний Михаил Романов забился в угол, за спину матери, инокини Марфы.
Он плакал.
Перед ними стояло посольство из Москвы. Бояре в шубах, дьяки с грамотами. Они кланялись в пол и говорили страшные слова:
— Земля избрала тебя, государь. Прими венец.
— Не хочу! — кричал Михаил, и голос его срывался на петушиный крик. — Не пойду! Вы всех царей убили! Годунова отравили! Димитрия растерзали! Шуйского в монахи постригли! И меня убьете!
Мать, Марфа, закрывала сына собой.
— Не дам! — твердо говорила она. — Он дитя еще. Видите, какое время лихое? Не царь ему нужен, а покой. Оставьте нас!
Бояре стояли на коленях, но не уходили.
Архиепископ Феодорит поднял икону Феодоровской Божьей Матери.
— Не на нас смотри, инокиня, — сурово сказал он. — На Неё смотри. Если откажется сын твой — Бог взыщет с него за окончательную гибель России. Снова кровь польется. Снова ляхи придут. Грех этот на душу Михаила ляжет.
Михаил посмотрел на лик Богородицы. Потом в окно.
Там, за стенами монастыря, стояла толпа. Простые люди. Они стояли на коленях в снегу и плакали. Они не просили власти. Они просили защиты. Им нужен был Пастух, чтобы волки перестали рвать стадо.
Юноша вытер слезы рукавом.
Он перестал дрожать. В нем вдруг проснулось что-то... то ли от деда, Никиты Романовича, то ли от грозной тетки Анастасии.
Обреченность.
Обреченность жертвы, которая сама всходит на алтарь.
— Буди воля Божия, — тихо сказал он.
Марфа зарыдала, обнимая сына. Она понимала: она отдает его не людям. Она отдает его Истории. А История не знает жалости.
---
*Москва. Успенский собор. Июль 1613 года.*
Михаил Федорович стоял перед алтарем.
На нем было царское платно — тяжелое, золотое, жаркое.
Митрополит поднял над его головой Шапку Мономаха.
Ту самую.
Которую надевал Борис Годунов, мечтая о династии.
Которую надевал Лжедмитрий, мечтая о славе.
Которую надевал Шуйский, мечтая о власти.
Все они умерли. Все они проиграли.
Шапка опустилась на голову мальчика.
Она была тяжелой. Невыносимо тяжелой. Она давила на виски, пригибала к земле.
Михаил пошатнулся, но устоял.
Он повернулся к народу.
Тысячи глаз смотрели на него. С надеждой. С верой. С любовью.
— Здрав будь, царь-батюшка! — грянул хор.
— Ура! — заревела площадь.
В первом ряду стояли князь Пожарский и гражданин Минин.
Пожарский опирался на трость — раны болели. Минин постарел, в бороду ударила седина.
Они смотрели на юного царя.
— Ну вот, Кузьма, — тихо сказал князь. — Донесли мы ношу. Теперь его черед.
— Тяжело ему будет, — вздохнул Минин. — Ох, тяжело. Разруха кругом. Казна пуста. Разбойники по лесам.
— Ничего, — усмехнулся Пожарский. — Главное — Венец на месте. А шея окрепнет.
Михаил Федорович Романов, первый царь новой династии, сделал первый шаг по ковровой дорожке.
Смута закончилась.
Но тяжесть венца осталась.
И нести эту тяжесть Романовым предстояло триста лет. До самого подвала в Ипатьевском доме. Но это... это уже совсем другая история.
Свидетельство о публикации №226011601886
«Власть — это не золото. Это кровь, которая никогда не высыхает».
«Россия, конец XVI века. Династия Рюриковичей прервалась. Трон пуст, и на него, как волки на мясо, бросаются хищники.
"Тяжелый венец" — это эпическая сага о самом страшном времени в русской истории. От восхождения Бориса Годунова — "волчонка", который отказался быть жертвой и стал вожаком, до кровавого карнавала Самозванцев. От предательства бояр, продавших Кремль полякам, до последнего, отчаянного рывка Минина и Пожарского.
Здесь нет святых и нет абсолютных злодеев. Здесь цари убивают друзей ради власти, а герои умирают от яда в кубке с вином. Здесь Шапка Мономаха давит так сильно, что ломает шеи. История о том, как страна умерла, сгорела дотла — и воскресла, заплатив за это страшную цену.
Три книги. Три эпохи. Одна корона, которая ищет жертву».
КНИГА 1. БОРИС ГОДУНОВ
(История о том, как власть берет тот, кто смел, и платит за это душой)
Слоган: «Он не хотел быть травой под ногами царей. Он стал тем, кто их косит».
Текст: «Он был никем. Худородный дворянин, "костромской выскочка". Ему прочили судьбу слуги. Но Борис Годунов знал: в игре престолов побеждает не тот, у кого древнее имя, а тот, у кого волчья хватка. Он прошел путь от опричника Малюты Скуратова до трона Всея Руси. Он перешагнул через дружбу, через совесть, через кровь невинных. Он получил всё, о чем мечтал. Но он не знал, что Венец — это не награда. Это проклятие, которое уничтожит всё, что он любил».
🔗 Читать полностью:
http://proza.ru/2026/01/15/409
КНИГА 2. СМУТА
(История о безумии, предательстве и падении в бездну)
Слоган: «Когда пастух умирает, волки устраивают карнавал».
Текст: «Борис мертв. Клетка сломана. Россия летит в пропасть. На престоле — маски. Беглый монах Гришка Отрепьев играет роль царя, купаясь в роскоши и польском вине. Боярский царь Шуйский плетет интриги в подвалах. А народ, обезумевший от свободы и голода, готов целовать крест любому, кто пообещает хлеба. Это время, когда герои становятся предателями, чтобы выжить. Когда вчерашних кумиров сжигают в банях и стреляют их прахом из пушки. Добро пожаловать в ад. Добро пожаловать в Смуту».
🔗 Читать полностью:
http://proza.ru/2026/01/16/1412
КНИГА 3. ИСКУПЛЕНИЕ
(История о том, как мясник и князь спасли то, что продали бояре)
Слоган: «Страна осталась без царя. Но у неё остались Дети».
Текст: «Москва сдана. В Кремле пируют поляки, поедая трупы от голода. Патриарх умирает в темнице. Бояре присягнули чужому королю. Казалось, России больше нет. Но когда замолкают пушки, начинает говорить совесть. Мясник Кузьма Минин отдает последнее, чтобы собрать войско. Израненный князь Пожарский встает с постели, чтобы взять меч. Это финал великой трагедии. История о том, как простой народ совершил чудо, и о мальчике, который взошел на эшафот трона, чтобы начать новую династию. Династию, которой суждено править триста лет — от Ипатьевского монастыря до Ипатьевского дома».
🔗 Читать полностью:
http://proza.ru/2026/01/16/1886
Константин Сандалов 17.01.2026 12:10 Заявить о нарушении