Про Тоську. глава 2. Роза вуду. ч. 15
В деревню приехали в сумерках. Слезы Тоськи и рассказ Геныча как-то по-родственному сблизили их.
– Давай-ка я тебя до дома довезу. А потом к Эльзе.
В избе была холодно, темно, неуютно. Тоська положила цветы на стол. Геныч сходил за дровами. Принес охапку с мороза. Со звонким стуком свалил дрова на пол. Отлетевший с них мерзлый снег остался лежать льдистыми кусочками, не тая. Стал растапливать печь.
Тоська сидела за столом, не снимая шубы, поджав ноги в валенках и смотрела на него. На столе стоял открытый проигрыватель с голубой гибкой пластинкой из журнала «Кругозор». Девчонки перед отъездом слушали.
Она включила проигрыватель. Пластинка завертелась. Зашуршала иголка, дошла до звуковых бороздок, и музыкальным вступлением зазвучали скрипки. Тоська подумала, что если это – вступление к песне, то запоют на английском. Дался ей этот английский! Но, чуть-чуть пропустив начало такта, будто вздохнув, вступил вкрадчивый мужской голос на русском:
– Ты проснешься на рассвете,
Мы с тобою вместе встретим…
...день рождении-ия зари-и... – вплелся на одном дыхании женский голос.
– На заре спать надо... – Тоську раздражали слова песни.
– Как прекрасен этот мир, посмотри-и... – сплетаясь голосами, восхищались певцы.
– Так проснуться-то не одной, а – вдвоем! – от печки подал голос Геныч.
– «На заре ты ее не буди-и...» – пропела Тоська. – Знаешь почему?
– Ну?
– «На заре она сладко так спи-ит...» Вот почему!
– А я думаю, что это счастье – проснуться с любимым человеком на рассвете! Ты когда-нибудь вдвоем с тем, кого любишь…
Тоська молчала.
– Не в том смысле – любишь... В другом смысле... – запутался Геныч, пытаясь объяснить Тоське то, чего она еще не знала. Это он понял из их разговора в самолете.
– Нет. Никогда. А ты? – Тоська поняла его, почувствовала, что с Генычем они разговаривают не на равных. Геныч – мужчина. Ему уже знакома другая любовь, плотская... И Петровичу – тоже... А она... Геныч прав: она – всё еще та романтичная девчонка, которая помнит про школьную дружбу с мальчиком, с которым даже ни разу не поцеловались. А поэт Саша? Поэт Саша – облако в штанах! И Роза вуду помочь ей не в силах! И Блоку она не помогла с его прекрасной Незнакомкой...
Тоська глянула на молчавшего Геныча и повторила вопрос:
– А ты?
– И я нет. Ни разу... – и зачем-то добавил: – Не вру! Вот честное слово!
И неумело, но горячо перекрестился.
Генычу открылось что-то сокровенное. Незнакомое чувство заполнило его изнутри. Оно переполняло и волновало. Слова песни вплетались в его недавний рассказ о себе, музыка раскрашивала и расширяла границы жизненного пространства, в котором он – с одной, единственной... найдет свое место, и мир станет волнующе прекрасен...
– Как прекра-а-а-а-а-сен этот мир... – уверяло его в этом сладкое многоголосие ангелов. Переборы гитары начали проигрыш, чувственно вступили скрипки.
Тоська поняла, почему ей показалось, что запоют на английском. Музыка удивительна была схожа с музыкой «Битлз». «Гоголевская «Шинель» – вспомнила Кондрата. Благородные гармонии проигрыша звучали придворной музыкой. Если бы Тоська сейчас достала из сумки свое черное платье, надела его, подняла со лба волосы и украсила их черной розой, а Геныч снял свой тулуп и кудлатую шапку-ушанку, надел бы бархатный лиловый берет со страусиным пером и в тон ему бархатный камзол, то они были бы как пара с картины Ватто «Капризница», репродукция которой висела над ее кроватью. Чтобы перестать ссориться, Геныч бы встал, снял берет и галантно склонился в поклоне перед капризницей Тоськой. Она же, легко простив его, соскользнула бы с табуретки, чуть склонилась и застыла в кокетливом реверансе. А потом жеманно и грациозно, чуть касаясь пальцами, они стали бы исполнять фигуры гавота. А их взгляды были бы красноречивее всех слов.
– Ла-ла-ла-а-ла-ла-ла-ла-а... – песня оборвалась, как будто певцы забыли, что им надо допеть еще пару «ла-ла». Раздался звук, потом еще: «Та-ам... там... там...»
И всё смолкло. Наверное, композитор молод и ему интересно экспериментировать. Музыка годилась для придворного танца в шелковых чулках. Слова – для интересничающих идиотов, которые не могут обойтись без облагораживания своего естества. Представить, чтобы так заговорила Капризница со своим Кавалером, было невозможно. Они даже на картине выглядели полноценными живыми людьми.
Тоська не хотела больше быть романтичной! Она хотела быть сильной и знать, чего хочет! Как Роза с Файкой! Она взглянула на Геныча, на его красивый профиль в отблесках огня… Зигфрид! И вдруг почувствовала, как по животу прошла теплая волна, почувствовала влечение... чувство странное, какое-то неуправляемое... «Но это же – не любовь! – испугалась она. – Я ведь не Елизавета Руссэ, у которой по словам Ромма не всё в порядке с нравственностью. Я тоже интеллигентна для такой роли!» И она постаралась избавиться от этой животной теплоты, вспомнила, как плакала, как ей было плохо, а Геныч не нашел слов в ее утешение, не защитил, не успокоил! «А если я так никого и не полюблю? – возник неожиданный вопрос. Оставаться старой девой?» Ответа не было, и ею овладел знакомый с детства протест, всегда возникающий после нанесенной ей незаслуженной обиды и неумением разобраться с ней. Детская вредность. Хотелось делать всё и всем наперекор.
Сейчас она была обижена на Геныча. За что – словами объяснить не могла. Только чувствовала обиду на него. Может, за то, что она плакала, ей было плохо, а он молчал, даже не нашел слов в ее утешение. Не защитил, не успокоил. А может, из-за своего недавнего стыдного желания…
Потрескивая, разгорались дрова в печке. Геныч сидел перед раскрытой дверцей и смотрел на огонь. Незнакомое чувство заполнило его. Оно переполняло и волновало. Если бы сейчас Тоня заплакала, он знал бы, что делать, как успокоить. Он оглянулся. Она не плакала. Сидела какая-то чужая, обиженная, непримиримая.
Геныч поднялся и пересел за стол напротив нее. В глазах ее, где-то в глубине, было что-то незнакомое ему, волнующее... Но это уже скрывали наполнявшие глаза слезы, в которых отражался и сердито сверкал огонь. Капризница и Кавалер. Он протянул к ней руку: «Тоня!» – произнес ее имя, и голос почему-то дрогнул. Она руку в ответ не протянула, а вытащила из букета мятую черную розу, театрально повертела ею над ладонью Геныча, отпустила. И, вздернув подбородок, громко продекламировала: «А роза упала на лапу Азора!», – и зачем-то добавила: – Палиндром.
Геныч ничего на это не сказал. Только усмехнулся и сжал руку в кулак так, что Тоське показалось, будто роза пискнула. Это, наверное, был ее звук, Тоськин, вышедший с испуганным вздохом изнутри. Геныч поднял руку над столом, разжал кулак, и роза черным комком упала перед ней. Она растерялась, потом взяла ее и обиженно стала расправлять скомканные лепестки. Ей хотелось, чтобы Геныч снова протянул к ней руку, сказал что-нибудь нежное и успокаивающее... Наконец, обнял бы ее, а может, даже поцеловал...
Но Геныч смотрел на нее и молчал. Наверное, он тоже ждал этого и от нее. Но она с независимым видом молча крутила бумажные лепестки цветка, который в результате всех перипетий за эти несколько дней уже не был похож на розу. Геныч еще посидел, глядя на Тоську, всё еще чего-то ожидая. Потом встал, взял свою кудлатую шапку и ушел.
Комната согревалась. Отблески огня из открытой дверцы печки падали на черный бумажный комок в лужице растаявшего льдистого снега.
Свидетельство о публикации №226011600801