Что уж о ком-то судачить

Что уж о ком-то судачить

— Ну, мало ли я за свою жизнь узнал и увидел.
— На ваш выбор. Что вспоминается.
— Хорошо. Давайте об этих. О Старшем и Младшем. Так их назовем. Тем более что имен и не вспомню, точней, не хочу вспоминать.
— Пусть так.

На всю, увы, недолгую жизнь он запомнил страдальческое лицо своего соблазнителя, лишь слегка, чуть-чуть, совсем не глубоко вошедшего в него и, головкою упираясь, кончавшего, будто девственность выдавливая из себя, пока не хлынуло горячим могучим потоком, вулканической лавой, промежность, попу, живот затопляя, чтобы застыть, засохнуть, смываться с трудом, как воспоминание о первом в жизни совокуплении, которое никак не случалось и вдруг, внезапно чудесным образом совершилось.
Несмотря на разницу в возрасте, девственность вместе теряли. Старший был чуть смелей и настойчивей, Младший менее смел и немножечко осторожней.
В тот первый раз обошлись без всего: не было ни поцелуев, ни ласк руками и языком, кальсоны до колен приспустили и все. Едва увидев жаждущую готовность друг друга, чуть-чуть не кончив от обнаженности, Старший оказался упершимся головкой в дырочку Младшего и через минуту кончил, ощутив на руке, сжимавшей желание младшего, горячие брызги. 
Кончив — до этого Младший ни разу даже еще не дрочил — они, опьянев, не узнавая, друг на друга смотрели, не понимая, кто перед ним: друг или враг, и что произошло? С ними? С другими? А они вместе на это только смотрели, словно это был синематограф.
Когда прошло время, недели две, три, словом, немного, они, отматывая пленку, и порознь, и вместе смотрели эту фильму немую, и, правда, слов вовсе не было, однако же были звуки, их про себя повторяли, звуки первого соития незабываемые, совершенно не ясные, скользкие, липкие, в иное время наверняка неприятные, но в те мгновения желанно едино возможные, как и острые запахи, которые появляются у пацанят в первый раз и только в старости, если выпадает дожить, вместе с желанием покидают.
Испугавшись только что совершенного, не смыв с тел сперму друг друга, словно от наважденья спасаясь, отпрянув, словно обжегшись, кальсоны натянув, стояли напротив друг друга, не зная, что делать: радоваться или печалиться, продолжать дружить или теперь все кончено навсегда, скрыть случившееся ото всех или трубить миру о случившемся счастье?
Не говоря ни слова, на шаг отдалившись, пристально смотрели один другому в лицо. Младший ждал, что скажет Старший, тот понимал, что именно он обязан что-то сказать или сделать.
Но — что? То хотелось обнять соблазненного им, то от него убежать. Давно очень хотел, точней сказать, жаждал, голеньким представлял в объятьях своих, когда ночью в постели дрочил, тряпкою обмотав, чтоб не испачкаться. Сжимая-гоняя, представлял, как сжимает-гоняет его, пока не взорвется, а взорвавшись, не брызнет, сотрясая все тело, будто все мысли и чувства — все с малофьей хлынет наружу, и, обессиленные, склеившись, единым телом лицом к лицу, лежа на боку, вытянутся в постели.
Старший не знал: подобное происходит и с Младшим. Разве что рука того вниз к междуножью своему, значит и друга тянулась, но пока ни разу не добралась. У Младшего фантазия была ого-го. Он представлял друга обычно без брюк, но в кальсонах — бугрилось, разрывая, топорщилось, словно зверек из тесной мучительной клетки рвался на волю. Неснятые кальсоны были затем, чтобы он их с друга снимал, иногда медленно, пока у самого набухало, или рывком, мгновенно, когда, разрывая, выскакивало. Главное ночами случалось позорно, в поту, нечистоте и осознании собственного ничтожества.
Друг друга желая, шли навстречу, не очень-то сознавая. То, что так желалось мучительно, нельзя было делать друг с другом. Никак невозможно, никак ненормально. Все, что знали об этом виде любви, было в какой-то недосягаемой омерзительной запредельности, где-то там в языческой, греческой веков незапамятных глубине — это во времени; или в отвратительно смрадной каторжной достоевской бездне мертвого дома — это в пространстве.
Это было. Существовало. Но не про них. Никак не для них. Ну, может, какие-то монахи из мира чуть более близкого, чем древние греки или обитатели мертвого дома, может, они греховные прелюбы по ночам, таясь от праведной братии, мерзко творили. Но они не монахи. Им этот грех вовсе не нужен. Кончат курс. Получат свободу. А с ней и доступ к барышням, тоже свободным. Если нет — веселый дом всем заплатившим щедро дарит изысканные наслаждения.
Так думал каждый из них про себя, с лучшим и единственным другом своим, в отличие от многих иных, этими мыслями не делясь. Думал с единственной целью: отогнать мысль о товарище, которого не видел голым ни разу. Если в баню вместе ходили, брали разные номера.
Соблазненный на всю жизнь запомнил страдальческое выражение лица соблазнителя, а Старший — удивленно-испуганное соблазненного.
Впрочем, соблазнитель и соблазненный — очень условно. Каждый из них в тот первый раз был и тем, и другим. А лица выражали такую гамму оттенков, что назвать доминанту — соврать. Чего, понятно, делать не хочется. Слово — инструмент не слишком надежный даже в руках великого мастера. Чего, уж, от грешных неумех ожидать.

— Как чего? Истины! Взялся за гуж…
— Да я, по совести, вовсе не брался.
— Так чего же?
— Гуж, пардон, сам меня прихватил, вокруг шеи моей закрутился, давай, не отвертишься!
— Ладно уж. Гуж виноват? Пусть будет гуж. Что дальше-то было?
— Я, собственно, о том, что к первому слиянию привело, не сказал.
— Извините. Не перебивая, внимаю.

Родители друг к другу в постель определили, или судьба в объятия бросила, как бы то ни было, и в объятиях, и в постели они, первое совокупление совершив, все чаще себя находили.
Гимназия в городе была только одна, первая, она же последняя. Юноши-гимназисты со всей немалой округи обычно жили на пансионе у учителей гимназических. Но у Старшего была в городе бабушка, у Младшего — тетка родная. Дома были поблизости, стояли они на отшибе, где из гимназистов только они двое и проживали.
Тетка-фельдшерица была человек занятой. Днем дома ее никогда не бывало. А старуха-служанка, няня матери Младшего и сестры ее, была стара, глуха, немощна и друзьям, обычно встречавшимся здесь, совсем не помеха.
Тетка и познакомила, племяннику товарищ необходим. Разве не так? А других поблизости никого.
Как в цыганском романсе поется? Эх, раз, еще раз, еще много-много раз!
Так и случилось. Вплоть до окончания курса Старшим они много, часто, почти каждый день друг друга любили. А когда Младший вслед за Старшим, гимназический курс завершив, был зачислен в столичный университет, продолжили друг друга любить на снятой совместно квартире, на широком хозяйском диване.
Многое делали вместе. Так сказать, в четыре руки. Что можно делать в четыре руки? Наверное, много чего. Но главное, играть на фортепиано и друг другу дрочить. Не одновременно, понятно. Хотя, если подумать… Одной рукой играешь, другой рукою дрочишь. Конечно, надо потренироваться и приспособиться. Но стоит попробовать. Что как-то и сделали. На удивление получилось. Даже неплохо.
Привычность, обыденность постоянной любви брала, конечно, свое. Однажды, торопясь, сделав покупки, попросили принести вечером, когда будут дома. Доставил диковатого вида болтливый торопливый парнишка. Переглянувшись и поняв с первого взгляда, дав на чай, почти перебивая друг друга, предложили тому добавить, сумму утроив.
Не дослушав за что — был не только болтлив, но и сообразителен — удивив, стал раздеваться, после чего лег попой вверх раскидисто на диван, от колен вверх ноги задрав, и, вопросительно причмокнув, деловито на пригласивших его покосился: мол, кто в попу залепит, а кто в рот даст пососать?
Сперва Старший вошел в слегка влажную щель, словно ключ в замочную скважину вставил. Затем Младший своим обсосанным проторенный путь повторил.
Все в одетом парнишке, прозванном Маугли, было хлипкое и кургузое: пиджачишко, штанишки, бельишко.  Зато голеньким преображался, хитрющим ангелом мужской любви становясь.
С тех пор друзья стали в том магазине покупателями постоянными и очень желанными.
Новоявленный участник их славных игрищ внес в них столь необходимую в этом деле не отягощённость интеллектуальную, моральную и прочую всякую. Впервые они стали сопровождаться смехом, даже хохотом, которым Маугли заражал. Нередко от звонкого смеха тройственный союз юных тел рассыпался на составляющие, и вздыбленности торчали в разные стороны сиротливо и неутешно.
Конечно, лучше бы он был подлинным Маугли и не умел говорить. Болтал без умолку, да такое и на таком языке, оглохнуть, чтобы не слышать. Впрочем, была и пикантная польза свойства исключительно лингвистического: студенты народными выражениями словарь пополняли.
До дивана они Маугли своего, от порток которого внушительно пахло, в четыре руки подмывали, а после того отдыхали втроем бутербродом, начинкой которого очень капризной был гость, в рот ему оба любили кончать. Мешая хоть на минуту-другую после тяжкого труда им вздремнуть, юный пострел вертелся, приговаривая обыкновенно: «Вот вам, сударь, маленький голенький птенчик, берите, лижите, он, право слово, медовый; вот вам, милостивый вы мой государь, моя нежная попочка с маленькой дырочкой для вашего удовольствия».
Тот еще был озорник. Принимая позу, во всеуслышанье объявлял: «Присутствие для приема посетителей открыто! Милостивые господа, заходите, штаны снимайте, кальсоны свои опускайте, залупы для пристального рассмотрения открывайте!»
А как умел он стонать! Изображая удовольствие неземное, крестным знамением себя осеняя: доподлинно есть, совершенно музыкальные звуки переливчато издавал, постанывал, всхлипывал, в особые моменты проникновения прищелкивая остреньким язычком, змейкой умудряющимся в сокровенные местечки настойчиво забираться.
Тогда, было притихшие, мыши начинали визгливым писком весело ему подпевать. Может, и они, подражая, совокуплялись? Может, и среди них были самцы, только самцов и любившие? Кто их знает, мышей, кто о жизни их ведает?
Нередко Маугли, кончая, пронзительно, хлопая по ляжкам себя, с хрипотцою орал: «Оеньки-ой!», и как-то особенно звонко и долго совсем не вонюче пердел, с чем друзья долго свыкнуться не могли. Выговаривали — руками разводил, пока, привыкнув, смирились, приняв в нем и это. Больно все остальное было прекрасно: и попочка, и писечка, и розовые сосочки, и пробивающиеся усики, и язычок-змейка, и все остальное.
Бывает, стоит на коленках, в попочку принимает, у другого сосет, вдруг взбрыкнет необъезженно, дернется, выскочит из-под желания, волосы на голове в разные стороны, из подмышек, от паха аромат одуряющий, яйца с редкими завивающимися волосинками взлетят, пися залупленно чуть не до половины торчком, хочу сам, мол, попрыгать, под мой волосатые сраки, господа студенты, подставьте! Нечего делать, кто-то и подставлял, одновременно у друга отсасывал.
Так друзья привыкли к Маугли своему, что, когда домой в деревню на побывку тот уезжал, по очереди, как могли, изображали его, подражая повадкам, капризности, бесконечной болтовне на особенном языке.
Младший вскоре после начала, весельем войны опьяненный, вольноопределяющимся записался. До фронта он не доехал. Что произошло, то ли пьяные солдаты студентика порешили, то ли что-то другое случилось — темна вода во облацех.
Тогда, тем и так известием о смерти и кончилось их совместное пребывание в мире.
После отъезда Младшего Старший с Маугли несколько раз, как тот говорил, поигрался. Настроение было не то. Да и Маугли вскоре забрили. Его судьба неизвестна. Если и пока не убили, наверняка к какому-то покровителю, сняв портки и попку подставив, прибился.

— Все. Больше нет нужных слов, то ли они меня, то ли я их никак не находим.
— Право, к себе и к словам вы не справедливы.
— Спасибо хоть за такое, пусть и не очень доброе слово.
— У Старшего впереди целая жизнь, а вы совершенно бессовестно рассказ прерываете.
— Не я прерываю — судьба, точнее война, которую вскоре Мировой назовут.
— Что же все-таки Старший?
— Жил долго. Женился. Дождался внуков.
— Был ли он счастлив?
— Счастлив? Не знаю, не ведаю. И про себя мало кто может определенно сказать. Что уж о ком-то судачить. 
Мелькнуло: похоже, Старший — он сам.


Рецензии
Ах, как знакомо это упоительное бесстыдство юности, когда каждое движение плоти кажется священнодействием. В их первом соитии, в этой «вулканической лаве» и растерянных взглядах столько подлинной жизни, что щемит сердце. Появление озорного Маугли добавило их союзу той земной, животной радости, без которой страсть быстро пресыщается. Как жаль, что время и война безжалостны к нежности. Но память о тех «медовых» мгновениях и запахе кожи — это то единственное, что не в силах отнять даже старость.

Олеся Поплавская   19.01.2026 01:24     Заявить о нарушении