Сквозь туман. Окончание
На вокзале их ждала не просто встреча. Это была операция по задержанию силами гостеприимства. Глава делегации — Гиви, представитель местного Союза писателей, мужчина в идеально сидящем костюме цвета спелой хурмы, с усами, достойными отдельной биографии, и объятиями, сравнимыми с захватом медведя-каратиста.
— Джон! Роберт! — кричал он, целуя их в обе щеки с такой силой, что у Капы чуть не слетела шляпа. — Вы приехали из ада руин в райский сад! Забудьте всё! Здесь другая физика. И метафизика! Первый закон Грузии: сопротивление гостеприимству бесполезно!
Багаж мгновенно растворился в руках его свиты — двух улыбчивых молодых людей, похожих на поэтов-борцов. Стейнбека и Капу погрузили в открытый автомобиль, и Гиви повёл машину по городу, давая комментарии:
— Видите этот дом? Здесь жил великий художник Пиросмани! Бедный, голодный гений! А этот ресторан? Здесь в пять утра третьего дня танцевали министр и мой двоюродный брат, который водит трамвай! Вот такая дружба!
Тбилиси обрушился на гостей какофонией красок, запахов и звуков. Не чинная монументальность Москвы и не трагический размах Сталинграда. Здесь балом правил тёплый хаос. С балконов свисали ковры, словно яркие языки. На узких улочках запах жареных бараньих ребер спорил с ароматом свежего лаваша и виноградной лозы. И люди! Они не шли — они текли, жестикулировали, останавливались посреди улицы для десятиминутной беседы, смеялись так, будто завтрашний день был гарантированно прекрасен.
«Гостиница» оказалась старым особняком в районе Сололаки с видом на горы. В комнате их ждало первое испытание: на столе стоял глиняный кувшин, лежали две чурчхелы, нанизанные, как ожерелья разбойника, и записка: «Освежиться. Через 20 минут за вами зайдем». Кувшин содержал не воду, а прохладное, терпкое саперави.
— «Освежиться» по-грузински, — констатировал Капа, разливая вино по стаканам. — Они пытаются нас убить добротой и танинами. Я не сопротивляюсь.
Первое застолье началось, по местным меркам, скромно — всего человек десять. Проходило оно в глубине двора под громадной виноградной лозой. Гиви восседал во главе стола, как верховный жрец. Перед всеми возникла вселенная блюд: аджапсандали, пхали, хачапури, лобио в глиняных горшочках. Это не было едой. Это была топографическая карта грузинской щедрости.
И начались тосты. Гиви поднял хрустальный бокал над головой.
— Первый тост — за встречу! За то, что вы, дети далекой Америки, приехали к нам не со страхом, а с любопытством! За ваши глаза, которые хотят видеть!
Все выпили. Вино было темным, как ночь над Курой, и обволакивающим.
— Второй тост — за искусство! За то, что объединяет Джона, Роберта, Пиросмани и всех нас за этим столом! За правду, которую ищут честные люди!
Капа, готовый было сделать глоток, замер с бокалом у губ — тост обязывал выпить до дна. Он покосился на Стейнбека.
— Они меня убьют. Я умру от правды и великодушия.
Третий тост — за женщин. Четвёртый — за родителей. Пятый — за мир во всём мире. К седьмому тосту («За грузинскую землю, которая рождает такое вино и таких друзей!») Стейнбек обнаружил, что его блокнот, куда он старательно вписывал названия блюд и философские тезисы Гиви, покрылся неразборчивыми каракулями. Капа же, забыв про камеру, пытался научиться произносить «Гамарджоба!» так, чтобы его не поправляли все хором.
Главным открытием стала не еда и не вино, а музыка. Паузы между тостами заполнялись не молчанием, а взрывами полифонического пения. Двое гостей, вроде бы скромные инженеры, внезапно запели настолько сложную и пронзительную песню, что у Стейнбека по спине пробежали мурашки. Это был тот самый «простой народ», но его простота была сложнее любой симфонии.
Под утро Гиви, положив руку на плечо Стейнбеку, сказал уже без пафоса, почти по-домашнему:
— Джон, душа... она не в плакатах. Она — в этой лозе, в песне, в тосте за родителей, которых у многих за этим столом нет. Мы так живем. Громко. Вкусно. Грустно. Чтобы помнили.
И, помолчав, добавил с усмешкой:
— Завтра, конечно, вас повезут в Музей истории. Посмотрите на камни... Но настоящая история — вот она. В этом вине. И в головной боли, которая у вас будет утром. Это тоже часть нашей культуры. Примите ее с достоинством.
Возвращались они на рассвете, шатаясь не столько от вина, сколько от переполненности чувствами. Город спал, и только где-то вдали слышалась чья-то неугомонная гармонь.
— Знаешь, — сказал Капа, с трудом фокусируя взгляд на выщербленной мостовой, — я боюсь, что моя камера здесь сломается. Она не приспособлена для такой плотности жизни на квадратный дюйм. Тут надо снимать не объективом, а… печенью. И сердцем.
Стейнбек молча кивнул, сжимая в кармане подаренную Гиви старинную монету с дыркой — «на счастье». Он чувствовал, что его будущая книга после Сталинграда требовала черных, трагических страниц. А после Тбилиси — она потребует целого тома, написанного вином, с полями, испещрёнными тостами и нотами грузинских песен. И это был самый приятный творческий кризис в его жизни.
***
Официальная программа, подобно суровому родственнику, явилась за нами ровно в десять утра. Гиви, выглядевший свежим, как только что распустившаяся магнолия, застал нас в состоянии, которое Капа окрестил «тбилисским похмельным трансом». Единственное, на что были способны мозги Стейнбека — это тупо фиксировать: «Ковер на балконе… синий. Голуби на карнизе… два. Пустота в голове… безграничная».
— Друзья мои! — объявил Гиви голосом, от которого зазвенели стаканы на подносе. — Сегодня вы прикоснетесь к нашим древнейшим истокам! Мы идем в Музей истории Грузии! Там вы увидите сокровища Колхиды, оружие царицы Тамары и ощутите дух нашего народа, закованный в стеклянные витрины!
— А нельзя прикоснуться к духу народа, заключенному в глиняный кувшин? — слабо прошептал Капа, прикрывая глаза ладонью от безжалостного кавказского солнца.
— Конечно, Роберт. Всё уже продумано...
Музей встретил нас прохладной тишиной, нарушаемой лишь мерным постукиванием каблучков одной-единственной смотрительницы. Гиви, преобразившись из гостеприимного вола в ученого мангуста, повел нас по залам, сыпля датами и именами, как из рога изобилия.
— Вот, смотрите, золотые украшения V века до нашей эры! Филигранная работа! Найдены в кургане близ Мцхеты!
Стейнбек старательно кивал, делая заметки, в которых позже, кроме «много золота… очень старое…», не смог разобрать ни слова. Его взгляд цеплялся за другое. За ту самую смотрительницу, которая, усидев его интерес к витрине с античными монетами, вдруг оживилась и, подойдя, конфиденциально сообщила:
— А вот эти монетки Гиви, мой племянник, в прошлом году нашел, на огороде! Картошку копал — на, говорит, тётя Лиана, держи, может, историческая ценность. Вот и лежат здесь теперь. Ему грамоту дали.
Музей мгновенно перестал быть храмом абстрактной истории и стал местом, где тетя Лиана присматривает за семейными артефактами.
Капу же интересовало только одно: как снять эту каменную тишину. Он пристроился у витрины с огромным средневековым «ханжалом», пытаясь поймать в отражении стекла лицо Гиви, увлеченно рассказывающего о старинных методах ковки. В итоге получился сюрреалистичный кадр: размытое лицо поэта поверх клинка, а на первом плане — идеально четкое отражение своей собственной, недоумевающей физиономии. «Автопортрет с гидом и холодным оружием», — довольно пробормотал он.
Кульминацией «официальной» части стал зал советского периода. Среди лозунгов, портретов и моделей гидроэлектростанций Стейнбек обнаружил скромный стенд, посвящённый грузинскому чаю. Гиви, поймав его взгляд, снизил пафос.
— А это наша маленькая победа, — сказал он. — Весь Советский Союз пьет грузинский чай. Не самый лучший в мире, но свой... Это как история: иногда горькая, иногда терпкая, но если правильно заварить — согревает душу.
И тут случилось то, чего не было прописано ни в одном плане «Интуриста». Из служебной двери вышел сторож — древний, как сами экспонаты, дед в поношенной гимнастёрке. Увидев Гиви, он просиял.
— Гивико! Родной! Ты привел гостей?
— Дядя Георгий! Конечно! Это американские писатели!
Дядя Георгий внимательно, по-военному, оглядел нас и сказал:
— Значит, так. Историю вы посмотрэли. Тепэрь идемте со мной. Покажу вам главный экспонат.
Он повел нас в свой крошечный сторожевой пост у черного хода. Там, среди связок ключей и потрепанных журналов «Огонёк», на полке стоял графин и три стакана.
— Это нэ музэйный фонд, — подмигнул дядя Георгий. — Это винный камэнь. Собираю с брожения в дерэвне у брата. И добавляю в чачу. Настоящая история, она нэ в золоте, а в осадке. За Грузию!
На выходе из музея Гиви вздохнул:
— Ну вот, вы увидели нашу историю. Заспиртованную, разложенную по полочкам. Скучную?
— Не совсем, — честно ответил Стейнбек. — Мне больше всего запомнились три вещи: племянник тети Лианы, который копал картошку и нашел вашу историю; портрет в отражении кинжала; и винный камень дяди Георгия.
Гиви рассмеялся.
— Вот и прекрасно! Значит, музей выполнил свою функцию. Он не для того, чтобы поражать воображение, а для того, чтобы дать повод для разговора. А разговор — это уже жизнь. Теперь, — его глаза снова заблестели, — у меня есть для сюрприз. Мы идём в ботанический сад.
— О Боже, — простонал Капа. — Только не экскурсия про виды магнолий…
— Ничего подобного! — обиделся Гиви. — В ботаническом саду у меня живет друг, художник. Он рисует пальмы. А его жена… она готовит лучшие «хинкали» в Тбилиси. Размером с ваш американский бейсбольный мяч. Это будет лекция по практической ботанике желудка!
Настроение у него, видимо, было прекрасное, и он замурлыкал себе под нос:
"Два пупсика гуляли в тропическом лесу,
Штанишки потеряли в двенадцатом часу".
И, похоже, «практическая ботаника» грозила затмить все музейные впечатления. Стейнбек смирился. Его «Русский дневник» стремительно превращался в «Кавказский кулинарно-исторический трактат», где золото царицы Тамары соседствовало с рецептом правильного соуса ткемали, а главным экспонатом было человеческое тепло, настойчивое, шумное и невероятно вкусное. Он закрыл блокнот. Сегодня больше записей не будет. Сегодня нужно просто жить. И, возможно, научиться есть хинкали, не облившись с ног до головы ткемали. Это, как выяснилось, тоже было частью грузинской культуры.
***
Москва встретила их тем же серым, официальным лицом, каким провожала. Но теперь это лицо казалось не загадкой, а театральной маской, за которой они научились угадывать человеческие черты. Киевская душа, сталинградская воля, тбилисское сердце — всё это они везли с собой, как багаж куда более тяжёлый, чем чемоданы.
Осмотр Кремля был обязательным финальным аккордом, своеобразной сдачей экзамена после практики. Их водили по кремлевским стенам, показывали царь-пушку, которая никогда не стреляла, и царь-колокол, который никогда не звонил. «Отличная метафора», — хрипло пробормотал Капа, снимая гигантские симулякры мощи. У Лобного места Стейнбек остановился, пытаясь представить себе не казнь, а шум давно исчезнувшего торга. Теперь он знал: самая важная казнь в России — это казнь настоящего будущим.
Вечером их ждал прощальный ужин. Не с полковниками и не с гидами, а с теми, кого они приехали, в каком-то смысле, изучать: с писателями. Ресторан «Арагви» гудел, как улей. За столиком в углу их уже ждали.
Константин Симонов, корректный, как военный мундир, с внимательными глазами на усталом лице. Илья Эренбург, живая легенда, весь — нервная энергия, ироничный взгляд из-под стёкол очков, морщины на губах, хранящих тысячи невысказанных историй.
— Ну что, коллеги, — начал Эренбург, поправляя бабочку, — вы посмотрели нашу необъятную родину. Теперь скажите: мы такие, какими вы нас ожидали увидеть? Или образ в «Нью-Йорк Таймс» всё же нуждается в ретуши?
Разговор пошёл не по протоколу с первой минуты. Симонов говорил об ответственности писателя перед памятью войны, о долге. Его слова были точными, выверенными, как строчки военного репортажа. Эренбург парировал лёгкой иронией, рассказывая анекдоты про французских художников.
Подали вина. Цифры «62» и «33» на этикетках золотисто мерцали, как номера секретных подразделений. Появилась и ледяная водка. Симонов налил всем, выпил чётким, отработанным движением. Эренбург пригубил вино, сделав вид, что не заметил рюмки.
— А вы, мистер Стейнбек? — спросил Симонов, улыбаясь. — Водка уже не лезет?
Джон посмотрел на графин с прозрачной жидкостью. Он вспомнил, как она обжигала горло в «Бедфорде», когда идея этой поездки была лишь бунтом против тоски. Теперь эта тоска была наполнена конкретикой, лицами, болью. Водка была слишком прямолинейна, слишком проста для этого клубка чувств.
— Нет, — честно признался он. — Не лезет. Сегодня мне нужно что-то более сложное.
Он посмотрел на вино.
— Интересно, сколько в России сортов вин... А есть вина с трехзначным числом?
— Конечно, — ответил Симонов. — Портвейн «777», например. Очень популярное вино.
— А с четырехзначным?
— Есть у нас такие? — подмигнув, спросил Симонов официанта,.
— Тысяча сто сорок пятое, — кивнул официант. — Легкое красное вино. Сию минуту.
Эренбург одобрительно поднял бокал.
— Отличный выбор. Вино должно быть таким, как жизнь. Не слишком молодое, чтобы быть наивным, и не слишком старое, чтобы стать циником.
И они пили это вино. Потом другое — тёмное, терпкое, с послевкусием дыма и тлеющих руин. Говорили не о политике, а о литературе. О том, как писать правду о людях в мире, который разделён на военные блоки.
— Правда это то, что помогает нам строить, — сказал Симонов.
— Правда, Константин Михайлович, чаще всего мешает разрушать. И в этом ее главная ценность, — усмехнулся Эренбург.
Официант принес бутылку с белой этикеткой, на которой от руки было написано "Для американцев — 1145".
Стейнбек понимающе кивнул. Капа, обычно болтливый, молчал и снимал.
— Вы написали «Гроздья гнева». Вы знаете, что такое нужда. Так вот… наша нужда — другого рода. Она не в хлебе, а в воздухе. В пространстве для правды, которая не умещается в цифры пятилеток, — серьёзно добавил Эренбург.
Капа, глядя на него, достал свою последнюю, неиспользованную плёнку.
— Знаете, о чем я думаю? Я приехал снимать «простых русских». А не встретил ни одного простого человека. Все невероятно сложные.
— Это и есть правда, — сказал Стейнбек. — Простых людей не бывает. Бывают простые вопросы. И очень сложные ответы.
Через день самолет взял курс на Прагу, оставляя за хвостом огромную страну, которую они теперь знали не по газетам, а по глазам, по песням, по вкусу вина на губах. И они оба понимали, что обратной дороги в «Бедфорд», в ту мартовскую тоску, для них больше не было. Они изменились навсегда. И их «Русский дневник» уже не был отчётом. Он был признанием в любви к тем, кого невозможно было понять, но кого уже нельзя было забыть.
Свидетельство о публикации №226012101428