К уходу Иосифа

Две заметки позапрошлого года и немного юмора в финале. Я болею нездоровой любовью ко всяческим предисловиям, у меня типичная фобия «училки», что не поймут, но вот что сказать действительно важно.

Тем, кто ощущает полноту своей личности именно через Язык выпала не лучшая доля в жизни. Это понятно: трудности перевода, конечность любого слога. Музыка, танец, живопись, архитектура и даже кино (в избранных образцах) в самом деле не ведают условностей речи и грамматики.

Это такая обречённость на неполноту слуха даже стремящимися расслышать. Бродский из этого выводит, что литераторы находятся в привилегированном положении: возможно творить, не особо оглядываясь на законы больших чисел и обращаясь к избранным – не по земному статусу, а по качествам души. Я видел много людей, которые из-за этого объективного закона впадают в гордыню элитарности с обязательным «мои книги не для всех». Позже легко пасть в самообольщение, что только Слово и наш узкий круг посвящённых творят Искусство. Ровно до того момента, пока нерукотворный и многомерный Мир не ткнёт лицом в тот факт, что ни о какой «избранности речи» говорить не приходится.

Когда исчезает идеализация, что я, мол, занят не только личностно созвучным и насущным, но и «важнейшим из Искусств», исчезает и ненужный пиетет к букве. Здесь и начинается тот самый дух – сейчас я попробую выжать из ограниченного алфавита максимум звуков. Пренебрегая, если потребует контекст, правилами стихосложения и грамматики, но не делая это самоцелью, как в авангарде.

Бродский, совершенно точно, обрёл такую свободу. А то, что он произносил о Языке на публику (Логос, который древнее любой формы государственности, etc) – это, как мне видится, понятное желание защитить своих перед безъязыкими. Поскольку состояние литераторов и литературы в социуме любого политического устройства всегда оставляло желать лучшего.


******   


Анатолий Найман пишет стих «Я знал четырёх поэтов» вскоре после смерти Бродского в 1996 году. Считается, что четверо – это Бобышев, Рейн, Бродский и сам Найман.

Образы не совпадают с моим прочтением и восприятием настолько, что кажется: это не Бродский или Рейн, а совсем иные, и выдуманные люди.

Был нежен и щедр последний,
как зелень после потопа,
он сам становился песней,
когда по ночной реке
пускал сиявший кораблик
и, в воду входя ночную,
выныривал из захлёба
с жемчугом на языке.

Это не о Бродском. Это совсем не о том. И образ не уместить в самые точные строки – а они здесь неточны. «Кораблик», «жемчуг»… я вас умоляю. Это не Иосиф. Это о тех, кто жаждет угадать, подстроиться, понравиться, чтобы стать узнаваемым. В русской поэзии за много веков случилось лишь двое гениев, прямо сказавших о том, что является табу для 99% литераторов.

Пушкин:

Кто жил и мыслил, тот не может
В душе не презирать людей…

Бродский:

Кровь моя холодна
Холод её лютей
Реки, промёрзшей до дна
Я не люблю людей…

Вообразите такое чтение со сцены на лит. тусе или творческом вечере.

Но в стихотворении Наймана гениальный, в моём восприятии, финал. Он сполна искупает всё эстетическое несогласие с портретами поэтов.

Оркестр не звучней рояля,
рояль не звучней гитары,
гитара не звонче птицы,
поэта не лучше поэт:
из четырёх любому
мне сладко вернуть любовью
то, что любил в начале.
То, чего в слове нет.

Сколько я ни встречал – очно и заочно – литераторов, процентов 90 из них склонны фантазировать о силе слова или, как минимум, преувеличивать его значение. От роли «глашатаев эпох» и «властителей дум» до «целителей душ».

Лесть и ложь. Бродский прекрасно осознавал, что жизнь, с совсем малыми исключениями, – это общение с безъязыкими. А ум и воспитание насущны, чтобы их расслышать и понять. Талант (в практическом смысле) – чтобы донести до них нечто сокровенное и быть услышанным. А дух – не утратить интерес к непознаваемому, именуемый как «любовь к жизни».

Найман ставит вопрос ещё жёстче: «то, чего в слове нет».

Мужество – это, прекрасно осознавая ограниченность любого языка, тем не менее писать и делиться. Не прячась за иллюзиями об избранности – ни литераторства, ни слова.


******


Бродский стал приговором СССР уже к середине 60-х, когда его современники и собратья – Рейн, Кушнер, Найман приветствовали краткую оттепель. Иосиф, путающий портреты Суслова и Котовского, человек аполитичный и считающий «гражданскую лирику» оксюмороном и профанацией поэзии, подписал приговор, отложенный до 1991 года.

Приговор был самый безжалостный – эстетический. С тестом на адекватность Системы. Она его провалила.

Лакмус в этой истории – первая официальная публикация Бродского в СССР. Это 14 августа 1965 года, газета «Призыв». Я напомню, на всякий случай, что к тому времени он уже написал «Одиночество», «Петербургский роман», «Зима». Возьми произвольно любые строки из этих произведений – и понятно, что это поэт, а не складыватель рифм-кубиков. Тем более, что ранние стихи Иосифа, как и большинство последующих, никакого отношения к политике не имеют. Они и выше, и глубже – как социальной повестки дня, так и всякой идеологии.

Но нет. Это не напечатают. Давай плоскую агитку. И Бродский идёт на этот компромисс, один из немногих в его жизни.

Я его прекрасно понимаю. Вокруг – патриотичные писаки среднего дара, а то и вовсе без всякой искры, его самого нет-нет, да и кольнут тем, что ты не публикуешься и поэтому кустарь. Кроме того, публикация была насущна, чтобы не обвинили в тунеядстве и не сослали на поселение в Архангельскую область (не помогло).

Компромисс Бродского звучит чудовищно. Это насилие – и над личным даром, и над бумагой. Он всё понял и больше никогда принципиально не писал никаких заказух.

Я приведу два стихотворения – то самое, «патриотичное» и «Одиночество». Это написал один и тот же автор. Система, которая требует вирши про трактора и глуха к лирике уровня Бродского – мертвечина. Что и явила позже сама История.


******


Тракторы на рассвете

Тракторы просыпаются с петухами,
Петухи просыпаются с тракторами,
Вместе с двигателями и лемехами,
Тишину раскалывая топорами,

И в тумане утреннем по колено
Рокоча, выстраиваются вдоль фронта.
Тишина разваливается, как полено,
По обе стороны горизонта.*

Затопляются печи. Дым вьется прямо.
Птицы склоняются над птенцами.
Лес, как гигантская пилорама,
Облака раскраивает зубцами.

И всходит солнце, и смотрит слепо,
И лучами сонные избы косит.
И тракторы возносятся, как птицы, в небо
И плугами к солнцу поля возносят.

Это рабочее утро. Утро Народа!
Трудовое утро с улыбкой древней.
Как в великую реку, глядит на людей Природа
И встаёт, отражаясь, от сна с деревней.

(1965)


******


Одиночество

Когда теряет равновесие
твоё сознание усталое,
когда ступеньки этой лестницы
уходят из-под ног,
как палуба,
когда плюёт на человечество
твоё ночное одиночество, —
ты можешь
размышлять о вечности
и сомневаться в непорочности
идей, гипотез, восприятия
произведения искусства,
и — кстати — самого зачатия
Мадонной сына Иисуса.

Но лучше поклоняться данности
с глубокими её могилами,
которые потом,
за давностью,
покажутся такими милыми.

Да.
Лучше поклоняться данности
с короткими её дорогами,
которые потом
до странности
покажутся тебе
широкими,
покажутся большими,
пыльными,
усеянными компромиссами,
покажутся большими крыльями,
покажутся большими птицами.

Да. Лучше поклонятся данности
с убогими её мерилами,
которые потом до крайности,
послужат для тебя перилами
(хотя и не особо чистыми),
удерживающими в равновесии
твои хромающие истины
на этой выщербленной лестнице...

(1959)


****** 


Случай на Литейном, 37

В начале 60-х я служила геологом в проектной конторе с неблагозвучным названием «Ленгипроводхоз», которая располагалась в доме 37 на Литейном проспекте. Этот дом приобрел известность благодаря стихотворению Некрасова «Размышления у парадного подъезда». В нем был «аристократический» ВНИИГРИ — Всесоюзный нефтяной геолого-разведочный институт. Наш плебейский «Ленгипроводхоз» хоть и находился в том же доме, никакого отношения к знаменитому подъезду не имел. Входить к нам надо было с черного хода во втором дворе, миновав кожно-венерологический диспансер, котельную и охотничье собаководство. Однако наш замызганный двор имел свою привлекательность — в нем стоял стол для пинг-понга.

Бродский жил на улице Пестеля, всего в двух кварталах от нашей шараги, и раза два в неделю во время обеденного перерыва заходил ко мне на работу, чтобы сыграть во дворе партию в пинг-понг.

Однажды за несколько минут до перерыва я услышала раздраженные мужские голоса, доносящиеся со двора. Слов не разобрать, но кто-то с кем-то определенно ссорился. Я выглянула в окно, и перед моими глазами предстало такое зрелище. На пинг-понговом столе сидел взъерошенный Бродский и, размахивая ракеткой, доказывал что-то Толе Найману, тогда еще находящемуся в доахматовском летоисчислении.

Найман, бледный, с трясущимися губами, бегал вокруг стола и вдруг, протянув в сторону Иосифа руку, страшно закричал. С высоты третьего этажа слов было не разобрать, но выглядело это как проклятие.

Бродский положил на стол ракетку, по-наполеоновски сложил руки на груди и плюнул Найману под ноги. Толя на секунду оцепенел, а затем ринулся вперед, пытаясь опрокинуть стол вместе с Иосифом. Однако Бродский, обладая большей массой, крепко схватил Наймана за плечи и прижал его к столу. Я кубарем скатилась с лестницы и подбежала к ним.

«Человек испытывает страх смерти, потому что он отчужден от Бога, — вопил Иосиф, стуча наймановской головой по столу, — Это результат нашей раздельности, покинутости и тотального одиночества. Неужели вы не можете понять такую элементарную вещь?»

Оказывается, поэты решили провести вместе день. Встретившись утром, они отправились гулять на Марсово поле, читая друг другу новые стихи. Потом заговорили об одиночестве творческой личности вообще и своем собственном одиночестве — в частности. К полудню проголодались. Ни на ресторан, ни на кафе денег у них не было, поэтому настроение стало падать неудержимо.

В результате стали выяснять, кто же из них двоих более несчастен, покинут и одинок. Экзистенциальное состояние Бродского вошло в острое противоречие с трансцендентной траекторией Наймана, и во дворе института «Ленгипроводхоз» молодые поэты подрались, будучи не в состоянии справедливо поделить одиночество между собой.

Из книги Людмилы Штерн «Поэт без пьедестала»


*Здесь поэта понесло, но он себя строго одёрнул: народу и худсовету должно быть понятно.


На фото: Бродский и Найман в Венеции незадолго до ухода Иосифа (1993 год).


Рецензии