Чика и Земля
Из открытых окон неслось: то хриплый баритон Высоцкого, то сладковато-прилипчивый напев «Белых роз» Ласкового Мая. Музыка висела в воздухе, как тополиный пух – ее нельзя было не вдохнуть.
Главной же игрой, игрой стратегов и владык, были «ножички». Чертили на земле большой круг – это была Земля. Первый игрок с силой втыкал перочинный нож в свою территорию, проводил линию от укола до границы круга. Получался клин – его вотчина. Следующий вонзал нож уже в чужой клин, отвоевывая кусок. Игра шла на микронах, на дрожи в руках. Земля дробилась на причудливые многоугольники, пока от целого не оставалась лишь щепотка пыли, за которую уже нельзя было зацепиться. Победитель сгребал ладонью всю пыль круга – он был царь, но царство его рассыпалось сквозь пальцы.
А еще была чика. Мы собирали на свалках, у гаражей, свинец от старых аккумуляторов. Тяжелый, ядовитый, с мерзким сладковатым запахом. В консервной банке на костре из щепок и сухой травы мы плавили его. Раскаленный металл лили в вырезанные в сырой земле формочки – черепа, звезды, просто кругляши. Застывшие отливки мы обтачивали о бетон. Идеальная чика – это кругляшок, чуть меньше хоккейной шайбы, плоский, с бортиком, убийственно тяжелый для своего размера. В нее играли на деньги, били по монетам, стараясь выбить их за начерченную грань. Звон свинца о медь был главной дворовой валютой.
Во всех этих играх, во всех авантюрах, был Вовка. Он был своим, но с ним было что-то не так. Все знали историю: маленьким, из-за какой-то дурацкой шалости, он сорвался с высокого пешеходного моста. Внизу были железнодорожные пути. Он не умер, чудом. Но после больницы были долгие месяцы «там», в месте, которое взрослые шепотом называли «психушкой». Иногда, особенно если его дразнили, Вовка заходился тихим, пронзительным воплем, не детским, а каким-то древним, животным. Тогда все замолкали и расходились. Но через полчаса он уже мог снова строить крепость или целиться чикой в пятак, и мы принимали его обратно. Он был наш сумасшедший. Свой.
Мы росли. Песочницу забросили. Ножички сменились на бомбочки из магния и ракеты из селитры. А главным развлечением стал завод ДМЦ – три таинственные буквы на ржавых воротах, которые никто не мог расшифровать. Заброшенный корпус был нашим Эльдорадо. Мы воровали там медные трубки, ровные, прохладные, блестящие. Распиливали ножовкой, края обматывали синей липкой изолентой – получалось идеальное духовое ружье. Боеприпасы росли повсюду – горькая, оранжевая рябина. Мы набивали карманы гроздьями, набирали полный рот мучнистых ягод. Игра была простая и жесткая: стрельба друг в друга. Попадание рябиной, выпущенной из медной трубки, было очень болезненным, синяк обеспечен. Искусство было не в меткости, а в скорости: успеть выстрелить первым, пока тебя не «расстреляли». Мы бегали по бетонным лабиринтам цеха, среди запаха машинного масла и пыли, харкая друг в друга липкими оранжевыми плевками. Вовка был асом. У него была своя, особо длинная трубка, и он мог выстрелить с такой силой, что рябина, попав в щеку, оставляла ссадину.
В ту осень с Афгана стали возвращаться старшие братья. Не все. Некоторых привозили в цинковых гробах, о которых тоже говорили шепотом. Из окон теперь чаще неслось «You’re My Heart, You’re My Soul» Modern Talking. Западная синтетическая тоска странно ложилась на наш двор, пропахший кострами из опавших листьев и жареной картошкой. Мы, пятнадцатилетние, чувствовали это напряжение – между сладкой попсой и цинковыми ящиками, между детством, которое не хотело отпускать, и взрослостью, которая пугала.
Среди нас была Оля. Тихая девочка с огромными серыми глазами, которая всегда где-то была на краю наших мальчишеских игр. Она не плавила свинец и не стреляла рябиной, но она всегда знала, где мы, и иногда просто сидела на лавочке, читая книжку. Я видел, как она смотрела на Вовку. Не так, как смотрели другие – со смесью интереса и опаски. А с тихим, непреложным пониманием. Она видела в его внезапных молчаливых уходах в себя и в этих редких вспышках ярости что-то свое, нестрашное. Может быть, ту же хрупкость, что чувствовала в себе. Но сказать что-то она не могла. Потому что Вовка, хоть и свой пацан, был «немного сумасшедшим». А в нашем мире это был несмываемый штамп.
Потом жизнь стала разводить нас по разным углам взросления. Игры остались в прошлом. Вовка как-то тихо отошел на второй план, стал реже появляться. А потом пришла новость, простая и оглушительная, как удар чики о бетон: Вовки не стало. Не на рельсах, не в тоннеле. Совсем обыденно. Шел по улице, почувствовал слабость, потерял сознание и не проснулся. Врачи развели руками: последствия той старой травмы, того падения с моста. Мина замедленного действия, тикавшая в нем все эти годы, наконец сработала.
На похоронах было мало людей. Родные, пара наших. И Оля. Она стояла в стороне, в простом темном платье, и не плакала. Она смотрела на гроб с тем же тихим, пристальным пониманием. Когда все разошлись, она подошла к свежевырытой могиле. Достала из кармана старую, потертую до блеска чику – свинцовый кругляшок. Сжала его в ладони, чувствуя знакомую, вечную тяжесть. Потом бросила в яму. Чика глухо стукнулась о крышку гроба, отдавая ему последнюю, несыгранную партию.
Потом жизнь, как и предсказывалось, развела нас кого куда. Но иногда, услышав по радио старый хит или почувствовав в воздухе горьковатый запах первых осенних заморозков и рябины, я вспоминаю тот круг, начерченный на земле. Нашу общую землю. И Вовку, который, кажется, так и не смог найти в ней своего клина. И Олины глаза, которые видели в нем не сумасшедшего, а потерявшегося человека на уже поделенной планете. И свинцовую тяжесть чики, что навсегда осталась лежать в сырой земле, — холодный, нерасплавленный сердечник нашего детства.
И я думаю о простой и жестокой истине, которую мы тогда не понимали: кино нашей общей жизни продолжается, только если все актеры живы. А для этого, даже в самой отчаянной шалости, нужно помнить о бережности. К себе. К другим. К хрупкому сюжету, который пишется только один раз.
Свидетельство о публикации №226012202224