Единорог в Зеркале Философов
И он начал, и я слушал, забывая о хлебе и меде, и ветер, казалось, сам затаил дыхание, прильнув к каменным стенам.
— Дело было в год, когда комета с огненным хвостом прошла над нашими горами, а в долинах погибали от неурожая дети. Мне поручили отвезти в дар аббату Клюни манускрипт о природе камней, и я, вместо того чтобы идти прямой дорогой, свернул в горы, где, как говорили, водится не тот зверь, о котором пишут в бестиариях, а его тень — то, что осталось от него после Грехопадения.
В бестиариях, видишь ли, Единорог — это всегда Христос. Он кроток, но неодолим; скрыт, но виден деве. В «Физиологусе» сказано, что ловят его так: веди деву в лес, и он, почуяв её непорочность, припадёт к её лону, и тогда охотники хватают его. Но это ложь. Или, если угодно, полуправда. Потому что Единорог не зверь. Он — то, что не уместилось в теле зверя.
Я нашел в одной пещере, где раньше жили отшельники, манускрипт, написанный не на латыни, а на языке, похожем на древнегреческий, но с примесью чего-то, что звучало как плеск ручьев. Там говорилось, что Единороги были когда-то были людьми. Не просто людьми, а душами, умершими внезапно и невинно — дети, убитые в войнах, женщины, умершие в родах, старцы, сгоревшие в своих избах. Их души, не успевшие проститься с плотью, не нашли покоя и вселились в тела белых козлов, что бродили по горам. Но душа человеческая не вмещается в козлиную шкуру, и она вырастает изо лба рогом — прозрачным, как слеза, — и начинает светиться в полночь, когда луна в зените. Так появляются Единороги. Их не надо ловить. Их надо освободить.
Манускрипт велел искать зеркало. Но не простое. Speculum philosophorum — Зеркало Философов. Оно делается из серебра, переплавленного в горе, где никогда не ступала нога человека, и покрывается воском от пчел, что пилили нектар с цветов мандрагоры. Но главное — в него должна смотреть душа, которая всё знает о грехе, и душа, которая ещё не познала его. Одна старость, другая — детство. Их взгляды должны скреститься в зеркале.
Я долго думал, где найти таких. Старика не проблема — я сам стар. А ребёнка? Не просто ребёнка, а того, чьё сердце ещё не дрогнуло от страха, не сжалось от яда знания. И тут в наше аббатство привезли мальчика из селения, что прозябало внизу, у реки. Его мать умерла, отец — неизвестно кто, и он сам, Эммерих, был слаб на голову. Не глуп, нет. Просто мир для него был тоньше, чем для нас. Он видел ветер. Представляешь? Видел ветер. Говорил, что тот бывает розовым, когда солнце садится, и серым, когда идёт снег. Монахи думали, что он блаженный. Я подумал — что он подходящий.
Готовился я долго. Ждал солнечного затмения. Не лунного — солнечного. Потому что луна отражает, а солнце сжигает. В день затмения тень Луны проходит по земле, и всё, что было скрыто, становится видимым не глазом, а сердцем. В «Turbatio Philosophorum» говорится, что в такой день Меркурий и Сатурн меняются местами, и тогда можно увидеть то, что обычно скрыто в недрах.
В день затмения я взял мальчика за руку. Он не спрашивал, куда идём. Просто шёл, иногда останавливался, чтобы погладить мох, который, по его словам, «дышал». Мы поднялись к озеру, что зовётся Зеркалом Неба. Оно лежит в котловине, окружённой скалами, и вода в нём такая тяжёлая, что камень, брошенный в неё, тонет медленно, как в меду. Местные говорят, что дно озера — это не дно, а другое небо, и кто упадёт в него, выйдет не тот, что был.
Я разложил под скалой свой мех, достал зеркало. Оно было небольшое, вот с ладонь, и в нём, когда я держал его к солнцу, плавало что-то, похожее на дым. Мальчик сел рядом, и я велел ему смотреть в зеркало. «Что ты видишь?» — спросил я. «Себя», — ответил он. «А ещё?» Он помолчал. «Видишь, там, в углу, маленькая тень? Это я, когда родился».
И тут началось затмение. Не быстро. Сначала солнце просто стало бледным, как лицо болезненного. Потом по его краю побежала тонкая чёрная линия, и тень начала расти на земле. Ветер стих. Птицы замолчали. И я почувствовал, что моё сердце, старое, утомленное годами, начало биться в такт сердцу мальчика, которое билось, как крылья мотылька.
В зеркале что-то случилось. Два взгляда — мой, уставший, полный грехов, которые я исповедовал столько раз, что уже забыл их смысл, и его, чистый, как первый снег — скрестились. И в этом скрещивании родился третий взгляд. Не мой, не его. Чей-то другой.
И тогда я увидел его.
Он вышел из воды. Не из леса, как в бестиариях. Из воды. Сначала показался рог. Он был не белым, а цвета молочного стекла, в котором застыл свет. Потом голова. И тут я понял, что все рисунки в манускриптах — ложь. Его голова была не конской. Она была лицом. Лицом ребёнка, которое я когда-то потерял в той войне, о которой не говорю. Глаза — закрытые. Шея — тонкая, как стебель лилии. Тело — не тело козла, а скорее что-то среднее между туманом и кристаллом. И он шёл по воде, не рассекая её, а скользя, как тень.
Мальчик не испугался. Он протянул руку. А я вспомнил, что в «Алхимии счастья» говорится: «Не прикасайся к тому, кто пришёл за тобой, иначе он станет тобой». И я хотел закричать: не трогай! Но язык онемел.
Единорог приблизился. Он был не зверь. Он был вопрос. Вопрос, который я задал себе в юности и на который так и не ответил: что остаётся от человека, когда всё отнимут? Имущество, честь, плоть?
Он наклонил голову к зеркалу. И рог его — тот прозрачный росток изо лба — коснулся поверхности. Не отразился. Прошёл сквозь. И в зеркале я увидел не отражение, а происходящее. Увидел, как из рога потекла вода. Так показалось. Но это была не вода, а свет. Свет, который был тяжелее, чем камень, и легче, чем дыхание. Он струился в озеро, и озеро начало светиться изнутри. А Единорог таял. Как воск от пламени. Как снег от весны.
Мальчик сказал: «Он говорит, что его имя было Люциан. Он умер, когда его мать спрятала его в погребе от наёмников. Он задохнулся там. И теперь он бродит».
И я понял. Череп в манускрипте — это не череп. Это сосуд. А сосудом может быть всё, что способно вместить то, что больше не может вместить себя. Зеркало — сосуд для взгляда. Мальчик — сосуд для невинности. Я — сосуд для памяти. И когда три сосуда соединяются, происходит не превращение, как в алхимии, а обращение. Не золото выходит, но то, что было до золота. До металла. До формы.
Единорог растворился полностью. В озере осталось только пятно света, которое медленно опускалось ко дну. Мальчик сказал: «Теперь он дома». И закрыл глаза.
Я не знаю, что было дальше. Помню только, что когда тень от Луны сошла с солнца, и свет снова стал обычным, мальчик лежал на расстеленном мехе, а в зеркале я видел своё лицо. Но оно было не моё. Там смотрел на меня тот, кем я был до рождения. До того, как меня назвали именем, которое носил мой отец. До того, как я узнал, что такое грех.
Мы спустились в аббатство. Мальчик больше не видел ветер. Он начал видеть людей. А я больше не ходил к озеру. Потому что понял: Единорог — это не зверь, которого можно найти. Это зверь, который находит тебя, когда ты готов стать пустым местом. Не сосудом. Не черепом. Не зеркалом. А просто — местом, где никого нет.
И вот почему я каждый раз, когда бывает солнечное затмение, кладу руку на сердце. Чтобы почувствовать, есть ли там ещё что-то, что мешает свету пройти сквозь.
— А фляга? — спросил я, когда он замолчал.
— В ней вода из того озера. Не пей её. Она не для питья. Она для того, чтобы, когда я умру, вы вылили её на мой череп. Чтобы я, может быть, тоже стал Единорогом. И нашёл того, кто меня ждёт.
Он встал и вышел. А я сидел с флягой на коленях и думал: вот она, алхимия. Не превращение свинца в золото, а превращение света в память. И памяти — в свет.
И ветер за окном снова завыл. Но теперь мне казалось, что я знаю, что он видит.
Свидетельство о публикации №226012402133