Единорог глубин
Меня позвали не как священника, а как человека, державшего в руках и Псалтирь, и книги алхимиков. В аббатской библиотеке я был тем, кто переписывал «Физиолог» и латинские бестиарии: я писал о льве, охрипшем от собственного рёва, о фениксе, сгорающем в мирровом гнезде, и, конечно, о Единороге, малом звере с телом козлёнка, но силой льва и рогом, который разрушает всякий яд.
В бестиариях Единорог всегда покорно кладёт голову на колени девицы. Охотники выходят из укрытий, бросаются на зверя и, пользуясь его доверием к чистоте, пронзают его копьями. Смысл этого образа мне был ясен: Христос, невинно предавшийся в руки мира. Но горожане читали не аллегорию, а прямое обещание: «Где рог Единорога коснётся воды, там исчезает всякий яд».
— Раз ты пишешь о звере, — сказал мне городской старшина, — раз твои книги завешены в хоре над алтарём, сделай так, чтобы он пришёл. Мы приведём тебе девицу, самую чистую, какую найдём. Только очисти нам воду.
Я мог бы ответить им речью из схоластического трактата: мол, знамения даны были отцам нашим, а нам — вера и терпение. Но я видел чёрные пятна на коже детей, слышал кашель, полный крови, и слова застревали в горле. Человек, читающий алхимические трактаты, рано или поздно убеждается: символы опасно долго оставлять лишь в книгах — они требуют выхода в жест.
Я попросил три дня.
В библиотеке, под сводом, заросшим древними паутинами, я разложил перед собой всё, что нашёл об Единороге. В одном бестиарии говорилось, что он мал и грациозен, в другом — что он величиной с коня и проламывает стволы деревьев. Одни клялись, что его рог — чистое серебро, другие — что это кость, напитанная светом. Одни рисовали его с бородкой козла, другие — с гривой и копытами коня. В этих противоречиях я чувствовал его подлинное присутствие: зверь, который существует в расхождении описаний, в зазоре между образом и образом.
В одном старом алхимическом трактате, писанном на грубом пергаменте с пятнами густой зелёной краски, я нашёл странное место. Там говорилось о «роге духовном», который не растёт ни у зверя, ни у человека, но воздвигается над водой, когда «чёрная влага соединяется с белым светом девственной Луны в сосуде-голове». Автор называл этот сосуд cranium philosophorum и приписывал ему силу привлекать к себе «монокераса вод», Единорога глубин.
Так в моей душе соединились два образа: зверь лесной, который влечется к девице, и неведомый зверь вод, который поднимается к голове.
Я выбрал не лес, а колодец. Не ту девицу, о которой судачили на рынках, когда дело касалось чудес, а женщину, чья чистота была уже не началом, а концом пути.
Она была вдовой — седая, сухая, как виноградная лоза, пережившая свой урожай. Молодость её прошла в шуме таверн, и имя её, должно быть, произносили шёпотом во многих постелях. Но чума выкосила вокруг неё всех, и, оставшись одна, она пришла в церковь, как выжженное поле приносит себя дождю. Я видел, как она молилась по ночам, не выпрашивая себе ни здоровья, ни долголетия, а только чтобы Господь повернул к ней лицо.
— Если Единорог когда-нибудь доверялся чистоте, — сказал я себе, — то он узнает и эту чистоту, очищенную огнём.
Мы выбрали самый древний городской колодец, тот, где вода и правда отдавала горечью железа и прелой костью. Над устьем я велел сложить небольшой сводчатый домик — как алтарь без образов. В его куполе каменщики по моему указанию оставили нишу, где я поместил человеческий череп. Это был не первый попавшийся череп из кладбищенской земли: я долго искал в костнице тот, в котором не было ни судорожной ярости, ни тупой тяжести. Лицо этого черепа, если можно так сказать, было тихим. Я помыл его вином, окурил ладаном, осенил крестом и на внутренней стороне лобной кости, тонкой серебряной иглой, высек маленький крест.
Так я сделал свой cranium philosophorum — не из дерзости, а из крайнего доверия к тому, что Господь может воспользоваться и нашим неуклюжим искусством, как ребёнок пользуется свистулькой.
Ночь, которую я выбрал, была ночью полнолуния. Луна стояла в знаке, который звездочёты связывали с водой и ранами. Внизу, под куполом, стояла вдова. Я велел ей опоясать чресла верёвкой, как кающейся, и держать в руках цепь, на которой висел череп. Он должен был висеть как раз над чёрной водой, не касаясь её. Сам я стоял за узкой щелью в стене, откуда мог видеть и женщину, и череп, и круглое чёрное зеркало колодца.
Мы ждали.
Никаких заклинаний я не произносил — только шептал псалмы о воде, выходящей из пустыни, о роге спасения, воздвигнутом в доме Давида. Вдова молчала. Время от времени в глубине колодца что-то тихо постукивало, будто невидимые пальцы трогали камни. Это, наверное, был просто ветер в подземных ходах, но сердце моё поднималось к горлу каждый раз, как будто по этим проходам уже шёл кто-то.
Когда Луна перешла через зенит, в воде появилась её бледная копия. Серебряный свет колыхался на чёрной поверхности, и в этом зыбком зеркале я вдруг увидел не круг, а вытянутый овал — словно кто-то вытянул лунный лик в морду зверя.
Сначала я подумал, что глаза меня обманывают. Но вот тёмная полоска в середине овала вытянулась, заострилась, стала похожа на рог. Белёсое пятно разделилось на шею, грудь, спину. Из глубины воды поднималось не отражение, а образ, которому зеркало служило дверью.
Он был меньше, чем я ожидал. Не конь, не олень, а скорее крупный козлёнок с тонкими ногами. Грива его светилась, как свитки не прочитанных ещё книг. Рог был не прямой, а едва закрученный, как винтовая лестница в башне. Он почти не шевелился: только вода ходила вокруг него кругами, чёрная и тяжёлая, как свинец, вступивший в спор с серебром.
Единорог не смотрел на вдову. Его глаза были устремлены вверх, на череп. Я вдруг ясно понял, что в эту ночь девица — не женщина, а пустая кость, очищенная от всего лишнего. Всё, что было плотью, страстью, тлением, уже оставило её. Осталась только голая форма — последняя прозрачность человеческого лица.
Тогда я увидел, как рог коснулся основания черепа. Не воды — именно кости.
Череп дрогнул и едва заметно засветился изнутри, словно в него вставили свечу. Золотистый свет разлился по его швам, по орбитам, по зубам, и тонкие струйки этого света потекли вниз, к воде. Они падали в колодец, как нити расплавленного металла, и вода не шипела, не закипала — она принимала их в себя молча. Лишь чёрный цвет её начал медленно растворяться, уступая место какому-то странному, прозрачному свечению.
Из того места, где нити света касались воды, поднялся лёгкий пар. Он был не серым, как в банях, и не белым, как зимний дым, а чуть золотистым, словно крупинки пыли в солнечном луче. В этом паре, прямо над колодцем, начало вырисовываться нечто, напоминавшее человеческий силуэт: сначала плечи, затем грудь, затем пустое, ещё безликое лицо.
Я вспомнил слова Апостола о теле душевном и теле духовном, и мне показалось, что передо мной поднимается не ангел и не привидение, а тонкое тело самого города — того города, который был задуман Богом прежде, чем его начали строить люди с их рынками, притонами и богатствами.
Вдова опустилась на колени. Я видел, как её губы шевелятся, но не слышал слов. Единорог, всё ещё наполовину в воде, наполовину в свете, медленно повернул голову к этому вырастающему золотистому образу. Рог его почти касался прозрачной груди.
Если бы в этот миг в домик над колодцем не ворвались люди, всё могло бы быть иначе.
Они ждали снаружи, не доверяя ни мне, ни моим книгам. Кто-то, должно быть, приложил ухо к каменной стене и, услышав шёпот псалмов и странное завывание подземного ветра, решил, что там творится колдовство. Дверь не выдержала первого же удара. В пролом хлынул свет факелов, крики, тяжёлые шаги.
Единорог вздрогнул так, будто ему в самое сердце впустили горячее железо. Рог его оторвался от черепа. Свет в костях мигнул и стал гаснуть, как уголь, на который пролили воду. Воздух дрогнул, и золотистый силуэт над колодцем, не успев стать окончательно человеком, рассыпался на те же пылинки света, из которых родился. Они крутанулись лёгкой воронкой и исчезли.
Я успел увидеть, как глаза Единорога встретились с моими. В этих глазах не было ни укора, ни ярости — только какое-то древнее знание о том, как часто мы сами рвём то, что просили нам дать. Потом он ушёл вниз, в воду, без всплеска, без звука, как уходит мысль, которую отвлёк шум.
Люди ворвались внутрь, увидели вдову, всё ещё стоящую на коленях с цепью в руках, череп, медленно раскачивающийся над водой, и меня у стены. Они кричали, требовали знамения, спрашивали, где зверь, где рог, где чудо.
Я подошёл к устью колодца, зачерпнул воду ладонью и поднёс к губам. Вода была прохладной и неожиданно чистой. В ней не чувствовалось ни ржавчины, ни гнили — только лёгкий привкус мела, как в свежей штукатурке.
— Пейте, — сказал я.
Они пили. Наутро никто не умер. Через неделю чума отступила. В хрониках это объяснили сменой ветров и милостью Божией. Про Единорога там не сказано ни слова.
Я же вернулся в скрипторий и снова открыл бестиарий. На странице, где должен был быть Единорог, был оставлен пустой круг — illuminator, увы, не успел дописать миниатюру. Я взял кисть и нарисовал не привычного зверя, мирно спящего на коленях девицы, и не охотников с копьями. Я нарисовал колодец. Над ним — череп, из которого течёт золотой свет. В воде — белый зверь, поднимающийся из глубины. Рядом — маленькую человеческую фигуру, сложенную из света и почти ещё не оформившуюся.
В подписи я написал: «О Единороге, который не терпит шума и крика, но восходит там, где чёрная вода встречается с тихой головой и терпением».
С тех пор, когда я читаю юным монахам строки о звере, что даётся девице, я всегда добавляю эту историю. Они смеются, качают головами, спорят о том, был ли это сон или видение, или же просто игра лунного света на воде. Но иногда, много лет спустя, кто-нибудь из них признаётся мне, что ночью ему снился маленький город, где по старому, мшистому колодцу ползёт вверх белый рог, оставляя в трещинах камня тонкие золотые жилки.
И мне достаточно знать, что однажды кто-то из них, листая наш бестиарий в далёком аббатстве, вдруг остановится на той миниатюре и почувствует во рту лёгкий вкус чистой воды — и поймёт, что легенды не для того даны, чтобы ловить зверей, а чтобы очищать нам жажду.
Свидетельство о публикации №226012402192