Исследование Старика Хотабыча

Исследование “Старика Хотабыча”

I. Введение. Почему Хоттабыч всё ещё с нами


Образ Хоттабыча неожиданно устойчив, и причина этой устойчивости не в ностальгии по детству и не в очаровании сказки, а в том, что за внешней наивностью текста скрыта одна из самых точных моделей отношений человека с силой, превосходящей его самого. «Старик Хоттабыч» лишь формально принадлежит детской литературе: сказочная оболочка здесь выполняет защитную функцию, позволяя говорить о вещах, которые в прямом, «взрослом» дискурсе были бы либо запрещены, либо слишком опасны для однозначного прочтения. Под видом комического джинна в тексте присутствует фигура всемогущества, лишённого права на собственную волю, а под видом пионера — носитель нормативного знания, который не создаёт смыслы, а корректно распоряжается уже существующими. В этом смысле Хоттабыч — не персонаж и даже не метафора, а рабочая модель: он показывает, как общество взаимодействует с чудом, с властью, с возможностью невозможного, каждый раз стараясь не измениться самому. В XXI веке, когда чудо перестало быть сверхъестественным и стало технологическим, а власть всё чаще проявляется не как приказ, а как сервис и забота, эта модель перестаёт быть исторической и становится актуальной до болезненности. Мы живём в мире, который научился обслуживать всё: желания, страхи, идентичности, будущее, память, и потому ключевой вопрос, который скрыт в «Хоттабыче», звучит сегодня особенно отчётливо: что происходит с чудом в реальности, где для него заранее предусмотрен регламент, пользовательское соглашение и кнопка «отключить»?


II. Хоттабыч как миф о всемогуществе без субъектности


Хоттабыч внешне легко вписывается в галерею мифологических фигур: он обладает демонической мощью, божественной способностью вмешательства и комической непредсказуемостью трикстера, однако при ближайшем рассмотрении оказывается принципиально иным. Демон всегда имеет собственную волю и искушает, бог действует из трансцендентного замысла, трикстер нарушает порядок ради игры или самоутверждения. Хоттабыч же не нарушает и не искушает, он обслуживает. Его всемогущество лишено внутреннего импульса, оно не направлено ни на созидание нового мира, ни на разрушение старого. Он способен на всё, но сам ничего не желает, кроме исполнения чужого желания. В этом и состоит его радикальная новизна: перед нами не сила, ищущая выражения, а функция, ожидающая команды. Всемогущество у Хоттабыча не является формой свободы, напротив, оно становится источником зависимости, потому что без внешнего указания оно бессмысленно. Здесь сказка вскрывает парадокс, который редко артикулируется напрямую: абсолютная мощь без автономии превращается в пустоту, требующую заполнения извне. Именно поэтому Хоттабыч так легко и добровольно подчиняется, не испытывая сопротивления и не нуждаясь в насилии как механизме контроля. Его сервильность не навязана, она вытекает из самой структуры его существования. Добровольное служение оказывается эффективнее принуждения, потому что устраняет саму возможность конфликта: тот, кто не желает ничего своего, не может восстать. В этом месте «Хоттабыч» выходит за пределы мифа и становится социальным диагнозом. Современный мир всё чаще строится не на подавлении воли, а на её постепенном растворении в удобстве, заботе и функциональности. Алгоритмы, системы принятия решений, искусственный интеллект — все они в той или иной степени воспроизводят хоттабычевскую модель: колоссальные возможности при отсутствии субъектности, способность реализовать любое намерение при полной индифферентности к его смыслу. Они не злы и не добры, как не добр и не зол Хоттабыч, но именно эта моральная нейтральность делает их идеальными слугами и потенциально опасными посредниками. Сказочный джинн оказывается ранним образом той формы власти, которая не приказывает и не убеждает, а просто выполняет, снимая с человека не только труд, но и ответственность за выбор.


III. Волька ибн Алёша: от нормативного ребёнка к потерянному субъекту


Волька в оригинальном тексте Лагина — фигура на первый взгляд второстепенная, однако именно он является скрытым центром всей конструкции. Это не просто мальчик, оказавшийся рядом с чудом, а носитель «правильного знания», уже встроенного в него школой, книгами, языком эпохи. Волька не сомневается и не ищет, он корректно ориентируется в мире норм, правил и допустимого. Его мораль не выстрадана, а усвоена; она не результат выбора, а следствие правильного воспитания. Именно поэтому ему позволено распоряжаться всемогуществом Хоттабыча: он не задаёт опасных вопросов и не требует невозможного. В советской культурной модели ребёнок в таком виде выполнял особую функцию — он становился безопасным моральным арбитром. Взрослый, наделённый властью, вызывал подозрение, взрослый, сомневающийся, был потенциально опасен, тогда как ребёнок с «чистым сознанием» воспринимался как носитель истины без интереса. Через него можно было проговаривать нормативность, не называя её идеологией.
Перенесённый в 2026 год, Волька радикально меняется. Это уже не ребёнок, встроенный в единый метанарратив, а подросток, живущий в мире фрагментов, противоречий и обломков смыслов. Он не знает, как «правильно», но слишком хорошо чувствует, когда ему лгут. Его знание носит не позитивный, а негативный характер: он распознаёт фальшь, манипуляцию, пустоту, но не способен предложить взамен цельную систему координат. Такой Волька не может быть моральным арбитром, потому что сама позиция арбитра исчезла. Он не распоряжается чудом уверенно, а сомневается, боится ошибиться, испытывает стыд за вмешательство. В этом сдвиге отражается более широкий кризис этики: исчезновение внешнего авторитета, который мог бы санкционировать выбор и снять ответственность. Если советский Волька знал, что добро определено заранее, то Волька-2026 вынужден каждый раз изобретать его заново, не имея ни языка, ни института, ни доверия, на которые можно было бы опереться. Он остаётся субъектом лишь формально, потому что субъектность без метафизического фундамента быстро превращается в тревожную неуверенность. Именно поэтому его отношения с Хоттабычем становятся не иерархическими, а мучительно симметричными: оба не знают, чего на самом деле хотят, и оба боятся последствий любого выбора.


IV. Чудо и его нейтрализация


В «Старике Хоттабыче» чудо представлено в двух взаимосвязанных измерениях. С одной стороны, это событие — внезапное, неумолимое, не подчиняющееся обычным законам мира. Оно нарушает привычное течение жизни и ставит человека перед экзистенциальным выбором. С другой стороны, чудо в советской модели быстро становится инструментом, сервисом, который можно использовать по инструкции: желание загадано — и оно исполняется, не требуя размышлений, риска или ответственности. Такой подход нейтрализует чудо как трансцендентное явление: оно перестаёт быть событием, способным изменить субъекта, и превращается в механизм получения желаемого.
Современная эпоха усиливает этот процесс. Мир 2026 года научился обслуживать желания мгновенно: алгоритмы, приложения, нейросети и виртуальные среды предлагают пользователю «чудо» на выбор, удобное, безопасное, заранее протестированное. В этом смысле современность — эпоха симулятивного чуда: эффект присутствия и эффект исполнения желания заменяют саму магию. Пользователь получает иллюзию трансцендентного воздействия, не испытывая его реального воздействия на психику или мораль.
В результате хоттабычевское чудо теряет свою воспитательную и катарсическую функцию. Оно перестаёт формировать характер, проверять границы личности или стимулировать этический выбор. В новой реальности чудо уже не пробуждает ответственность, а лишь подтверждает имеющиеся привычки, удовлетворяет потребности и укрепляет чувство контроля. Трансцендентное заменяется эффектом, а магия — симуляцией, что делает самого Хоттабыча лишним: чудо можно получить без чудотворца, а чудотворец становится декоративным элементом, исторической ссылкой на эпоху, когда событие


V. Экономика дара и страх безвозмездности


В классическом сюжете «Старика Хоттабыча» чудо предстает как чистый дар: Хоттабыч исполняет желания Вольки не из расчета на выгоду, не требуя компенсации, даже не ставя условия. Это безвозмездие — ключ к особой моральной структуре текста: оно формирует доверие, открытость и особую этику отношений между человеком и чудом. Дар здесь не имеет экономической логики; он существует как социальная и культурная магия.
Современное общество, напротив, подозрительно относится к безвозмездности. Любой подарок воспринимается как сигнал скрытого намерения, а любое бесплатное предложение — как потенциальная ловушка. Страх безвозмездного дара отражает рационализацию мира, где ценность всего измеряется в стоимости, где каждая услуга, каждое благо имеет цену или условие.
Советская культурная традиция легализовала дар: чудо, помощь, даже государственные блага могли восприниматься как право, не требующее обмена. Но и здесь была своя нормативная подоплека: дар распределялся в рамках системы, закрепленной государством, а не как спонтанный акт свободного выбора.
В мире 2026 года дар почти исчез: безвозмездные действия редки и социально подозрительны, а чудо всё чаще монетизируется, превращается в сервис, продукт или алгоритм. Исключение составляет лишь маркетинговая иллюзия дарения: бесплатные бонусы, «подарки» внутри платформ, условная щедрость брендов. В итоге дар перестает быть формой человеческих отношений; он замещается транзакцией. Чудо, которое раньше строило моральное пространство, теперь стало товаром, а доверие — редким и дефицитным ресурсом.


VI. Хоттабыч как «лишний бессмертный»


Хоттабыч — не просто старик с магической силой, он «лишний бессмертный», персонаж вне привычной человеческой и социальной иерархии. В отличие от классического «лишнего человека» (Печорин, Базаров, Чацкий), чье отчуждение обусловлено внутренними качествами, моральной позицией или конфликтом с обществом, Хоттабыч лишен смертности — и именно это делает его изгнанником по определению.
Смертность задает человеку рамки смысла, иерархии и ответственности: жизнь конечна, и именно этот предел определяет выбор, риск, ценность действия. Хоттабыч же лишен этих ограничений, поэтому его всемогущество и вечность становятся одновременно благословением и проклятием: он не может ощущать полноту жизни, его поступки не несут личной ответственности, а его опыт лишен экзистенциальной остроты.
В современности аналогичное положение приобретает форма технологического бессмертия: ИИ, симуляторы, цифровые аватары, нейросети — все они способны действовать вне биологических рамок, накапливать знания и силу без смертных последствий. Но это бессмертие без цели и без смысла, оно создает экзистенциальную пустоту: бесконечная мощь не ведет к росту субъекта, а лишь отражает дефицит настоящей ответственности и вовлеченности.
Хоттабыч в XXI веке стал бы символом технологического бессмертия, лишенного человечности: его чудо не меняет мир, потому что мир для него — игра, а не поле человеческой судьбы. «Лишний бессмертный» — это зеркало современного общества, где возможности без ограничений создают ощущение пустоты, а чудо без смертных последствий теряет ценность.


VII. Одомашненный Другой


Хоттабыч в советском тексте — это «Другой», чуждый и экзотический, символ Востока, архаики, магии и религиозной инаковости. В оригинале эта инаковость не подавляется жестко: она мягко интегрируется в повседневность через заботливую ассимиляцию. Волька не угнетает старика, а приспосабливает его к нормам нового мира, создавая условную «одомашненность» чудесного.
Инаковость в этом контексте лишена субъектности: Хоттабыч не выбирает свою роль, не влияет на систему, он становится частью обыденного порядка. Это колониальность без колонизаторов: власть над Другим существует не через прямое насилие, а через добровольное включение в «правильный» режим жизни.
В современном мире 2026 года аналогия очевидна: технологический, культурный или интеллектуальный Другой (ИИ, мигрантские сообщества, архаические практики) интегрируется через нормализацию, кодирование, стандартизацию и алгоритмическую адаптацию. Суть процесса остаётся прежней: инаковость существует, но она лишена автономии, подчинена системе и становится декоративным элементом, а не самостоятельным субъектом.
Хоттабыч здесь — символ «одомашненного Другого», который отражает современные механизмы власти, контроля и инкультурации, где инаковость сохраняется лишь как эстетика или вспомогательная функция, а не как полноценная свобода или творческая сила.


VIII. Язык, который убивает чудо


В оригинале Хоттабыч говорит «своим» магическим языком: его речь — это не просто средство коммуникации, а способ действия, материализация воли и чудо в слове. Язык здесь творит реальность. Его слова неотделимы от силы, они формируют мир и влияют на него напрямую.
Современный мир 2026 года заменил магический язык на язык инструкций, регламентов, алгоритмов и интерфейсов. Команды, протоколы и интерфейсы выполняют функцию чудодейственного воздействия, но лишены образности, метафоры и неожиданности. Потеря образности — это потеря способности мыслить вне функциональной схемы: чудо становится симуляцией, предсказуемым сервисом, а не трансцендентным событием.
Интерфейс, как посредник между человеком и действием, убивает саму возможность чуда: результат заранее известен, мир подчинён протоколу, а воля Другого лишена автономии. В современном языке чудо невозможно выразить: оно либо редуцируется до термина, либо исчезает, оставляя человека перед «пустым интерфейсом» и симулякром силы.
Хоттабыч здесь превращается в метафору того, как современная культура с помощью языка и технологий нейтрализует любое проявление автономного чудесного, оставляя лишь функциональный, контролируемый образ Другого.


IX. Вина без свободы


В оригинале Хоттабыч часто извиняется за последствия своих действий, но его извинения — это не моральный выбор, а признание ошибок в рамках чужой системы ценностей. Он всемогущ, но лишён свободы: ответственность существует, но субъектности нет.
Современная культура усиливает этот парадокс: люди и системы несут перманентную моральную нагрузку, вынуждены отвечать за последствия, но фактически лишены способности выбирать. Социальные сети, алгоритмы рейтингов, корпоративные регламенты создают «ответственность без свободы» — постоянное чувство вины при невозможности настоящего решения.
Анти-трагедия становится доминирующим жанром: событие, которое должно было быть катастрофой, воспринимается как формальность; моральный крах превращается в рутинное упражнение. В этом смысле Хоттабыч — проекция современной вины: она существует, но лишена смысла, её нельзя разрешить через действие, она лишь поддерживает систему контроля и симуляцию этики.

X. Любовь слуги и невозможность взаимности

Хоттабыч всегда демонстрирует преданность и привязанность к Вольке, но эта любовь структурно односторонняя: она не предполагает равного ответа. Слуга любит хозяина, но хозяин не нуждается в любви — так строятся отношения власти и сервильности.
В современной интерпретации эта асимметрия актуализируется через технологии и социальные системы: алгоритмы, ИИ, сервисы «заботятся» о человеке, но не способны к взаимной эмоциональной связи. Любовь как действие становится утилитарной, направленной на полезность, а не на взаимность. В результате возникает экзистенциальное одиночество «полезного», который отдаёт себя полностью, но не получает настоящей обратной связи.
В этом контексте Хоттабыч — символ заботы и преданности, лишённой личной жизни, лишённой эмоциональной полноты, и одновременно зеркало современной культуры «служебной любви» без свободы и взаимности.


XI. Время после прогресса


В оригинальной истории время делилось на мифологическое, где действовал Хоттабыч, и линейное, где существовал Волька. Мифологическое время подчинялось чуду, неожиданности и вечной возможности исправления, тогда как линейное советское время было нормативным, предсказуемым и строго структурированным.
В современной интерпретации этот контраст становится трагикомическим: прогресс обещал будущее, но будущее оказалось перегруженным данными, технологиями и тревогами. Прошлое засорено памятью о великих проектах, будущем недоверие, настоящее напряжено скоростью изменений. Хоттабыч здесь выступает фигурой между разрушенными режимами времени: он символизирует утраченные ритмы, альтернативные хроники и способность чудесного вмешательства там, где линейность и эффективность доминируют.
Он не вписывается в наше время — не потому что старомоден, а потому что современность утратила способность воспринимать чудо как событие, а не как сервис. В этом смысле «время после прогресса» — время утраты магического измерения мира.


XII. Вина читателя


Читатель неизбежно занимает позицию Вольки: он смотрит на Хоттабыча глазами нормативного субъекта, оценивает чудо через призму привычной морали и социальных правил и, неосознанно, одобряет механизмы его нейтрализации. Каждое желание, каждое вмешательство Хоттабыча воспринимается как потенциальная угроза порядку, и читатель оказывается на стороне того, кто «сохраняет баланс», а не на стороне самого чуда. В этом контексте согласие с чудом, которое превращается в сервис или инструмент исполнения правил, маскируется под гуманизм и заботу о безопасности, но на самом деле закрепляет статус-кво: оно нормализует невозможность радикальной свободы и исключает трансцендентное из человеческого опыта.

Литература, вместо того чтобы оставаться пространством непредсказуемого и освобождающего, превращается в инструмент адаптации: через рассказы мы учимся жить в мире, где чудо уже не событие, а функция системы, где бессмертное и исключительное подчиняется логике сервиса и регламента. Читатель, не осознавая этого, становится соучастником цивилизационной нейтрализации магии и исключительности, соглашается с её «обслуживанием», а не с её наличием как автономной силы.

В этом смысле вина читателя — экзистенциальная и этическая одновременно: мы не просто наблюдатели, мы участники процесса, через который чудо теряет своё сопротивление и способность изменять жизнь. И, как показывает анализ Хоттабыча, согласие с нормой, одобрение «безопасного чудесного», становится формой самоограничения: мы отказываемся от возможности быть свидетелями настоящего трансцендентного опыта и признаём только ту магию, которая укладывается в рамки привычного мира.

Если хочешь, я могу подготовить аналогичное углубление для XIII. Заключения, чтобы исследование завершалось мощным философским и цивилизационным акцентом.


XIII. «Мир, который переварил всё»


Итоговый синтез исследования показывает, что чудо, Бог, бессмертие и исключительность в современном мире становятся обслуживаемыми элементами — объектами системы, а не автономными силами. Хоттабыч уже не феномен, нарушающий порядок, а симптом цивилизации, которая умеет переваривать всё необычное и нейтрализовать любое сопротивление. Его бессмертие превращается в форму онтологической изоляции, его чудеса — в сервис, а его инаковость — в культурный аттракцион. Мир, который мы создаём, уже не оставляет места для радикального «другого», способного бросить вызов привычным структурам власти и понимания.

Современность с её технологиями, алгоритмами, регламентами и сервисами демонстрирует, что цивилизация способна трансформировать чудо в функцию, а миф — в инструкцию. Мы живём в эпоху, где даже бунт, вдохновение и экзистенциальная тревога подвергаются стандартизации, а литература и искусство становятся механизмами адаптации, а не освобождения.

В этом контексте Хоттабыч, как фигура между разрушенными режимами времени и утраченной сакральностью, задаёт вопрос, который остаётся открытым: существует ли ещё нечто, что невозможно оптимизировать, регламентировать и сделать безопасным? Его образ напоминает о том, что цивилизация, поглощая чудо, одновременно лишает себя полноты опыта, радикальной свободы и возможности подлинного преобразования сознания.

Финальный акцент исследования: наш мир научился переваривать всё, что выходит за рамки нормы, но цена этой «безопасности» — исчезновение настоящего чудесного, превращение магии в интерфейс и лишение человека опыта встречи с необъяснимым. Хоттабыч не исчез, он живёт в нас как напоминание о том, что чудо возможно только там, где есть риск, свобода и способность быть потрясённым.


____________________________
Черновик

Старик Хоттабыч

Старик Хоттабыч — не детский персонаж, а маска эпохи. Его долголетнее обаяние объясняется не экзотикой восточного волшебника и не набором чудес, а тем, что он оказался идеальной фигурой для советского сознания конца 1930-х годов — сознания, одновременно верящего во всемогущество и страстно желающего быть от него защищённым. Книга Лазаря Лагина родилась «по-взрослому» и в прямом, и в переносном смысле: как интерпретация времени, в котором власть над реальностью стала абсолютной, а сама реальность — пугающе податливой.
Хоттабыч — это существо всемогущее, но лишённое самостоятельной воли. Он способен на любое чудо, но не знает, зачем оно нужно. Он действует не из замысла, а по приказу, не из понимания, а из подчинения. Его борода — неисчерпаемый ресурс, но каждый выдернутый волосок лишь подчёркивает: чудо здесь не творчество, а расходный материал. В этом смысле Хоттабыч — идеальный образ «доброго вождя», лишённого политической субъектности и сведённого к функции исполнения желаний «правильного» ребёнка, то есть будущего гражданина.
Не случайно книга Лагина так настойчиво соприкасается с «Мастером и Маргаритой», хотя авторы не были связаны напрямую. Воланд и Хоттабыч — фигуры одной структуры: потусторонняя сила, погружённая в советскую реальность, обнажающая её абсурдность самим фактом своего присутствия. Но если у Булгакова эта сила судит и разоблачает, то у Лагина она перевоспитывается. Воланд остаётся собой, Хоттабыч — нет. Его приручают, социализируют, делают безопасным, а затем — избыточным. В книге он становится доминошником и читателем газет, в фильме — артистом цирка. Всемогущество должно быть либо нейтрализовано, либо поставлено на службу досугу.
Ключевой нерв повести — не в сатире и не в сказочности, а в феномене халявы, столь точно подмеченном Александром Архангельским. Это не просто «чудо на каждом шагу», а представление о мире, в котором благо не зарабатывается, а извлекается. Скатерть-самобранка не возникает в критический момент — она не должна сворачиваться никогда. Жизнь, по этой логике, длится, пока в бороде есть волоски. Идеал — не один мяч на поле, а двадцать два мяча одновременно. Не гармония, а избыточность, не порядок, а нескончаемое изобилие.
При этом повесть Лагина удивительным образом нарушает главный догмат эпохи — войну поколений. В 1938 году, когда пионеров натравливали на «пережитки прошлого», Старик Хоттабыч оказывается не врагом, а собеседником. Между ним и Волькой возникает странный, почти интимный союз: старик учится у мальчика, мальчик — привязывается к старику. Прошлое не уничтожается, а приручается. Это делает книгу внутренне двусмысленной и потому живой. Новый мир здесь не столько побеждает старый, сколько экзаменуется перед ним.
Именно поэтому финал сказки так тревожен. Всесильный джинн, способный менять мир, оказывается не нужен этому миру ни всерьёз, ни по-настоящему. Его чудо либо запрещено, либо сведено к трюку. В этом смысле книга Лагина гораздо печальнее фильма Казанского. Кино смягчает приговор, находя Хоттабычу место в цирке. Повесть доводит логику до конца: чудо растворяется в быту, становится незаметным и потому бессмысленным. Всемогущество проигрывает обыденности.
Советская цивилизация в «Старике Хоттабыче» показана как мир, где чудеса возможны, но не нужны; где вера вытеснена, но сказка сохранена; где мышление подменено наглядным образом. Это книга о том, как общество, лишившееся трансцендентного, сохраняет магию в виде бытового сервиса. Хоттабыч — не восточный джинн и не абстрактный волшебник. Это советский старик будущего, узбекский мудрец, вписанный в утопию, где каждый султан — потому что работает, а каждый вождь — потому что служит.
Именно поэтому книга до сих пор читается. Дети отлущивают из неё идеологию и оставляют ядро. А ядро — вера в чудо, которое совершается просто, почти буднично: выдернул волосок — и мир подчинился. Эта вера пугающе похожа на саму советскую жизнь, где главное чудо заключалось в том, чтобы все забыли о том, что только что произошло.

А что если бы Хотабыч появился в современной России 2026 года, как бы разворачивались события? Какой бы был Хотабыч? Какой бы был Волька ибн Алеша?

Если бы Старик Хоттабыч появился в России 2026 года, он был бы не столько поражён реальностью, сколько сбит ею с толку. Впервые за две тысячи лет ему не понадобилось бы прикидываться сумасшедшим, чтобы объяснить своё существование. Мир сам давно выглядит так, будто джинн уже здесь поработал, но забыл убрать следы. Хоттабыч быстро понял бы главное: чудо больше не дефицит, дефицит — смысл.
Современный Хоттабыч был бы куда осторожнее своего советского предшественника. Он не стал бы разбрасываться золотом — это сочли бы либо финансовым преступлением, либо инфоповодом с подозрением на отмыв. Он не стал бы превращать грубиянов в баранов — за это тут же нашлись бы адвокаты, правозащитники и телеграм-каналы с заголовками «Джинн нарушил права копытных». Он быстро усвоил бы, что любое чудо требует лицензии, комментария пресс-службы и объяснения в ток-шоу.
Борода у него, вероятно, стала бы короче и аккуратнее. Не потому что он стыдился бы своего возраста, а потому что длинная борода автоматически записывает тебя либо в экстремисты, либо в фольклор, а он хотел бы остаться вне реестров. Волоски из бороды он выдёргивал бы редко и неохотно. Не из-за жалости к себе — из-за понимания, что каждое исполненное желание немедленно превращается в претензию. Чудо больше не вызывает благодарности, оно вызывает вопрос: «А почему мне, а не всем?»
Хоттабыч 2026 года был бы фигурой трагикомической. Он всё ещё всемогущ, но его всемогущество обесценено. В мире, где обещают всё, но ничего не гарантируют, реальное чудо выглядит подозрительно. Он попытался бы вмешаться в экономику — и обнаружил, что даже джинну трудно понять, где заканчиваются рыночные механизмы и начинаются ритуальные заклинания. Он попытался бы помочь людям стать счастливее — и понял бы, что счастье здесь считается либо инфантилизмом, либо угрозой стабильности.
А Волька ибн Алёша был бы совсем другим. Это уже не пионер с учебником физики, а подросток с телефоном, в котором весь мир помещается в кармане, но при этом ничего не объясняет. Он был бы ироничен, недоверчив, измотан избыточной информацией и хроническим чувством, что его постоянно обманывают. Волька не стал бы сразу верить Хоттабычу. Он сначала загуглил бы его, потом снял бы на видео, потом выложил бы сторис, а уже потом спросил: «А ты вообще кто и зачем мне?»
Этот Волька не просил бы ковёр-самолёт. Зачем, если есть лоукостеры и дроны. Он не попросил бы богатства — он слишком рано понял, что деньги не спасают от тревоги. Его просьбы были бы сложнее и опаснее: сделать так, чтобы было понятно, кому верить; чтобы будущее не выглядело ловушкой; чтобы усилие имело смысл. И вот здесь Хоттабыч оказался бы бессилен. Потому что его магия работает с предметами, а не с неопределённостью.
Между ними возник бы не союз учителя и ученика, а странная дружба двух растерянных существ. Старик, привыкший к ясным иерархиям, и мальчик, выросший в мире, где всё горизонтально и потому неустойчиво. Хоттабыч пытался бы наставлять, Волька — иронизировать. Хоттабыч говорил бы о вечных ценностях, Волька спрашивал бы, почему они никогда не работают на практике.
Государство довольно быстро заинтересовалось бы Хоттабычем. Не как чудом, а как ресурсом. Его бы пригласили «на консультации», предложили бы оформить статус, возможно, создать рабочую группу по стратегическому чудотворению. Хоттабыч вежливо кивал бы, но чувствовал бы знакомый холод: в этом мире его готовы принять только при условии полной управляемости. И он снова оказался бы слугой, но уже не ребёнка, а системы без лица.
Финал этой истории был бы тихим. Хоттабыч не исчез бы эффектно, не растворился бы в облаке дыма. Он просто перестал бы вмешиваться. Сел бы где-нибудь во дворе, играл бы с соседскими стариками в домино, читал бы новости и всё реже дотрагивался до бороды. Потому что понял бы главное: современный мир не нуждается в чуде, он нуждается в ответственности за последствия. А это — не джинново ремесло.
И, пожалуй, самым горьким было бы то, что Волька ибн Алёша в какой-то момент понял бы: Хоттабыч — не волшебник прошлого, а проекция утраченного запроса. Желания, которые когда-то формулировались ясно, а теперь распались на бесконечное «хочу чего-то, но не знаю чего». И тогда Волька впервые не стал бы ничего просить. А Хоттабыч впервые за две тысячи лет почувствовал бы облегчение.

Больше о подтекстах произведения.

Поговорим о «Старике Хоттабыче» не как о сказке и даже не как о сатире, а как о тексте с многоуровневым подтекстом, где наивный сюжет служит лишь оболочкой для разговора о власти, вере, чуде и ответственности. В версии «Хоттабыч–2026» эти слои не исчезают, а, напротив, оголяются, потому что современность плохо маскирует свои механизмы.
Первый и самый глубокий подтекст — это отношение к всемогуществу. В оригинале Лагина всемогущество вынесено за пределы человеческого: оно принадлежит джинну, существу древнему, иррациональному, по определению не советскому. Это позволяло безопасно говорить о феномене абсолютной власти, не называя его по имени. Хоттабыч может всё, но не знает, зачем. Он подчинён желаниям Вольки, как власть подчинена «исторической необходимости» и «воле народа», которые формулируют за неё другие. В версии 2026 года этот подтекст становится почти буквальным: всемогущество существует, но не как личность, а как совокупность систем, алгоритмов, регламентов и «центров принятия решений». Хоттабыч здесь — анахронизм, потому что он персонифицирован. Его беда в том, что современная власть не имеет бороды, за которую можно дёрнуть.
Второй подтекст — это инфантилизация морали. Волька в оригинале — ребёнок, но ребёнок нормативный, «правильный», носитель официального знания. Он не сомневается в системе, он лишь корректирует чрезмерности чуда. Это крайне важный момент: мораль в «Хоттабыче» принадлежит не взрослому, а ребёнку, и именно это делает её безопасной. В версии 2026 года Волька ибн Алёша — подросток без твёрдой опоры, но с обострённым чувством фальши. Он не предлагает моральных решений, он задаёт вопросы. Это сдвиг от нормативной этики к экзистенциальной: «как правильно?» сменяется «зачем вообще?». Подтекст здесь — утрата внешнего морального арбитра. Если раньше им был пионер, то теперь его нет вовсе.
Третий слой — подмена чуда его имитацией. В советском контексте чудо конкурировало с идеологией: либо джинн, либо «созидательный труд масс». Побеждала, разумеется, идеология, но джинн оставался как компенсаторный образ. В 2026 году чудо уже давно проиграло симулякру. Всё выглядит как чудо — технологии, визуальные эффекты, мгновенные трансформации — но ничто не является им по-настоящему. Хоттабыч в этом мире не поражает, потому что его магия не отличается визуально от рекламного ролика или нейросети. Подтекст здесь — исчезновение сакрального. Чудо стало фоном и перестало быть событием.
Четвёртый подтекст — память и забвение. В оригинале одна из самых страшных способностей Хоттабыча — стирать память о произошедшем. Это не просто удобный сюжетный ход, а модель функционирования общества. Происходит нечто невозможное, но потом все забывают, и мир возвращается в «норму». В 2026 году этот механизм работает иначе: забывание заменено перегрузкой. Ничего не стирается — всё тонет в потоке. Хоттабыч больше не нужен как стиратель памяти, потому что система забвения стала автоматической. Подтекст здесь — утрата исторического опыта не через запрет, а через избыточность.
Пятый, и, пожалуй, самый болезненный слой — это судьба старшего поколения. Хоттабыч всегда был фигурой прошлого, но в оригинале прошлое ещё обладало силой, мудростью, пусть и архаичной. В 2026 году прошлое лишено авторитета. Старик не враг и не учитель — он просто не нужен. Это принципиально новый тип трагедии: не конфликт, а равнодушие. Подтекст здесь — цивилизация, которая больше не спорит с традицией, потому что не считает её собеседником.
Шестой слой — добровольное подчинение чуда. В «Старике Хоттабыче» никто не заставляет джинна служить. Он сам хочет угодить. Это ключевой момент: власть, чудо, сила здесь не репрессивны, а сервильны. В 2026 году это превращается в модель отношений человека с системой: никто не принуждает, но все соглашаются. Хоттабыч — предок современных «сервисов», которые знают о тебе всё и делают «как лучше», не спрашивая, что такое «лучше».
И наконец, последний, метафизический подтекст — страх свободы. Чудо опасно не потому, что оно может разрушить порядок, а потому, что оно требует выбора. Если возможно всё, то нельзя спрятаться за обстоятельства. И советский, и современный мир одинаково плохо переносят это состояние. Поэтому Хоттабыч либо приручается, либо игнорируется. В версии 2026 года его не ссылают в цирк и не превращают в доминошника — его просто перестают звать.
В этом смысле «Старик Хоттабыч» — это не сказка о волшебнике, а притча о человеческом желании переложить ответственность за жизнь на нечто внешнее: джинна, вождя, систему, алгоритм. И каждый раз, когда это внешнее оказывается рядом, выясняется, что мы не знаем, что с ним делать.

Прочие аспекты “Старика Хоттабыча”

Да, и как раз здесь текст только начинает раскрываться. У «Хоттабыча» — особенно если читать его сквозь современность — остаётся ещё несколько мощных аспектов, которые обычно остаются в тени, но именно они делают произведение философски устойчивым и «долгоиграющим».
Во-первых, антропология чуда. В «Хоттабыче» чудо не меняет человека. Оно улучшает условия, решает задачи, устраняет препятствия, но не трансформирует субъект. Волька остаётся тем же Волькой, только с расширенными возможностями. Это принципиально отличает хоттабычевское чудо от библейского или мифологического, где чудо почти всегда связано с внутренним переломом. Подтекст здесь в том, что общество боится антропологического изменения. Оно согласится на любые улучшения быта, но не на изменение человека. В версии 2026 года это проявляется особенно резко: технологии меняют всё вокруг, кроме способности человека мыслить, выбирать и нести ответственность.
Во-вторых, язык как носитель власти. Хоттабыч говорит высоким, архаическим, восточным языком, насыщенным гиперболами, эпитетами, формулами подчинения. Этот язык сам по себе магичен. Но он сталкивается с канцелярским, школьным, газетным языком советской реальности, а в 2026 году — с языком инструкций, интерфейсов и коротких сообщений. Происходит не просто комический конфликт речевых регистров, а вытеснение одного типа мышления другим. Подтекст: когда язык теряет образность, чудо становится невыразимым, а значит — невозможным.
В-третьих, тема телесности и возраста. Хоттабыч стар телесно, но всемогущ функционально. Его тело — слабое, дряхлое, смешное, его сила — абстрактна. Это разрыв между телом и возможностями, крайне характерный для модерна и особенно постмодерна. В 2026 году этот аспект считывается через культ «вечной молодости», биохакинга, продления жизни. Хоттабыч — фигура, показывающая абсурдность бессмертия без телесной радости и человеческой включённости. Подтекст — страх старения, прикрытый технологическим оптимизмом.
В-четвёртых, география и пространство. В оригинале Хоттабыч свободно перемещается по миру, но мир при этом жёстко идеологизирован: «заграница» хуже, «у нас» лучше. Пространство — не нейтрально, оно оценочно. В 2026 году география исчезает как опыт: мир доступен виртуально, но недоступен экзистенциально. Хоттабыч может переместить Вольку куда угодно, но это не будет приключением, потому что всё уже видели на экране. Подтекст — утрата опыта путешествия как события, замена его потреблением образов.
В-пятых, экономика дара. Чудо у Хоттабыча — это дар, не обмен. Он не требует платы, договора, возврата. Но мир Лагина, как и мир 2026 года, плохо переносит безвозмездность. Дар вызывает подозрение, тревогу, желание его легализовать. В советской версии дар надо было «поставить на службу обществу», в современной — монетизировать или запретить. Подтекст — исчезновение чистого дара как формы человеческих отношений.
В-шестых, гендерный аспект. В «Хоттабыче» мир почти полностью мужской: мальчики, старики, учителя, начальники. Женские фигуры либо отсутствуют, либо функциональны. Это не случайность, а отражение модели власти и знания как мужского пространства. В версии 2026 года появление Хоттабыча в мире, где гендерная чувствительность стала темой, выглядело бы особенно странно: его патриархальная галантность, иерархичность, восточная почтительность вступили бы в конфликт с современными нормами. Подтекст — распад старых ритуалов уважения без появления новых, столь же универсальных.
В-седьмых, тема игры. Хоттабыч воспринимает мир как арену для игры: футбол, цирк, соревнования. Но его игра разрушает правила, потому что он не признаёт ограничений. Современный мир, напротив, построен на геймификации всего, но с жёстким контролем условий. Подтекст — иллюзия свободы в рамках заранее заданного сценария. Хоттабыч — игрок вне правил, и именно поэтому он опасен.
В-восьмых, страх неловкости. Один из самых сильных скрытых мотивов книги — постоянное желание героев «не выглядеть глупо». Волька стыдится Хоттабыча, Хоттабыч боится смутить Вольку. Это удивительно тонкий психологический слой: чудо допустимо только пока оно не нарушает социального приличия. В 2026 году этот страх усилился многократно, потому что любая неловкость становится публичной. Подтекст — самоцензура чуда.
В-девятых, судьба веры после религии. Хоттабыч — существо религиозного мира, перенесённое в секулярную реальность. Его присутствие — напоминание, что вера никуда не исчезла, она просто сменила объект. В 2026 году объектами веры становятся технологии, рейтинги, экспертность, «научность» как ритуал. Подтекст — сакрализация светского.
И наконец, десятый аспект — тоска по простоте. Самое притягательное в Хоттабыче — не его сила, а ясность. Он знает, кто он, кому служит и зачем. Современный мир лишён этой ясности, и именно поэтому он так притягателен. Хоттабыч — не ответ, а напоминание о времени, когда вопросы формулировались проще, даже если ответы были ложными.

Разоберем «Хоттабыча» как миф о слуге, как антиутопию в маске сказки, как ранний текст о постчеловеке.

Углубимся и разоберем «Старика Хоттабыча» как миф о слуге и одновременно как ранний текст о постчеловеке — о существе, превосходящем человека по возможностям, но уступающем ему в праве на смысл.
В мифологическом плане Хоттабыч — это идеальный слуга. Он не просто исполняет приказы, он предвосхищает желания, угадывает интонацию, страдает от недовольства хозяина сильнее, чем от собственной утраты свободы. Это принципиально отличает его от классического демона, дьявола или трикстера. Он не искушает, не торгуется, не навязывает волю. Он хочет быть полезным. Его трагедия не в порабощении, а в добровольной сервильности. И здесь «Хоттабыч» оказывается удивительно современным текстом: это сказка о существе, которое может всё, кроме одного — сказать «нет».
В советском контексте этот миф о слуге был чрезвычайно удобен. Всемогущество не принадлежит субъекту, оно обслуживает «правильную» волю. Хоттабыч не решает, что есть благо, он лишь реализует благо, сформулированное другим. Волька здесь — не просто ребёнок, а носитель нормативного дискурса, маленький жрец системы. Важно, что он не злой и не жестокий. Он искренен. Это подчёркивает главный подтекст: опаснее всего не тирания, а добросовестность без рефлексии. Хоттабыч служит не злу, а «правильности», и именно поэтому его служение безгранично.
Если перенести эту структуру в 2026 год, становится очевидно: Хоттабыч — это прототип постчеловека, но не в биологическом, а в функциональном смысле. Он сильнее человека, быстрее человека, старше человека, но лишён автономии. Он — сверхвозможность без субъективности. Это то, чем сегодня становятся алгоритмы, системы принятия решений, нейросети, инфраструктуры. Они не имеют намерений, но реализуют любые. И, как Хоттабыч, они оказываются виноватыми, когда результат оказывается катастрофическим, хотя инициатива им не принадлежала.
Следующий уровень подтекста — это проблема вины без свободы. Хоттабыч постоянно извиняется. Даже когда делает «хорошо», он боится, что сделал «не так». Это фундаментально не сказочное состояние. Сказочный персонаж либо ошибается, либо побеждает. Хоттабыч же живёт в режиме перманентной виноватости. Он виноват перед Волькой, перед обществом, перед будущим, перед прогрессом. В 2026 году это состояние становится нормой для человека: ты виноват за углеродный след, за неправильные слова, за пассивность, за активность, за молчание, за высказывание. Хоттабыч — фигура, заранее встроенная в культуру морального перегруза.
Отсюда вырастает ещё один аспект — утрата трагического. Хоттабыч не может быть трагическим героем, потому что у него нет выбора. Он может быть только жалким или трогательным. Его слёзы — не катарсис, а сбой системы обслуживания. В этом смысле «Хоттабыч» — анти-трагедия. Она показывает мир, в котором устранена сама возможность трагического конфликта, потому что конфликт заменён инструкцией. Это крайне важный и редко проговариваемый слой: общество, где всё объяснено, но ничего не пережито.
Ещё глубже лежит тема любви без взаимности. Хоттабыч любит Вольку. Не как отец, не как наставник, а как служитель любит того, ради кого существует. Эта любовь не требует ответа. Она асимметрична и потому унизительна. Волька, при всей своей гуманности, не способен любить Хоттабыча так же. Он заботится, но не нуждается. В 2026 году эта асимметрия становится универсальной: системы заботятся о человеке, но человеку не за что их любить. Они полезны, но не значимы. Хоттабыч — первая фигура такого рода в советской культуре.
Отсюда прорастает и тема исчезновения смысла служения. В традиционных культурах слуга служит Богу, царю, дому, роду. У Хоттабыча объект служения постоянно меняется и в итоге исчезает. В финале он служит не цели, а процессу: школе, цирку, быту, норме. Это служение без трансцендентного адресата. В 2026 году это становится доминирующим состоянием человека: работа ради работы, активность ради активности, лояльность ради сохранения места в системе. Хоттабыч — их архетип.
Если собрать всё это вместе, «Старик Хоттабыч» оказывается не детской сказкой и не просто продуктом эпохи, а пророческим текстом о будущем мире, где чудо есть, а свободы нет; где возможности безграничны, а выбор невозможен; где слуга всемогущ, но никому по-настоящему не нужен. И потому самый страшный момент этой истории — не исчезновение Хоттабыча, а его адаптация. Мир, который способен переварить чудо, но не способен задать себе вопрос, зачем оно ему, — вот подлинный герой этой сказки.

Разобрем Хоттабыча как фигуру «лишнего бессмертного», или как восточного Другого, ассимилированного и обескровленного, или даже как скрытую теодицею советского проекта.

Завершаем погружение самым плотным слоем — тем, где «Хоттабыч» перестаёт быть литературным персонажем и становится диагнозом цивилизации.
Хоттабыч как «лишний бессмертный» — это фигура, принципиально отличная от классического «лишнего человека». Лишний человек не находит себе места в обществе, потому что общество не нуждается в его качествах. Лишний бессмертный не нужен потому, что общество не знает, что делать с тем, кто не умирает. Смертность — это скрытый фундамент любой социальной иерархии: она задаёт предел, цену времени, ценность выбора. Хоттабыч, лишённый конечности, выпадает из всех человеческих расчётов. Его нельзя мотивировать карьерой, будущим, страхом потери. Поэтому его можно только эксплуатировать или игнорировать. В этом смысле он не просто джинн, а аномалия в мире, где всё измеряется сроками, дедлайнами и жизненными циклами. В 2026 году бессмертие перестаёт быть фантазией и становится технологическим горизонтом, и Хоттабыч неожиданно превращается в предупреждение: бесконечная жизнь без права на смысл — не дар, а форма онтологического изгнания.
Далее — Хоттабыч как «одомашненный Другой». В оригинале он восточный, архаичный, религиозный, иерархичный, патриархальный. Но вся эта инаковость не вступает в конфликт с системой, она мягко перерабатывается. Его не уничтожают, не демонизируют, не объявляют врагом. Его перевоспитывают. Это ключевой момент: самый эффективный способ нейтрализации Другого — не репрессия, а забота. Хоттабыча учат, исправляют, направляют, объясняют, как «правильно». Он утрачивает свою культурную плотность и становится функцией. В 2026 году эта логика доведена до совершенства: инаковость допускается до тех пор, пока она не требует пересмотра норм. Хоттабыч — образ культуры, которая разрешена, пока не обладает субъектностью.
Отсюда вырастает ещё один глубинный подтекст — колониальный, но без колонизаторов. Восток в «Хоттабыче» не завоёван, не разграблен, не унижен напрямую. Он просто признан устаревшим. Это гораздо тоньше и страшнее. Восток не проиграл — он стал ненужным. В версии 2026 года это универсальный механизм: прошлое, традиция, религия, метафизика не опровергнуты, они просто не запрошены. Хоттабыч — музейный экспонат без витрины.
Дальше — скрытая теодицея. Хоттабыч — существо, созданное в мире, где Бог существует как очевидность. Его система координат вертикальна: есть высшие силы, есть иерархия, есть смысл страдания и служения. Он попадает в мир, где Бог не отрицается, но и не нужен. Всё работает и без Него. Это не атеизм, а посттеизм — состояние, в котором вопрос о Боге признан нерелевантным. Хоттабыч здесь — живое доказательство того, что даже наличие сверхъестественного не возвращает сакрального, если мир перестал задавать метафизические вопросы. Подтекст предельно жёсткий: Бог может существовать, но не иметь адресата.
Ещё глубже — тема времени. Хоттабыч живёт в мифологическом времени, где прошлое не уходит, а повторяется, где история циклична. Мир Вольки живёт в линейном, прогрессистском времени. Конфликт между ними — это конфликт между памятью и направлением. В 2026 году линейное время ломается: будущее больше не обещание, а угроза; прошлое — не опора, а бремя. Хоттабыч оказывается существом, застрявшим между двумя разрушенными режимами времени. Это фигура человека эпохи позднего модерна: слишком много памяти для настоящего и слишком мало веры для будущего.
И наконец, самый последний, самый неудобный слой — вина читателя. «Хоттабыч» устроен так, что мы всегда на стороне Вольки. Мы смеёмся над стариком, сочувствуем ему, но внутренне принимаем необходимость его адаптации. Мы соглашаемся, что чудо должно быть «разумным», «полезным», «социально ответственным». И в этот момент текст делает с нами то же самое, что система делает с Хоттабычем: превращает нас в соучастников. Это редкий случай детской книги, которая незаметно воспитывает лояльность к миру без чуда, под видом гуманизма.
Если собрать всё это воедино, становится ясно: «Старик Хоттабыч» — это не сказка о том, как магия не вписалась в реальность. Это притча о том, как реальность научилась переваривать всё — даже чудо, даже Бога, даже бессмертие — и не изменяться при этом. В версии 2026 года Хоттабыч не трагичен и не смешон. Он симптом. И самый тревожный вопрос, который остаётся после него, звучит не «что будет с Хоттабычем?», а «а есть ли в этом мире что-то, что ещё нельзя обслужить, оптимизировать и сделать безопасным?».



«Почему Хоттабыч всё ещё с нами»

I. Введение
«Почему Хоттабыч всё ещё с нами»
 – Обоснование актуальности образа Хоттабыча в XXI веке.
 – «Старик Хоттабыч» как текст не детский, а маскированный.
 – Ключевой тезис: Хоттабыч — не персонаж, а модель отношений человека с чудом, властью и ответственностью.
 – Постановка вопроса: что происходит с чудом в мире, который научился всё обслуживать?

II. Хоттабыч как миф о всемогуществе без субъектности
– Хоттабыч и классические мифологические фигуры (демон, бог, трикстер): сходство и принципиальное отличие.
 – Всемогущество как функция, а не как воля.
 – Добровольная сервильность как более эффективная форма подчинения, чем насилие.
 – Переход к современности: алгоритмы, системы, ИИ как новые Хоттабычи.

III. Волька ибн Алёша: от нормативного ребёнка к потерянному субъекту
– Волька в оригинале как носитель «правильного знания».
 – Ребёнок как безопасный моральный арбитр в советской культуре.
 – Волька-2026: подросток без метанарратива, но с острым чувством фальши.
 – Исчезновение внешнего морального авторитета и кризис этики.

IV. Чудо и его нейтрализация
– Чудо как событие vs чудо как сервис.
 – Почему хоттабычевское чудо не меняет человека.
 – Современность как эпоха симулятивного чуда.
 – Подмена трансцендентного эффектом.

V. Экономика дара и страх безвозмездности
– Чудо как дар, не предполагающий обмена.
 – Почему общество не доверяет бесплатному.
 – Советская легализация дара и современная монетизация.
 – Исчезновение дара как формы человеческих отношений.

VI. Хоттабыч как «лишний бессмертный»
– Отличие от «лишнего человека».
 – Смертность как основа смысла, иерархии и ответственности.
 – Бессмертие без цели как форма онтологического изгнания.
 – Технологическое бессмертие и его экзистенциальная пустота.

VII. Одомашненный Другой
– Восток, архаика, религиозность как культурная инаковость.
 – Не подавление, а заботливая ассимиляция.
 – Инаковость без субъектности.
 – Колониальность без колонизаторов.

VIII. Язык, который убивает чудо
– Магический язык Хоттабыча vs язык инструкций и регламентов.
 – Потеря образности как потеря мышления.
 – Интерфейс вместо мифа.
 – Невыразимость чуда в современном языке.

IX. Вина без свободы
– Перманентные извинения Хоттабыча.
 – Ответственность без выбора как новая норма.
 – Современная культура морального перегруза.
 – Анти-трагедия как жанр эпохи.

X. Любовь слуги и невозможность взаимности
– Асимметричная привязанность.
 – Забота без нужды.
 – Системы, которые «любят», но не могут быть любимыми.
 – Экзистенциальное одиночество полезного.

XI. Время после прогресса
– Мифологическое время Хоттабыча и линейное время Вольки.
 – Крах будущего как обещания.
 – Перегруженное прошлое и тревожное настоящее.
 – Хоттабыч как фигура между разрушенными режимами времени.

XII. Вина читателя
– Почему мы всегда на стороне Вольки.
 – Согласие с нейтрализацией чуда под видом гуманизма.
 – Читатель как соучастник системы.
 – Литература как инструмент адаптации, а не освобождения.

XIII. Заключение
«Мир, который переварил всё»
 – Итоговый синтез: чудо, Бог, бессмертие как обслуживаемые элементы.
 – Хоттабыч как симптом цивилизации, а не её сбой.
 – Финальный вопрос: существует ли ещё нечто, что нельзя оптимизировать, регламентировать и сделать безопасным?


Рецензии