Лекция 59

          Лекция №59. Маргинальные миры: Контрастные группы на периферии внимания повествователя


          Цитата:

          Были и другие приезжие, но не заслуживающие внимания, — несколько русских, поселившихся на Капри, неряшливых и рассеянных, в очках, с бородами, с поднятыми воротниками стареньких пальтишек, и компания длинноногих, круглоголовых немецких юношей в тирольских костюмах и с холщовыми сумками за плечами, не нуждающихся ни в чьих услугах, всюду чувствующих себя как дома и совсем не щедрых на траты.


          Вступление


          Цитата, выбранная для сегодняшнего пристального чтения, расположена в кульминационный момент прибытия господина из Сан-Франциско на Капри, сразу после описания его торжественной встречи. Данный отрывок, на первый взгляд, выполняет сугубо служебную функцию контрастного фона для главного героя, визуально заполняя пространство пристани. Он вводит в повествование две чётко обозначенные группы второстепенных персонажей, которые лишены не только индивидуальных имён, но и каких-либо личностных характеристик. Описание этих групп даётся через восприятие условного наблюдателя, чья оптика близка к миру главного героя и обслуживающей его системе. Эти персонажи представлены как не заслуживающие внимания с точки зрения ценностей этого самого мира, где главным мерилом является платёжеспособность и готовность к демонстративному потреблению. Однако их появление в тексте отнюдь не случайно и семантически глубоко нагружено, выполняя роль важного художественного акцента. Анализ этого, казалось бы, проходного фрагмента позволяет раскрыть целые пласты смысла, связанные с авторским отношением к различным социальным и культурным моделям. Таким образом, перед нами не просто штрих к портрету Капри, а сложный элемент поэтики рассказа, требующий детального разбора. Именно в таких, нарочито сжатых описаниях, Бунин часто прячет ключи к пониманию своих центральных идей о тщете, смерти и подлинности бытия.

          Эпизод следует за подробным и ироничным описанием триумфального въезда семьи в отель, когда всё казалось подчинённым исключительно их комфорту. Он предваряет зловещую сцену узнавания хозяина отеля, что усиливает его композиционную значимость, создавая паузу перед кульминационным моментом вечера. Позиция отрывка в общей архитектонике текста создаёт эффект художественной паузы, преднамеренного замедления действия, что всегда у Бунина сигнализирует о повышенной смысловой нагрузке. Эта ритмическая пауза позволяет автору неожиданно расширить рамки художественного пространства, вывести взгляд за пределы центрального сюжета. Читателю на мгновение показывается, что мир Капри отнюдь не исчерпывается буржуазной роскошью и услужливой суетой вокруг денег. Появление этих маргинальных групп решительно нарушает созданную ранее иллюзию всеобщего служения и поклонения господину из Сан-Франциско. Жёсткий контраст подчёркивает искусственность и хрупкость его социального статуса, его зависимость от внешних атрибутов. Следовательно, отрывок выполняет важную сюжетно-композиционную роль, готовя почву для будущего крушения иллюзий главного героя. Он служит мостом между показным триумфом и неминуемым падением, между жизнью и смертью.

          Повествовательная манера в этом отрывке заметно меняется по сравнению с предыдущими страницами, где царила язвительная ирония. Автор намеренно использует обобщённые, почти этнографические описания, напоминающие записи путешественника или социолога. Его стиль становится более сухим, аналитическим и отстранённым, что создаёт эффект холодного, беспристрастного наблюдения со стороны. Такая манера письма роднит данный фрагмент с другими описаниями толпы и масс в рассказе, например, с изображением пассажиров «Атлантиды». Однако здесь объектом наблюдения становятся не безликие маски на балу, а конкретные социальные и национальные типы, выхваченные из толпы. Через эти собирательные образы Бунин тонко и беспощадно выражает своё отношение к определённым общественным группам и целым культурам. Ирония, не исчезающая полностью, превращается в острый инструмент социальной и культурной критики, направленной как вовне, так и внутрь. Таким образом, смена интонации является осознанным художественным приёмом, маркирующим важность описываемого. Этот стилистический сдвиг заставляет читателя насторожиться и вглядеться в детали, которые при беглом чтении могут показаться малозначительными.

          Всесторонний анализ цитаты требует обязательного привлечения широкого культурно-исторического контекста, без которого многие нюансы останутся скрытыми. Необходимо учитывать время написания рассказа — 1915 год, самый разгар Первой мировой войны, которая не могла не влиять на восприятие автором национальных типов. Крайне важны для понимания реалии русской эмигрантской жизни и европейского туризма начала века, которые Бунин знал не понаслышке. Следует рассмотреть возможные интертекстуальные связи с произведениями современников, также описывавших столкновение культур на европейских курортах. Философский подтекст отрывка тесно связан с ключевыми для Бунина темами отчуждения, подлинности бытия и тщеты социальных условностей. Сопоставление двух групп высвечивает не просто разные, а противоположные формы маргинальности и способы существования на окраине «большого мира». Этот многоуровневый анализ позволит глубже проникнуть в авторский замысел и понять место данного фрагмента в идейной структуре всего произведения. Лекция последовательно разберёт все элементы цитаты, от синтаксиса до символики, раскрывая их богатое содержание. Только так мы сможем оценить мастерство Бунина, умевшего в нескольких строках вместить целую вселенную смыслов.


          Часть 1. Первое впечатление: Картина чужого мира через глаза наивного читателя


          На первый, поверхностный взгляд, данный отрывок кажется случайной, почти проходной зарисовкой, вставленной автором исключительно для оживления фона и создания эффекта многолюдной пристани. Читатель, с напряжённым вниманием следящий за судьбой главного героя, легко пропускает эти строки, воспринимая их как малозначительную деталь оживлённой сцены прибытия. Цель повествователя представляется сугубо информативной и служебной — показать, что на Капри прибывают не только богатые туристы вроде господина из Сан-Франциско, но и другие, менее заметные категории путешественников. Описание этих других приезжих даётся нарочито бегло и обобщённо, будто мельком брошенный взгляд усталого наблюдателя, скользящий по толпе. Создаётся устойчивое впечатление, что автор просто фиксирует разношёрстную толпу, собирающуюся вокруг места высадки, не вдаваясь в подробности. Группы русских и немцев выглядят как часть местного колорита, необходимый экзотический антураж, на фоне которого разворачивается главное драматическое действие. Их характеристика кажется нарочито поверхностной, построенной на внешних, даже намеренно комичных деталях — подчёркнутой неряшливости одних и карикатурной круглоголовости других. Эмоциональная оценка, заключённая в словах «не заслуживающие внимания», легко воспринимается как прямая речь некоего условного наблюдателя, возможно, самого повествователя или даже одного из портье, мгновенно оценивающего гостей по их внешней платёжеспособности. На этом, начальном уровне чтения отрывок не вызывает глубоких вопросов или раздумий, он служит лишь для создания эффекта жизненной реальности, населяя сцену дополнительными статистами. Однако именно такая кажущаяся незначительность и является ловушкой, расставленной Буниным для невнимательного читателя.

          Однако даже при беглом чтении начинает смутно проступать определённая намеренность в выборе повествователем именно этих двух, а не каких-либо иных групп. Возникает наивный вопрос: почему именно русские и немцы, почему они описаны вместе, но при этом так явно противопоставлены друг другу по всем параметрам? Неискушённый читатель может легко связать этот выбор с личными впечатлениями и предпочтениями Бунина, который, много путешествуя по Европе, несомненно, часто наблюдал подобные типажи и сохранил о них яркие воспоминания. Русские политэмигранты или творческие люди и немецкие туристы из среднего класса были обычным, будничным явлением на итальянских курортах того времени, и их появление в тексте кажется естественным, почти документальным отражением реальности. Само описание вызывает у читателя лёгкую, снисходительную улыбку своей нарочитой карикатурностью: вот рассеянные интеллигенты в поношенных пальто, а вот здоровенные, практичные юнцы в народных костюмах, похожие на участников спортивного слёта. Контраст между ними очевиден даже для ребёнка — первые выглядят неустроенными, чужими, потерянными, вторые — уверенными в себе, адаптированными, целеустремлёнными. Но на этом этапе читатель ещё не задумывается, зачем этот контраст понадобился автору в рассказе о внезапной смерти американского миллионера, какая смысловая связь может быть между этими фигурами и центральной трагедией. Эпизод кажется самодостаточной, мастерски сделанной жанровой сценкой, немного замедляющей, но отнюдь не обогащающей основную сюжетную линию, своего рода передышкой перед кульминацией.

          Ключевая фраза «не заслуживающие внимания» сразу задаёт специфическую, суженную оптику восприятия всей последующей сцены. Читатель невольно, почти бессознательно, принимает точку зрения того невидимого судьи, для которого эти люди не важны и не интересны. Кто же этот таинственный субъект оценки? Скорее всего, это сам мир, вращающийся вокруг денег и статуса, мир господина из Сан-Франциско и всех подобных ему, мир хозяев отелей, гидов и носильщиков. В рамках этой жёсткой, утилитарной системы ценностей человек, не участвующий активно в потреблении услуг, не совершающий щедрых и заметных трат, действительно становится невидимкой, фоном, человеческой пылью. Таким образом, отрывок с самых первых слов незримо устанавливает строгую социальную иерархию: в сияющем центре — платёжеспособный турист, ради которого всё вертится, а на скучной периферии — все остальные, сливающиеся в безликую массу. Наивное, непредвзятое чтение часто принимает эту иерархию как данность, как естественный, почти природный порядок вещей в любом курортном местечке, живущем за счёт приезжих. Русские и немцы, при всей их непохожести, легко попадают в одну общую категорию «других», объединённых лишь одним признаком — они находятся вне сферы сиюминутных интересов хозяев отелей, гидов и прочего обслуживающего персонала. Эта точка зрения кажется настолько естественной, что её искусственность и жестокость не сразу осознаются.

          Внешние, зримые детали описания воспринимаются наивным сознанием просто как забавные, колоритные штрихи к собирательному портрету, не несущие особой скрытой нагрузки. Русские в очках и с бородами — это классический, почти хрестоматийный образ интеллигента, возможно, писателя, художника или учёного, погружённого в свои мысли и глубоко равнодушного к внешнему лоску. Поднятые воротники стареньких, поношенных пальто говорят не столько о крайней бедности, сколько о демонстративном пренебрежении к бытовым условностям, о внутренней сосредоточенности на чём-то ином, более важном. Немецкие юноши в тщательно подобранных тирольских костюмах — это воплощение здорового, спортивного, организованного и дисциплинированного отдыха, их образ словно сошёл с рекламной открытки. Их холщовые сумки за плечами сразу ассоциируются с долгими пешими походами, а не с гостиничным комфортом и услугами носильщиков. Наивный читатель без труда видит здесь простую и понятную оппозицию: духовное начало против физического, мечтательное против практичного, восточно-славянская расплывчатость против западногерманской чёткости. Эти противопоставления лежат на самой поверхности текста и не требуют никакой специальной расшифровки или привлечения дополнительных знаний, они угадываются интуитивно. Именно на этой интуитивной понятности и играет Бунин, чтобы затем усложнить и углубить эти образы.

          Поведенческие характеристики, данные автором, также вполне понятны без какого-либо глубокого анализа и не вызывают вопросов. Русские, «поселившиеся на Капри», — это не временные туристы, а постоянные или долгосрочные жители, возможно, беженцы от политических бурь или просто искатели вдохновения и дешёвой жизни. Их рассеянность прямо говорит о их неприспособленности к быту, о жизни в мире отвлечённых идей, а не материальных забот. Немцы же, которые «всюду чувствуют себя как дома», — это прямая противоположность, их уверенность говорит об умении легко ориентироваться в любых условиях, характерном для представителей сильного, организованного государства с многовековой культурой порядка. Их нежелание тратиться легко трактуется как бережливость или даже скупость — черта, часто и традиционно приписываемая немцам в расхожих национальных стереотипах и анекдотах. Наивное чтение охотно и бездумно пользуется этими готовыми клише, чтобы быстро достроить в воображении узнаваемые образы и поскорее двинуться дальше, к более значимым и острым для развития сюжета событиям, к сцене в отеле. Однако автор использует эти клише как строительный материал для более сложных конструкций.

          Место отрывка в общей сцене прибытия тоже имеет своё простое и логичное объяснение на поверхностном уровне восприятия. После яркой, почти карнавальной сцены торжественной встречи господина из Сан-Франциско автор как бы показывает изнанку этого процесса — тех, кого не встречают с оркестром, кто приезжает сам по себе, без помпы и свиты. Это создаёт более объёмную, правдоподобную и живую картину жизни острова, лишая её одномерности. Читатель понимает, что Капри — не просто красивая декорация для богатых, а настоящее место, где живут, работают и отдыхают самые разные люди со своими судьбами. Однако пока эти люди остаются немыми статистами, их существование не пересекается с фабульной линией главного героя и, видимо, никогда не пересечётся. Они — часть пейзажа, такая же, как колышущиеся пальмы или холодные синие звёзды на чёрном небе. Их единственная функция — сделать картину более сочной, правдоподобной и многолюдной, добавить в неё шума и движения, но не смысла. Такой взгляд, однако, упускает из виду композиционную симметрию и принцип контраста, на которых построен весь рассказ.

          Эмоциональный тон всего отрывка кажется на первый взгляд нейтральным, с лёгкой, почти незаметной примесью мягкой иронии. Повествователь не осуждает открыто и не восхищается этими людьми, он просто констатирует их наличие, как констатировал бы погоду или архитектурную деталь. Ирония, если она и есть, направлена скорее не на самих персонажей, а на условность и предвзятость того самого критерия, что определяет, кто «заслуживает внимания», а кто нет. Читатель смутно улавливает, что для кого-то эти персонажи действительно незначительны, но сам автор, возможно, думает об этом иначе, ведь он же посвятил им несколько строк. Однако на этапе наивного, линейного чтения эта смысловая двойственность, как правило, ускользает, оставаясь за порогом сознания. Отрывок устойчиво воспринимается как объективное, почти протокольное описание реальности, не несущее особой эмоциональной или философской нагрузки для развития основной трагедии, оно — всего лишь пауза. Но пауза в музыке Бунина никогда не бывает пустой, она всегда наполнена ожиданием, предчувствием или намёком.

          Таким образом, при самом первом, нерефлексивном прочтении анализируемая цитата выглядит просто как мастерски выполненная, но сугубо второстепенная, фоновая деталь. Она добавляет текстурности и живости повествованию, блестяще демонстрирует зоркую наблюдательность автора, но отнюдь не претендует на центральную смысловую роль. Читатель мельком запоминает эти колоритные образы, но не задерживается на них, мысленно устремляясь вслед за главным героем к сияющему подъезду отеля, где его уже ждёт зловещее предзнаменование — встреча с хозяином, которого он видел во сне. Лишь при повторном, более вдумчивом и медленном чтении начинают постепенно проступать сложные, многослойные смыслы, тщательно скрытые в этой, казалось бы, проходной сцене. Она неожиданно оказывается не просто фоном, а важным, несущим элементом всей художественной системы рассказа, в котором у Бунина, как известно, нет ни одного случайного слова, каждый образ тщательно взвешен и поставлен на службу главной идейной концепции. Поэтому необходимо перейти от беглого взгляда к пристальному анализу.


          Часть 2. Синтаксис исключения: Грамматика иерархии и отторжения


          Любой серьёзный анализ цитаты необходимо начинать с внимательного разбора её синтаксической структуры, которая с первых же слов задаёт тон и чёткие отношения между описываемыми группами персонажей и миром главного героя. Предложение построено как сложносочинённое, где две пространные однородные части соединены соединительным союзом «и», что формально указывает на их равноправие. Однако перед этим развёрнутым перечислением стоит общая для них, обобщающая характеристика, выраженная определительным оборотом: «другие приезжие, но не заслуживающие внимания». Эта грамматическая конструкция сразу создаёт сильный эффект отбрасывания, своеобразного отсева или фильтрации. Грамматически вся большая группа «приезжие» делится на две неравные категории: те, кто безусловно заслуживает внимания (господин из Сан-Франциско и, возможно, немногие подобные ему), и все без исключения остальные, попадающие в категорию «других». Само появление противительного союза «но» тонко указывает на нарушение неких ожиданий или нормы: ведь приезжие обычно как раз и привлекают к себе внимание, эти же — нет, они являются исключением из правила. Так через бесстрастный синтаксис в ткань текста внедряется мощный ценностный критерий, незримо определяющий значимость человека в данном социальном пространстве, построенном на услугах.

          Определительный оборот «не заслуживающие внимания» занимает в предложении постпозицию, то есть стоит после определяемого слова «приезжие», что придаёт ему характер добавочного, чуть ли не случайного замечания, сделанного как бы вскользь. Однако эта кажущаяся грамматическая случайность глубоко обманчива и является тонким стилистическим расчётом. Этот оборот выполняет важнейшую функцию смыслового фильтра, через который пропускаются и которым окрашиваются все последующие описания. Всё, что будет сказано о русских и немцах, читатель невольно воспринимает под знаком этой предварительно данной маргинальности, этой предначертанной незначительности. Интересно, что сам глагол «заслуживать» семантически предполагает наличие некоего авторитетного судьи, арбитра хорошего вкуса или общепринятых норм, который выносит вердикт. Кто же выносит этот вердикт в нашем случае? Прямо в тексте субъект не назван, что позволяет предположить, что это либо безличная сила общественного мнения всего курортного мирка, либо сам повествователь, на время иронически усваивающий его точку зрения для её последующего разоблачения и дискредитации. Отсутствие явного субъекта делает приговор безличным и оттого ещё более непререкаемым в рамках данной системы координат.

          Тире, разделяющее обобщающую фразу и начало конкретных примеров, выполняет не только пунктуационную, но и важную визуальную и интонационную роль выделения. Оно подобно театральному жесту, указывающему рукой на что-то: вот они, смотрите, те самые «другие», о которых только что шла речь. Это тире создаёт ощутимую паузу, небольшое театральное замешательство, будто повествователь, назвав общую категорию, теперь должен предъявить её материальных представителей, найти их в толпе. Само перечисление построено по классическому принципу контраста, что дополнительно подчёркнуто союзом «и», стоящим между описаниями. Не разделительный союз «или», а именно соединительный «и», что означает неразрывное сосуществование этих двух разных групп в одной категории незначительности. Их общая незначительность становится тем универсальным знаменателем, который уравнивает столь непохожих и даже противоположных людей, стирая их индивидуальные различия перед лицом системы. Грамматика здесь работает на создание однородного, но внутренне контрастного множества.

          Описание каждой группы внутри предложения построено симметрично, но с разной внутренней грамматической логикой, что очень важно для их восприятия. О русских сказано следующее: «несколько русских, поселившихся на Капри, неряшливых и рассеянных, в очках, с бородами, с поднятыми воротниками стареньких пальтишек». Здесь мастерски используется длинная цепочка согласованных и несогласованных определений, как бы нанизываемых на одно стержневое существительное «русских». Полное отсутствие глаголов, кроме причастия «поселившихся», создаёт ощущение статичности, неподвижности, застылости. Это не динамичный портрет, а скорее неподвижный типаж, словно застывший в своей характерной, неизменной позе. Определения идут от более общих, оценочных («неряшливых и рассеянных») к конкретным, визуальным деталям («в очках, с бородами»), и завершается всё яркой, почти бытовой подробностью — «с поднятыми воротниками». Эта грамматическая структура рисует образ словно изнутри наружу, от внутреннего качества души к внешнему его материальному проявлению в одежде и привычках. Предложение словно замыкает их в скорлупу этих определений, лишая движения и голоса.

          Описание немцев строится по несколько иному, более сложному грамматическому принципу: «компания длинноногих, круглоголовых немецких юношей в тирольских костюмах и с холщовыми сумками за плечами, не нуждающихся ни в чьих услугах, всюду чувствующих себя как дома и совсем не щедрых на траты». Здесь, помимо внешних примет, данных в виде несогласованных определений, следуют уже три самостоятельных причастных оборота, описывающих их поведение, самоощущение и отношение к миру. Грамматика этого отрезка становится более динамичной и разветвлённой, предложение усложняется, отражая, возможно, более активную, целеустремлённую и комплексную натуру этих персонажей. Их описание тоже движется по нарастающей от внешнего к внутреннему, но завершается не мелкой деталью одежды, а ёмкой характеристикой социального поведения и экономической стратегии — «совсем не щедрых на траты». Именно этот пункт, судя по всему, и является кульминацией всего описания, ключевой чертой, ради которой, возможно, и введена в текст вся группа. Синтаксическая разница в описаниях подчёркивает разницу в самих способах существования: пассивное пребывание и активное, осознанное поведение.

          Союз «и», соединяющий два этих больших описательных блока, формально делает их абсолютно равноправными и одинаково значимыми частями одного предложения. Однако на глубинном смысловом уровне между ними возникает немедленное напряжение, граничащее с конфликтом. Они не просто разные, они во всём диаметрально противоположны: внешность, одежда, базовое поведение, отношение к деньгам и к услугам окружающих. Грамматическое равноправие лишь оттеняет и усиливает смысловую оппозицию, делает её более выпуклой. Это не два варианта одного явления, а два полюса, два противоположных лика человеческой маргинальности. Русские — маргиналы по причине крайней отрешённости от материального мира и его законов, немцы — маргиналы по причине сверхпрактичного, бережливого и независимого к нему отношения. И те и другие оказываются за бортом главной системы, где ценность человека измеряется исключительно его немедленной и демонстративной платёжеспособностью и готовностью эту платёжеспособность проявлять. Синтаксис фиксирует это двойное исключение, это двоякое отторжение.

          Весь синтаксический рисунок фразы работает на создание устойчивого эффекта дистанции и отстранённости. Повествователь не входит в психологический контакт с этими людьми, не слышит их голосов, не знает их мыслей, не называет по именам. Он наблюдает их исключительно со стороны, как энтомолог наблюдает насекомых, затем классифицирует, даёт названия и аккуратно отстраняет, помещая в коллекцию. Длинное, разветвлённое предложение, лишённое глаголов действия, похоже на запись в наблюдательском дневнике или на музейную этикетку. Полное отсутствие диалогов, каких-либо действий (они просто «были», то есть факт их присутствия исчерпывает их функцию), откровенных эмоциональных оценок — всё это последовательно выталкивает описываемые фигуры на самую периферию не только внимания условного богача, но и самого художественного повествования. Они существуют в тексте в урезанном режиме «имелись в наличии», и только. Эта грамматическая объективация есть первый шаг к их символизации.

          Таким образом, тщательный синтаксический разбор открывает, что проходная, на первый взгляд, фраза является тщательно выстроенной конструкцией, где каждый элемент несёт нагрузку. Каждая запятая, каждый дефис, строгий порядок слов работают на выражение сложной и неприятной идеи об обществе, жёстко разделённом на центр и периферию, на значимых и незначимых, на покупателей и человеческий фон. Грамматика становится изощрённым инструментом социальной критики, незаметно, но настойчиво внушающей читателю мысль об условности и глубочайшей жестокости тех критериев, по которым один человек «заслуживает внимания», а другой — нет, обречён на забвение. Эта грамматика исключения и отторжения напрямую предвосхищает центральное событие рассказа — внезапное и мгновенное превращение самого господина из Сан-Франциско из центра вселенной в «нечто», тоже не заслуживающее ни малейшего внимания или уважения и подлежащее быстрому, безэмоциональному удалению из гостиничных покоев в ящике из-под содовой воды. Его собственная грамматика существования в итоге будет сведена к столь же безличной и лаконичной формуле.


          Часть 3. «Были и другие приезжие»: Онтология фона и преходящего бытия


          Начало цитаты — «Были и другие приезжие» — с формальной, грамматической точки зрения является простой констатацией неоспоримого факта, введённой в прошедшем времени. Однако глагол «были», употреблённый в форме прошедшего времени множественного числа, характерный для эпического, сказочного повествования, сразу задаёт определённую вневременную, почти летописную тональность. Эти люди не действуют активно, не говорят, они просто присутствуют в минувшем, являются частью случившейся когда-то картины, запечатлённой памятью. Их бытие пассивно, оно сводится к голому факту наличия в определённом месте в определённый застывший момент, они — элемент обстановки. Это кардинально отличает их от главного героя, чьё присутствие всегда активно, весомо, агрессивно, оно сопровождается непрерывной цепью действий и намерений («ехал», «надеялся», «решил», «поглядывал»). «Другие» же — часть статичной обстановки, оживлённого фона. Их бытие — это бытие фона, необходимое для того, чтобы оттенить фигуру, но само по себе лишённое собственного сюжета и развития.

          Слово «другие» в этом контексте оказывается чрезвычайно важным и семантически насыщенным. Оно прямо указывает на существование некоей общей категории «приезжих», внутри которой уже есть свои чёткие подразделения и градации. Главный герой, безусловно, тоже «приезжий», он попадает в ту же самую формальную категории. Таким образом, он и эти незначительные люди формально, по паспорту ситуации, принадлежат к одной большой группе. Но определение «другие» моментально отдаляет их, создаёт непреодолимую смысловую дистанцию, проводит невидимую, но прочную черту. Они — иные, не такие, как он, они из другого теста, из иной социальной реальности. В этом коротком слове уже заложено будущее, развёрнутое в тексте противопоставление по множеству параметров: национальность, материальное положение, социальное поведение, философия жизни, финансовые возможности и цели пребывания. «Другие» — это своеобразное кривое зеркало, в котором главный герой не видит своего отражения, это отвергнутые, альтернативные жизненные модели, которые он даже не рассматривал. Его сознание отфильтровывает их как нерелевантный шум.

          Само существительное «приезжие» тоже несёт в себе заметную смысловую нагрузку, которую нельзя игнорировать. Оно нарочито нейтрально, почти бюрократично, не содержит в себе ни малейшей положительной или отрицательной оценки, в отличие от, скажем, более конкретных «туристов», «путешественников», «гостей» или «посетителей». «Приезжий» — это просто тот, кто приехал из другого места, без указания на цель, статус, длительность и характер визита. Это слово формально уравнивает американского миллионера, русского интеллигента-эмигранта и немецкого студента-туриста. Все они чужаки на этом древнем острове, все временные, преходящие его обитатели. Но именно эта общая временность, эта чуждость по-разному проявляется и переживается каждой из групп. Для господина из Сан-Франциско Капри — лишь один из многих пунктов в заранее расписанном маршруте, место потребления стандартного набора удовольствий. Для русских, «поселившихся», — возможно, временное или постоянное пристанище, бегство от чего-то, поиск убежища или вдохновения. Для немцев — территория для спортивного, почти географического освоения, полигон для похода. Общее, стирающее различия слово «приезжие» лишь тонко маскирует фундаментальное, сущностное различие в самом отношении к месту, в способе его проживания.

          Частица «и» в самом начале фразы («Были и другие…») выполняет важную связующую функцию, она неразрывно связывает данное предложение с предыдущим контекстом, который необходимо помнить. Непосредственно перед этим отрывком было подробно описано, как господина из Сан-Франциско и его семью торжественно встречали, помогали выйти из вагончика, перед ним бежали, указывая дорогу, его окружали мальчишки и дюжие каприйские бабы. То есть читатель только что стал свидетелем яркой, шумной сцены, где приезжий был в самом центре всеобщего, почти раболепного внимания. Частица «и» как бы указывает: наряду с этой яркой, сфокусированной сценой существовала и другая, параллельная, расфокусированная реальность. Было одно — и было другое, сосуществовавшее с ним одновременно. Это простое грамматическое средство мастерски расширяет картину, показывая её неоднородность, её многослойность, её внутреннюю сложность. Жизнь на пристани в тот момент отнюдь не исчерпывалась обслуживанием богатого американца, она была гораздо богаче и разнообразнее. Частица «и» вводит принцип множественности и параллельности миров.

          Конструкция «Были и другие…» создаёт также устойчивый эффект перечисления, каталогизации, инвентаризации наблюдаемых объектов. Повествователь, словно педантичный экскурсовод или дотошный хроникёр, перечисляет элементы сцены: были вот такие-то, были вот сякие-то. Этот сознательный приём работает на обезличивание описываемых, на превращение их из субъектов в объекты стороннего, почти научного наблюдения. Их человеческая субъективность, внутренний мир намеренно стираются, они становятся частью пейзажа, неотличимой от других деталей, наряду с «электрическим шаром», «средневековой аркой» и «вихрем пальмы». Такая художественная объективация — первый и необходимый шаг к их последующему символическому осмыслению. Они не столько живые люди, сколько знаки, социальные и культурные архетипы, обозначающие определённые явления в картине мира автора. Их индивидуальность принесена в жертву типичности.

          В более широком, сквозном контексте всего рассказа глагол «были» в прошедшем времени приобретает зловещий, фатальный оттенок бренности и преходящести. Всё в этом изображаемом мире оказывается преходящим, временным, уходящим в небытие. «Был» когда-то и сам господин из Сан-Франциско, со всеми своими грандиозными планами и непоколебимой уверенностью. «Были» и эти другие приезжие, со своей незаметной жизнью. Всё это уже безвозвратно ушло в прошлое, стало частью необратимого потока времени, застыло на страницах книги. Эпическое, хроникальное «были» незаметно напоминает читателю о конечности любого человеческого присутствия, о тщете любого социального статуса перед лицом вечности. Перед лицом всепоглощающего времени и неумолимой смерти все оказываются равны — и важный американский миллионер, и неряшливый русский эмигрант, и скупой немецкий турист. Все они лишь кратковременные, мимолётные вспышки бытия на спокойном, равнодушном фоне вечного существования острова, моря и неба.

          Таким образом, за простым и будничным началом фразы скрывается сложнейшая онтологическая проблематика, столь важная для всего творчества Бунина. Вопрос о том, что значит подлинно «быть» в этом мире, является для писателя ключевым и болезненным. Для главного героя «быть» — значит прежде всего обладать, потреблять, производить впечатление, занимать центральное место. Для русских эмигрантов «быть», возможно, значит мыслить, страдать, пребывать в вечных духовных поисках (что в описании подано с снисходительной иронией). Для немецких юношей «быть» — значит активно осваивать физическое пространство, чувствовать свою силу, здоровье и независимость. Эти разные, даже взаимоисключающие модусы человеческого существования сталкиваются на крошечном пятачке пристани, не вступая в прямое взаимодействие, но создавая напряжённое, заряженное смысловое поле, поле возможностей. Фраза «Были и другие» констатирует это множественное бытие, эту плюральность жизненных проектов.

          Фраза «Были и другие приезжие» оказывается тонкой точкой входа в целое альтернативное повествование, которое могло бы развернуться в самостоятельные сюжеты, но автор сознательно оставляет его в тени. За каждым из этих «других» могла стоять своя уникальная история, своя большая или маленькая трагедия, своя комедия или драма. Но Бунин намеренно и последовательно оставляет их в полутьме, давая лишь намёк, штрих, силуэт. Этот художественный приём создаёт мощное ощущение безграничности и неисчерпаемости самой жизни, её бесконечного разнообразия. История господина из Сан-Франциско — лишь один, частный сюжет из бесчисленного множества, одновременно разыгрывающихся на земле, под одними звёздами. И его громкая, нелепая смерть, которая кажется такой центральной катастрофой в его микромире, на фоне этого безразличного, многоголосого многолюдства выглядит частным, почти незаметным событием, рядовым инцидентом. Онтология фона, лаконично обозначенная в первых словах цитаты, в конечном итоге радикально подрывает онтологическую значимость и уникальность самого главного героя, помещая его в один ряд со всеми прочими преходящими явлениями. Его бытие, таким образом, релятивизируется и ставится под вопрос.


          Часть 4. «Не заслуживающие внимания»: Критерии значимости в мире «Атлантиды»


          Определяющая, клеймящая характеристика «других приезжих» — они «не заслуживающие внимания» — является смысловым и оценочным краеугольным камнем всего отрывка и требует самого тщательного, вдумчивого анализа. Сам глагол «заслуживать» семантически предполагает, что внимание — это некий ценный ресурс, награда или привилегия, которую нужно именно заслужить, то есть получить в результате соответствия неким заранее установленным правилам, стандартам или ожиданиям. В мире рассказа, каким он предстаёт до момента катастрофы, таким универсальным стандартом является, очевидно, финансовый потенциал и готовность к его немедленной, демонстративной реализации, к щедрому потреблению услуг. Господин из Сан-Франциско, который «был довольно щедр в пути» и твёрдо рассчитывал на безупречный сервис, автоматически, по умолчанию заслуживает самого пристального внимания портье, лакеев, метрдотеля, гидов и прочих служащих. Его право на внимание считается непреложным, не подлежащим сомнению, оно встроено в стоимость его билета и номера в отеле.

          Чьё именно внимание не заслуживают эти люди? В тексте прямой субъект этой оценки не назван, что делает её безличной, надындивидуальной, почти объективной силой, витающей в воздухе. Это внимание общества в целом, того самого «отборного общества», от которого, как было сказано ранее, зависят «все блага цивилизации», включая моду и объявление войн. Это внимание обслуживающего персонала, гидов, мальчишек — всех, кто делает свой бизнес на туристах и чьё благополучие напрямую зависит от их щедрости. Наконец, это, на первый взгляд, внимание самого повествователя, который сначала как бы соглашается с этой точкой зрения, описывая персонажей со снисходительной иронией, но тем самым лишь ставя под сомнение её абсолютность и справедливость. Вся фраза звучит так, будто её произносит голос общепринятого мнения, голос самого Капри как успешного коммерческого предприятия, а не живого места. Эта оценка исходит не от конкретного лица, а от самой логики системы.

          Критерий «внимания» оказывается глубоко и неразрывно связанным с базовой экономикой всего рассказа, с его материальным фундаментом. Внимание здесь — это прежде всего услуга, которую можно и нужно покупать, товар, имеющий свою цену. Ярче всего это показано в знаменитой сцене на пароходе, где нанятая пара профессионально изображает влюблённых для развлечения публики. Их «любовь» — откровенный товар, купленный судоходной компанией «Ллойд». В таком циничном контексте не заслуживать внимания — значит не иметь практически никакой ценности как потребитель, не участвовать в главном экономическом обмене, на котором держится этот мирок. Русские, судя по всему, либо бедны, либо глубоко безразличны к комфорту и внешним впечатлениям, немцы же сознательно, из принципа экономят. И те и другие добровольно или вынужденно выпадают из налаженной цепочки «деньги — услуги — внимание», становятся экономическими маргиналами. Их существование не генерирует прибыль, а значит, с точки зрения капитала, нелегитимно.

          Однако Бунин тонко и ненавязчиво намекает, что заслуживать можно не только сиюминутного внимания прислуги, но и чего-то иного, более высокого и продолжительного. Например, памяти, славы, упоминания в истории. В финале рассказа, описывая древнего римского тирана Тиберия, жившего на Капри, автор замечает: «человечество навеки запомнило его». Но это память о жестокости и бессмысленной власти, память-проклятие. А простой лодочник Лоренцо, «беззаботный гуляка и красавец», остаётся в памяти искусства как вечная модель для художников. В этой расширенной системе вечных координат господин из Сан-Франциско тоже мгновенно окажется в категории «не заслуживающих внимания» — его имя забывается сразу после смерти, его существование не оставляет в мире никакого следа, кроме кратковременных хлопот с гробом. Критерии подлинной значимости стремительно смещаются с сиюминутного финансового на вечное, художественное или историческое, на то, что остаётся в культуре. И с этой точки зрения маргиналы могут оказаться куда ближе к вечности.

          Глубокая ирония всей фразы заключается ещё и в том, что, помещая этих людей в свой текст и детально их описывая, автор уже оказывает им внимание, причём гораздо более глубокое, вдумчивое и содержательное, чем то поверхностное, которое они были лишены в реальности описанной сцены. Он останавливает на них свой художественный взгляд, выхватывает из толпы, наделяет характеристиками, пусть и ироничными, заставляет читателя задуматься об их судьбе. Таким образом, само литературное описание становится актом восстановления справедливости, возвращения социальных маргиналов в поле культурного зрения, наделения их смыслом. Но делает он это без малейшего пафоса или сентиментальности, а с лёгкой, почти незаметной усмешкой, что абсолютно характерно для бунинской манеры — не идеализировать, но и не отвергать, сохранять трезвую дистанцию. Внимание художника оказывается выше и значимее внимания портье.

          В философском плане статус «не заслуживающего внимания» может быть прочитан и как своеобразная, парадоксальная форма личной свободы. Не будучи объектом всеобщего интереса и оценок, человек потенциально может оставаться самим собой, не играть навязанных ролей, не соответствовать чужим ожиданиям, быть искренним. Русские «рассеянны», то есть их мысли где-то далеко, они не сконцентрированы на том впечатлении, которое производят на окружающих, они внутренне свободны от этой оценки. Немцы «не нуждаются ни в чьих услугах», то есть они самостоятельны и независимы в практическом смысле, сами строят свой маршрут и быт. В этом смысле они, возможно, более свободны, чем главный герой, который целиком и полностью зависит от услуг других и является заложником, рабом созданного им же самим образ успешного и важного человека. Их невидимость становится щитом от посягательств системы.

          Фраза «не заслуживающие внимания» также виртуозно работает на создание того самого жёсткого контраста, который является структурной основой всей композиции рассказа. Рядом с блестящим, упакованным, предсказуемым и искусственным миром господина из Сан-Франциско автор всё время помещает другие, контрастные миры — страшный и могущественный мир океана, примитивный и вечный мир лодочников и рыбаков, и здесь — мир интеллектуальной и спортивной богемы. Эти миры существуют параллельно, почти не соприкасаясь и не замечая друг друга, но их простое соседство в тексте заставляет вдумчивого читателя усомниться в абсолютной ценности и осмысленности того центрального мира, который казался единственно реальным. Контраст разрушает иллюзию единственности и самодостаточности мира денег.

          Таким образом, характеристика «не заслуживающие внимания» является не просто констатацией социального факта, но и сложным, многофункциональным художественным приёмом. Она задаёт систему координат повествования, которую автор затем будет последовательно подвергать сомнению, размывать и в итоге разрушит. Она вводит в рассказ важнейшую идею относительности любых человеческих критериев значимости, особенно тех, что основаны исключительно на деньгах и внешнем эффекте. И в конечном итоге она тонко готовит читателя к главному событию — мгновенному и позорному превращению того, кто ещё минуту назад казался центром вселенной, в холодное тело, которое тоже моментально становится «не заслуживающим внимания» и с которым не знают, что делать, кроме как спешно и без церемоний спрятать в ящик из-под содовой воды и вывезти с глаз долой. Приговор, вынесенный другим, неожиданно оборачивается против самого судьи.


          Часть 5. Образ русских: «Неряшливые и рассеянные» эмигранты как альтер эго автора и символ духа


          Первая конкретная группа, на которую падает оценивающий взгляд повествователя, — это «несколько русских, поселившихся на Капри». Уже само ёмкое определение «поселившихся» кардинально отличает их от всех прочих приезжих, включая главного героя. Они не туристы, не временные, мимолётные гости, приплывшие на неделю. Они живут на острове постоянно или долгое время, что сразу создаёт в воображении читателя устойчивый образ некоего добровольного или вынужденного изгнания, бегства от прежней жизни. Капри в начале XX века действительно был излюбленным местом для русской творческой и интеллектуальной эмиграции, не обязательно только политической. Там подолгу жили и работали писатели, художники, философы, люди, искавшие уединения, вдохновения или просто дешёвой и красивой жизни на юге. Упоминание о них в рассказе, написанном в 1915 году, приобретает особый, ностальгический и горький оттенок: это взгляд русского писателя, уже предчувствующего грядущий разлом, на свой же, но маргинализированный и оторванный от корней культурный слой.

          Сразу следующие за этим характеристики — «неряшливых и рассеянных» — задают весь тон и эмоциональную окраску последующего описания. «Неряшливость» — это прежде всего внешнее, визуальное проявление глубокой внутренней рассеянности, то есть сосредоточенности на чём-то ином, не на быте, не на внешнем лоске, не на впечатлении, производимом на окружающих. Это классическая, хрестоматийная черта образа русского интеллигента, чудака, «не от мира сего», человека идеи. В русской литературной традиции от Гоголя и Достоевского до Чехова такие персонажи часто выступали носителями духа, высшей истины или, наоборот, комического безволия и неприспособленности. Бунин, с его врождённым и воспитанным культом опрятности, стиля, формы и чёткой художественной отделки, описывает этот традиционный типаж с неизбежной иронией, но, возможно, и с тайной, тщательно скрываемой симпатией, ибо рассеянность предполагает напряжённую жизнь духа, которой так тотально, катастрофически лишён господин из Сан-Франциско.

          Далее следуют чисто внешние, почти карикатурные, нарочито утрированные детали: «в очках, с бородами, с поднятыми воротниками стареньких пальтишек». Очки — это сразу знак интеллектуального труда, плохого зрения от постоянного чтения, отрешённости от грубого физического мира в мир текстов и идей. Борода в тот период — не просто растительность на лице или мода, но часто сознательный признак принадлежности к определённым кругам: учёным, писателям, художникам, политическим радикалам, всем тем, кто противопоставляет себя гладко выбритой буржуазной норме. Поднятые воротники стареньких, поношенных пальто — деталь, полная глубокого психологического и социального смысла. Это и практическая защита от сырого ветра и промозглой погоды (погода на Капри в тот день была отвратительная), и метафорическое желание отгородиться, уйти в себя, спрятаться от чуждого мира, и, конечно, красноречивый признак либо бедности, либо демонстративного пренебрежения к внешнему лоску и социальным условностям. Эта деталь перекликается с другим «стареньким» предметом в рассказе — фраком богача, похожего на прелата, но там старость фрака — признак аристократической традиции и хорошего тона, здесь же — бедности, заброшенности и отчуждения.

          Полное отсутствие у этих русских имён, семейных связей, каких-либо индивидуальных черт или биографий превращает их не просто в социальный типаж, а в собирательный символ, в знак. Они символизируют целый пласт русской дореволюционной культуры, оказавшейся в добровольном или вынужденном изгнании, на самом краю европейского мира, в прекрасной, но чужой стране. Их рассеянность может быть прочитана не только как сосредоточенность на идеях, но и как ностальгия, как тоска по утраченной родине, как оторванность от культурных корней, как потерянность в чужом, пусть и живописном, мире. Они «поселились» на Капри, обустроились, но вряд ли стали своими, они остаются вечными приезжими, даже в своём относительно постоянном поселении, вечными маргиналами между двумя мирами. Их существование — это существование на грани, в промежутке.

          Интересно, что эти русские, в отличие от немцев, присутствуют на сцене в чисто статичной, созерцательной позиции, они не участвуют в активном действии, не толкаются, не пытаются что-то продать или предложить свои услуги, не смотрят с подобострастным восхищением на богатого американца. Они — часть пейзажа, такая же, как немецкие юноши, но с совершенно иной, меланхолической аурой. Их пассивность и отстранённость резко контрастируют с деловой, корыстной активностью местных жителей, суетящихся вокруг господина из Сан-Франциско. Они являют собой альтернативную модель человеческого существования, противоположную потребительскому ражу главного героя: существование созерцательное, внутреннее, не ориентированное на внешний успех, признание или накопление материальных благ. Их жизнь протекает в ином измерении, невидимом для практичного взгляда.

          В биографическом контексте самого Бунина этот сжатый образ приобретает дополнительные, личные обертоны. Сам писатель много и подолгу путешествовал, жил на Капри, был хорошо знаком со средой русской эмиграции, хотя его статус был иным. Его отношение к этим людям было всегда сложным и двойственным: он высоко ценил свободу творчества и европейскую культурную среду, но тосковал по России, презирал политиканство и духовную ограниченность многих соотечественников за границей. Ироничное, слегка брезгливое описание «неряшливых и рассеянных» может отражать именно эту болезненную двойственность: это и свои, кровные, и в то же время чужие, вызывающие раздражение своей неприкаянностью. Возможно, в этом образе есть и доля горькой самопародии, ибо Бунин, при всей своей внешней элегантности и успешности, тоже был в Европе «приезжим», живущим среди прекрасных, но чужих пейзажей и культурных кодов. Он видел в них отражение собственной экзистенциальной драмы.

          В широком интертекстуальном поле русской литературы этот образ отсылает к целой галерее «лишних людей», странников, скитальцев и мечтателей. Но если герои Тургенева или Чехова страдали от бездействия в рамках русских усадеб и гостиных, то эти «поселились» на солнечном итальянском острове, что придаёт их привычной тоске экзотический, почти декадентский колорит, окрашивает её в цвета Серебряного века. Они — порождение и жертвы эпохи Серебряного века с его культом красоты, мировой тоски, эстетизма и духовного отчуждения. Их присутствие на Капри, этом древнем острове римских императоров и вилл, создаёт причудливое, многослойное наслоение культур и эпох, где рядом с античными развалинами существуют живые развалины современной цивилизации. Они — призраки уходящей культуры на фоне вечного пейзажа.

          Таким образом, группа русских эмигрантов, бегло описанная в цитате, оказывается важным смысловым узлом всего повествования. Они представляют собой отвергнутый, но существующий альтернативный путь — жизнь духа, мысли, творчества, пусть и в неряшливой, комичной, иногда жалкой форме. Они — тень великой, но надломленной русской культуры на ярком, беспощадном итальянском солнце. Их рассеянность — это немой вызов слепой сосредоточенности главного героя на материальных благах и социальных ритуалах. И в конечном счёте их незаметное, «не заслуживающее внимания» существование оказывается куда более человечным, органичным и осмысленным в вечном мире природы, истории и искусства, чем грохочущее, но пустое бытие миллионера, которое так внезапно и бесславно оборвётся в ближайшие часы в номере сорок три. Их дух, пусть и в убогом обличье, переживёт плоть богача.


          Часть 6. Образ немцев: «Длинноногие, круглоголовые» юноши как воплощение здорового варварства


          Вторая группа, противостоящая русским в рамках общей маргинальности, — это «компания длинноногих, круглоголовых немецких юношей». Описание начинается не с социального статуса, как у русских, а сразу с подчёркнуто физических, почти зоологических характеристик, которые поданы с налётом карикатуры. «Длинноногие» — это признак высокого роста, спортивного телосложения, угловатой молодости, а также, возможно, намёк на некоторую нелепую, аистиную неуклюжесть. «Круглоголовые» — это устойчивый, расхожий стереотип о немецкой, особенно северогерманской, антропологии, часто встречающийся в карикатурах той эпохи. Эти намеренно обезличенные эпитеты создают образ не отдельных людей, а некоего биологического вида, здорового, крепкого, стандартизированного, лишённого индивидуальности. Это молодость как таковая, лишённая тонких душевных движений и рефлексии, но переполненная чистой физической энергией и силой. Их образ лишён психологической глубины, но насыщен физическим присутствием.

          Крайне важна деталь их одежды — «тирольские костюмы». Тирольский костюм (Tracht) — это традиционная народная одежда альпийского региона, которая к началу XX века, в эпоху романтического национализма, стала популярным элементом туристического и спортивного гардероба, особенно среди немецкой и австрийской молодёжи из среднего класса. Его ношение в чужой стране говорит о нескольких важных вещах. Во-первых, о пропаганде здорового образа жизни, любви к природе, походам, физической активности. Во-вторых, о демонстративной, даже вызывающей национальной идентичности, которую человек несёт с собой, даже находясь за границей, в странах «латинской» культуры. В-третьих, о некоторой театральности, об игре в «простоту», «народность» и «естественность», что само по себе является сложным культурным конструктом. Этот костюм — прямая антитеза и смокингу господина из Сан-Франциско, и поношенным пальто русских, это одежда для действия, а не для репрезентации или забвения. Это униформа нового, спортивного, национально сознательного поколения.

          Деталь «с холщовыми сумками за плечами» окончательно дорисовывает и завершает этот целостный образ. Это не чемодан, который несут носильщики, а личный, лёгкий, практичный рюкзак или вещмешок. Холст — дешёвая, прочная, немаркая ткань, символ простоты, непритязательности, готовности к трудностям походной жизни. Сумка за плечами означает готовность к длительному движению, к пешему переходу, к полной самостоятельности и самообеспечению. Вся эта тщательно подобранная атрибутика работает на создание образа человека нового типа, который не ждёт услуг, а полагается исключительно на свои собственные силы, выносливость и умение. Их снаряжение говорит о мобильности, неприхотливости и целеустремлённости.

          Далее следует ключевая характеристика их поведения и мироощущения: «не нуждающихся ни в чьих услугах, всюду чувствующих себя как дома». Это прямая, почти программная антитеза господину из Сан-Франциско, который целиком и полностью построил своё путешествие на покупке услуг других людей. Немцы принципиально самодостаточны. Их умение чувствовать себя «как дома» в любой точке Европы говорит о глубочайшей внутренней уверенности, прекрасной адаптивности, а также, возможно, о имперском, колонизаторском сознании человека, чья нация сильна и чья культура воспринимается им как универсальная, передовая. Это психология туриста-завоевателя, не военного, а культурного и спортивного: он осваивает чужое пространство, маркируя его своим комфортом, своими правилами и своей энергией. Их дом — там, где стоят их ноги.

          Финал описания — «и совсем не щедрых на траты» — является смысловой кульминацией и, вероятно, главной причиной, по которой они с точки зрения коммерческого мира «не заслуживают внимания». Их бережливость, доходящая до скупости, напрочь вычёркивает их из главной экономики курорта, построенной на извлечении прибыли из туристов. Они сознательно потребляют минимум платных услуг: не селятся в дорогих отелях, не нанимают личных гидов, не посещают дорогие рестораны, не дают чаевых. Их удовольствие и цель — в самом движении, в физическом преодолении, в созерцании природы и памятников, что требует минимальных финансовых вложений. Эта черта также абсолютно соответствует расхожему национальному стереотипу о немецкой практичности, расчётливости и разумной экономии, возведённой в принцип жизни. Их скупость — это осознанная экономическая стратегия, а не вынужденная необходимость.

          В конкретном историческом контексте 1915 года образ немецких юношей невольно приобретает зловещие, тревожные обертоны, которые Бунин не мог не ощущать. Рассказ писался и публиковался в самый разгар Первой мировой войны, когда Германия была главным врагом России и всей Антанты. Здоровые, дисциплинированные, уверенные в себе и своих силах молодые немцы — это прямой образ будущих или настоящих солдат кайзера, противников на полях сражений. Их самодостаточность и ощущение себя «как дома» в любой точке Европы могут быть прочитаны как художественное предвестие тех самых экспансионистских амбиций, которые привели к войне. Бунин, с его острым, почти провидческим чувством истории и её подводных течений, безусловно, улавливал эти настроения в довоенной Европе. Однако в тексте нет ни грана прямого осуждения или патриотической пропаганды, есть лишь холодная, точная констатация узнаваемого социального и национального типажа. Он описывает их как факт современной ему действительности.

          В философском плане немцы представляют собой другую, противоположную русским, альтернативу главному герою — альтернативу чистой жизненной силы, воли, здоровья, почти ницшеанской мощи. Если русские — это дух без достойной материальной оболочки, то немцы — это плоть и воля без сложной, рефлексирующей духовной жизни. Они не анализируют, не тоскуют, не сомневаются, они целеустремлённо действуют, покоряют пространство. Они — упрощённое, бытовое воплощение ницшеанского идеала сверхчеловека (хотя сам Бунин вряд ли симпатизировал Ницше): сильный, независимый, презирающий изнеженную роскошь, ориентированный на волю и мощь. Но Бунин, как истинный художник, показывает и ограниченность этой привлекательной модели: их существование тоже лишено подлинной глубины и смысла, оно сводится к физическому, почти спортивному освоению географического пространства. Их жизнь — это движение без конечной цели.

          Таким образом, немецкие юноши в тирольских костюмах — отнюдь не просто этнографическая деталь или штрих к пейзажу. Это сложный символ молодой, набирающей силу, уверенной в себе Европы, практичной, здоровой, дисциплинированной, но духовно плоской и самоуверенной. Их маргинальность по отношению к миру денег и роскоши так же иллюзорна, как и маргинальность русских интеллигентов. На самом деле они представляют другую, не менее мощную и опасную силу — силу коллективной воли, национальной идентичности и технического прогресса. И их безразличное, целеустремлённое шествие по горным тропам Капри, мимо всей суеты вокруг богатого американца, кажется гораздо более устойчивым, долговечным и исторически перспективным, чем вся эта мишурная суета. Они — часть вечного потока жизни, молодости и силы, который будет течь и после того, как отгремят сирены «Атлантиды» и умолкнет предсмертный хрип умирающего в сорок третьем номере отеля. Их будущее, в отличие от будущего господина из Сан-Франциско, ещё не написано.


          Часть 7. Оппозиция и единство: Сравнительный анализ двух групп


          Две группы, представленные в цитате, строятся автором по классическому принципу контраста, почти бинарной оппозиции, где каждый признак одной группы находит свою противоположность в другой. Русские — оседлые, «поселившиеся», немцы — мобильные, временные туристы с рюкзаками, готовые к движению. Русские — неряшливы в одежде, немцы — одеты в аккуратные, нарядные, почти форменные национальные костюмы. Русские — рассеянны, погружены в себя, немцы — уверенно и комфортно чувствуют себя в окружающем материальном мире. Русские — интеллектуальны, о чём говорят очки и бороды как культурные знаки, немцы — физически активны, на что указывают «длинноногие» фигуры. Русские, судя по всему, бедны или равнодушны к деньгам (старенькие пальто), немцы — не столько бедны, сколько сознательно, из принципа скупы («не щедры на траты»). Эта продуманная система противопоставлений создаёт у читателя ощущение полного, почти энциклопедического охвата двух крайних, взаимоисключающих форм европейского маргинала начала бурного XX века. Перед нами два полюса европейского сознания.

          Однако при всём очевидном и нарочитом контрасте у этих групп обнаруживается важное, сущностное объединяющее начало, которое и позволяет автору поставить их рядом. Обе они в равной степени «не заслуживающие внимания» с точки зрения главенствующей на Капри коммерческой, курортной системы ценностей. Обе существуют вне и помимо системы платных услуг и демонстративного потребления, которая является основой мира господина из Сан-Франциско. Обе группы в своей основе самодостаточны, хотя и по-разному: русские — в мире духа и мысли, немцы — в мире тела, воли и практического умения. Обе группы полностью игнорируют главного героя и всю церемонию его встречи, они заняты своим делом, своим маршрутом, своими мыслями. В этом их глубинное, философское родство: они представляют собой альтернативные, параллельные иерархии ценностей, где значимость и достоинство человека определяются не толщиной его кошелька, а иными критериями — интеллектуальными или волевыми качествами. Их объединяет неучастие в общей игре.

          Ирония автора, тонким слоем покрывающая описание обеих групп, также незаметно роднит их, ставит в один ряд. Описание и русских, и немцев окрашено одинаковой лёгкой, снисходительной насмешкой, добродушной карикатурностью. Ни те, ни другие не идеализируются, не представляются героями или носителями высшей правды. Их комичные недостатки (неряшливость, рассеянность, скупость) намеренно выпячены, поданы как их наиболее заметные черты. Бунин последовательно избегает романтизации любого из этих путей ухода от буржуазной нормы. Он трезво показывает, что уход от нормы, от «центра» может принимать как уродливые, неприкаянные формы, так и примитивные, плоские, лишённые одухотворённости. Ни погружённость в себя, ни культ физической силы и самостоятельности сами по себе не являются гарантией подлинной, глубокой и осмысленной жизни, они лишь альтернативные виды не-жизни в мире «Атлантиды». Авторский взгляд одинаково трезв и беспристрастен к обеим группам.

          Интересно их гипотетическое пространственное расположение в описываемой сцене, которое читатель достраивает в воображении. Они вряд ли смешиваются между собой, они, скорее всего, существуют отдельными, не сообщающимися друг с другом островками в общей толпе на пристани. Это подчёркивает их внутреннюю культурную и психологическую замкнутость, принадлежность к разным, не соприкасающимся мирам. Русские, возможно, живут в скромных пансионах или снимают комнаты в старых домах, немцы, вероятно, ночуют в молодёжных хостелах, кемпингах или вовсе в палатках где-нибудь на склоне. Их жизненные пути на Капри вряд ли пересекаются, как не пересекаются и их жизненные философии, их представления о счастье и цели. Но для беспристрастного, всевидящего авторского взгляда они равноценны и равнодостойны как объекты художественного наблюдения и социального анализа. Они сосуществуют, не взаимодействуя, в одном кадре.

          С исторической, надтекстовой точки зрения эти две группы символизируют две мощные силы, которые всего через несколько лет, в 1914 году, сошлись в смертельной, кровавой схватке на полях Первой мировой войны. Созерцательная, рефлексирующая, хаотичная и страдающая Россия и дисциплинированная, волевая, организованная и техничная Германия. Бунин, писавший рассказ в самый разгар этой беспрецедентной бойни, не мог не чувствовать этого рокового противостояния, ставшего реальностью. Помещая их вместе на мирном, идиллическом острове, он как бы художественно фиксирует ушедший, невозвратный момент перед глобальной катастрофой, когда эти миры ещё спокойно сосуществовали в пространстве Европы, не подозревая, что очень скоро их цивилизационное противостояние разрешится в огне и крови. Этот эпизод — своеобразный реквием по погибающей старой Европе.

          В общей поэтике рассказа обе группы, вместе взятые, выполняют важную функцию античного хора, но хора абсолютно безмолвного, лишённого голоса. В классической трагедии хор комментировал действие со стороны, выражал мнение общества или богов. Здесь же хор безмолвствует, он лишь физически присутствует на сцене. Но само его многозначительное присутствие, его качественная инаковость является красноречивым, немым комментарием к разыгрывающейся главной драме. Молчание русских и немцев звучит порой громче любых слов: они не покупают билеты в этот театр, они не участвуют в предложенной игре, они не признают её правил. Их коллективное молчание — это беззвучный, но беспощадный приговор пустоте, фальши и бессмысленности того мира, центром которого мнит себя господин из Сан-Франциско. Хор наблюдает, но не вмешивается, его суд отсрочен.

          Судьба этих групп в рамках рассказа остаётся принципиально незавершённой, открытой, что тоже очень значимо. Мы не знаем, что с ними стало дальше, как они прожили этот вечер, что думали, куда отправились назавтра. Они исчезают из текста так же внезапно и незаметно, как и появились, растворившись в темноте каприйских улочек. Эта нарочитая незавершённость, открытость их образов является важным художественным приёмом. Она создаёт устойчивое ощущение, что их жизнь продолжается за пределами повествования, что у них, в отличие от главного героя, есть будущее, есть завтрашний день. Они — часть вечного, непрекращающегося потока жизни, который не остановится и не изменится из-за смерти одного человека, даже очень богатого. Их история не закончена, в то время как история главного героя пришла к своему бесславному финалу.

          Таким образом, сравнительный анализ двух групп в их единстве и противопоставлении наглядно показывает, что Бунин создаёт в этом фрагменте сложную, многомерную систему художественных координат. Главный герой находится в точке пересечения нескольких смысловых осей: ось «дух — плоть» (русские — немцы), ось «деньги — бескорыстие», ось «внимание — незаметность». Его искусственный, хрупкий мир рушится не только из-за физического прекращения жизни, но и потому, что он изначально был ложным, неглубоким, искусственным на фоне этих других, пусть и несовершенных, ущербных, но более органичных и подлинных способов человеческого существования. Контрастные группы на периферии внимания невольно оказываются его судьями, хотя они и не произносят вслух никакого приговора. Их молчаливое присутствие само по себе есть оценка и предсказание.


          Часть 8. Национальные стереотипы и их преодоление: Русский интеллигент и немецкий турист в зеркале эпохи


          Описание обеих групп активно и сознательно использует расхожие национальные стереотипы, характерные для европейского сознания начала XX века, что является важным художественным приёмом. Русский интеллигент-эмигрант — неряшлив, рассеян, погружён в себя, беден, носит бороду и очки, живёт в мире идей. Немец (особенно турист или студент) — здоров, дисциплинирован, практичен, экономен до скупости, любит народные костюмы, пешие походы и чувствует себя хозяином всюду. Бунин не изобретает эти образы заново, он берёт их готовыми из общего культурного багажа эпохи, из газетных фельетонов, карикатур, путевых заметок. Его задача — не просто воспроизвести клише, а виртуозно вписать их в свою художественную систему, где они, взаимодействуя с контекстом, обретают новый, более глубокий и часто неожиданный смысл. Он играет на ожиданиях читателя, чтобы затем их переосмыслить.

          Стереотип о рассеянном, неприспособленном русском интеллигенте имеет давнюю и почтенную традицию в самой русской литературе и публицистике, он восходит ещё к образу гоголевского «мечтателя» и тургеневского «лишнего человека». К 1915 году, на излёте Серебряного века, этот типаж уже стал объектом самопародии и горькой иронии, знаком определённого духовного кризиса. Бунин, с его приземлённо-трезвым, почти крестьянским в своей основе взглядом на жизнь (при всей внешней утончённости и аристократизме), относился к этой традиционной модели с неизменным скепсисом и некоторым раздражением. Его эстетическим и жизненным идеалом была гармония духа и плоти, мысли и действия, культуры и природы, ума и практичности. Неряшливость и рассеянность для него — это прежде всего признаки опасной дисгармонии, непрактичности, неприспособленности к жизни, которые в бунинской системе ценностей часто мягко, но неумолимо осуждаются. Однако в контексте рассказа этот недостаток оборачивается своеобразным достоинством — неприятием мира чистогана.

          Стереотип о немце как о педантичном, практичном и несколько ограниченном человеке также имеет глубокие корни в общеевропейском культурном сознании. Немецкая аккуратность, любовь к порядку, систематичности, а также известная скупость были общим местом в французской, английской, да и русской литературе. В предвоенные годы к этому привычному образу добавился новый, тревожный штрих — образ немца как носителя воинственного, экспансионистского, пангерманского духа. Бунин, много и подолгу живший в Европе, прекрасно знал эти клише и умел их использовать. Однако в его описании нет ни злобы, ни страха, ни пропагандистского пафоса, есть лишь холодная, почти научная констатация узнаваемого типа. Немецкие юноши в его изображении не опасны, они просто иные, они живут по своим, чуждым автору, но внутренне логичным и последовательным правилам. Он описывает их как социальный и культурный факт, а не как угрозу.

          Важно, что, используя готовые стереотипы, Бунин ни на секунду не скатывается в простой шарж, карикатуру или откровенную пропаганду. Его описания остаются лаконичными, точными и удивительно лишёнными гротеска, они находятся на грани, но не переступают её. Он фиксирует самые узнаваемые, «говорящие» черты, но не выносит на их основе прямых моральных оценок, не называет их хорошими или плохими. Неряшливость русских не делает их автоматически плохими или смешными, а скупость немцев — отвратительными и презренными. Это просто констатация фактов, объективных свойств данных человеческих групп, наблюдаемых со стороны. Такой подчёркнуто объективный, почти этнографический или социологический подход неожиданно повышает степень доверия к повествователю и позволяет увидеть за расхожими стереотипами живых, сложных людей, пусть и обрисованных всего несколькими мастерскими штрихами. Объективность тона придаёт описанию вес документального свидетельства.

          Преодоление, преображение стереотипа происходит в тексте прежде всего за счёт мощного смыслового контекста, в который эти образы помещены. Помещённые рядом, в одном предложении, эти два хрестоматийных образа начинают невольно взаимодействовать, оттенять и обогащать друг друга, выходить за свои собственные рамки. Русский стереотип смягчается и усложняется тем, что эти люди «поселились» на Капри, то есть сделали сознательный жизненный выбор, нашли своё, хоть и маргинальное, место в мире, проявили волю. Немецкий стереотип осложняется тем, что это «юноши», то есть сама по себе молодость, которая всегда несёт в себе потенциал изменений, возможность роста и нестандартных поступков. Кроме того, их подчёркнутая самодостаточность и независимость могут вызывать у читателя не только иронию, но и скрытое, невольное уважение, особенно на фоне полной зависимости главного героя от обслуги. Контекст заставляет пересмотреть первоначальное, упрощённое восприятие.

          В более широком контексте всего рассказа игра с национальными стереотипами служит ещё одной важной цели — она оттеняет и подчёркивает космополитическую, вненациональную пустоту самого главного героя. Господин из Сан-Франциско — американец, но в нём нет абсолютно никаких специфически американских черт, кроме, пожалуй, деловой хватки и наивной веры в успех. Он — типичный продукт интернациональной буржуазной культуры, «человек без свойств», человек без корней, без национального лица, без культурной традиции. Его мир — это стандартные отели, одинаковые пароходы, интернациональные рестораны, которые не отличаются в Неаполе, Ницце или Каире. На фоне ярких, выпуклых, пусть и стереотипных национальных типажей русских и немцев его глобальная безликость и подмена личности социальной ролью становятся особенно заметными, разительными и удручающими. Стереотип, как ни парадоксально, оказывается признаком живой, пусть и ограниченной, культурной идентичности.

          Интересно, что на Капри в рассказе присутствуют и другие, не менее стереотипные национальные типажи: шумные итальянцы-носильщики, угрюмый сицилийский лакей, чопорная бельгийская горничная, изысканный французский метрдотель. Но они описаны исключительно как часть обслуживающего персонала, как функция, а не как самостоятельные персонажи. Русские и немцы же выделены из общего фона именно потому, что они, подобно главному герою, являются потребителями (пусть и скромными), гостями, но гостями принципиально другого сорта, с другими запросами. Их национальность в данном контексте становится их главной, исчерпывающей характеристикой, в то время как национальность слуг намеренно размыта, не важна, важна лишь их профессиональная роль и умение её исполнять. Национальная идентичность здесь — привилегия гостя, а не слуги.

          Таким образом, игра с национальными стереотипами в данной цитате — это отнюдь не упрощение, а, напротив, усложнение художественной картины мира. Стереотипы используются как краткий, ёмкий способ передачи сложной культурной и социальной информации, как мгновенно считываемые коды, которые читатель того времени расшифровывал без труда. Но, помещённые в смысловое поле рассказа о смерти, тщете и вечности, эти готовые коды начинают «глючить», перекодироваться, наполняться новыми, неожиданными смыслами. Русская рассеянность становится символом несовершенного, но живого и страдающего духа, немецкая практичность — символом здоровой, но бездуховной, плоской силы жизни. И обе эти силы, в отличие от призрачного денежного могущества главного героя, принадлежат вечному, неостановимому потоку бытия, который не остановит и не изменит никакая индивидуальная смерть. Стереотип, преодолевая сам себя, превращается в символ.


          Часть 9. «Не нуждающихся ни в чьих услугах»: Идея независимости versus всепроникающая система услуг


          Фраза, характеризующая немецких юношей, — «не нуждающихся ни в чьих услугах» — является смысловым и поведенческим центром всего их описания и важнейшей антитезой всему укладу жизни главного героя. Понятие «услуга» (service) оказывается ключевым, системообразующим для мира «Атлантиды» и всего путешествия миллионера. Его существование от начала и до конца построено на непрерывной цепочке покупных услуг: его кормят, поят, одевают, развлекают, предупреждают малейшие желания, охраняют покой, носят вещи. Даже любовь и романтические переживания на пароходе оказываются нанятой услугой, товаром. Услуга здесь — базовый товар, а человек, её потребляющий, — клиент, чьё достоинство и значимость измеряются исключительно способностью эту услугу щедро и регулярно оплачивать. Вся его жизнь — это жизнь в системе платных сервисов.

          Немцы же сознательно, принципиально выходят из этой всеобъемлющей системы, отказываются от её благ и, соответственно, от её диктата. Они «не нуждаются». Это не значит, что им отказывают в услугах или что они их не могут себе позволить, это их осознанный, идеологический выбор, часть их жизненной философии. Они организуют свой быт, передвижение и досуг полностью самостоятельно, не привлекая постороннюю рабочую силу. Их потребности минималистичны, аскетичны и не требуют сложной организации или обслуживания. В этом есть несомненный элемент социального и культурного протеста против тотальной коммодификации всех сторон жизни, против превращения человека в пассивного, инфантильного потребителя, за которого всё делают другие. Их независимость — это практическая форма свободы от диктата рынка услуг, от навязанных стандартов комфорта. Они строят свой мир по своим правилам.

          Однако эта независимость имеет и свою очевидную, тёмную сторону, свой изъян. Она может быть прочитана и как нежелание вступать в какие бы то ни было, пусть и денежные, человеческие отношения взаимного обмена, как замкнутость, самодостаточность, граничащая с социальным высокомерием. «Не нуждаться ни в чьих услугах» — значит в каком-то смысле не признавать мастерства, труда, специализации другого человека, считать, что всё можешь сделать сам, лучше и дешевле. Это мировоззрение самостоятельного ремесленника, солдата, пионера-первопроходца, но не современного горожанина, живущего в сложном обществе с глубоким разделением труда и взаимозависимостью. Их независимость может оборачиваться социальным аутизмом.

          Для главного героя, напротив, потребление услуг в максимальном объёме и высочайшего качества — главное доказательство его жизненного успеха, социального статуса и состоявшейся личности. Чем больше услуг ему оказывают, чем более они эксклюзивны, тем значимее и весомее он себя чувствует в собственных глазах и, как ему кажется, в глазах окружающих. Его идентичность почти целиком строится на этом внешнем, покупном подтверждении. Вне системы услуг он полностью теряется, как это наглядно показывает позорная сцена сразу после его смерти, когда хозяин отеля мгновенно теряет к нему всякий интерес, едва понимает, что платить больше не будут. Таким образом, всё его существование было неразрывно встроено в эту систему, зависело от неё. Немцы же существуют вне её, создавая свою, автономную, альтернативную реальность, основанную на самообеспечении. Их идентичность строится на отказе от услуг, а не на их потреблении.

          В философском плане оппозиция «полная зависимость от услуг — полная независимость от них» может быть прочитана как оппозиция «неподлинное — подлинное бытие», которая позже будет детально разработана экзистенциалистами. Подлинное бытие предполагает принятие на себя полной ответственности за свою жизнь, свои выборы, свой комфорт и неудобства, а не перекладывание этой ответственности на плечи оплачиваемых других. Немцы, в их примитивно-практическом, бытовом ключе, воплощают именно этот принцип: они сами несут свои сумки, сами прокладывают маршрут, сами устраивают ночлег. Главный герой, отдавший всю свою жизнь на откуп услугам, прожил глубоко неподлинную, отчуждённую жизнь, которая в момент смерти с ужасающей ясностью обнаружила свою полную несостоятельность и пустоту. Независимость немцев, таким образом, обретает экзистенциальное измерение.

          Интересно, что русские эмигранты в этом контексте занимают некое промежуточное, неопределённое положение. Они, вероятно, тоже пользуются какими-то минимальными, базовыми услугами (снимают жильё, покупают еду в лавке), но не делают из этого культа, не строят на этом всю свою идентичность. Их рассеянность означает, что они просто не придают значения качеству и количеству услуги, они поглощены чем-то иным, более важным. Они не нуждаются в услугах не потому, что всё делают сами, как немцы, а потому, что их потребности в комфорте, развлечениях и внешних впечатлениях крайне низки, примитивны. Их независимость — не активная, волевая, как у немцев, а пассивная, уход в себя, игнорирование внешних условий жизни. Их быт сводится к минимуму, но не из принципа, а из-за внутренней отрешённости.

          Система услуг в рассказе изображена как чудовищный, отлаженный, бездушный механизм, работающий в недрах «Атлантиды» и шикарных отелей. В его адских топках и коридорах трудятся тысячи обезличенных, почти невидимых людей — китайцы, негры, сицилийцы, получающие гроши. Немцы, отказываясь от услуг, косвенно отказываются и от участия в эксплуатации этого механизма, от поддержки социальной несправедливости, на которой он основан. Их независимость приобретает неожиданное этическое, социальное измерение, пусть и неосознанное, неотрефлексированное ими самими, это независимость по неведению, а не по убеждению. Они просто не хотят платить, но их нежелание имеет далеко идущие социальные последствия.

          Таким образом, характеристика «не нуждающихся ни в чьих услугах» является не просто бытовой деталью, описывающей поведение туристов, а важным философским и социальным маркером в системе координат рассказа. Она обозначает возможность принципиально иного способа жизни — самостоятельного, независимого, минималистичного, основанного на личных силах. Этот способ противопоставлен как бездумному, рабскому потребительству главного героя, так и отрешённой, беспомощной созерцательности русских. Он представляет собой третий путь, путь воли, действия и самоограничения, который, однако, в бунинском изображении оказывается лишённым духовной глубины и тепла. Все три пути в итоге оказываются в чём-то ущербными, но путь сознательной независимости хотя бы позволяет избежать того унизительного, стремительного краха, который постигнет господина из Сан-Франциско в момент, когда система услуг вдруг откажется от него, мгновенно превратив из дорогого клиента в обузу, от которой нужно поскорее избавиться. Независимость оказывается способом выживания в мире, где услуги могут быть в любой момент отозваны.


          Часть 10. «Всюду чувствующих себя как дома»: Топология чужого пространства и имперское сознание


          Следующая характеристика немецких юношей — «всюду чувствующих себя как дома» — мастерски дополняет идею их практической независимости и вводит в рассказ важнейшую топологическую, пространственную тему. Чувствовать себя как дома в чужом месте — значит обладать редкой способностью психологического освоения пространства, делать его своим, привычным, снимать с него печать чуждости и некомфортности. Для обычного туриста, а тем более для эмигранта, это редкое и ценное качество, обычно человек в путешествии или на чужбине всегда ощущает себя гостем, временным посетителем, чужим. Немцы же как бы стирают эту фундаментальную границу, они ведут себя как полноправные хозяева, как освоители в любой точке земного шара. Их психологическое состояние отрицает саму категорию «чужого».

          Эта удивительная способность коренится в глубокой, неосознанной психологической уверенности в себе и, что ещё важнее, в имперском, колонизаторском сознании, свойственном представителям сильных наций. Человек мощной, организованной, технически развитой нации, чья культура и экономика доминируют или явно претендуют на доминирование в мире, легко и естественно проецирует своё чувство «дома», своей территории, на любые другие, чужие земли. Это не обязательно агрессия, это скорее естественное, почти биологическое состояние сознания: мир существует для того, чтобы его осваивали, изучали, приводили в порядок. Такое мироощущение было характерно для ведущих европейских колониальных держав, включая Германию, в конце XIX — начале XX века, в эпоху расцвета империализма. Чувство «дома» — это чувство власти и контроля над пространством.

          Контраст с главным героем в этом пункте также разителен и показателен. Господин из Сан-Франциско всюду везёт с собой свой «дом» в виде дорогого люкса, набора стандартных услуг, привычного распорядка дня и питания. Он не осваивает и не познаёт пространство, он последовательно и намеренно изолируется от него коконом искусственного комфорта, созданного деньгами. Он чувствует себя как дома только внутри этих искусственно созданных, стерильных «пузырей» — парохода, отеля, ресторана, которые абсолютно одинаковы в Гибралтаре, Неаполе или Каире. Немцы же чувствуют себя как дома и на открытой природе, и на горной тропе, и в скромной деревенской траттории. Их дом — не интерьер с бархатными коврами, а весь мир, взятый как территория для здорового, спортивного освоения. Их дом экологичен и безграничен.

          Русские эмигранты, «поселившиеся» на Капри, тоже, казалось бы, сделали его своим домом, обустроились. Но их отношение к пространству принципиально иное. Они не чувствуют себя как дома «всюду», они именно поселились в одном, конкретном, избранном месте, возможно, именно потому, что нигде больше не могут чувствовать себя дома, найти покой. Их дом — это прежде всего убежище, пристанище, тихая гавань, а не безграничная территория для активного освоения. Они не столько хозяева, сколько беженцы, нашедшие временный или постоянный приют в чужой, хоть и прекрасной, стране. Их дом — это крепость, а не плацдарм.

          Тема дома, родины, чужбины является одной из самых болезненных и центральных во всём позднем творчестве Бунина, особенно после его реальной эмиграции. Тоска по утраченному дому, по России, пронизывает все его произведения 1920-1940-х годов. В этом глубоко личном контексте лёгкость, с которой немецкие юноши чувствуют себя как дома повсюду, может вызывать у автора сложную, противоречивую смесь иронии, зависти и культурного неприятия. Это психологическое благополучие кажется ему поверхностным, неглубоким, ведь чтобы по-настоящему чувствовать себя как дома повсюду, нужно по сути не иметь подлинного, кровного, единственного дома, нужно быть внутренним кочевником, человеком без глубоких корней. Для Бунина, тоскующего по утраченной России, такое состояние — признак духовной пустоты.

          С чисто топологической, пространственной точки зрения, немцы своим поведением как бы отменяют саму древнюю категорию «чужого», сакрального, таинственного, неприкосновенного пространства. Для них нет тайн, всё может быть измерено, пройдено, изучено, нанесено на карту, освоено. Это мировоззрение современного туриста, предшественника глобализированного человека конца XX века. В рассказе оно резко противопоставлено и вечному, мифологическому пространству Капри с его древними тропами, гротами и памятью об императоре Тиберии, и искусственному, симулятивному пространству отелей и пароходов, где тоже нет подлинного «дома», есть лишь его дорогая имитация. Немцы упрощают пространство, лишая его ауры таинственности.

          Фраза «всюду чувствующих себя как дома» также имеет важный социальный и политический подтекст, который нельзя игнорировать. Чтобы чувствовать себя так спокойно и уверенно в любой точке Европы, нужно обладать определёнными незыблемыми правами, статусом, защитой, которые даются принадлежностью к сильному, уважаемому государству. Немецкий паспорт в ту эпоху действительно открывал многие границы и обеспечивал вес. Русский же эмигрант, даже поселившись на Капри, часто оставался человеком со скомпрометированным, неустойчивым или второсортным статусом, его чувство дома всегда было зыбким, под вопросом. Таким образом, топологическая уверенность немцев — это ещё и привилегия политической и военной силы их родины, которой у русских изгнанников уже не было. Их психологический комфорт обеспечен мощью их империи.

          Таким образом, короткая, на первый взгляд, характеристика раскрывает перед читателем целый пласт сложных проблем, связанных с идентичностью, принадлежностью и способом освоения пространства. Немцы представляют собой новый, рождающийся тип человека — мобильного, уверенного, практичного, космополитичного в своём здоровом цинизме. Но Бунин, с его вечной тоской по укоренённости, по органической, кровной связи с родной землёй и культурой, не может принять эту модель как полноценную, человечную. Для него подлинный дом — это нечто глубинное, иррациональное, связанное с памятью, детством, языком, а не с простой физической способностью комфортно устроиться в любом месте при наличии денег и здоровых ног. И потому лёгкость, с которой немецкие юноши чувствуют себя как дома, кажется ему подозрительной, признаком некоей духовной пустоты и неприкаянности, которая, как ни парадоксально, незаметно роднит их с главным героем, тоже не имевшим подлинного дома, а лишь его дорогие, бездушные симуляции в виде люксов и ресторанов. Их уверенность столь же иллюзорна, как и его богатство.


          Часть 11. «Совсем не щедрых на траты»: Экономика и этика в мире рассказа


          Завершающая характеристика немецкой группы — «совсем не щедрых на траты» — по-своему возвращает нас к экономической, денежной подоплёке всего отрывка и всего рассказа в целом. Щедрость или скупость на траты — ключевой поведенческий фактор, мгновенно определяющий положение человека в негласной иерархии курортного мирка, живущего на доходы от туристов. Господин из Сан-Франциско «был довольно щедр в пути», что автоматически обеспечивало ему отличный, предупредительный сервис и всеобщее внимание, создавая вокруг него ауру значительности и порождая услужливую суету персонала. Немцы же, сознательно и принципиально ограничивая свои траты, тем самым самоустраняются из этой иерархии, отказываются играть по её правилам, демонстративно выходят из игры, игнорируя саму логику обмена денег на внимание и почтение. Их скупость — это их пропуск в категорию «не заслуживающих внимания», но одновременно и их щит, защищающий от корыстных посягательств местных жителей, видящих в каждом приезжем лишь источник дохода. Эта черта довершает их портрет как принципиально иного типа потребителя, который не покупает статус, а добывает впечатления собственными силами, ценой физических усилий и самоограничения. В их поведении виден вызов не только конкретному буржуазному порядку, но и самой идее о том, что человеческое достоинство можно приобрести за деньги, щедро рассыпаемые направо и налево. Их экономия — это форма немого бойкота, тихого, но упрямого несогласия с законами рынка, превращающего красоту, историю и даже человеческие отношения в платный аттракцион. Таким образом, последняя черта в описании немцев замыкает логический круг их образа, увязывая их внешнюю атрибутику, поведенческую независимость и психологическую уверенность в единую, последовательную жизненную философию минимализма и самообеспечения, которая, однако, обрекает их на социальную невидимость в глазах того самого мира, который они презирают и избегают.

          Отсутствие щедрости может интерпретироваться в этом контексте двояко, в зависимости от точки зрения и системы координат, из которой производится оценка. С одной стороны, как разумная, похвальная бережливость, практичность, здоровое нежелание переплачивать за ненужные услуги, показную роскошь и навязанные впечатления, что можно считать признаком зрелого, самостоятельного ума, не поддающегося на коммерческие уловки. Это черта, которую в ином контексте даже можно было бы уважать, особенно на фоне бездумного, демонстративного расточительства нуворишей вроде главного героя, чья щедрость продиктована не великодушием, а тщеславием и желанием подтвердить свой статус. С другой стороны, та же черта может выглядеть и как скупость, отсутствие естественного великодушия, непонимание социальной роли денег как инструмента благодарности, поддержки местной экономики, помощи бедным, что рисует их образ чёрствым и эгоистичным. В контексте рассказа, где так много «оборванцев» и «мальчишек», живущих на чаевые и мелкие услуги, скупость зажиточного туриста выглядит эгоистично, даже жестоко, поскольку их экономия достигается за счёт других, обделяя самых бедных и зависимых участников этой курортной экосистемы. Бунин, однако, избегает однозначного морального вердикта, предоставляя читателю самому решать, где проходит грань между здоровой бережливостью и отталкивающей скаредностью, между свободой от потребительства и социальным равнодушием. Эта двойственность оценки делает образ немцев психологически объёмным и реалистичным, лишённым плоской дидактичности, но оттого ещё более проблемным и заставляющим задуматься об этике экономического поведения в условиях вопиющего социального неравенства, которое сам рассказ так ярко обнажает.

          Интересно, что русские эмигранты в этом смысле остаются как бы «непроявленными», о них ничего подобного не сказано, и эта умолчание само по себе красноречиво. Остаётся неясным, щедры они или скупы, что создаёт ощущение их полной отрешённости от денежной сферы как таковой. Вероятнее всего, у них просто нет лишних денег, чтобы быть щедрыми, или же они настолько погружены в свой внутренний мир, что вообще не задумываются о таких материальных категориях, как щедрость и скупость, их сознание занято другими проблемами. Их отношение к деньгам пассивно, они не борцы, как немцы, и не транжиры, как американец, деньги для них — досадная необходимость, а не инструмент самоутверждения или предмет идеологической борьбы. Немцы же активны и принципиальны в своей скупости, это их сознательная жизненная позиция, часть их самоидентификации, продуманный экономический выбор. Они не бедны, они именно сознательно экономят, следуя некому внутреннему императиву, возможно, воспитанному протестантской этикой или идеалами молодёжного спортивного движения. Их скупость идеологична, она служит доказательством их независимости и превосходства над теми, кто покупает комфорт, и в этом есть элемент своеобразного духовного высокомерия, роднящий их, как ни парадоксально, с презрением русских интеллигентов к мещанскому благополучию, хотя и проявляющийся на совершенно ином, практическом уровне.

          В более широком этическом плане отказ от щедрых трат может быть прочитан как неприятие, отрицание той самой системы ценностей, где всё, включая человеческое отношение, измеряется деньгами и их количеством, где любовь, внимание и уважение становятся товаром. Немцы как бы говорят своим поведением: наше удовольствие и наше право не в том, чтобы платить, а в том, чтобы видеть, ходить, чувствовать, быть сильными, черпать счастье в непосредственном контакте с миром, а не в его опосредованной, купленной версии. Они покупают не услуги, а опыт, не комфорт, а впечатления, стремясь к аутентичности переживания, свободного от коммерческой калькуляции. В этом есть своя своеобразная чистота, даже аскетичность, напоминающая идеалы странствующих рыцарей или пилигримов, пусть и в сниженном, туристическом варианте. Однако Бунин, как писатель, вообще не склонный к сентиментальности и идеализации, вряд ли разделяет это восхищение, его взгляд остаётся трезвым и слегка ироничным. Его рассказ наглядно показывает, что в мире, целиком построенном на деньгах и их обмене, отказ от участия в денежном обмене тоже является формой участия, просто со знаком минус, это пассивное сопротивление, которое система легко маргинализирует, записывая в категорию незначительных. Их аскеза не меняет правил игры, она лишь позволяет им выйти из неё, оставаясь в тени, что, возможно, и является их истинной целью — сохранить себя в неприкосновенности, не продаваясь и не покупая.

          Скупость немцев контрастирует не только со щедростью главного героя, но и с поведением других ключевых персонажей, например, с хозяином отеля, чья расчётливость носит откровенно циничный, беспринципный характер. Тот после смерти гостя мгновенно, без тени сомнения теряет к нему всякий интерес, так как «те пустяки», что могли оставить теперь после себя приезжие из Сан-Франциско, его уже не интересуют, демонстрируя абсолютную, голую логику извлечения прибыли, лишённую даже намёка на человечность или профессиональную этику. Здесь скупость, расчётливость проявляется в другой, более циничной форме — как нежелание тратить усилия, время, эмоции на того, кто больше не может заплатить, кто мгновенно превратился из субъекта в обузу. Немецкая скупость предвосхищает эту логику, но применяется проактивно, профилактически, ещё до того как услуга оказана, они просто не вступают в эти отношения, предвидя их потенциальную меркантильную основу и желая избежать даже видимости зависимости. Их скупость — превентивная мера, защита от возможного унижения и эксплуатации, тогда как скупость хозяина отеля — это реакция на прекращение финансового потока, обнажающая истинную природу всех отношений в этом мире. Таким образом, бережливость немцев, при всей её внешней непривлекательности, кажется менее отталкивающей, ибо она честна и последовательна, не маскируется под радушие и заботу, а их независимость оберегает их от необходимости проявлять подобный цинизм в будущем.

          В более широком социально-историческом контексте бережливость, даже скупость немецких буржуа, юнкеров и вообще среднего класса была предметом множества анекдотов и одновременно основой экономического чуда Германии второй половины XIX века. Накопление, инвестиции в производство, отказ от показной роскоши в пользу качества и функциональности — эти протестантские принципы действительно способствовали быстрой индустриализации и усилению государства, создавая образ немца как трудолюбивого, дисциплинированного и экономного человека. Бунин, тонкий и образованный наблюдатель, конечно, фиксирует эту глубокую национальную черту, вписывая её в собирательный портрет молодых туристов. Его немецкие юноши — закономерный продукт своей культуры, где ценятся труд, порядок, дисциплина и разумная экономия, возведённая в ранг добродетели. Их скупость — часть национального этоса, элементарная привычка, не требующая оправданий, и именно эта обыденность, эта нерефлексируемая нормативность их поведения делает её такой яркой и узнаваемой деталью. Однако писатель улавливает и скрытый в этой практичности потенциал агрессии, ибо экономия ресурсов и сил всегда сопряжена с готовностью к их концентрации и применению для достижения целей, что в исторической перспективе обернётся военной и экономической экспансией, но в рамках рассказа проявляется лишь как уверенное, почти колонизаторское чувство себя как дома на чужой земле.

          Однако в поэтике рассказа экономия на тратах приобретает ещё и символический, расширенный смысл, выходящий за рамки бытовой или национальной характеристики. Это метафора экономии жизненных сил, эмоций, духовных и душевных затрат, своеобразной психогигиены, позволяющей не растрачиваться по пустякам. Немцы не растрачиваются, они копят энергию для действия, для движения вперёд, для будущих свершений, их скупость — часть стратегии накопления жизненного потенциала. Главный герой, напротив, растрачивает деньги, время, саму жизнь на пустые, стандартные развлечения, на создание и поддержание образа, его щедрость — это расточительность, ведущая к полному жизненному банкротству, к экзистенциальной пустоте, которую нечем заполнить в момент смерти, когда все купленные атрибуты статуса мгновенно теряют ценность. Немецкая скупость, при всей её внешней неприглядности и комичности, оказывается в итоге более жизнеспособной, адаптивной стратегией существования в меняющемся мире, ибо она ориентирована на внутренние ресурсы, а не на внешние, преходящие подтверждения значимости. Они экономят ресурсы для будущего, которое, в отличие от будущего господина из Сан-Франциско, у них ещё есть, их молодость и здоровье являются гарантией этого завтрашнего дня, который, однако, для читателя 1915 года уже окрашен в зловещие тона надвигающейся войны, в которой эта накопленная энергия будет ужасающе растрачена.

          Таким образом, последняя черта в описании немцев логично замыкает смысловой круг всего отрывка, становясь тем итоговым штрихом, который объясняет их место в художественной вселенной рассказа. Именно потому, что они «совсем не щедры на траты», они и оказываются в категории «не заслуживающих внимания» с точки зрения коммерческого Капри, чьё благополучие зиждется на постоянном денежном обмене. Вся их показная самостоятельность, независимость, уверенность в себе в конечном итоге упираются в этот простой экономический факт, определяющий их социальный статус на острове как статус никчёмных, неинтересных гостей. Их свобода от системы куплена ценой неучастия в той самой экономике внимания и услуг, которая правит миром рассказа и определяет в нём ценность человека, превращая его в объект обслуживания или, наоборот, игнорирования. И в этом есть своя трагическая ирония: чтобы остаться самими собой, чтобы чувствовать себя свободными и сильными, они должны отказаться от того, что как раз и делает человека значимым, заметным в глазах этого мира, обрекая себя на невидимость. Их маргинальность — не случайность и не трагедия, а осознанный выбор, который, однако, не делает их ни счастливыми, ни духовно богатыми, а просто оставляет на периферии событий, в тени пальм и средневековых арок, где они и продолжают свой безмолвный, целеустремлённый путь, не оглядываясь на блеск и суету главной сцены. Их путь — это путь сознательного самоограничения, цена которого — невидимость, но и потенциальное спасение от того всепоглощающего краха, который ждёт в конце гладкой, щедро оплаченной дороги, ведущей господина из Сан-Франциско прямо в гроб.


          Часть 12. Итоговое восприятие: Маргиналы как судьи и провидцы


          После детального, последовательного анализа каждой части цитаты общее восприятие и понимание этого отрывка радикально меняется, трансформируется, открывая новые смысловые горизонты. Из случайной, фоновой зарисовки он превращается в смысловой и композиционный узел огромной важности, в котором переплетены и отражены важнейшие темы всего рассказа: тщета, смерть, отчуждение, кризис цивилизации. Две группы маргиналов более не кажутся случайными статистами, введёнными для оживления картины, они обретают вес и значение, соизмеримые с фигурой главного героя. Они неожиданно становятся своего рода коллективным судьёй, немыми, но красноречивыми свидетелями тщеты, фальши и внутренней пустоты того мира, центром которого мнит себя господин из Сан-Франциско. Их простое, безоценочное присутствие на сцене — уже само по себе приговор, вынесенный этому миру, ибо они являют собой живые доказательства того, что возможна иная, не потребительская организация жизни, пусть и в уродливых или примитивных формах. Они — живое воплощение альтернатив, которые этот мир отверг или проигнорировал, но которые продолжают тихо существовать на его периферии, как немой укор и напоминание о других измерениях человеческого существования, не сводимых к накопительству и демонстративному потреблению.

          Русские эмигранты, с их нарочитой рассеянностью и неряшливостью, представляют собой взгляд из глубины великой, но надломленной духовной традиции, пусть и в её декадентском, иссякающем, комичном варианте, который сам уже стал объектом иронии и самопародии. Их неряшливость — это знак глубокого, принципиального пренебрежения к миру материальных ценностей и социальных условностей, который так тщательно, с таким трудом выстроил для себя главный герой, вложив в него все свои силы и амбиции. Их оседлость на Капри — это альтернатива его бессмысленному, лихорадочному кружению по заранее намеченному туристическому маршруту, это выбор статики вместо суеты, сосредоточенности вместо поверхностного скольжения, пусть и ценой отрыва от корней и тоски по родине. Они, кажется, уже нашли (или безнадёжно ищут) то, чего он так и не обрёл за всю свою жизнь, — внутренний смысл, пусть и в форме тоски, творческих мук или философских поисков, но это смысл, рождённый из внутренней работы духа, а не из внешних атрибутов успеха. Их собирательный образ говорит внимательному читателю о том, что существуют иные, не материальные измерения человеческой жизни, абсолютно недоступные пониманию практичного, прямолинейного американца, слепого к тонким движениям души и мысли. Они — призраки духа в царстве плоти, напоминание о том, что человек не сводится к своему кошельку и социальной роли, что в нём есть нечто неуловимое и важное, что можно растерять в погоне за богатством и признанием, но что составляет самую суть человеческого бытия.

          Немецкие юноши, со своей здоровой, варварской уверенностью и самостоятельностью, представляют взгляд из недалёкого, уже наступающего будущего, которое несёт с собой новые ценности и новые опасности. Это мир чистой силы, воли, практического, почти технического освоения действительности, мир молодости и здоровья, отрицающий изнеженность и праздность старого буржуазного порядка. Их независимость от услуг — открытый вызов всей той сложной, разветвлённой системе, в которую так комфортно встроился главный герой, системе, которая делает человека пассивным, зависимым и духовно ленивым. Их скупость — это отрицание того самого культа денег как самоцели и главного мерила успеха, который он исповедует, это демонстрация того, что счастье и удовлетворение можно находить в простых, дешёвых или вовсе бесплатных вещах: в движении, в природе, в собственном теле. Они, кажется, уже живут в иной, новой парадигме, где ценность человека заключается в его энергии, выносливости, способности к действию и самоограничению, а не в цифрах на банковском счёте, в реальных качествах, а не в купленных символах. Их образ художественно предвещает мир, где такие, как господин из Сан-Франциско, окажутся бесполезными, смешными реликтами уходящей эпохи, неспособными выжить без армии слуг и готовых услуг, мир, где восторжествует воля, дисциплина и практицизм, но, возможно, за счёт утраты тонкости, рефлексии и духовной глубины. Они — предвестники нового порядка, жёсткого, эффективного и бездушного, чьи контуры уже проступали в Европе 1914 года и который вскоре проявит себя в огне мировой войны.

          Обе группы, при всей их противоположности и даже взаимном отталкивании, объединены одной ключевой, экзистенциальной чертой — они в рамках рассказа выглядят более подлинными, чем главный герой, их существование менее опосредовано социальными условностями и игровыми ролями. Русские подлинны в своей, пусть и комичной, погружённости в себя, в свой внутренний мир, в свои мысли и переживания, которые для них реальнее внешнего лоска и комфорта. Немцы подлинны в своей, пусть и примитивной, плоской активности и самостоятельности, в своём непритворном удовольствии от физического усилия и простоты быта, в отсутствии позы и желания произвести впечатление. Они не играют навязанных обществом ролей, не надевают масок для окружающих, они такие, какие есть, и в этой неискренности, в этой отказе от самопрезентации — их сила и их трагедия одновременно. В этом они разительно, принципиально отличаются и от главного героя, чья вся жизнь была тщательно срежиссированной ролью успешного человека, и от нанятой пары влюблённых на пароходе, чьи чувства — купленный товар, ибо их поведение не является перформансом, оно органично и естественно, вытекает из их сущности. Их маргинальность — это та цена, которую они платят (или которая им дана) за эту болезненную, неудобную подлинность, за отказ подчиняться общим правилам игры, их аутентичность делает их изгоями в мире, где царят симулякры и договорённости, но, возможно, спасает их от страшной участи — прожить чужую, выдуманную жизнь и умереть, так и не узнав, кем они были на самом деле.

          Теперь становится совершенно ясно, почему автор поместил этот отрывок именно в момент наивысшего, триумфального въезда героя в отель, когда тому казалось, что весь остров ожил в его честь, что он достиг апогея своего успеха и признания. Это момент его наивысшей иллюзии всемогущества, когда он верит, что весь мир существует исключительно для него и ради него, что его деньги и статус дают ему власть над реальностью. И тут же, на том же самом пятачке земли, автор показывает тех, для кого этот триумф не существует, кто живёт своей, параллельной, независимой жизнью, кто даже не замечает этого спектакля, чьи цели, мысли и маршруты лежат в совершенно иных плоскостях. Этот жёсткий, безжалостный контраст мгновенно разрушает иллюзию всеобщности и единственности мира главного героя, показывает его ограниченность, провинциальность, замкнутость в пузыре его собственных представлений и купленных услуг. Его вселенная — лишь один из множества возможных и реально существующих миров, и далеко не самый интересный, глубокий или человечный из них, а просто самый шумный и дорогой. Контраст обнажает относительность его успеха, его временность и искусственность, предвещая тот мгновенный крах, который произойдёт, как только исчезнет материальная подпитка этой иллюзии, и мир равнодушно отвернётся от остывающего тела, ещё недавно бывшего центром всеобщего внимания.

          В свете скорой, внезапной смерти героя образы маргиналов незаметно приобретают ещё и провидческую, вещую функцию, становятся символическими вестниками иных, высших истин. Они, сами того не ведая, являются немыми вестниками иного, высшего порядка бытия, который ждёт каждого человека за порогом физической смерти, порядка, где все земные иерархии и мерки теряют смысл. Русские с их рассеянностью и обращённостью внутрь себя напоминают о бренности всего материального, о приоритете духовного начала, пусть и в смутной, неясной форме, о том, что за суетой накопления и потребления скрываются вечные вопросы смысла, которые однажды придётся задать себе лицом к лицу со смертью. Немцы с их физической силой, молодостью и здоровьем напоминают о вечном, неостановимом потоке самой жизни, который продолжит течь, несмотря на смерть любого, даже самого богатого индивида, о том, что природа и история равнодушны к человеческим трагедиям и амбициям, что жизнь возрождается в новых поколениях, полных энергии и уверенности. Их молодость и здоровье создают особенно резкий контраст с надвигающейся немощью и смертью пожилого, уставшего американца, подчёркивая естественный, биологический закон смены поколений, перед которым бессильны все капиталы и все заслуги. Они — глашатаи вечных законов бытия, которые главный герой пытался игнорировать, отгородившись от них стеной денег и комфорта, но которые настигли его в самом неподходящем месте и в самый неподходящий момент, жестоко доказав его ничтожество перед лицом природы и времени.

          Таким образом, разобранная цитата оказывается своеобразной микромоделью, сжатой поэмой в миниатюре всего рассказа Бунина, его философским кредо, выраженным не в абстрактных рассуждениях, а в живой, почти фотографической сцене. В ней в сконцентрированном, свёрнутом виде представлены все основные конфликты и антиномии произведения: между духом и плотью, между деньгами и внутренней свободой, между социальной ролью и экзистенциальной подлинностью, между сиюминутным вниманием и вечным забвением, между иллюзией контроля и властью слепых сил природы и истории. Маргинальные группы — это не просто фон, это отвергнутые, неиспользованные альтернативные пути, которые главный герой даже не рассматривал в своей жизни, которые лежали за пределами его узкого, утилитарного сознания. Его глубинная трагедия заключается в том, что он прошёл мимо этих возможностей, даже не заметив их, настолько он был ослеплён блеском и шумом того искусственного мира, который сам для себя создал и в котором считал себя царём, не понимая, что это царство — карточный домик, готовый рухнуть от одного неловкого движения. Его слепота обернулась крахом не только физическим, но и духовным, ибо он умер, так и не поняв, в чём заключается подлинная ценность человеческой жизни, что остаётся от человека, когда с него снимают все купленные одежды и отбирают все оплаченные услуги, когда он остаётся наг и один перед лицом небытия.

          В конечном итоге, проницательный читатель, завершив анализ, понимает, что именно эти «не заслуживающие внимания» люди как раз и заслуживают самого пристального, уважительного внимания и размышления, ибо они — живой ключ к пониманию авторской позиции, к разгадке главного смысла рассказа, к постижению той глубокой печали и тревоги, которыми проникнуто всё повествование. Их наличие в тексте красноречиво говорит о том, что Бунин задолго до глобальных катастроф XX века видел и остро чувствовал глубокий кризис буржуазной, потребительской цивилизации, основанной на деньгах и видимости, на подмене сущности формой, на бегстве от экзистенциальных вопросов в суету накопления и развлечений. И в этих маргиналах — и в русских, и в немецких — он прозревал смутные, противоречивые, но живые силы будущего, пусть и неясного, в отличие от мёртвой, хотя и роскошной мумии, которую везли на «Атлантиде» и которая так внезапно и нелепо напомнила всем участникам спектакля о бренности любых, даже самых прочных и дорогих, человеческих построений. Они — часть того живого, вечного мира, который останется, когда «Атлантида» уйдёт на дно, когда рухнут все отели и пароходы, мир духа и плоти, мысли и действия, тоски и здоровья, мир, который не купишь и не продашь, но в котором только и можно по-настоящему жить и умирать, ощущая свою причастность к чему-то большему, чем собственный банковский счёт.


          Заключение


          Проведённый многоуровневый анализ цитаты, посвящённой русским и немецким приезжим на Капри, убедительно показал, что данный отрывок является отнюдь не второстепенным или случайным элементом текста, не просто штрихом к пейзажу или средством оживления фона. Напротив, это тщательно выстроенный, семантически насыщенный художественный фрагмент, несущий значительную смысловую и структурную нагрузку, своего рода смысловой концентрат, в котором кристаллизовались основные идеи произведения. Через сжатое, почти эмблематическое описание двух маргинальных групп Бунин искусно расширяет социальный, культурный и философский контекст своего рассказа, вводит в него альтернативные, конкурирующие системы жизненных ценностей и создаёт сложную, напряжённую систему контрастов, которые оттеняют и подчёркивают пустоту, искусственность и глубинную трагичность существования главного героя. Каждая деталь этого описания работает на общую идею, каждый эпитет и синтаксический ход тщательно взвешены и направлены на создание целостного, многогранного образа человеческого бытия на переломе эпох.

          Рассмотрение синтаксической структуры, лексического наполнения, композиционного положения отрывка в ткани повествования позволило выявить его неразрывную связь с центральными темами всего произведения: тщета материального успеха, неотвратимость смерти, зыбкость и относительность любых социальных иерархий, мучительный поиск подлинного бытия в мире симулякров и отчуждения. Образы «неряшливых» русских и «скупых» немцев, при всей их внешней карикатурности и использовании расхожих стереотипов, оказываются сложными, многомерными художественными символами, отсылающими читателя к конкретным культурным, историческим и философским реалиям кануна Первой мировой войны. За их комичными масками скрывается глубокая рефлексия о судьбе Европы и человека, о столкновении разных цивилизационных моделей, о кризисе старого мира и рождении нового, чреватого как надеждами, так и угрозами, которые Бунин, с его провидческим даром, уже смутно ощущал, описывая мирную сцену на пристани.

          Привлечение интертекстуальных связей и биографического контекста самого Бунина существенно обогатило и углубило понимание этих на первый взгляд простых образов, наполнило их личным, почти исповедальным звучанием. Русские эмигранты предстали как последние представители старой, интеллигентской, рефлексирующей России, застигнутые врасплох историческим вихрем, но сохранившие, пусть и в уродливой форме, жажду духовного поиска и неприятие мещанского благополучия. Немецкие туристы увиделись как уверенные предвестники нового, практичного, волевого и техничного мира, ещё не ведающего о своей грядущей тени, о той пропасти, в которую он скоро рухнет, но уже демонстрирующего свою мощь, здоровье и беспощадную эффективность. Обе группы, помещённые в идиллический, но тревожный пейзаж Капри, создают в тексте мощный художественный диссонанс, предвещающий грядущие катастрофы — как личную катастрофу господина из Сан-Франциско, так и мировую катастрофу цивилизационного разлома, который сотрясёт Европу через несколько месяцев после написания рассказа. Этот отрывок — микрокосм, в котором отражается макрокосм надвигающейся трагедии, маленькая модель большого исторического слома, увиденная глазами художника, болезненно чуткого к подземным толчкам истории.

          Таким образом, данная лекция наглядно демонстрирует, как метод пристального, медленного чтения позволяет обнаружить подлинную глубину, сложность и художественное совершенство даже в, казалось бы, сугубо проходных, фоновых фрагментах большого текста, которые при беглом взгляде кажутся незначительными. Анализ одной, отдельно взятой цитаты из рассказа «Господин из Сан-Франциско» открывает прямой путь к целостному постижению уникальной бунинской поэтики, его глубокого, пессимистического взгляда на человека и общество, его почти провидческих тревог и предчувствий накануне великих исторических потрясений XX века, которые он ощущал кожей художника и изгнанника. Эта небольшая, на первый взгляд, зарисовка на пристани Капри оказывается на проверку тем самым увеличительным зеркалом или строгим судьёй, в котором с пугающей ясностью отражается весь трагический, бездушный и прекрасный мир этого знаменитого рассказа, его главные антиномии и его конечный смысл. Она учит нас видеть большое в малом, вечное — в мгновенном, а в маргинальном — подлинное лицо эпохи, заставляя задуматься о том, что истинная значимость человека часто скрыта от глаз общества, ориентированного на внешний блеск, и что подлинная жизнь может протекать на обочине, в тени грохочущих «Атлантид», уносящих своих пассажиров в никуда.
         


Рецензии